Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В ожидании Америки - Максим Давидович Шраер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Томимые неизвестностью, мы с отцом приехали в Ладисполи, чтобы снять квартиру. Как долго мы здесь пробудем? Мы точно не знали, а чиновники ХИАСа не называли сроков. Может, они и сами не знали – во всяком случае, не меньше месяца, а то и два-три.

Темная фотокопия плана центрального квартала Ладисполи подрагивала в моей руке, как диаграмма неопределенности. Уже на подходе к морю мы с отцом еще раз подсчитали наши финансы. Доход от продажи привезенных с собой из Москвы товаров бухарскому еврею Исаку (по бросовым ценам) составил около двухсот долларов. Кроме того, мы везли с собой три или четыре сотни долларов (точно я уже не помню), обменянных по официальному курсу на рубли еще в Москве. И у нас оставалось восемьдесят долларов от тысячи шиллингов, подаренных Гюнтером В. в Вене. Сложив все это, мы получили сумму нашего начального капитала на Западе. Остальная часть собственности состояла из нематериальных активов, таких как рукописи отца, которые вывозились по дипломатическим каналам (и, возможно, уже находились у наших друзей в Америке), а также нашего общего багажа воспоминаний о советской жизни. Подчас казалось, что от этого багажа новая жизнь делалась невесомой, а временами – что воспоминания тяжелы настолько, что прибивают нас к земле.

В Италии нам предстояло жить на пособие, которое ХИАС выплачивал каждому беженцу, плюс то, что прибавляли на отдельную семью. В последние недели перед отъездом и уже потом, в Вене, в пaнсионе для беженцев, нам постоянно звонили друзья моих родителей, которые уехали еще в 1970-е. Некоторые из них даже писали нам в Италию, и мне запомнилось письмо на бланке компании, полученное от бывшей сослуживицы моей мамы. Эта женщина, талантливый лингвист, сделала карьеру в одной из международных организаций, базирующихся в Нью-Йорке. «Экономьте каждый доллар, каждый цент, – взывала она к нашему благоразумию. – Каждая лишняя порция gelato отдаляет вас от покупки машины, от внесения первого взноса за дом».

Самым простым способом сэкономить в Ладисполи было дешевое жилье. Еще в Риме мы слышали, что за триста тысяч лир (тысяча лир равнялась тогда примерно одному американскому доллару) летом в Ладисполи можно снять комнату, а за шестьсот тысяч – малюсенькую квартирку. Моя предприимчивая тетя, побывавшая в Ладисполи за два дня до нас, умудрилась найти комнатуху в трехкомнатном коттеджике. Бабушка, тетя и моя маленькая кузина так и ютились все лето в этой комнатухе, деля ванную с семейством астронома, чья легендарная скаредность стала предметом разговоров среди беженцев в Ладисполи.

Нет сомнения, что в то лето домовладельцы торжествовали. Спрос на скромное и недорогое жилье в Ладисполи намного превышал предложение. Здесь многое напоминало то, что происходило на крымских курортах, когда целые семьи набивались в одну комнату или занимали переделанный на скорую руку сарай. Мне было три года, когда родители возили меня в Севастополь. Больше мы ни разу туда не ездили, предпочитая эстонское прохладное лето жаре и убожеству советского Крыма. Год за годом мы ездили в наш любимый Пярну, на западный берег Эстонии, где снимали уютную квартирку недалеко от моря и старались делать вид, что живем где-нибудь за границей, в Скандинавии например. И вот теперь, подходя к морю, изумрудная плоть и черные песчаные кудри которого виднелись сквозь пробелы между прибрежными виллами, мы с отцом четко знали, что без комнаты с видом на море нашей усталой семье никак не обойтись.

Широкая улица, которая вела нас от железнодорожной станции до береговой полосы, наконец-то приложила разгоряченные стопы к главной городской площади. Несмотря на приближающийся час сиесты, небольшая группа наших бывших соотечественников толпилась на шахматной доске, где темно-коричневые каменные плиты чередовались с бледно-розовыми. В центре и по флангам сновали сухопарые пешки в белых или серых рубашках апаш; двое рослых офицеров в летних фуражках охраняли диспозицию; бородатые и небритые кони оглашали округу ржанием, в котором слышались русские склонения. Где в этот час скрывались беженские короли и королевы – никому не было известно.

Мы с отцом пересекли пьяццу по тенистому краю и расстались на двадцать минут. За это время мы вытрясли из наших соотечественников (бо́льшая часть которых происходила из Украины и Белоруссии) крупицы информации о том, где и что сдается и какие квартиры освобождаются в эти выходные. Сведения были самые неутешительные. Имелась (и то еще под вопросом) квартирка над популярным рестораном, где по вечерам громыхал оркестр. От пожилого господинчика из Витебска (родины Марка Шагала, о чем он нам первым делом сообщил) мы узнали о свободных комнатах в «барских покоях», на поверку оказавшихся обветшалой виллой с потрескавшейся штукатуркой, провалами в красной черепичной крыше, повалившимися краснокирпичными воротами и входной дверью, колышущейся взад-вперед при каждом дуновении ветра. Было еще несколько подобных предложений, в равной степени неудобных и небезопасных.

К трем часам пополудни мы с отцом пересмотрели все варианты. Мы уже проглотили свои яблоки и бананы и не представляли, что еще можно предпринять. Фантомы комнат, которые мы должны были бы делить с фартучными матронами из бывшей черты оседлости (откуда мои деды и бабки бежали еще в юности, чтобы учиться в больших русских городах и больше не возвращаться домой); негативы захламленных двориков, по которым с раннего утра до поздней ночи носятся переперченные одесские шуточки; фантасмагорические сцены конфузов в коммунальной ванной с биде… Все эти сцены вертелись в голове, пока мы с отцом тащились по виа Анкона, одной из главных городских артерий, идущих параллельно морю.

– Блядисполи, – отец выдавил сквозь свои идеально прямые зубы. – Что теперь будем делать? Мы должны что-то найти для мамы.

В этот момент интеллигентный голос вдруг окликнул нас по-русски. Пораженные, мы остановились на пустой послеполуденной улице чужого итальянского городка-курорта. Голос принадлежал красивому мужчине лет тридцати, с нервными пальцами и проницательными живыми глазами. Одет он был с изяществом: белая рубашка-поло с расстегнутыми пуговицами открывала шею, на которой висела цепочка с маленьким серебряным медальоном со звездой Давида; черные отглаженные брюки и элегантные кожаные сандалии завершали его гардероб.

– Bloodispoli-Блядисполи, достойный писателя двуязычный каламбур, – подхватил он. – Позвольте представиться, Даниил Врезинский, – и он церемонно протянул руку отцу, потом мне: – Кажется, вы близки к отчаянию, а я уже здесь живу целый месяц. Если вы не против, я бы хотел вам помочь.

Даниил Врезинский был сыном знаменитого советского драматурга и сам что-то сочинял. Уже потом мы узнали, что он был политическим диссидентом и отсидел срок в Сибири за то, что читал запрещенных авторов своим ученикам в школе, где после университета преподавал словесность. Врезинский подвел нас к современному многоквартирному дому на виа Фиуме. Это было всего в пяти или шести кварталах от моря в направлении канала, служившего западной границей центрального квартала Ладисполи. Врезинский знал, что в этом доме сдавалась квартира.

– Это вам недешево обойдется, предупреждаю сразу, – сказал он и нажал пальцем на кнопочку. Домофон отозвался скрипучим голосом. Врезинский уже успел выучить достаточно итальянских слов, чтобы поддерживать беседу через домофон. Спустя пару минут мы разговаривали с обладательницей надтреснутого голоса, пожилой сгорбленной синьорой с лицом, отштукатуренным косметикой. Пепел с сигареты в мундштуке падал на ее купоросовый пеньюар.

– Строго говоря, она не консьержка, но она здесь живет тыщу лет, знает буквально всех и многим ведает, – пояснил Врезинский. – Собственно, вот и все, мне пора. Я объяснил, что вы ищете квартиру. Она в курсе, как и что с нашим братом.

Врезинский пожал нам руки на прощание, поцеловал руку пожилой синьоре, позабывшей о дымящейся сигарете и чуть было не прожегшей дырку в пеньюаре. В нашем экзальтированном состоянии Врезинский показался нам человеком, который играет со смертью.

Говоря без умолку и прикурив тем временем еще одну длинную коричневую сигарету, синьора увлекла нас за собой в глубь здания, которое по интерьеру показалось нам шикарным отелем. Из речитатива синьоры я с трудом понял, что на восьмом этаже сдается квартира с завтрашнего дня, что принадлежит она родителям одного безработного инженера из Рима и просят за нее миллион лир в месяц (около тысячи долларов). Это составляло больше чем две трети нашего совокупного месячного пособия – огромные для нас деньги. Мысль о том, чтобы потратить их на оплату квартиры казалась кощунственной.

Мы зашли в лифт. Из отвисшего кармана пеньюара синьора извлекла связку, на которой висела дюжина ключей, и стала перебирать их узловатыми подагрическими пальцами, как слепой аккордеонист – клавиши. Она отворила дверь. Первое, что мы увидели из неосвещенной прихожей, было море – лучезарное, великолепное, умиротворяющее. Этот вид словно обещал передышку в наших беженских скитаниях. Мы прошли в глубь со вкусом отделанной двухкомнатной квартиры с балконом вдоль всей передней стены, выходящим на море. В кухне стояла эспрессо-машина, а вдоль стен гостиной протянулись стеллажи, полные книг. Нам сразу все понравилось. Мы вышли на балкон и там стояли, проветриваясь в легком бризе. Тысяча долларов в месяц?! Синьора почувствовала наши сомнения, взяла в руки телефонную трубку и набрала номер хозяев в Риме. После разговора, из которого я понял лишь «russi» и «simpatici», любезная синьора повернулась к нам и сказала, сияя от удовольствия: «Девятьсот тысяч лир». Мы переглянулись с отцом, еще раз взглянули на море за балконом и закивали в знак согласия, повторяя лишь: «Molto grazie, signora».

Формальности были минимальными, хозяева даже не потребовали задаток. С утра в понедельник, в точности как синьора нам объяснила на прощание, безработный инженер ждал нас с отцом в квартире. Мама осталась с вещами на площади, куда нашу группу привезли автобусом из Рима. Во второй половине дня, проведенного в чудесной квартире, после первого купания в Тирренском море и долгой сиесты, мы с мамой сходили в ближайший супермаркет за продуктами. Мама воодушевилась и приготовила тушеную индюшатину с цукини. Мы ужинали на балконе, попивая дешевое кьянти и глядя на спокойное море. В Ладисполи мы обрели точку опоры – место, которое в ближайшие пару месяцев казалось почти домом. Русские беженцы прозвали нашу улицу – виа Фиуме – «Речной улицей». От квартиры на «Речной» веяло воспоминаниями о Речном вокзале на северо-западе Москвы, где прошли первые четыре года моего детства.

Gli studenti

После бурных дней, проведенных в Риме, где мои родители ссорились из-за тех атрибутов жизни, которые они явно не могли изменить, – убогий отельчик по соседству с вокзалом Термини, безумный багаж наших родственников, кровящая неопределенность будущего, – первые недели в Ладисполи подарили нам покой. Мы отдыхали, жадно, самозабвенно, радуясь и медленному течению времени, и атмосфере расслабленности, царившей в этих местах. То же самое раньше бывало с нами в Эстонии, куда мы каждое лето убегали от вечной московской суеты.

Беженцы прочно заняли кусок общественного пляжа прямо посередине Лунгомаре Чентро. Здесь было многолюдно и не очень чисто, однако это был пляж с афродитовой пеной и миражом Сардинии за горизонтом. Повсюду лежал изумительный черный песок, поблескивающий, как насыпь угля в бегущем товарняке, скрипящий, как новая велосипедная шина на асфальте, и вздымающийся из-под наших босых ног.

Итальянцы не ходили сюда, предпочитая другие части пляжа – там по утрам зонтики выстраивались в ряд и можно было взять напрокат шезлонг. Они чувствовали себя чужеродными телами среди иностранцев, греющихся на итальянском солнце, спорящих о политике, кормящих своих детей и поглощающих толстенные бутерброды с салями и помидорами, выложенными на подстилке рядом с хрустящей редиской, луком и огурцами. В русской части пляжа почему-то не было кабинок, и все переодевались по-советски, повязав вокруг себя полотенце. Продавцы прохладительных напитков, выходцы из Северной Африки, стремительно пересекали наш пляж, давая голосу отдохнуть от напевного «Mama mia, mama mia, Coca-Cola fantasia» и не надеясь на бойкую торговлю.

Мне дико повезло – уже на третий день я познакомился со студентами из Рима. Выйдя из моря, я увидел, что родители пытаются поддержать случайно завязавшийся разговор с моими ровесниками-итальянцами. Один из них, Леонардо (он добавлял всегда, что рисует, как кот – «come gatto», – что значит, плохо), немного знал английский и понял из наших слов, что мы приехали из Москвы и пробудем здесь как минимум до конца лета. Леонардо и мой отец говорили по-английски примерно на одном уровне, а двое других парней-итальянцев, Томассо и Сильвио, по-английски не говорили вовсе. Все трое учились в университете и дружили с детства. У них только что закончились занятия, и они вернулись в Ладисполи на лето. Любопытство привело их на русскую часть пляжа. Они были еще детьми в конце 1970-х, когда Ладисполи кишел русскими.

На следующий день около пяти часов вечера в нашей квартире задребезжал дверной звонок. Это были Леонардо и его друзья. Я дал им номер нашего дома на виа Фиуме, но совершенно не рассчитывал, что они зайдут. Как выяснилось, старая синьора с сигаретой в мундштуке проводила их в нашу квартиру.

Леонардо – невысокий, энергичный, с черными волнистыми волосами, маленькими карими глазами, бугристым носом и рафинадными зубами – был старше приятелей на два года. Томассо, долговязый, длинноногий зеленоглазый блондин, напоминал скандинава; позже я узнал, что его родители – уроженцы Пьемонта. Сильвио был самым солнечным из приятелей и самым стильным. На нем всегда, в любую погоду, были замшевые туфли, и я ни разу не видел его в сандалиях. («Наш Сильвио помешан на модной обуви», – объяснил мне потом Леонардо.) Полуулыбка никогда не покидала его точеного римского лица, и в тот день, когда итальянцы впервые очутились на пороге нашего дома, Сильвио совершенно очаровал моих родителей, глядя на них и улыбаясь так, будто они знакомы всю жизнь.

Мой отец почему-то страшно обрадовался, когда gli studenti зашли к нам в квартиру; возможно, они напомнили ему собственную юность и чтение рассказов Альберто Моравиа.

– Иди, пошатайся с ними, – громко прошептал он, подталкивая меня к выходу.

– Мы… мы встречаемся с друзьями, – проговорил Леонардо по-английски, споткнувшись на полуфразе. – В кафе. Мы хотим… хотим, чтобы ты пошел с нами.

Вот так все и началось.

В последующие два месяца я встречался с Леонардо, Томассо и Сильвио по два-три раза в неделю. Они входили в компанию мальчиков и девочек, которые были с детства знакомы. Одни выросли здесь, в Ладисполи, другие приезжали летом или на выходные. Леонардо только что окончил университет, получив степень агронома, но перспективы найти работу по специальности были призрачны.

– Почему именно агроном? – спросил я его вскоре после того, как мы познакомились.

– Очень просто. Я мечтаю жить в Австралии. Для меня это… это лучшая страна. Я хочу с тобой упражняться в английском.

Томассо и Сильвио учились на программистов. Без Леонардо мы пытались, как могли, общаться на итальянском, а также при помощи отнюдь не всегда универсального языка мимики и жестов. В мой первый приезд из Ладисполи в Рим (я стал туда ездить раз в неделю и закупать продукты на Круглом рынке) я приобрел краткую грамматику итальянского языка, составленную Ольгой Рагуза. Книжечка эта и сегодня со мной – один из немногих вещественных сувениров того итальянского лета. Я стал заглядывать в карманный словарик и записывать слова в маленький блокнот, который всегда носил с собой. Отдельные фразы застревали в ушах, но из контекста я не всегда мог понять их значение. К концу нашего лета в Италии я выучил (многое неправильно) достаточно грамматики и нахватался такого количества слов, чтобы изъясняться более или менее законченными предложениями. Приобретенный без особого труда и нередко под раскаты смеха моих уличных учителей, почти весь мой итальянский испарился в течение первого же года в Америке, хотя какие-то слова и фразы до сих пор приходят на память, когда я возвращаюсь в мыслях к Ладисполи.

Вспоминая этих итальянских студентов (я называю их студентами, а не сверстниками, хотя некоторые из этой компании уже окончили университет и искали работу), я понимаю, что в чем-то они были похожи на советских молодых людей, а в чем-то на американских студентов. И мне с ними было проще, чем с американскими сверстниками. Живя в свободной стране, эти итальянцы были, конечно, более раскованными, чем студенты в Советском Союзе, но в то же время в них чувствовались и дух коллективизма, и идеалы товарищества. Несмотря на то что у меня вечно не хватало карманных денег (мой бюджет равнялся доллару в день), я никогда не ощущал себя среди них нищим беженцем. Вспоминая себя тогдашнего – на дискотеках, в пиццериях и кафе или просто болтающегося по улицам в окружении итальянцев, – я понимаю, что, несмотря на языковой барьер, отсутствие денег и неопределенность будущего, мне было легко с моими новыми друзьями. Назовите этот сентимент как угодно – европейский, социалистический. Это не изменит моих воспоминаний. Среди итальянских студентов я чувствовал себя другим, но отнюдь не чужаком. А первые годы в Америке в Брауновском университете я ощущал себя именно чужаком.

Вспоминая лето, проведенное в Ладисполи, я редко вижу себя в окружении беженцев моих лет. Не помню, чтобы решение держаться от них подальше было осознанным. Возможно, таким образом я хотел создать дистанцию между собой и своим саднящим советским прошлым. Я хотел быть человеком без самоидентификации, хотел почувствовать себя человеком вселенной. Смешение с толпой молодых итальянцев создавало иллюзию анонимности (читайте: внешнего отсутствия чужести), помогало замаскировать мою советскость. Возможно, сыграли роль и другие причины. Во-первых, необычайно острое осознание, что совсем недавно я оставил свой мир, что никогда мне не найти таких потрясающих друзей, как в России. Я упрямо хранил верность кругу моих московских друзей, который сам разомкнул своим отъездом. Кроме того, у меня было не так уж много общего (кроме политического статуса) с молодыми людьми из Украины, Белоруссии и Молдовы, выходцами из небольших городов в бывшей черте оседлости, где еврейская жизнь еще теплилась, не была дотла уничтожена Второй мировой войной и Катастрофой. Для внешнего мира, не знающего тонкостей нашего происхождения и воспитания, мы были одинаковыми: советскими, евреями, но чаще всего «русскими». В реальности же русский язык был лишь нашим lingua franca, но далеко не языком общей культуры, языком, на котором я мог бы общаться лишь с очень немногими сверстниками в Ладисполи.

Я уже говорил о том, что мои итальянские приятели Леонардо, Томассо и Сильвио принадлежали к многочисленной группе студентов и недавних выпускников университетов, которые были знакомы и дружны с детства. Они собирались по вечерам на главной площади или в прибрежном кафе с тонкими красными стульями, придуманными, видно, в расчете на очень стройных людей. Несколько девочек из этой компании учились на педагогическом факультете. Одна из них, Бьянка Марини, разъезжала по городу на послевоенном «ситроене-комарике». Ее веснушки сверкали ярче, чем новая луна. Бьянка была невысокая и изящная, с мускулистыми руками, большой для своей фигуры грудью и плоским, мальчишеским задом. В день знакомства мы с ней гуляли допоздна, потом целовались на бульварной скамье, а вокруг усталые официанты собирали столы и стулья и привязывали их на ночь к стойкам. После этого Бьянка не появлялась два дня, а на третий я рискнул все-таки ступить на территорию, лежащую за рубежами нашего русского района, через канал, к западу. Бьянка оставила мне свой адрес и еще что-то сказала… о коровах. Каких еще коровах? Я пересек канал, затем прошагал по дороге примерно два километра. Дома встречались все реже, и пейзаж больше походил не на сонный приморский курорт, а на средиземноморскую сельскую местность.

Оказалось, что Бьянка живет на маленькой молочной ферме. Кроме хозяйского дома там были сараи, конюшни, огороды, фруктовые деревья и даже небольшая оливковая роща у дальнего края. Я толкнул ворота, направился к дому, взошел по ступенькам на крыльцо и простоял там пару минут, переминаясь с ноги на ногу, не решаясь позвонить.

Дверь открыла толстенная Бьянка – не та Бьянка, а другая, но такая же веснушчатая и тоже с мускулистыми руками.

– Voglio parlare con Bianca, per favore, – произнес я.

– Бьянка, Бьянка, – повторила она эхом, а затем разразилась длинной сентенцией, из которой я уловил только слово gelato. Затем толстуха (как выяснилось, это была старшая сестра Бьянки) слетела со ступенек и метнулась в сторону сараев с криком: «Бьянка! Бьянка!» Через несколько минут я увидел саму Бьянку, спешащую ко мне, в цветастом переднике, повязанном на поясе, в ситцевой косынке, скрывающей ее легкие, темные с рыжиной взбитые кудри. В такой инкарнации она сильно напоминала русскую деревенскую девчонку.

– Вот здесь я живу. Мы делаем свое мороженое, – сбивчиво объясняла Бьянка. – Это наше семейное дело, уже в третьем поколении.

Мычанье коров, запах сена, навоза и удобрений – эти наполненные солнцем звуки и запахи сельского полудня – овевали меня на веранде, куда Бьянка принесла большущую миску свежего ванильного мороженого. Мороженое Бьянки походило не на восхитительное джелато, вкусы и запахи которого столь подлинно выражали всю палитру итальянских ощущений, а скорее, на сливочный московский пломбир. Да и сама Бьянка вдруг как-то утратила свою привлекательность. Я был совершенно не готов крутить роман с итальянской коровницей и вкушать ее сливки и пломбиры.

Улетающий флейтист

В венском аэропорту, сразу после того как мы приземлились, я познакомился с молодым беженцем, музыкантом. Он ехал с родителями, младшей сестрой, бабкой и дедом. Они были горскими евреями из Баку. В Вене мы жили в разных пaнсионах. Мой отец, правда, столкнулся с отцом этого молодого музыканта на второй день в Вене в офисе ХИАСа. Их фамилия была Абрамовы, и они держали путь во Флориду, где в Майами их ждали родственники.

Спустя две недели, как мы осели в Ладисполи, я захотел постричься и отправился в парикмахерскую на виа Фиуме, в двух кварталах от нашего дома. За цену стрижки, даже без мытья головы, можно было купить четыре маленькие порции джелато, каждое с тремя разными шариками. Мама расспросила пляжных компатриотов и выяснила, что некто по фамилии Абрамов, бакинский цирюльник, стрижет на дому всего за два доллара – столько стоила одна порция джелато. На следующий день после сиесты, к которой мы уже успели привыкнуть, я пошел стричься в домашнюю цирюльню Абрамова.

Они жили в восточной части центрального квартала Ладисполи, на улице, где стояли небольшие виллы с тенистыми внутренними двориками и разросшимися садами за каменными осыпающимися оградами. В таких виллах многие снимали комнаты. Одна створка зеленых ворот была приоткрыта. Я зашел во внутренний дворик обветшалой виллы. Херувимчик припал пепельными губами к жерлу мертвого фонтанчика. За воротами гоняли сдувшийся мяч полуголые дети, вопя что-то по-русски и на каком-то другом, восточном языке. В дальнем углу двора, под сенью старой айвы, я увидал Абрамова, который брил патлатого мужчину, развалившегося на стуле. Вместо кепки-аэродрома, в которой он запомнился мне в венском аэропорту, его голова была увенчана светло-серой льняной кепкой. На трехногой табуретке покоился тазик с водой. Дочка Абрамова, не переставая улыбаться, стояла рядом и держала чашу с пеной и полотенце. В двух шагах, под густым сводом виноградных лоз, в старых креслах восседали допотопные прародители семейства. Они сидели точно так, как и в венском аэропорту, одетые в те же костюмы, включая папаху на голове старца. К поясу черкески был пристегнут кинжал в ножнах. Молча, неподвижно старики взирали на сына, колдующего над настройщиком из Белоруссии, с которым я до этого пересекался в Вене. Подобно лепесткам вишни на землю опадали длинные кудри настройщика. Как лепестки опадающих вишен в русском саду, пронеслось в моей голове. Как лепестки опадающих вишен в Вашингтоне весной, поправил себя я теперешний.

Бакинский цирюльник, как в заправской советской парикмахерской, опрыскал своего клиента чем-то напоминавшим по запаху освежитель воздуха, затем взял деньги и сунул в карман льняных брюк. После чего вставил новую сигарету в угол рта и пригласил меня в кресло. Девочка обернула меня простыней и связала концы где-то на затылке.

– Как будем постригаться? – спросил бакинский цирюльник тихо, словно певец, берегущий свой голос.

– Просто подровнять, – ответил я.

– Я видел твоего отца в Вене, – продолжал цирюльник замогильным голосом. – Приятный человек, образованный.

– Угу.

– А в Америке чем думаешь заниматься? – спросил Абрамов, уже орудуя ножницами.

– Пока еще не знаю.

– Не знаешь? – хмыкнул он.

– Учиться, – отвечал я, раздраженный его навязчивостью. – Пробиваться.

– Я вот что тебе скажу, – Абрамов перестал меня стричь, вытер пот со лба белым носовым платком, по размеру напоминающим флаг парламентера, и изрек: – Кто жил там хорошо, тот и здесь будет жить хорошо.

Что я мог противопоставить этой мудрости? Ровным счетом ничего. Оставшееся время мы с Абрамовым промолчали.

Как только я встал со стула, отказавшись от спрыскивания освежителем воздуха, старик в папахе вдруг вскочил со своего кресла, как ванька-встанька, и устремился ко мне. Он говорил по-русски свирепо, с сильным акцентом; слова стучали по зубам, как камни по дну горной речки.

– Ты когда-нибудь слыхал о джухуро, сынок? – спросил он.

– Нет, – ответил я.

– Панатнэ. Что сейчас знают молодые? Джухуро – так мы зовем себя на нашем языке. Мы, горские евреи. Вы иногда называете нас «таты», это неправильно. Но сами мы зовем себя джухуро. Ты это понял?

– Да, я понял. Мне отец рассказывал о горских евреях.

Старик подтянул ремень и издал чмокающий звук.

– Ты хоть знаешь, что такое аул? – презрительно поинтересовался он.

– Конечно. Это все знают. Аул – тюркское слово, означает «горная деревня».

– Ладно, – продолжал старик. – Тогда знай, что мой род жил в своем ауле с пятого века. А до этого… Мы из потерянных колен Израилевых, вот так, и живем на Кавказе очень давно. Еще раньше, чем азербайджанцы и всякие там другие. В нашем роду все были воинами и виноделами, я последний из них.

Старик заглянул мне в глаза, властно тряхнул головой так, что задел меня своей папахой. Она была теплая, эта папаха, словно бы баран ткнул меня в висок.

– Что твои деды делали в войну? – спросил старый воин.

– Один командовал танковым подразделением, а затем отрядом торпедных катеров, дошел до Кёнигсберга. Другой…

– А я, – прервал старик, колотя себя в грудь сжатым кулаком, – я очищал Кавказ от собак-предателей. Не верь ничему, что теперь говорят. Эти собаки встречали немцев, как освободителей. Мы, джухуро, бились против этих псов.

Слюна брызгала изо рта старого воина. Схватив меня за руку, он удерживал ее так, что я не мог пошевелиться, – оттолкнуть этого кавказского патриарха было бы невероятной дерзостью. Видя, что я в его власти, мой горец триумфально перешел от семейной истории к семейным невзгодам. Его сын, бакинский цирюльник, стоящий в тени старой айвы и ожидающий следующего посетителя, курил, не без удовольствия поглядывая на отца. Внучка горца стояла рядом с отцом, держала чашу с пеной и полотенце и улыбалась как деревенская дурочка. Чему и кому она улыбалась?

– Мой сын уехал в город. В Баку, слышал, да? Оттуда возят нефть. Сын открыл цирюльню и жил себе прекрасно, но он захотел еще больше денег и вот потащил нас с собой.

Я уже не искал смысла в его словах и с трудом поддакивал старику.

– Вы, молодые, вы все стадо бездельников. Знаешь моего внука Александра?

– Видел его в аэропорту, мельком. В Вене, когда мы прилетели.

– Александр не мужчина, а тряпка. Вот два других моих внука – они в израильской армии. Это старшего сына, он уехал в Израиль в 70-х. Они воины, защитники, как полагается в нашем роду. А дочь у меня во Флориде со своим мужем и детьми. У них свое дело, и туда-то мы…. Вах! Что теперь…

Старик зашелся кашлем, выпустив мою руку и футболку.

Я уже расплатился и двинулся в сторону ворот, как вдруг увидел Александра Абрамова, с которым успел обменяться несколькими фразами в венском аэропорту. Флейтист был в мятой белой футболке и серых в полоску штанах. Он подошел и протянул свою маленькую, будто детскую, руку.

– Давай прогуляемся, – предложил Александр, бережно взяв меня за кисть, и повел через двор на улицу. Дождевые облака цвета морской волны нависли над Ладисполи, когда мы подошли к железнодорожной станции. Мы зашли в тускло освещенное привокзальное заведение. Двое подвыпивших посетителей спорили о политике с длиннорукой неряшливой женщиной с пережженными пергидролем волосами, стоявшей за прилавком. Мы взяли по бутылке кока-колы и просидели там около часа, пока не закончился летний ливень, загнавший нас в этот грязный бар.

– Мне так стыдно за своих родных, – сказал Александр. – Дед как-то умудрился провезти старый кинжал через все границы. Что он себе думал, старый кретин? Носит на поясе своей идиотской черкески. Говорит, кинжал нужен, чтобы защищать семейную честь. Как я ненавижу все это средневековое варварство, эту его жестокость. Ты знаешь, он ведь убивал людей – за что? А грубые парикмахерские шутки моего отца? Я люблю только маму и младшую сестренку… и… – он замолчал, силясь удержать слезы и выуживая из кармана носовой платок. – Как я мечтаю, чтобы все оставили меня в покое! – закончил он и глубоко затянулся сигаретой.

Нам с Александром не суждено было подружиться. Тем летом мы время от времени обменивались парой слов или рукопожатием на бульваре, но не более того. Единственный наш долгий разговор состоялся в тот июльский день, в баре у железнодорожной станции, под проливным дождем, после того как я постригся у его отца и выслушал лекцию его деда о горских евреях. Александру нужно было выговориться, освободиться от бремени, а я просто попался под руку.

Сам Александр у меня ничего не спрашивал, не интересовался ни моими московскими друзьями, ни моим прошлым. Он задал лишь один вопрос:

– Тебе было трудно в Москве из-за того, что ты еврей?

– Да, нелегко, – ответил я. – временами. Особенно в начальных классах.

Мне не хотелось развивать дальше эту тему, особенно здесь, в дымной и грязной итальянской забегаловке.

– Знаешь, я слышал об этом от других ребят здесь, в Ладисполи.

Под «этим» он имел в виду травлю еврейских детей их сверстниками.

– Я слышал об этом, но лично никогда такого не испытывал. В нашем дворе в Баку все дети играли вместе, все дружили.

Он держал бутылку кока-колы за горлышко большим и указательным пальцами, раскачивая ее в ритм словам.

– Мы все жили большой семьей – азербайджанцы, армяне, русские, украинцы, ашкеназские евреи, горские евреи, да кто угодно. Ты даже не представляешь, какая это была счастливая жизнь. Я не хотел уезжать, я тебе уже говорил. У меня было все, что нужно. Я окончил специальную музыкальную школу для одаренных детей. В Бакинской консерватории занимался у лучших профессоров. Было так хорошо… Когда мы уезжали, весь двор пришел. Мы шли вместе к машинам, обнимались, как братья. Я никогда этого не забуду, слышишь, никогда! И он был там тоже…

– Кто он? – спросил я автоматически, не подумав.

– И зачем нужно было уезжать? – стенал Александр, переводя заторможенный взгляд на одного из бурно жестикулирующих пьяниц, облокотившихся на стойку бара. – Я хочу только играть на флейте и быть с ним.

В те времена позднесоветской куртуазности я был крайне наивен в отношении всего, что лежало вне традиционных отношений полов.

– Ты меня понимаешь, друг? – спросил Александр и положил свою ладонь поверх моей, лежавшей на столе, как мертвое животное.

Не обращая внимания на мое изумление, Александр отпил последний глоток кока-колы и сказал:

– Для моих недалеких родителей он был просто азербайджанцем. Для деда-фанатика – мусульманским псом. Но для меня он был Адонис. Понимаешь, Адонис!

Дождь прошел, и сверкающие ладисполийские жабры быстро поглотили остатки влаги. Мы побрели обратно к морю, не говоря друг другу ни слова.

Круглый рынок

До нашествия русских Ладисполи был одновременно курортным городком, куда римляне приезжали на выходные, и спальным пригородом Рима. Русские беженцы сочли Ладисполи совершенно непригодным для покупки продуктов. Почему-то я не могу припомнить там маленьких продуктовых магазинчиков. Может, их и не было вовсе в том районе, где мы жили, или же мы испытывали неловкость, заходя в угловой магазин и спрашивая там что-то по-английски, пытаясь объясниться жестами, рудиментарными фразами на итальянском – и все это под пристальным взглядом недоверчивого хозяина. В Ладисполи, конечно, были великолепные супермаркеты (во всяком случае, такими они нам казались в то время). Чувство анонимности и свободы охватывало нас в рядах супермаркета между полок с продуктами, когда мы прикасались к разным товарам, разглядывали их, восхищаясь ими как выставочными экспонатами. И при этом нас никто не обязывал что-либо покупать. Мы любили ходить в супермаркеты, даже покупали в них самое необходимое, но в целом цены в них были нам не по зубам. Время от времени фермеры привозили фрукты и овощи в ящиках и продавали их на главном прибрежном бульваре, прямо под нашими окнами, но на это нельзя было рассчитывать.

Вот так в нашей жизни появился знаменитый Круглый рынок – Меркато ди Пьяцца Витторио. На этом рынке, расположенном на Пьяцца Витторио Эммануэле II, еврейские беженцы из СССР закупали провизию. В то лето я, наверное, семь или восемь раз совершил паломничество на этот рынок. С утра, когда я шел пешком на железнодорожную станцию Ладисполи-Черветери, в голове вертелись мысли об этрусках, итальянках и строились какие-то туманные планы относительно Америки. Я садился в пригородный поезд, вдоль и поперек исписанный граффити и уже душный, несмотря на ранний час. До Термини поезд доезжал примерно за сорок пять минут. По пути он делал пару остановок в пригородах, а потом несколько раз останавливался в Риме. Мне запомнились названия трех остановок: Рома Аурелиа (из-за золотого эха, свившего кокон в тоннеле), Рома Сан-Пьетро (из-за Ватикана) и Трастевере, которое сигнализировало путешественнику, что мы уже на другом берегу Тибра (по-итальянски, Тевере).



Поделиться книгой:

На главную
Назад