Я возвратился в гостиницу около одиннадцати вечера. Родители ссорились. Еще в коридоре я услышал саркастическую мелодию маминого голоса, который, не падая, взлетал все выше и выше. Отцовские реплики звучали, как выстрелы из духового ружья. Голос мамы: «Тарарара-трарара-рарара». Голос отца: «Бум. Бум. Бум». Я несколько минут слушал за дверью, прежде чем повернуть тяжелую витую ручку.
Когда я вошел в номер, то увидел, что отец сидит за письменным столом у окна. Окно выходило в узкий двор-колодец, отделявший наше здание от соседнего. Часть окон напротив была освещена, и через светло-коричневые шторы виднелись потусторонние силуэты, которые шагали по комнатам, поднимали руки, расчесывали волосы, раздевались. В номере этажом ниже, слева от нас, на противоположной стороне двора, мужчина и женщина без устали что-то орали, дико и громко, как животные.
– Где ты был весь день? – спросил отец, не поворачивая головы. – Мы волновались.
– В разных местах. Все в порядке, – ответил я, припоминая конец рассказа Бабеля «Пробуждение», где отец еврейского мальчика узнает, что сын прогуливает уроки игры на скрипке: «Отец молчал. Заговорил он так тихо и раздельно, как не говорил никогда в жизни. – Я офицер, – сказал мой отец, – у меня есть имение. Я езжу на охоту. Мужики платят мне аренду. Моего сына я отдал в кадетский корпус. Мне нечего заботиться о моем сыне…»
– Что у вас тут происходит? – спросил я, силясь говорить безразличным голосом.
– Ты же знаешь отца, – сказала мама из угла комнаты, где стояла, скрестив руки. У меня сердце сжалось, когда я увидел ее красные, опухшие глаза. – В этом весь твой отец. Это же классика!
– Что происходит, папа? – спросил я, привыкший с детства играть роль миротворца, когда мои родители вздорили.
– Просто пишу письмо, – ответил отец, и быстрая усмешка скользнула по его лицу, как хвост ящерицы по камню, горячему от солнца.
– Хорошо, папа, я вижу, что ты пишешь. А теперь, серьезно, что у вас тут случилось?
– Мы даже не знаем, где окажемся в Америке, – сказала мама громко. – Да, боже мой, мы еще не нашли жилья в Ладисполи. Нам переезжать через несколько дней, а твой отец сидит здесь, как херувим, и сочиняет письмо какому-то неизвестному итальянцу на языке, которого он вообще не знает. Вот что у нас происходит.
Мама закурила и отвернулась к окну, откуда доносились все более громкие вопли и крики.
– Мамуля… – начал я, но замолчал, потому что голос дрожал. – Мамуля, мамочка моя, ты ведь знаешь, как папа тебя любит. И я тоже… очень… – я поцеловал ее, а затем повернулся и пошел к отцу.
– Пап, кому ты пишешь? – спросил я очень мягко, пробуя подыскать подходящий регистр.
– Я пишу поэту-редактору, которому мы звонили сегодня утром. Любовнику-покровителю Кармен.
– Как ты узнал адрес?
– Я купил номер его газеты. Я пошлю письмо прямо в редакцию. Хотя, пожалуй, лучше было бы пойти и представиться самому.
– Но ведь он не говорит по-английски… – возразил я, чувствуя прилив раздражения. – К тому же как бы ты проник в редакцию?
– Поэтому я и пишу по-итальянски, – объяснил отец. – Со словарем.
Он взял со стола и показал мне небольшой карманный итальянско-русский и русско-итальянский словарик в синей обложке, выпущенный Antonio Vallardi Editore. Такие словарики раздали всем беженцам по приезде в Рим.
– Вот видишь, – отозвалась мама, – письмо какому-то незнакомому поэту-редактору, который, скорее всего, и читать его не станет. Письмо, состоящее из вводных слов, приветствий и инфинитивов. «О, наконец, благодарю, печатать». Записки сумасшедшего, вот это что такое.
– Мама, ты же знаешь, как отец был занят, – сказал я, быстро входя в привычную роль посредника в ссорах моих родителей. – У него не было времени учить английский, с его-то двойной карьерой ученого и писателя.
– Он мог бы найти время, – ответила мама с горечью. – Мы были «в отказе» почти девять лет. Неужели у него не было времени хотя бы освоить азы? Он же знал, что мы едем в Америку!
– Это не было решено, – сказал отец, отрываясь от письма и карманного словарика. – Ты же знаешь.
– Я в Израиль не собиралась ехать, – закричала мама. – И, кроме того, каждый образованный человек говорит по-английски. Посмотри на некоторых из нашего окружения. На Штейнфельда, к примеру. У него не будет трудностей при вхождении в новую среду.
– Я уже тебе говорил, – сказал отец хрупким голосом. – Ты можешь ходить на свидания с этим помпезным Марком Аврелием и упражняться в английском сколько угодно. Я не встану у тебя на пути. Но я только хочу, чтобы все было по-честному. Меня с самого начала мучило, что мы не поедем в Израиль. И теперь, кстати, тоже.
Отец хлопнул словарем по исцарапанному столу.
– Ах, у меня нет сил даже говорить, – сказала мне мама, будто отца не было в комнате. – Тут дело не только в Израиле. Дело в том, что твой отец всю жизнь отказывается заниматься вещами, которые ему не нравятся – то английский учить, то в доме что-то починить…
– … то извозом заниматься ночами с моей близорукостью, когда нас с тобой уволили с работы и не на что было жить, – прервал отец. – Или ты уже все позабыла, моя дорогая? Или господин Штейнфельд совсем тебе голову задурил? Боже мой, ну почему еврейские женщины всегда берут на себя роль общественного адвоката всего мира – кроме своих мужей?
– А почему еврейские мужья вдруг становятся антисемитами, когда речь заходит об их женах? – ответила мама.
В номере по ту сторону двора к воплям и крикам добавился звон разбитых тарелок.
– Проститутка! – взревел взбешенный мужской бас из-за светло-коричневой шторы.
– Негодяй! – ответило женское сопрано.
– Браво! – с нижнего этажа сначала отозвался другой мужской голос, а потом хрипло захохотал: – Брависсимо!
Не обращая внимания, отец медленно выписал из словаря еще несколько строк, сложил лист втрое, сунул его в белый конверт с красными и зелеными пограничными столбиками вдоль краев и заклеил.
– Запомните вы оба, – сказал он, посмотрев на меня, а потом на маму, – я не могу и не буду жить в изоляции. Я писатель. Мне нужно общаться с коллегами. И я буду продолжать. По-итальянски или нет, по-русски или нет. Неважно как.
Еще одна серия оперных воплей и проклятий донеслась из здания напротив, после чего раздались аплодисменты местного любителя семейных скандалов, жившего этажом ниже.
– Я сойду с ума в этой крысиной норе, – сказала мама обреченно и опустилась на кровать. – Эта крысиная нора! Этот сортир! Этот бордель! Этот… – и она разрыдалась.
– Ну что ты, родная… – отец метнулся к маме и уселся на кровать рядом, утешая ее. – Это ужасная гостиница, золотая моя. А засунули нас сюда, потому что она очень дешевая, а мы беженцы. Потерпи еще несколько дней, и мы переедем в Ладисполи. Будем жить у моря, ходить на пляж. Будем есть сладкие персики, твои любимые. Помнишь, я приносил тебе необыкновенно вкусные персики в Крыму? Пожалуйста, не плачь, моя единственная…
Мама едва улыбнулась.
– Разве вы оба не видите, что дело вовсе не в комфорте, которого мне здесь не хватает… – ответила она с нежностью и прижалась к груди отца. – С тех пор, как мы приехали в Рим, я чувствую себя так… так одиноко.
– Все наладится, вот увидишь, любимая моя. Потерпи еще несколько дней…
В середине ночи я проснулся, потому что услышал шорохи и шарканье. И сначала подумал, что к нам залезли воры. Я приподнялся на койке и в чернильной синеве комнаты увидел отца, согнувшегося над одним из чемоданов.
– Папа, что случилось? – спросил я шепотом.
– Не могу заснуть, – ответил отец.
– Тише! – сказал я. – Не разбуди маму.
С тех пор как себя помню, мой отец никогда не умел говорить шепотом. Он не был рожден для осторожных звуков.
– Мне надо выпить, – сказал отец. Он открыл чемодан и пошарил внутри обеими руками. – Вот она, драгоценная!
Он вытащил бутылку водки, которую бухарский спекулянт Исак посоветовал отвезти в Америку в качестве русского сувенира. Это была особая водка – «Посольская». Отец отвинтил пробку и сделал долгий глоток, а затем еще один. Потом закрутил пробку и поставил бутылку на стол. Он натянул брюки, рубашку и сандалии.
– Куда ты собрался? – спросил я шепотом.
– Пройдусь до Виллы Боргезе, – ответил отец.
Он взял водку, прошаркал мимо меня и вышел из номера. Я подумал, что все это мне снится и я вижу сон во сне.
Когда мама разбудила меня, было десять утра.
– Мы опоздали на завтрак, – сказала она. – Но, похоже, я выспалась.
Она выглядела отдохнувшей и умиротворенной впервые за всю неделю.
– Где папа? – спросила мама, раздвигая штору и впуская оранжевый солнечный свет в комнату.
– Не знаю.
Вдруг меня осенило.
– Мама, кажется, он ушел глубокой ночью, – ответил я. – И кажется, он захватил с собой бутылку водки.
– И ты отпустил его?!
– Мам… я… он…
Десять минут спустя я уже пересекал площадь Республики, минуя правительственные здания и спеша в сторону Виллы Боргезе. Я знал дорогу, потому что был там два или три дня назад. Я бежал по виа Витторио, спотыкался о коварные выбоины в асфальте; голова кружилась из-за позднего пробуждения и оттого, что я не позавтракал. Вот, наконец, через Пинцийские ворота я вбежал на Виллу Боргезе. Ипподром Галоппатоио был по левую руку от меня; обморочные запахи сена и навоза щекотали ноздри, я решил повернуть вправо и побежал в сторону памятника Гёте. Пробиваясь сквозь плотные группы азиатских туристов, мимо молодых римских мамаш с колясками, я мчался по длинной аллее парка – той, что вела к галерее Боргезе. На полпути к галерее взял влево, по направлению к площади Сиены. Миновал компанию молодых людей, которые играли в футбол на траве. Сверхъестественная сила родства, некий генетический компас, вел меня и направлял к памятнику Байрону. В нескольких шагах от памятника хромому лорду (которого многие русские любят гораздо больше, чем других английских поэтов-романтиков), под цветущей липой, источавшей сладостный запах забвения, я увидел отца. Он лежал на изумрудной траве Виллы Боргезе, подпирая твердь своей распахнутой левой рукой – каждым пальцем упираясь в землю, продолжающую свое круглосуточное вращение. Голова с седеющими волнистыми волосами, трепетавшими вокруг лысеющего черепа, как маленькие стрекозки, покоилась на ладони правой руки. Старомодные очки в черепаховой оправе сползли с переносицы на левую щеку; их дужки торчали вверх, как два бобовых стебелька. Пустая бутылка «Посольской» валялась у его ног, и горлышко ее пронзало густую июньскую траву, как чудесный кабачок или огурец. Клетчатая рубашка, называемая в России «ковбойкой», была расстегнута и открывала серебряные завитки волос на груди.
– Папа, папа! – закричал я, становясь на колени около него и тщетно стараясь удержать слезы. – Папа, это я!
Отец приоткрыл свои эллипсоидные халдейские глаза и повернулся на спину. Блаженная улыбка промелькнула на губах, словно залетела из других миров.
– Папа, ну что ты? – бормотал я, сжимая его теплую руку. – Папа, – спазм вины перехватил мое горло.
– Я видел совершенно невероятные, фантастические цветные сны! – сказал отец, садясь и протирая глаза. Затем он оглянулся и застегнул ковбойку. Стебельки травы, как лезвия, впечатались в его правую щеку.
– Посмотри, сынок, – сказал отец, показывая вправо. Там, не более чем в двадцати шагах от нас, высокая длинноногая молодая дама плыла по аллее парка. На ней были короткая красная юбка, туфли на высоких каблуках и блузка с глубоким вырезом. В правой руке она держала сумочку из черной кожи, а в левой – книжку в мягкой матовой обложке. Ей было лет тридцать или чуть больше, у нее были длинные волнистые черные волосы. Она напоминала итальянскую актрису Софи Лорен, которую так почитали в Советском Союзе. Ее и Марчелло Мастрояни.
Итальянская красавица уселась на скамейку прямо напротив нас и скрестила ноги, так что юбка поползла вверх, открыв ее смуглые бедра. Она вытащила блестящую металлическую закладку из середины книжки и принялась читать.
– Потрясающая! – сказал я отцу. – Как твои сны.
– Да, хороша! Так иди и поговори с ней. Не теряй время! – отец осторожно подтолкнул меня, чтобы я поскорее поднялся с травы, на которой мы сидели.
Я направился к скамейке, готовясь завести непринужденную беседу.
– Извините, – обратился я к ней по-английски.
Она подняла голову и глянула на меня. Ее губная помада была ярко-красной и гармонировала с пылающей юбкой.
– Извините меня. Позвольте представиться?
Красавица улыбнулась очень естественно и располагающе, не выражая никакого удивления или раздражения.
– Non parlo inglese, – сказала она, слегка покачав головой и в то же время продолжая улыбаться.
Пытаясь использовать весь запас итальянского, который мне удалось усвоить за несколько дней, я смог слепить неуклюжее выражение: «Io sono russo-ebreo emigrante» («Я есть русско-еврейский эмигрант»).
– Ciao, – ответила красавица. Она перестала улыбаться, но продолжала смотреть мне прямо в глаза. Еще секунд тридцать я барахтался в ее глазах, молчаливо и безнадежно. Потом пошел ко дну, а она повела плечами и перевела взгляд на страницу книги в мягкой обложке.
Я вернулся на лужайку, где меня ждал отец.
– Пойдем, папа, – сказал я, тормоша его. – Мама, наверняка, волнуется.
– Пойдем, сынуля, – ответил отец и поднялся с земли.
Я помог ему отряхнуть травинки с брюк и рубашки. Мы обнялись и побрели под голубым куполом римского полдня в сторону нашей гостиницы.
Часть вторая
Ладисполи
4. Записки из транзитной жизни
В книге «По следам этрусков», впервые опубликованной в 1932 году, Д.Г. Лоуренс в главе «Черветери» кратко упоминает о городке Ладисполи: «Мы прибываем в Пало, неизвестно где расположенную станцию, и спрашиваем, ходит ли автобус в Черветeри. Нет! Там стоит лишь древний шарабан, да такая же старая белая кобыла томится неподалеку. Куда они направляются? В Ладисполи. Мы знаем, что нам не надо в Ладисполи и только вглядываемся в ландшафт. Сможем ли мы найти какой-то транспорт? “Это трудновато”, – отвечают нам. Это то, что они твердят всю дорогу: трудновато! Что означает “совершенно невозможно”. Никто даже пальцем пошевелить не желает! Есть ли гостиница в Черветери? Они не знают. Похоже, они никогда там не бывали, хоть это всего в пяти милях отсюда и там находятся гробницы».
Лоуренс прибыл из Рима на железнодорожную станцию Ладисполи-Черветери, а оттуда ехал в каком-то допотопном омнибусе в Черветери – место, известное своими tumoli, этрусскими гробницами, датирующимися VIII веком до нашей эры. Насколько мне известно, Лоуренс так и не побывал в городке Ладисполи, который делил вокзал со своим материковым соседом, древним этрусским поселением Черветери. В отличие от Лоуренса, вольно путешествовавшего по итальянскому региону Лацио в поисках следов этрусского прошлого, погребенных под руинами менее отдаленного римского прошлого, мы, беженцы из СССР, не выбирали места транзитной жизни и не могли обойти Ладисполи стороной. Когда мы с отцом впервые вышли из поезда на перрон Ладисполи-Черветeри, единственным, что роднило нас с Лоуренсом, было самое смутное представление о том, где найти жилье…
Еще в 1970-е годы несколько прибрежных городков в окрестностях Рима стали пристанищем еврейских беженцев, отказавшимся внимать призывам праотцов вернуться в Землю Обетованную и отдавшим предпочтение интеллектуальным и торгово-промышленным перспективам Нового Света. На пике эмиграции в середине и в конце 1970-х, когда десятки тысяч покидали СССР и многие из них направлялись в Америку и Канаду, Остия и Ладисполи наполнялись «русскими» до краев. Я до сих пор удивляюсь тому, что именно Остию, морской порт Древнего Рима, и Ладисполи, бесхребетный прибрежный курорт, сочли подходящими перевалочными пунктами для беженцев, теснящихся у ворот Нового Света. Подобно скучающим легионам, расквартированным под Римом и готовым в любой момент поднять паруса и плыть навстречу завоеваниям или же войти строевым шагом в Вечный город, мы томились от бездействия и неопределенности будущего. Жаждущие перемен, мы с родителями были обречены на два месяца принудительного, беспокойного и бесцельного существования в русской колонии на Тирренском море.
Летом 1987 года, когда Советский Союз все еще ехал, развалясь на заднем сиденье половинчатых реформ, которые впоследствии привели к полному краху государства, количество эмигрантов постепенно начинало увеличиваться. Мы были слабеньким ручейком по сравнению с бурлящими потоками 1970-х или же с мощным течением конца 1980-х и начала 1990-х. Летом 1987-го, большую часть которого мы с родителями провели в Италии в ожидании американских виз, чиновники ХИАСа поселили нас в Ладисполи после полутора недель в чреве Рима. Расположенный на побережье Тирренского моря, километрах в пятидесяти к северу от Рима, Ладисполи был сонным городишком, где полузажиточные римляне владели небольшими летними домиками или квартирами в кооперативах. Именно здесь еврейским беженцам предстояло ждать визы. Иногда ожидание занимало три-четыре месяца, иногда больше.
Мы не могли позволить себе купить путеводитель; доступа к местным библиотекам у нас тоже не было. В добавление к тому немногому, что мне было уже известно из древней истории этого региона, некоторые сведения об этрусках я почерпнул от Анатолия Штейнфельда. Он избегал солнца, и здесь, в Италии, его цветовой доминантой был цвет пыльной мостовой. Склонный по натуре к депрессии, Штейнфельд в то лето был удручен перспективами американского академического рынка. С первых дней в Риме, где мы с ним оказались в одном отельчике, Штейнфельд выбрал меня в студенты своей академии на открытом воздухе. В течение первых трех недель он читал мне лекции – сначала в Риме, потом в Ладисполи, урывками и кусками, то под портиками зданий, то в тенистых углах улиц, то под пляжными зонтиками.
Должен признаться, в отношении Штейнфельда меня раздирали противоречия. Я восхищался его знаниями, риторическим даром, лингвистическим чутьем. И в то же время не мог не испытывать солидарности с отцом, который на дух не выносил Штейнфельда. Кроме того, я ощущал то, что чувствует юноша, когда чужой мужчина проявляет интерес к его матери, а мать как-то исподволь подыгрывает чужаку. Добавьте к этой путанице некоторую беспринципную жадность, с которой я поглощал тогда всякое новое знание, не в силах отказаться от захватывающих рассказов Штейнфельда, которые получал в избытке и совершенно бесплатно. Возможно, поначалу Штейнфельд предполагал втереться в доверие, чтобы расположить к себе мою маму. Он обожал этрусков. И на ходу читал мне лекции об этрусских поселениях, всегда по памяти и без подготовки – словно импровизируя. От Штейнфельда я узнал, что во времена этрусков недалеко от Ладисполи был порт, служивший населению города Цере, предшественнику сегодняшнего Черветери. Римляне называли этот порт Альциум, и во времена Римской республики это был известный курорт. Цицерон упоминает, что Юлий Цезарь подумывал, не высадиться ли ему в Альциуме по возвращении из Африки. Впрочем, Штейнфельд не особенно церемонился с остальной историей. Поэтому-то я узнал не от Штейнфельда, а из мемориальной доски и плана, что Ладисполи официально стал отдельным городом лишь в 80-е годы XIX века, а название свое получил от отца-основателя принца Ладислао из рода Одескальки, который происходит с севера Италии.
Русский Ладисполи не выходил за пределы центрального квартала города. Его границами служили: с юга – Тирренское море, а с севера – железнодорожные пути (за которыми пролегала древняя Аврелиева дорога). С востока и запада естественной границей русского района служили каналы, несущие воды в Тирренское море. Нашей вотчиной был кусок прибрежного Ладисполи – полоска черного песчаного пляжа да сетка бульваров, бегущих вдоль моря и пересекающихся с улицами, которые спускались к морю, – всего каких-то шесть квадратных километров, не больше. Существовало негласное соглашение между нами, беженцами, и местными итальянскими властями. Они зорко следили за нами, и мы редко выбирались в другие кварталы. Невидимая демаркационная линия пролегла между русским Ладисполи и остальной частью города. Несмотря на то что можно было перейти по мостам через каналы, да и над железнодорожными путями висели мосты, большинство из нас не ступало за пределы русского становища.
В Ладисполи селились евреи-беженцы и из других стран, но русская колония была самой многочисленной. Везде в центральном квартале города слышна была русская речь. Как к нам относились местные жители? Для владельцев магазинов и квартир мы были источником легкой наживы. Для нарядной толпы отдыхающих римлян, которые приезжали сюда на выходные поваляться на пляже да побродить по бульварам в закатный час, мы были коллективной оплеухой их буржуазным ценностям. Интересно, помнят ли до сих пор в Ладисполи русских? Или воспоминания о нас безвозвратно стерлись? Сколько потребовалось времени, чтобы жители Ладисполи забыли о клокочущей речи шумных пришельцев? Не могу выбросить из головы навязчивую рифму: русский-этрусский. Рожденная из звука, эта параллель не несет в себе слишком большого исторического смысла: если итальянцы были здесь всегда, то русские, как говорится, пришли и ушли. Но тем не менее я продолжаю думать о нас, русских беженцах, как об этрусках, чья цивилизация была поглощена римлянами. Невнятица, я первый это признаю, но полная сладостной меланхолии.
Ладисполийский грязноватый пляж с мелким черным песком служил нам, беженцам, гостиной, библиотекой, а также залом новостей. Подобно жизням сотен других семей, зависших здесь на неопределенный срок, наша жизнь строилась вокруг ожидания Америки. Это италийское лето для меня стало, пожалуй, единственным в жизни временем, когда я вынужден был полностью отдаться высшей воле бытия. Не в моих силах было ускорить прохождение документов через запруды американского консульства. У меня было лишь смутное представление о том, где мы окажемся в Америке. Проучившись три курса, я знал, что буду продолжать учебу в Америке, попытаюсь поступить (перевестись?) в какой-нибудь университет. Вот, пожалуй, и все, в чем я был уверен летом 1987-го.
С тех пор я дважды побывал в Италии – в 2002 и 2004 годах. Я гостил там почти по два месяца кряду. Оба раза я был завален работой над новой книгой; сроки поджимали, но я все же умудрялся выкроить день-другой для небольших путешествий. Меня тянуло съездить в Ладисполи (и я даже обсуждал такую поездку с женой и родителями), но что-то удерживало меня от этого шага – некая сила, не допускающая закрытых концовок и не терпящая завершенных жизненных маршрутов. Вспоминая о тех летних месяцах, я всякий раз ловлю себя на том, что мне трудно восстанавливать события в хронологической последовательности. В течение первых недель в Ладисполи в нашем беженском времени начисто отсутствовал градус повествования.
Тем летом мне повстречались презанятные типы, которых многие сочинители с радостью поместили бы в свои рассказы: Умберто Умберто, Соловейчики, коровница Бьянка, Рубени из Эсфахана и многие другие. Но они отказываются подчиниться моему замыслу. Как же мне передать эти воспоминания о Ладисполи, избежав перегибов сюжета? Я вынужден притормозить, замедлить ход и прибегнуть к тому, что делают рассказчики, застряв в каком-то желобе своего повествования: вспомнить анекдот или затейливую историю, сплести виньетку-другую, пока ко мне не вернется рассказ, пружинящий героическими преодолениями препятствий и отчаянными конфликтами… и так вплоть до того момента, когда поток повествования не подхватит меня и не понесет к концу лета, к вратам Америки.
Советский беженец в Италии быстро ускользал из жилистых ручищ календаря, попадая в объятия тягучего, эпического времени. В обычное утро самого заурядного дня где-то в конце июня мы с отцом вышли из пригородного поезда на станции Ладисполи-Черветери и очутились как раз там, где Д. Лоуренс, исследователь «порочных» этрусков, стоял когда-то, всматриваясь в окрестности. Если не ошибаюсь, это происходило в пятницу, а в следовавший за ней понедельник мы должны были переехать из Рима в Ладисполи. Нас – вместе со всеми вещами, включая маньчжурский кофр моей тетки, уже освободившийся от человеческого груза, – должны были привезти сюда на автобусе. В ХИАСе объявили, что отель в Риме оплачен по воскресенье включительно, после чего мы «обязаны» найти себе жилье в Ладисполи. Итак, мы с отцом отправились туда на разведку, а мама осталась в отельчике рядом с Термини, снабдив нас утренним напутствием: «Пожалуйста, найдите что-нибудь приличное». Мама уже не выглядела такой подавленной, однако она ни за что не согласилась бы провести остаток лета в очередном клоповнике. Мы это ясно понимали.
Утром в пригородном поезде пузатый Штейнфельд в полосатой рубашке, напоминающей пижаму, в шортах по колено и бирюзовых эспадрильях прочитал мне очередную сногсшибательную лекцию по истории древнего Пало – местности, где расположен курорт Ладисполи. Отец тем временем углубился в очередной номер парижского эмигрантского журнала, который бесплатно получил в русском экуменическом центре неподалеку от Ватикана.
Когда мы сошли на станции Ладисполи-Черветери в ту июльскую пятницу, солнце приближалось к зениту, словно горячий камень, летящий из пращи Давида прямо в белесый выпученный глаз Голиафа. Напротив газетного киоска, на стенах которого рекламировали новую биографию Ленина на итальянском языке, мы оставили Штейнфельда, вновь углубившегося в раздумья об этрусках. Мы с отцом пересекли вокзальную площадь и взяли курс на юг, в сторону моря. Пройдя пару захудалых кварталов – из тех, что обычно окружают железнодорожные вокзалы в маленьких городках, – мы оказались на широкой улице с множеством магазинчиков, в основном ювелирных, обувных и цветочных. В сравнении с роскошными витринами магазинов в Риме, ладисполийские выглядели так, будто бы сохранились здесь годов с 1950-х, когда этот неприглядный городок был превращен в приморский пригород-курорт.