- Полцарства за покой!
И снова падали тела,
И жизнь теряла вкус и слух,
Опустошенная дотла
Бризантным громом в пух.
И в гром погромов, в перья, в темь,
В дуэли бронепоездов:
- Полжизни за Московский Кремль!
- Полцарства за Ростов!
И - ничего. И - никому.
Пустыня. Холод. Вьюга. Тьма.
Я знаю, сердца не уйму,
Как с рельс, сойду с ума.
Полжизни - раз, четыре, шесть...
Полцарства - шесть - давал обет, -
Ни царств, ни жизней - нет, не счесть,
Ни царств, ни жизней нет...
И только вьюги белый дым,
И только льды в очах любой:
- Полцарства за стакан воды!
- Полжизни за любовь!
1922»
К стихотворению этому мы еще вернемся – оно точно выражает смену стратегии, предпринятую Катаевым зимой 1920-21 года. А пока отметим: «трижды возвращался в дом ни со щитом, ни на щите» – то есть трижды возвращался в дом живым («не на щите»), но не победоносным, а потерпевшим поражение («не со щитом») - то есть возвращался с уже проигранных войн! Что ж это за три раза? Один из них – «с простреленным бедром»; бедро Катаеву, как хорошо известно, прострелили летом 17 года в «керенском» наступлении на Румынском фронте. Да и без этого было бы ясно, что первое возвращение в дом с войны «не со щитом» – это возвращение с Первой мировой.
А тогда второе и третье – это возвращения в Одессу в апреле 1919 и январе 1920, возвращения из двух проигранных белых кампаний; участие в обеих для Катаева строго зафиксировано бунинскими материалами.
А раз так, то для возвращения из Красной Армии в Одессу летом 19 года места в этом перечне нет вовсе – оно было бы четвертым (третьим по счету из четырех возвращений)!
Все. Историю о том, что Катаев успел послужить в РККА, можно с облегчением похоронить раз и навсегда, окончательно и бесповоротно; ни за страх, ни за совесть, ни для каких других причин в ряды красных он не замешивался. Он сам расписался в этом в собственных стихах – расписался, конечно, только для тех, кто знает о его участии в противобольшевистских кампаниях под Одессой весной 1919 и осенью-зимой 1919/ 1920 годов…
«…в дуэли бронепоездов:
- Полжизни за Московский Кремль!
- Полцарства за Ростов!»
– это, стало быть, воспоминание о какой-то дуэли между «Новороссией» и красным бронепоездом (явление нередкое в бронепоездных боях, и при этом самая страшная переделка, в которую может попасть бронепоезд; Катаев, как мы помним, на «Новороссии» командовал передовой бронебашней, так что неудивительно, что эта дуэль врезалась в его память). «Полжизни за Москву» – это вопит бронепоезд ВСЮР, «полцарства за Ростов» – красный бронепоезд.
Кстати, а в каком чине Катаев служил на бронепоезде? Перед демобилизацией с Первой Мировой он узнал, что ему присвоен чин подпоручика, но так и не успел получить погоны и ушел на демобилизацию прапорщиком. В деникинских войсках, как известно, по довольно раннему приказу самого Деникина все прапорщики автоматически становились подпоручиками, и звание «прапорщика» упразднялось, так что во ВСЮР Катаев изначально, уже весной 19 года, оказался подпоручиком (так сказать, «дважды подпоручиком»). В чинах, однако, во ВСЮР росли быстро: Деникин принципиально не давал за братоубийственную войну русские ордена – боевые заслуги награждались исключительно повышением в чинах, откуда и стремительный рост многих офицеров в чине (но не в должности!). Если Катаев умело командовал своей бронеплощадкой (да еще и головной) в течение трех месяцев, то к январю 20 года он, скорее всего, должен был стать поручиком, а то, глядишь, и штабс-капитаном…
О тифе, скосившем Катаева в начале 1920 и положившем конец его боевой работе в составе ВСЮР, мы узнаем и из других текстов, прежде всего из “Травы забвения”; тут выясняется, что второй и окончательный приход в Одессу красных 7 февраля Катаева и застал лежащим в этом тифу, да еще в самом его разгаре - в бреду, в госпитале – так что эвакуироваться Катаев не мог, даже если хотел (точно так же не смог из-за тифа уйти от красных с войсками Эрдели, в которых он был военврачом, Михаил Булгаков – но он-то уйти рвался точно).
В «Траве забвения» Катаев как раз и описывает, как в момент прихода в Одессу красных зимой 20 года, когда Бунин покинул Одессу с эвакуацией, он, Катаев, лежал в тифу и бредил, причем по контексту вроде бы выходит, что лежит он у себя дома, в семье; при этом в бреду ему вспоминается «сыпнотифозная Жмеринка моих военных кошмаров».
Так. Стало быть, тиф его свалил в Жмеринке, и именно там его (а формально говоря, Кутайсова из рассказа «Раб») «санитары вынесли на носилках из вагона (бронепоезда)» и увезли на автомобиле в тыл.
Согласно той же «Траве Забвения», при послевоенной встрече Катаева с Верой Буниной та ему сказала, что когда они, Бунины, собирались эвакуироваться, то уже знали, что он лежит в госпитале в сыпняке, но идти туда проститься не посмели, боясь заразиться. «Иван Алексеевич даже порывался поехать к Вам в госпиталь».
Так. Стало быть, к моменту прихода красных еще не в семье он лежал, а в госпитале. А почему при описании своего тифозного бреда он расставляет акценты так, что можно подумать, что в семье (хотя прямо этого нигде не сказано)? А потому, что «госпиталь» - это военное учреждение, иначе стояло бы «больница». Командира бронеплощадки, подхватившего тиф, военные санитары вывезли, как и положено обращаться с человеком такой должности, прямо с его бронепоезда в одесский госпиталь; там он и лежал накануне прихода красных, что ничем особенно хорошим с их стороны ему не грозило. И, как видно, когда эвакуация была уже объявлена и сомнений в участи города не оставалось, родные из госпиталя забрали его домой.
Все это очень живописно и откровенно описано в рассказе Катаева «Сэр Генри и черт», которому прямо так и придан подзаголовок в скобках – «Сыпной тиф». Опубликован он в 1922 году; на откровенность Катаев пустился потому, что по самому его рассказу было совершенно невозможно определить, на какой стороне воюет герой и чего он боится в конце.
Здесь снова перед героем проносятся воспоминания о бронепоезде, о том, как он подхватил в бронепоезде тиф и был вывезен оттуда на автомобиле в Одесский госпиталь (само слово «Одесса», естественно, не появляется – вместо имени стоит «родной город»):
«Огненные папиросы ползали по перрону ракетами, рассыпая искры и взрываясь…..Железо било в железо. Станции великолепными мельницами пролетали мимо окон на электрических крыльях. А меня мотало на койке, и вслед за ночью наступала опять ночь, и вслед за сном
снился опять сон, но сколько было ночей и снов - я не знаю. Только один раз был день. Этот мгновенный день был моей бледной легкой рукой, которую я рассматривал на одеяле, желая найти розовую сыпь. Но одеяло было таким красным, а рука - такой белой, что, натрудив яркостью глаза, я опять переставал видеть день. На голове лежал тяжелый камень, то холодный, то горячий. Потом меня качало в автомобиле, и резкий сыпнотифозный запах дезинфекции смешивался с бензинным дымом. Углы, дождь, железные деревья и люди моего родного города, которого я не узнавал, вертелись и, раскачиваясь, обтекали валкий автомобиль. И в комнате, где не было ничего, кроме огромного белого потолка, страшно долго лилась в глаза из сверкающего крана единственная электрическая лампочка. Потом сильный и грубый татарин в халате, с бритой голубой головой, скрутив мою слабую шею, драл череп визжащей и лязгающей машинкой, и сквозь душный пар, подымавшийся над ванной, я видел, как падали и налипали на пол мертвые клочья выстриженных волос… Тот изумительный осажденный город, о кабачках и огнях которого я так страстно думал три месяца, мотаясь в стальной башне бронепоезда, был где-то вокруг за стенами совсем близко».
Финал рассказа:
«...В палату ворвалась сиделка... Вокруг меня и в меня хлынул звон, грохот и смятенье. И чей-то знакомый и незнакомый, страшно далекий и маленький (как за стеной) голос сказал то ужасное, короткое и единственное слово, смысл которого для меня был темен, но совершенно и навсегда непоправим».
Да… Зная, к каким обстоятельствам все это в реальности относится, можно даже довольно точно сказать, что это было за слово. Это слово было «драп!» или «красные!» (в смысле: эвакуация объявлена! Одесса достается красным!), а «звон, грохот и смятенье» – это звон, грохот и смятение, сопровождавшие эту самую эвакуацию …
В «Алмазном моем венце», впрочем, Катаев эту непоправимость оформляет в совершенно ином ключе:
«Остатки деникинских войск были сброшены в Черное море; безумевшие толпы беглецов из Петрограда, Москвы, Киева - почти все, что осталось от российской Вандеи,штурмовали пароходы, уходившие в Варну, Стамбул, Салоники, Марсель. Контрразведчики, не сумевшие пробиться на пароход, стрелялись тут же на пристани, среди груды брошенных чемоданов. Город, взятый с налета конницей Котовского и регулярной московской дивизией Красной Армии, одетой в новые оранжевые полушубки, был чист и безлюден, как бы вычищенный железной метлой от всей его белогвардейской нечисти».
Тут «все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул…»
V
А дальше была эта самая чекистская история. Катаев поправился к середине февраля. А на исходе марта (Катаев в «Отце» помещает препровождение своего вполне автобиографического героя в подвалы ЧК на первые числа апреля: «В начале апреля, в один из тех прекрасных и теплых дней, когда море особенно сине, а молодые листья особенно зелены, в тюрьму привели громадную партию арестованных. Сперва их вели по широким опустевшим улицам города, где еще месяц тому назад расхаживали офицерские патрули…» – из повести «Отец», опубликованной в 1928; «месяц» – это округление по избытку, они там в последний раз расхаживали за месяц и три с половиной недели, то есть без малого за два месяца до того) его арестовала ЧК по подозрению в том, что он участник «заговора на маяке».
Дело было в следующем. Ранней весной 1920 года в Одессе сколотилась подпольная группа из оставшихся в городе белых офицеров, под руководством некого штабс-капитана. Группа поставила себе целью подготовить помощь неизбежному, как ей казалось, врангелевскому десанту. «Врангель еще держался в Крыму и в любую минуту мог высадить десант», - говорится в катаевском «Вертере»; десанта изо дня в день ждал весь город – кто со страхом, кто с надеждой. Когда этот десант появится, никто на самом деле не мог и гадать; но офицеры решились подготовить вооруженное выступление и захват маяка в помощь этому десанту, когда бы тот ни появился. Именно так – ударом десантного отряда и одновременным восстанием офицерских подпольных организаций в самой Одессе – Одесса была освобождена от большевиков в августе прошлого, 1919-го года. Как мы уже говорили, более чем вероятно, что саму эту идею – готовить восстание на случай неизвестно когда ожидающегося десанта – офицерам-заговорщикам подбросил провокатор из ЧК, и весь заговор был создан этой провокацией и находился под чекистским колпаком.
Собирались заговорщики, как рассказано в «Вертере», на одесском маяке, где работал один из заговорщиков - Виктор Федоров, сын одесского художника Александра Митрофановича Федорова; семейство Федоровых давно и тесно знало и Катаевых, и Буниных. Именно Виктор Федоров является главным героем в «Вертере», где выведен под именем «Дима». Он тоже был к моменту прихода красных в Одессу офицером ВСЮР, но смог избежать преследований и в том же феврале устроился при красных младшим офицером в прожекторную команду на маяке.
Вскоре какие-то участники заговора (видимо, один из них и был провокатором ЧК) предложили Виктору большую денежную сумму за то, что он выведет из строя прожектор, когда в гавань войдет белый десант. Виктор согласился выполнить задание бесплатно. (В «Вертере» вина «Димы» гораздо меньше, в заговоре он фигура случайная и, разумеется, офицером не бывал: «Дима» у Катаева всего-навсего изъявил , как явствует из упомянутых здесь фактов, общее согласие помогать заговорщикам и присутствовал при одной из их встреч на маяке, а сам только передал один раз по указанному ему адресу какое-то письмо; больше ему ничего и не поручали, ни по ходу дела, ни на будущее. Все это Катаев сделал не случайно: по цензурным соображениям ему надо было, чтобы жертва чекистов вышла как можно менее виновной перед Советской властью).
Заговорщики походили на маяк несколько недель, а потом их всех и взяли. В частности, арестовали Виктора Федорова, его жену, деверя, целую группу прожектористов, а также Валентина Катаева и, за компанию с ним, его брата Евгения.
Сергей Ингулов, одесский чекист, немного позднее описывал, как была раскрыта и разгромлена эта группа, которую в ЧК именовали «врангелевским заговором на маяке». По его словам, сам факт ее существования оказался известен ЧК практически сразу (что, добавим от себя, неудивительно, если сама ЧК и стояла у его истоков); трудно было, однако, добраться до штабс-капитана, выдвинувшегося в руководители группы. По рассказу Ингулова, эта задача была решена путем подкладывания капитану в постель чекистки-партийки; та успешно влюбила себя капитана (не обнаруживая, естественно, своей профессии), после чего смогла информировать ЧК о его местонахождении. При этом она сама влюбилась в капитана, но долг в ней был сильнее чувства, и она не поддалась последнему. За группой понаблюдали еще некоторое время, чтобы отследить все ее связи, и, наконец, арестовали ее членов, начиная со штабс-капитана. Не исключено, что вся история о штабс-капитане и чекистке с ее романическим колоритом и конфликтом любви и долга – чистый вымысел Ингулова, одна из многих чекистских баек.
ЧК хотела втянуть в дело о заговоре как можно больше народа, поэтому многие заключенные сидели там до осени 1920. Примерно одновременно чекисты схватили еще человек 20 поляков, объявленных членами группы, которую в ЧК называли «польско-английским заговором» – по утверждениям чекистов, заговорщики хотели поднять восстание, захватить город и передать его Польше (поляки в это время сильно теснили красных, хотя и гораздо севернее). Совершенная абсурдность этого глобального плана доказывает, что польский заговор был создан чекистами в еще куда большей степени, чем «врангелевский заговор на маяке» - там-то подавляющая часть заговорщиков действительно готовила конкретные и вполне осмысленные операции.
В «Траве Забвения» Катаев упоминает в полубеллетризованном-полумемуарном повествовании, что помянутого выше штабс-капитана, главу заговора (согласно «ТЗ» он был лицом вполне реальным), звали Петр Соловьев, и что он был офицер-артиллерист и родом одессит. Бог знает, правда ли это, или «Петр Соловьев» принадлежит собственно беллетристическому плану «ТЗ». В связи с ним Катаев приводит комическую песенку, сочиненную в тот год в Одессе каким-то остряком; по словам Катаева, песенка была посвящена как раз расправе над участниками «заговора маяка» и его руководителем. Пелась она на мотив «Три юных пажа покидали» в исполнении Вертинского. В песенке действительно упоминается какой-то штабс-капитан, расстрелянный за подпольные действия в пользу Врангеля; для понимания текста следует держать в уме, что ЧК расстреливала в гараже, под звуки работы заведенного мотора грузовика, предназначенные заглушать треск выстрелов.
Три типа тюрьму покидали:
эсер, офицер, биржевик.
В глазах у них слезы сверкали
и где-то стучал грузовик.
Один выходил на свободу,
удачно минуя гараж:
он продал казенную соду
и чей-то чужой экипаж.
Другой про себя улыбался,
когда его в лагерь вели:
он сбытом купюр занимался
от шумного света вдали.
А третий был штабс-капитаном,
он молча поехал в гараж
и там был наказан наганом
за Врангеля и шпионаж.
Кто хочет быть штабс-капитаном,
тот может поехать в гараж!
В конце «Травы Забвения» Катаев пишет, в еще более сновидчески-беллетризованном ключе, что в Париже случайно встретил после войны того самого капитана Соловьева живым, и он объяснил Катаеву, что по дороге из тюрьмы в гараж выскочил на ходу из грузовика и смог бежать. У нас мало сомнений в том, что если не само имя Петра Соловьева, то уж эта история точно выдумана; но, как видно, очень хотелось Катаеву штабс-капитана воскресить. В «Вертере» рассказывается примерно та же история о чудесном спасении, но на этот раз – безымянного поручика, «которого вели по городу из Особого отделпа в Губчека. Поручик бросил в глаз конвойным горсть табачных крошек и, добежав до парапета, спрыгнул вниз с моста и скрылся в лабиринте торговых переулков». Скорее всего, история эта уже тогда врезалась в память Катаеву, и много лет спустя он, в жажде воскресить руководителя заговорщиков и продлить его дни до 60-х годов, дал ему имя Петра Соловьева и связал с ним упомянутую историю о спасении поручика в слегка измененном виде.