таков-то был Катаев,
пропащий человек»
- а это из анонимного стихотворения, где советские писатели уподобляются немцам-военнопленным в нашем лагере, а лагерное начальство – Советской власти (отсюда и «Иваны»). Заметим, что в обоих случаев «Катаев» рифмуется с «негодяев».
Сергей Михалков, бессмертный наш гимнюк, сказал о Катаеве в уже наше время, что это был писатель «с отвратительной личной биографией, аморальный человек в полном смысле слова», который, однако, создавал «самые светлые произведения» - «это такая раздвоенность писательской личности». Михалков этим пассажем подтвердил свою репутацию человека на редкость незлобного – мог бы «самых светлых произведений» и не поминать: Катаев много лет назад вывел его гротескно-карикатурным стукачом, «человеком-дятлом» в повести «Святой колодец» («Дятел, дятел, тук-тук-тук… Он привык выступать со своим художественным стуком в третьем отделении»). Сам Катаев кем-кем, а уж доносчиком не бывал - по мотивам вполне принципиальным.
Картина, казалось бы, ясная; и лишь какой-то странный отсвет сбоку бросает на нее тот факт, что Катаев в 18 лет добровольцем пошел на фронт Первой мировой, был там несколько раз ранен и увешан наградами за храбрость. Такое поведение во все времена могло бы вязаться со служением злу «за совесть» (из-за озлобленности, ослепления, извращенного патриотизма или жажды причаститься к могуществу и силе) – но с осознанной самопродажей ему в холуи за жирный кусок? Как бы то ни было, последнее в случае Катаева сомнений не вызывает: «продался большевикам и ответственным работникам». Дело не вполне невозможное даже при такой военной биографии, и поражает по-прежнему только одно – до какой степени осознанно, не строя себе иллюзий и не принимая большевизма, большевистской словесности и большевистской практики в душу, Катаев им продавался. Поражает это, надо сказать, в пользу Катаева. На фоне бесконечной массы граждан, непрерывно осуществлявших в собственных душах противоестественное кровосмешение доброго и злого, человек, четко знающий про себя, где кончается одно и начинается другое, производит отрадное и вдохновительное впечатление, чему бы он не служил за пайку – если, конечно, выясняется, что служил-то он исключительно посредством создания шумового фона, а не причинения прямого зла живым людям. К слову сказать, эта решимость твердо оценивать «про себя» все на свете, в том числе и собственных хозяев, на основании стандартных этических ценностей, была для Катаева делом осознанного принципа. В ноябре 62 года Чуковский с изумлением записал в дневнике: «…Встретил Катаева. Он возмущен повестью «Один день Ивана Денисовича», которая напечатана в «Новом Мире». К моему изумлению он сказал: повесть фальшивая, в ней не показан протест. – Какой протест?! – Протест крестьянина, сидящего в лагере. – Но ведь в этом же вся правда повести: палачи создали такие условия, что люди утратили малейшее пронятие справедливости (…) В этом вся суть замечательной повести – а Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом. А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как и все».
Это блестящий по точности и важности формулировок пассаж, исключая нелепый финал. «Палачи создали такие условия, что люди утратили малейшее понятие справедливости» – это слова, которые в оправдание своего неразличения преступного и правого произнесли бы 90 процентов тех жителей страны, кто вообще был способен признать факт такого неразличения. И Катаев совершенно последовательно отводит эту формулу с точки зрения своего опыта и принципов: он-то никогда не утрачивал «понятия справедливости», «под одеялом» он всегда знал, где зло, где добро, никакие палачи тут ему были не указ, рабьи гимны им он слагал за паек и страх, но уж никак не за совесть. Это он и считал главным рубежом обороны человеческого в человеке, и потому именно его удержания требовал от солженицынского героя. Заключительная ремарка Чуковского значит лишь то, что он в системе Катаева вообще ничего не понял: протест «под одеялом» на то и есть протест «под одеялом», что никому, кроме самого «протестующего», остается не слышен, и рабьи гимны слагать «на экспорт» никак не мешает. А слушать, что делается под его одеялом, Катаев Чуковского «во время сталинского режима», разумеется, не звал.
Принципиально держаться за понятие справедливости хотя бы про домо суа, не сдавая его на откуп никаким силам в мире и не поддаваясь им хотя бы в этом последнем убежище – это по опыту последнего столетия (когда 90 процентов зла вызывается именно тем, что само свое понятие о справедливости граждане удивительно прытко переделывают в любом направлении, с готовностью сдавая его на откуп чему попало ради вящего психологического комфорта) дорогого стоит. Тягостные полулюди, утратившие «критерии добра и зла, правды и лжи», как выражался Георгий Иванов, не в пример опаснее того, кто их хранит твердо, хотя бы только про себя.
Особенно если этот кто-то провел эпоху прямого противоборства «добра и правды» со «злом и ложью» – то есть, выражаясь менее фигурально, эпоху Гражданской войны – так, как ее провел Валентин Катаев. Дело в том, что именно здесь обнаруживается нечто ранее неизвестное и позволяющее понять, как из человека, добровольно пошедшего на смертельный бой за свою страну, получился человек, ради сладкого куска поставивший свое слово в услужение палачам, истязателям и угнетателям этой самой страны (причем то, что они именно палачи, истязатели и угнетатели, каки то, что палачи, истязатели и угнетатели подлежат твердому отторжению, а не приятию в качестве орудия Вельтгайста, он про себя ясно понимал).
Правда, обнаружить это «нечто» не так уж просто
II
Что мы знаем и чего не знаем о жизни и делах Катаева с 17-го по 20-й год? Стандартная его биография (составленная по сведениям, которые многократно представлял советским властям сам Катаев) гласит: родился и жил в Одессе, в первую мировую ушел оттуда на фронт в 18 лет добровольцем-вольноопределяющимся, был артиллеристом, летом 1917 года ранен в «керенском» наступлении на румынском фронте, на излечение помещен в лазарет в Одессе, где и находился на момент Октябрьской революции; по излечении и выходе из лазарета демобилизовался, жил в Одессе; весной 1919, после первого захвата Одессы большевиками, активно поддержал Советскую власть, пошел в красную прессу и агитацию (служил в Бюро украинской печати); летом 1919 был призван в Красную Армию, исполнял там обязанности командира батареи под Лозовой, затем был отозван из армии и назначен заведующим окнами сатиры в одесском РОСТА: писал тексты для агит-плакатов, частушки, лозунги, листовки. В 1921 был послан для налаживания аналогичной работы в Харьков.
Не придерешься. Выходец из буржуазно-поповской среды (внук генерала и священника, сын преподавателя епархиального училища; получил с военным чином и наградами личное дворянство, по наследству не передающееся), сразу сделавший выбор в пользу народно-революционной власти и оставшийся ей верным до гробовой доски.
Правда, со службой в Красной армии есть какие-то странности. Катаев писал о ней в автобиографиях и ранней прозе. В «Записках о гражданской войне» (опубликовано в 1924) он писал: «Наступление Деникина продолжалось. Нужно было торопиться. С фронта требовали подкреплений... Я решил отправиться на фронт с первым эшелоном… Наши эшелоны вышли в северо-восточном направлении по Новой Бахмачской дороге… Батареи пробыли в городе Александровске три дня… Я видел Ворошилова, командира армии, который на вокзале провожал красноармейцев. В полночь нашу батарею погрузили в эшелон.Часов в одиннадцать утра, в обед, эшелон пришел на станцию Лозовую» - тут и состоялся бой, проигранный красными. «Через десять минут станция была почти очищена. Наполовину разгруженные составы уходили по трем направлениям: на Екатеринослав, на Полтаву и на Харьков». Все, конец «Запискам».
В «Порогах» (1930) сказано примерно то же самое: «Наша батарея получила приказ выгрузиться в Александровске для окончательного укомплектования пушками и лошадьми. Мы расквартировались на окраине города… Член Реввоенсовета армии, луганский слесарь Клим Ворошилов, держал речь перед бойцами… Мы сели в вагоны. Поезд тронулся… Поезд шибко летел в надвигавшуюся с востока темноту» (то есть на Лозовую, навстречу наступающим деникинцам – Силам Тьмы).
В очерке «Короленко» (1922) сказано: «Я встретился с Короленко в июне 1919 года в Полтаве. Это было как раз в самый разгар гражданской войны. Деникинская армия только что перешла в серьезное наступление и на всем фронте теснила наши части от станции Лозовой по трем направлениям: на Харьков, на Екатеринослав и на Полтаву… Полтаве суждено было стать важнейшей тыловой базой… Несмотря на героическую и самоотверженную работу ответственных товарищей, наше положение было ужасным. Ежедневно в тылу вспыхивали кулацкие восстания. Дезертиры - сотнями и тысячами, обнажая фронт, уходили в леса и глухие села. Рос бандитизм. Контрреволюционное подполье развило бешеную работу, и собрания деникинской контрразведки происходили чуть ли не в центре города (в монастыре). В эту жестокую, суровую и бурную пору судьба и забросила меня, больного и контуженного, в Полтаву». Тут он и встретился с Короленко. «Потом мне пришлось быть у Короленко несколько раз. И особенно запомнилась мне наша последняя с ним встреча. Это было накануне моего отъезда из Полтавы в Одессу».
Все одно к одному. От Лозовой теснили на Полтаву, и вот Катаев в Полтаве. В биографиях сказано – «отозван из армии» в Одессу, и в очерке «Короленко» говорится, что из Полтавы уехал в Одессу. И Ворошилов действительно тогда командовал красными войсками 14 армии под Лозовой. В «Записках» Катаев говорит, что «решил отправиться на фронт с первым эшелоном» – то есть между прочим дает понять, что в РККА оказался даже не по мобилизации, а добровольцем: мобилизованные не решают сами, когда им отправляться на фронт. Возникает, однако, несколько вопросов:
В текстах 1924 и 1930 года Катаев описывает свое участие в неудачном бою под Лозовой, откуда красные частью отступили на Полтаву. Но в «Короленко» (в 1922) о появлении Катаева в Полтаве сказано без малейшей связи со службой у красных: «Судьба забросила меня, больного и контуженного, в Полтаву» - и все, а та же история о неудаче красных под Лозовой и их отступлении оттуда к Полтаве (даже сама фраза об этом отступлении в трех направлениях одинакова в «Короленко» и «Записках»), в «Короленко» еще подана как часть общего исторического фона, без всякой связи с катаевской судьбой!
Похоже на то, что в 1922 году Катаеву еще не пришло в голову связывать свое появление к востоку от Днепра со службой у красных, и красные и бой под Лозовой были у него тогда сами по себе, а приезд Катаева в Полтаву – сам по себе; и красная неудача под Лозовой была лишь одним из обстоятельств общего фона, на котором Катаев попал в Полтаву, а не приводила туда Катаева лично. А к 1924 году Катаев эти сюжеты срастил, сделав себя задним числом одним из героев драпа из-под Лозовой.
Пойдем далее. Согласно дневникам Буниных, опубликованных только в 70-х, к 6 сентября 19-го года (уже при белых, освободивших Одессу 23 августа; здесь и ниже все даты даны по новому стилю) Катаев находился в Одессе и виделся с ними в этот день. Встреча описана Верой Буниной так: «Вчера был Валя Катаев. Читал стихи. Он сделал успехи. Но все же самомнение его во много раз больше его стихов… Ян долго говорил с ним и говорил хорошо, браня и наставляя, советовал переменить жизнь, стать выше в нравственном отношении, но мне все казалось, что до сердца Вали его слова не доходили… Ян говорил ему: «Вы – злы, завистливы, честолюбивы». Советовал ему переменить город, общество, заняться самообразованием. Валя не обижался, но не чувствовалось, что он всем этим проникается … Ян ему говорил: «Ведь если я с вами говорю после всего, что вы натворили, то, значит, у меня пересиливает к вам чувство хорошее, ведь с Карменом я теперь не кланяюсь и не буду кланяться. Раз вы поэт, вы должны быть еще более строги к себе». Упрекал его Ян и за словесность в стихах: «Вы все такие словесники, что просто ужас». Валя ругал Волошина. Он почему-то не переносит его. Ян защищал…»
Замечательный разговор. С одной из сторон ведет его Бунин, исступленный враг большевиков, за пять месяцев до того кричавший в лицо красным солдатам из особого отдела, явившимся на его порог: «Первому же вошедшему я собственными зубами перегрызу горло, и пусть меня потом убивают!» О том, за что он осуждал Катаева, в дневнике есть только одно: Катаев на собрании писателей выступал в поддержку Соввласти («Катаев… Олеша, Багрицкий и прочие держали себя последними подлецами, кричали, что они готовы умереть за советскую платформу», запись от 12 апреля) и пошел служить в совпечать (запись от 25 апреля).
Кто читал дневники Бунина и его «Окаянные дни», знает, с какой испепеляющей яростью он относился к большевикам, с каким осуждением – к тому, чтобы иди к ним на службу хотя бы по линии культпросвета или художественного оформления празднеств. Выступать за Советскую власть означало для него держать себя последним подлецом (как оно, в сущности, и было). Наступающие белые были для «нашими», красные – «этими тварями», он болел за неудачи белых и радовался их успехам так, как разве что самые яростные советские патриоты и немцененавистники «болели» за Советскую армию под нацистской оккупацией.
А теперь перечитаем еще раз запись Веры Буниной. И спросим себя: если бы Катаев был краскомом, недавно вернувшимся с фронта, куда пошел добровольцем, если бы он не только на словах изъявлял готовность умирать за советскую платформу, но и на деле двинулся убивать за нее, если бы он на службе «тварям» убивал «наших» - была бы возможна вся беседа, описанная Верой, а если и была, то о том ли и так ли говорил бы Бунин с Катаевым, как там описано?!
Ответ самоочевиден: никоим образом. Не то что с красным командиром-добровольцем, а и с мобилизованным красным командиром Бунин разговаривать бы либо вовсе не стал, либо, если уж стал бы, то упрекал бы его точно не за словесность в стихах или завистливость, и не к самообразованию бы его призывал. Бунин подчеркивает, что перестал кланяться Кармену – еврею-журналисту, услужавшему большевикам по газетной части, - а вот к Катаеву у него пересиливает «чувство хорошее», несмотря на все, что тот «натворил». Ясно в таком случае, что это «натворил» не может выходить за рамки службы в каком-нибудь Бюро печатей и криков на собраниях, и уж точно не может включать командования красной батареей на фронте против денининцев.
И еще одно. В 1920 году Катаев полгода провел в камере ЧК, дожидаясь расстрела, по обвинению в одном нешуточном деле – к нему мы еще вернемся. Павел Катаев, его сын, в недавних воспоминаниях об отце («Доктор велел мадеру пить») описывает этот эпизод дважды. Один раз так:
«Речь идет о тюремном заключении, которому отец подвергся в двадцатом году двадцатого века, когда в Одессе в очередной и теперь уже последний раз практически до конца прошлого тысячелетия установилась советская власть и вовсю свирепствовала чека… Кем был в то время мой отец? Сын преподавателя епархиального училища, получивший чин дворянина (по наследству не передающийся), бывший гимназист и вольноопределяющийся царской армии, участник войны с Германией, дослужившийся по прапорщика и награжденный тремя боевыми наградами, молодой одесский поэт... Никакого конкретного обвинения в контрреволюционной деятельности ему не было предъявлено, но биография была явно подозрительной, не «нашей», и в любой момент следствие могло придти к выводу о безусловной виновности и вынесения сурового обвинения. Пока же в ожидании решения своей участи отец оставался в тюрьме.. Его перестали вызывать на допросы. По его словам, у него создалось впечатление, будто бы о нем забыли, не обращали на него внимания…Смертельная же опасность все это время продолжала нависать над его головой. Как-то его снова вызвали на допрос, на котором присутствовал незнакомый молодой человек, чекист… из Харькова или из Москвы, инспектирующий работу молодых советских тюрем. Он вспомнил отца, на выступлении которого присутствовал в одесском обществе поэтов, и его стараниями подозрения с отца были сняты, и отец был отпущен из тюрьмы на волю. Мельчайшие подробности об этом факте биографии отца можно узнать из таких его произведений, как повесть «Отец», написанная в начале двадцатых годов, или рассказ «Уже написан Вертер», созданный в восьмидесятом году, или в романе «Траве забвения».
А другой раз Павел Катаев рассказывает о том же самом в тех же своих воспоминаниях так:
«…Слишком свежи были воспоминания об одесской тюрьме, куда отец был посажен Одесской ЧК и где он находился в течение нескольких месяцев в ожидании смерти за предполагаемую контрреволюционную деятельность. Что же тогда произошло в отцом, как он оказался в чекистских застенках и как ему удалось выбраться оттуда? Постараюсь рассказать об этом так, как я это вижу, потому что каждый момент жизни уходит и исчезает навечно и порой уже через мгновение невозможно восстановить промелькнувшую картину. Что уж тут говорить о том, что было и прошло много и много десятилетий тому назад!… У чекистов под подозрением были все, буквально все, и уж тем более представители такой враждебной силы, как интеллигенция. Как сын преподавателя гимназии оказался под подозрением и мой отец. Подозрение в огромной степени усугублялось еще и тем, что он к началу революции из вольноопределяющегося превратился в прапорщика, который за участие в боевых действиях был награжден двумя Георгиевскими крестами и Анной за храбрость… Итак, двадцатые годы, тюрьма, и отец, ждущий своей участи. Собственно говоря, спасти заключенного может только чудо. И чудо происходит. На очередном допросе его узнает один из чекистов…, завсегдатай поэтических вечеров, в которых в числе прочих одесских знаменитостей (их имена так же хорошо известны) всегда участвовал молодой и революционно настроенный поэт Валентин Катаев. Это не враг, его можно не расстреливать. И отец оказывается на свободе».
Оба изложения (Павел Катаев не стал сводить их воедино или устранять мелкие несовпадения, вызванные неточностями памяти) основаны на рассказах самого Катаева. Что из них можно извлечь?
Во-первых, и в самых главных: козырять перед ЧК Катаев, как выясняется, мог только тем, за что его так осуждал Бунин – участием в «культурных» мероприятиях большевиков в Одессе 19-го года и выступлением там в ультрареволюционном духе. Спасает Катаева только то, что один из высших кураторов его дела лично был тому свидетелем.
Если бы Катаев еще и служил в Красной армии, да еще добровольно пошел туда летом 19 года, неужели это не было бы вторым возможным «якорем спасения» для него, и не было бы упомянуто его сыном при двукратном изложении взаимоотношений Катаева и Советской власти к 1920 году?
Далее, Павел Катаев дважды говорит, каким должен был быть его отец к 20-му в глазах Советской власти, по чему она могла и должна была судить о нем как о «нашем» или «не нашем». И выясняется – только по тому, что он был прапорщиком императорской армии и сыном преподавателя. В общем, не «наша» биография. Все.
Будь Катаев артиллерийским командиром в РККА 19-го года, неужели этот эпизод не был бы внесен его сыном в реестр тех дел, по которым о Катаеве должна была судить Советская власть, и неужели этот эпизод автоматически не сделал бы его биографию уже не столь «не нашей», и уж куда больше «нашей», чем любые выступления на культурных мероприятиях?
Больше того, Павел Катаев вообще нигде на протяжении своих давольно пространных записок об отце ни словом не упоминает его службу в Красной Армии.
Все это значит только одно: в той версии своей жизни, которую Валентин Катаев представлял своему сыну, места для его службы в РККА не было.
О службе Катаева в РККА ничего не знает его сын – которому Катаев не раз в подробностях рассказывал о своей молодости. О ней явно ничего не знал Бунин – к исходу того самого лета, когда Катаев в ней якобы служил. О ней, судя по сопоставлению очерка «Короленко» с более поздними текстами (смотри выше, сличение разных изводов катаевских историй про неустойку красных под Лозовой), еще в 1922 году не думал поминать сам Катаев!
Так была ли она, эта легендарная служба?
И еще одно – в качестве предварительного замечания. В одном месте Павел Катаев пишет об отце, что «никакого конкретного обвинения в контрреволюционной деятельности ему не было предъявлено, но» тем не менее… «в любой момент следствие могло придти к выводу о безусловной виновности и вынесения сурового обвинения». Позвольте. Если не предъявлено обвинения, то в чем смысл последней фразы? В чем именно виновным могло в любой момент счесть Катаева следствие?
А в другом месте Павел Катаев пишет, что Валентин сидел в ЧК «за предполагаемую контрреволюционную деятельность…Как сын преподавателя гимназии оказался под подозрением и мой отец. Подозрение в огромной степени усугублялось еще и тем…» Опять-таки – подозрение в чем? И все-таки было оно, значит, конкретное подозрение в «предполагаемой контрреволюционной деятельности» – так что это за деятельность?
Эти два изложения – оба внутренне противоречивые, сбивчивые - производят впечатление танца кошки вокруг раскаленной миски. И хочется что-то высказать, и боишься это сказать. «Никакого конкретного обвинения» – но «подозревался в конттреволюции», да еще такого масштаба, что по одному подозрению ожидал его расстрел и «спасти могло только чудо»… В какой контрреволюции? В какой-то «контрреволюции вообще»? Не бывает такой контрреволюции.
Танцует тут, конечно, не Павел Катаев. Танцевал Катаев Валентин - рассказывал он сыну все эти истории при Советской власти. И, как видно, уж очень ему хотелось дать понять одновременно и то, что никаких обвинений и конкретных подозрений против него и выдумать было нельзя – настолько он был за Советы, - и то, что все-таки было оно, конкретное подозрение, да еще и тянущее на расстрел…
Оно действительно было, и действительно подробности можно узнать из «Отца», «Травы забвения» и «Вертера» (который, однако, нимало не рассказ, а повесть, хоть Павел Катаев и называет его рассказом). Сергей Лущик опубликовал результаты исследований на эту тему в приложении к очередному изданию Вертера: «В. Катаев. Уже написан Вертер. С. Лущик. Реальный комментарий к повести. — Одесса, “Оптимум”, 1999». Позднее результаты Лущика были существенно дополнены и частично скорректированы мемуарными откликами на эту тему, в том числе уже помянутыми воспоминаниями Павла Катаева, 2002 года, и уцелевших членов семьи Федоровых, вовлеченной в те же события.
Валентин Катаев (а за компанию и его младший брат Женя, будущий писатель «Евгений Петров») были арестованы ЧК месяца через полтора после окончательного захвата Одессы большевиками, в марте, вместе со многими другими лицами, по одному и тому же подозрению – в участии в белой подпольной офицерской организации, готовившей восстание, которое должно было начаться в случае высадки белого десанта. Подробнее об этом будет сказано ниже. Одновременно ЧК вело и другое дело, с другими подследственными – дело о «польско-английском заговоре», тут уж имелась в виду подготовка восстания в поддержку ожидавшегося приближения польских войск, в это самое время успешно наступавших по Украине. Освободили Катаева вместе с братом около 10 сентября 20 года.
Сергей Лущик, по скверной традиции литературоведов последних поколений, предполагает, что офицерского заговора как такового и не было, а была чекистская провокация с целью замешать как можно больше людей и устрашить весь город. В такой форме эта мысль, безусловно, ошибочно. Заговор мог быть – и даже вероятнее всего, был – спровоцирован чекистами в том смысле, что первый человек, вышедший на какого-то бывшего офицера и предложивший ему всю операцию с подготовкой восстания (или один из первых людей, оказавшихся в таком кружке), был чекистским агентом, и через него ЧК направляла все дело с «заговором». Такой ход дел (для чекистов достаточно обычный) вполне вероятен; и тем не менее заговор все-таки был: кто бы его ни провоцировал и под каким бы колпаком у ЧК он бы ни состоял (а состоял он под прозрачным колпаком – Одесса была сдана 7 февраля, а аресты заговорщиков прошли уже в марте), его участники действительно готовили восстание против большевиков, и подвиг их не становится меньше от того, что вся идея заговора могла быть провокацией их врагов.
Вот по какому подозрению провел в подвалах ЧК полгода, дожидаясь смерти, Катаев. Было ли оно оправданным? Действительно ли Катаев участвовал в заговоре, или на него показали облыжно?
Чтобы ответить, хотя бы предположительно, на этот вопрос, надо для начала вернуться в весну 19 год, в первый цикл белой обороны Одессы от большевиков
III
Зимой 1918/1919 года Одесса считалась административно подчиненной власти Деникина, размещались в ней войска Добровольческой армии и полусоюзные им войска интервентов – в основном французские и греческие, но были и сербы, и англичане. К северу от города стояли петлюровцы, но в феврале – марте петлюровцев прогнали большевики и начались бои между большевиками, наступавшими на Одессу, и защищавшими ее белыми и союзными войсками. Внезапно для белых иностранные союзники объявили, что оставляют город, и почти немедленно эвакуировались за границу, бросив фронт; 6 апреля 19 года Одесса пала, белые части с трудом смогли выбраться из города и добраться, после заграничных перебросок, в конце концов до своих, на другой берег Черного моря.
В 1922 году Катаев опубликовал рассказ «Самострел», позднее переименованный в «Прапорщика» и посвященный как раз этому времени. Главный герой – «прапорщик Чабан, малый двадцати трех лет» – наделен началом биографии самого Катаева: он того же возраста, что Катаев, и Первую Мировую провел в точности, шаг в шаг, так же, как сам Катаев: «во время войны с немцами, был храбрым и выносливым солдатом. Под Минском он взрывал со своим взводом горны и получил жестокую контузию правой стороны тела. Под Барановичами его переехал зарядный ящик, в Одессе, в госпитале, где он лечился, у него сделалась чесотка. За это все он имел два Георгиевских креста, шашку с анненским темляком и надписью: "За храбрость"».
А дальше его, весной 1919 года, мобилизуют против большевиков деникинские власти Одессы. Чабан с народом воевать не хочет, и вообще не хочет воевать. «В девятнадцатом году он был мобилизован. Это случилось весной. У него не спросили, хочет ли он воевать, и не спросили, сочувствует ли он добровольцам. Он должен был хотеть воевать и сочувствовать армейскому генералу с жандармской бородкой, портреты которого, перевитые георгиевскими лентами и украшенные скрещенными пушками, красовались всюду. Прапорщика только спросили на пункте, где он желает служить, и, узнавши, что ему все равно, записали на бронепоезд и назначили телефонистом»
Генерал с бородкой – это, как вы понимаете, Деникин и есть.
Прапорщик Чабан «не знал, почему красные дерутся с белыми и
почему вся Россия разделилась на две части - на большевиков и на небольшевиков. Правда, офицеры бронепоезда, с которыми помещался Чабан в вагоне, постоянно говорили о том, что до тех пор, пока коммунисты будут у власти, Россия не перестанет бедствовать. Но почему это должно было быть именно так - никто не объяснял, и Чабан… был чужим в среде этих капитанов, поручиков и юнкеров».
Бронепоезд отправляют на фронт, он вступает в бой. Тут прапорщик Чабан не выдерживает: он «вытащил револьвер, поднял левую руку и выстрелил в нее, в мякоть, повыше локтя… Он бросил револьвер и побежал назад…» Его контузило. Очнулся он уже понимая, что правда – с красными: «Когда он очнулся, поезд мотало… Вокруг стонали люди. Громадный красный солдат в зеленом крылатом шлеме с пятиугольной звездой пожимал руку рабочему в белом фартуке с молотом. Тяжелая цепь, разорванная пополам, лежала у их ног.. И прапорщик Чабан никак не мог понять, где он это видел: во сне ли, на станции, или наяву. Но он уже знал, что именно это правда, это - настоящее.
Вокруг пахло эфиром...»
Все замечательно. Вот только одно но: никаких мобилизаций в Одессе до ее первого падения белые не проводили, им это строжайше запретили союзники. В «Очерках русской смуты» Деникина по этому поводу сказано немало горьких слов, и брошено союзника немало справедливых упреков за то, что их позиция так и не позволила добровольцам проводить в Одессе какие бы то ни было мобилизации.
Так что если прапорщик Чабан поступил в Одессе первого квартала 19-го года на белый бронепоезд, то сделать он это мог лишь как действительный доброволец. А если он воевать не хотел, то в белые войска загнать его никто не мог даже и пытаться.
Вот какой оксюморонный выходит этот прапорщик. А ведь Катаев передал ему всю свою биографию времени Первой Мировой - надо думать, не случайно.
И это было действительно не случайно. Согласно тем же дневникам Буниных, Катаев весеннюю одесскую кампанию против большевиков провел в боевых порядках белого фронта – куда, повторим, попасть он мог только всамделишным добровольцем!
Для начала еще осенью 18 года (Одесса входит в это время в Украинскую державу пана гетмана Скоропадского) Валентин Петрович организует приветствие своим союзникам по первой мировой – интервенционистским частям, входящим в Одессу. Дневники Буниных за 19 ноября: «Был Катаев. Собирает приветствия англичанам».
А 3 апреля, сообщая о звонке Катаева, которым тот предупредил Буниных об уходе французов, Вера записывает: «Позвонил Катаев. Он вернулся совсем с фронта». И в записи от 12 апреля, говоря о пресловутом выступлении Катаева в защиту советской платформы на писательском заседании, Вера Бунина поясняет: «Говорят, подоплека этого (просоветской позиции Катаева и ряда других лиц – А.Н.) такова: во-первых, боязнь за собственную шкуру, так как почти все они были добровольцами…» В записи от 21 апреля: «Когда был у нас Федоров (художник-одессит, знакомый Бунина и Катаева, отец главного героя «Вертера» - А.Н.), мы рассказали ему о поведении Катаева на заседании. Александр Михайлович смеется и вспоминает, как Катаев прятался у него в первые дни большевизма. – Жаль, что меня не было на заседании, - смеется он, - я бы ему при всех сказал: скидывай штаны, ведь это я тебе дал, когда нужно было скрывать, что ты был офицером…» Запись от 25 апреля, Вера записывает слова Бунина: «А молодые поэты, это такие сукины дети. Вот придет Катаев, я его отругаю так, что будет помнить Ведь давно ли он разгуливал в добровольческих погонах!»
Вот, значит, зачем Катаеву был нужен прапорщик Чабан, и зачем он дал ему свою биографию времени Первой Мировой, и зачем он сделал его мобилизованным. Катаев хотел хоть как-то увековечить печатно свое участие в первой «белой» обороне Одессы от большевиков, бросить в море послание в бутылке об этом – и роль стекла и смолы при этом сыграла вся «пробольшевистская» линия рассказа (нежелание Чабана воевать за белых, самострел, признание правоты красных). Реальному Катаеву из всего этого принадлежит, как видно, только сама служба на белом бронепоезде весной 19 года – он-то, стало быть, пошел в добровольцы, чуть только петлюровцев к северу от Одессы сменили большевики.
И тогда становится ясным повторяющееся из одного раннего рассказа Катаева в другой описание весеннего падения Одессы как катастрофы, а не торжества. И здесь тоже достаточно посланий потомству в запечатанных бутылках.
«Записки о гражданской войне», 1924: «Осаждаемый с трех сторон красными, город был обречен… На подступах к городу, на пяти позициях, самая дальняя из которых была не более чем за шестьдесят верст, а самая близкая - за двадцать, обманутые и одураченные легендарными обещаниями и цинично лживыми телеграммами, мерзли на батареях вольноопределяющиеся, юнкера и кадеты. Они верили в помощь англичан и французов. Им еще не надоело воевать. Они еще жаждали наград, крестов и славы. Они еще не сомневались, что большевики будут раздавлены.
Город был обречен.
Уже ничто не могло помочь.
…Напрасно юнкера оцепляли целые кварталы и громили десятки нищих квартир, отыскивая крамольные типографии и большевистские явки… Что могли поделать юнкерские патрули? Юнкеров были десятки и сотни, а рабочих тысячи».
На чьей стороне здесь авторское сочувствие, если читать, не зная заранее, что текст опубликован в советской печати?
«…Колонна за колонной добровольческие части покидали город, уходя туда, откуда все настойчивее и тверже доносились пушечные удары.
Мне удалось побывать на подступах к городу» - следует описание оборонявшихся там добровольческих частей; автор выступает как очевидец всего, что с ними происходит, включая внутренний военный быт во всех физических и психологических деталях.
«Удалось побывать» в добровольческих боевых порядках… Вот и первое послание в бутылке.
«На низком левом берегу была расположена деревня. В ней жили приморские крестьяне и рыбаки. Теперь там разместились части добровольческого отряда, пушки которого с небольшим числом прислуги и пехотного прикрытия были установлены на командной высоте. Я въехал в деревню. Деревня ничем не отличалась от тысячи других деревень которые мне приходилось проезжать в любую из кампаний».
То есть и в эту он въехал в ходе своей очередной кампании? Второе послание в бутылке…
«Бравый вольноопределяющийся рассказал мне интересную историю о сегодняшнем ночном деле. Об этом деле говорил весь отряд». Заезжему случайному человеку, что ли, рассказывает бравый вольноопределяющийся о сегодняшнем ночном деле? Да такого человека, появись он в расположении войск, как шпиона поволкут в штаб, если не к стенке… Третье послание…
«Посредине двора стоял погребальный катафалк, из которого были выпряжены лошади. Два еврейских мортуса в белых балахонах, с галунами и в черных цилиндрах плакали, расхаживая вокруг катафалка. Лошадей в черных шорах и траурных султанах наскоро запрягали в набитые битком повозки. Евреи хватались за рыжие свои бороды и умоляли какого-то полковника без погон и кокарды пощадить их лошадей. Но полковник исступленно кричал:
- Просите ваших "товарищей"! Дотанцевались до того, что "пролетел" сел на голову? И радуйтесь.
Этот взволнованный воин несколько раз еще повторил загадочное слово "пролетел", разумея под ним слово "пролетарий". Ему казалось, что в виде "пролетел" оно имеет некий необычайно язвительный и горький смысл. Он был прав. Это слово, произнесенное растерянным полковником, расхаживающим без погон и кокарды вокруг распряженного еврейского катафалка посередине хаотического двора казармы, и точно представлялось язвительным и горьким».
…Четвертое послание, окруженное целой тучей дисклэймеров про растерянность полковника (и, конечно, это у Катаева личное воспоминание).
«Опыт Кранца», опубликован в 1922.