Александр Немировский
Гражданская война Валентина Катаева
I
В начале 1920 года в Одессу, родной город Валентина Катаева, на десятки лет пришла Советская власть. С поздней осени того же года Валентин Катаев усердно и беспрерывно служил образцовым «хорошим советским писателем». Славил Ленина, славил революционеров 1905 года, бесконечно славил Октябрь, участвовал вместе с рядом других литературных чудо-богатырей в коллективном сочинении, воспевающем подвиги ОГПУ по перевоспитанию зэков на Беломорканале, требовал вместе с прочими смертной казни троцкистско-зиновьевским выродкам в 1937, когда партия приказала требовать, осуждал Пастернака по ее очередному приказу в 1958, когда она приказала осуждать – словом, сладкий кусок отрабатывал сполна. Образцовым в этом отношении его признавала не только Советская власть - чинами и наградами - но и свои же братья-писатели, правда, уже не обязательно в столь же приятной форме. Бабель (надо сказать, вот уж это был вполне нечеловек: даже не недо-, а не-) на вопрос, почему он перестал писать, отвечал: "У меня плохой характер. Вот у Катаева хороший характер. Когда он изобразит мальчика бледного, голодного и отнесет свою работу редактору, и тот ему скажет, что советский мальчик не должен быть худым и голодным, - Катаев вернется к себе и спокойно переделает мальчика, мальчик станет здоровым, краснощеким, с яблоком в руке. У меня плохой характер - я этого сделать не могу".
Какие мотивы были у него, чтобы демонстрировать хороший характер описанного сорта, Катаев даже и не особенно скрывал - не от самой Советской власти, понятное дело, но от тех немногих, кому доверял или кого не боялся. «Я люблю модерн, - зажмурившись, говорил Катаев» - это Надежда Мандельштам вспоминает, как Катаев объяснял ей, для чего старается. (Для тех, кто не понял сразу: модерн – это в данном случае мебель и квартирные условия стиля «модерн», а отнюдь не прогрессивная современность). Еще раньше он повторял при той же Мандельштам: «Не хочу неприятностей... Лишь бы не рассердить начальство». И еще она же: "Одни, продаваясь, роняли слезу, как Олеша, другие облизывались, как Катаев". Около 1970, когда ему, заслуженному динозавру совлита, было уже почти все можно, он прилюдно, с весело-укорительной интонацией сказал Евтушенко об отношениях того с Соввластью: «Женя, что Вы строите из себя белочку, отдающуюся по любви! Будьте проституткой – ну вот как я, как я…». При Хрущеве Катаев вернулся из поездки по США и рассказывал Чуковскому, как там ему на пресс-конференции выдали: «Почему вы убивали еврейских поэтов?» Чуковский с горечью заметил: «Должно быть, Вы ответили: «Мы убивали не только еврейских поэтов, но и русских». Катаев и секунды не помешкал. «Нет, все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул и ответил: «Никаких еврейских поэтов мы не убивали», - сказал он.
«Все дело было в том, чтобы врать. Я глазом не моргнул…» – это и есть тот фактический девиз, под которым Катаев провел почти всю свою жизнь в советской литературе и Советской стране.
Забегая вперед, скажем сразу, что идеология большевизма, как и готовность большевиков во имя торжества их «высшей справедливости» нести людям стеснения, страдания и смерть поперек справедливости обычной, были Катаеву совершенно чужды; мерил он большевизм (как и все прочие насильнические раестроительства 20 века) именно этой его манерой и соответствующую цену ему про себя всегда сознавал превосходно. А порой и не только про себя. В «Уже написан Вертер», который был действительно написан «уже» – в 1980, когда ему было опять-таки «уже» почти все дозволено, в качестве воплощения и тестимониума мирового зла вводятся «миллионы человеческих тел, насильственно лишенных жизни за одно лишь последнее столетие в результате войн, революций, политических убийств и казней…» - далее следует окончание списка, с упомянутым по заслугам освенцимом и дежурными хиросимами и нагасаками.
«Миллионы тел, лишенных жизни». Не людей, а «тел». Это не случайная проговорка: Катаев был последовательный и крайний антитрансценденталист. Вот уж для кого существовало только «земное» и «человеческое», вот уж кто не стал бы ни о чем судить суб специе этернитатис, как и суб любой другой «высшей», надчеловеческой, всемирно-исторической, религиозной или гегельяноидно-прогрессистской специи. В рассказе «Ночью», написанном летом 1917 года о недавно пережитом на Румынском фронте, Катаев вспоминает о разговоре с товарищем по отступлению:
«Я посмотрел на его грязное, изможденное лицо, худую, залитую снизу грязью шинель и сказал:
- Какая ложь!
- Что ложь? - спросил Блох.
- Да все! - сказал я. - Вы слыхали "Двенадцатый год" Чайковского?
- Слыхал.
- Какая мерзость!
Меня душила злоба.
- Красота, красота!.. Неужели же и эту дрянь, вот все это - эти трупы, и вши, и грязь, и мерзость - через сто лет какой-нибудь Чайковский превратит в чудесную симфонию и назовет ее как-нибудь там... "Четырнадцатый год"... что ли! Какая ложь!»
В «Траве забвения», написанной десятки лет спустя, Катаев описывает чувства полуавтобиографического героя, окидывающего взглядом мир где-то под советской Балтой начала 1921 года:
«И все это – как ни странно – казалось ему прекрасным, величественным, как произведение небывалого революционного искусства, полное божественного смысла и нечеловеческой красоты.
Бедняга от страха совсем сбрендил».
Вот эта изумительная последняя строчка все и ставит по местам. «Божественное», «революционное» и «нечеловеческое» здесь оказываются стоящими в одном ряду, и поклониться всему этому, оказывается, можно только сбрендив от страха.
«К счастью, Бога не существовало. Он был не более чем незрелая гипотеза первобытного философа-идеалиста» (Катаев, «Кубик», авторская ремарка. И еще оттуда же: «А я человек земной и верю только в мир материальный, который хотя постоянно изменяется, но всегда остается по сути своей единым, и вот однажды в этом материальном мире среди развалин разбомбленного и взорванного города на чудом уцелевшей могиле Канта чья-то недрогнувшая рука написала мелом по-русски:
- Ну что, Кант, теперь ты видишь, что мир материален?»).
«Злые духи рая отпугивали злых духов ада» (это уже из «Вертера»).
В стихотворении «Румфронт» (1922) описывается гроза, разразившаяся во время карточной игры на артиллерийской батарее. Финал: «И грусть // Следила вскользь за перебранкой // Двух уличенных королей, // Двух шулеров в палатке тесной, // Двух жульнических батарей: // Одной — земной, другой — небесной». Уличенный в шулерстве командир земной батареи – это и есть командир батареи; уличенный в шулерстве командир батареи небесной – не кто иной как Господь Бог, посылающий грозы.
Так оно, правда, было далеко не всегда.. Тринадцатилетним подростком (именно тогда он начал печатать в одесских газетах свои первые стихи) Валя Катаев был по убеждениям устойчивым православным монархистом, твердым сторонником «православия- самодержавия-народности»; разумеется, он считал, что сами эти идеи совершенно исключают допустимость творить во имя их, «по высшим соображениям», насилие и несправедливость над жизнью и собственностью невинных. Но уж сохранять ограничения политических и гражданских прав тех или иных сословных и конфессиональных общин Империи ради охранения трона и борьбы со смутой и террором он считал тогда самоочевидно оправданным; и, благо тогда – в сословной Империи, где гражданского равенства никто еще и не вводил – вопрос о равноправии людей иудейского вероисповедания с прочими был вопросом не справедливости, а целесообразности, гимназист Катаев решительно выступал против равноправия. В итоге по основным позициям совпадал он ни с кем иным, как с «Союзом Русского Народа», который тоже оглашал пространства осуждением погромов, но ратовал за категорическое сохранение противоеврейских ограничений, восстановление автократии и суровое подавление революционного движения. «Вера православная, власть самодержавная… -Жи-ды! – мрачно крикнул опьяневший Карась». Валя Катаев действительно принял события революции 1905 года в Одессе так близко к сердцу, как это описано в «Белеет-парусе», только в ключе, совершенно противоположном этому произведению.
В 1912 году он (14-ти лет) пишет стихотворение, обращенное к Богу, озаглавленное «К тебе, Христос» и посвященное тому, что не мирской жизни должен прилежать человек, а Богу:
К чему стремимся мы смущенною душою,
Что ищем мы в житейской суете?
Ужель достигнем в мире мы покоя?
Годом раньше (Катаеву 13 лет) в “Одесском вестнике” - газете местного отдела Союза русского народа – появилось иное стихотворение Катаева. На этот раз о - «племени Иуды», думающем только о себе и творящем в стране смуту и беззакония ради своих узко-еврейских выгод, и о радеющих такой напасти либералах - сторонниках равноправия, каковые не желают признавать помянутого бедствия и открывают ворота ему навстречу.
…И племя Иуды не дремлет,
шатает основы твои,
народному стону не внемлет
и чтит лишь законы свои.
Так что ж! Неужели же силы,
чтоб снять этот тягостный гнет,
чтоб сгинули все юдофилы,
Россия в себе не найдет?
А в 13 году (Катаеву недалеко до пятнадцати) тот же «Одесский вестник» помещает его новые стихи антиреволюционного содержания:
Привет Союзу русского народа
в день семилетия его.
Привет тебе, привет,
привет, Союз родимый,
ты твердою рукой
поток неудержимый,
поток народных смут
сдержал. И тяжкий путь
готовила судьба
сынам твоим бесстрашным,
но твердо ты стоял
пред натиском ужасным,
храня в душе священный идеал...
Взошла для нас заря.
Колени преклоняя
и в любящей душе
молитву сотворяя:
Храни Господь
Россию и царя.
В последней строфе пропущено сказуемое; на фоне охвативших автора и редакцию чувств они этого не заметили.
По случаю столетия войны 1812 Катаев сочинил и огласил на собрании патриотическое стихотворение с финалом: «Пока в России дух народный огнем пылающим горит, // ее никто не победит!» Стихотворение, впрочем, не получило успеха.
По свидетельствам и воспоминаниям самых разных людей – от Деникина до Маяковского – образованные русские подростки формировали тогда свое мировоззрение в 15-18 летнем возрасте, заново (и обычно навсегда) определяя тогда свое отношение к «вечным вопросам». Не был исключением и Катаев. Уважение к справедливости и хранящей ее государственности, отторжение политического террора и революционного насильничества, а также их оправдания и одобрения он сохранил навсегда; вражду к соответствующим традициям значительной части русского еврейства и русской интеллигенции – тоже (неимоверное количество евреев в ближайшем окружении Катаева, его евреи-друзья, жена и зять тут ничему не противоречат и никаких принципиальных перемен не знаменуют, так как в самой по себе национальности данного лица Катаев и до перелома не видел ничего умаляющего его личные достоинства и права, а с революционными евреями по доброй воле не якшался и после); но вот горнее, Бог как воплощение приоритета этого самого «горнего» перед неискоренимо низким «мирским», царь как самодержавный помазанник Божий, Союз Русского Народа и т.д. для него перестали существовать как нечто позитивное раз и навсегда. Уже в его текстах 1914-1915 года нет ничего, что выходило бы из круга сугубо «земных», условных и относительных ценностей, да так оно и осталось. Подробностей этого перелома, в отличие от его последствий , мы точно не знаем; Деникин о подобных вещах писал, вспоминая свое реальное училище: «Больше всего, страстнее всего нас занимал вопрос религиозный, не вероисповедный, а именно религиозный – о бытии Бога. Бессонные ночи, подлинные душевные муки, страстные споры, чтение Библии наряду с Ренаном и другой безбожной литературой… Я лично прошел все стадии колебаний и сомнений и в одну ночь (в 7 классе), буквально в одну ночь пришел к окончательному и бесповоротному решению…»
Катаев тоже пришел – правда, не за одну ночь, а в несколько этапов (ниже им будет посвящен особый экскурс) к окончательному и бесповоротному решению. Только противоположному. Перед смертью, пройдя смерть клиническую и выйдя из нее, он все рвался домой – записать по личному опыту, что, умирая, человек с какого-то момента галлюцинирует и вовсе не испытывает страха, так что никакого удушающего «погружения в небытие» для него с некоторого момента субъективно не происходит; Катаев все хотел это записать и опубликовать для массового ознакомления – чтобы люди узнали и перестали бояться мига смерти: в самом конце все будет хорошо, в миг исчезновение человек входит в хорошем, даже эйфорическом расположении духа, и оно так его никогда и не покидает. За две с лишним тысячи лет до Катаева то же самое формулировалось не так наглядно, но более ярко: «Когда я есть, смерти нет; когда смерть есть, нет меня».
…Впрочем, введение полного гражданского равенства конфессий и сословий он и потом не одобрял – власть черни… В 1919 он подарил Бунину зажигательное стекло при сочиненной им шуточной надписи, воспроизведенной в «Траве забвения»: «…В дни революций и тревоги и уравнения в правах одни языческие боги еще царили в небесах. Но вот, благодаренье небу, настала очередь богам. Довольно Вы служили Фебу, пускай же Феб послужит Вам» – «уравнение в правах» стоит в одном ряду с революцией и тревогами и является единственным конкретным примером этих бедственных потрясений. «Сильны должны быть огорчения!», как писал Ермолов о Барклае
Никаких высших соображений, которыми можно было бы оправдать то, что нельзя оправдать соображениями житейскими, Катаев не знал – точнее было бы даже сказать, что он всю жизнь гадливо отрицал (про себя, про себя, конечно) самую идею о возможности и допустимости таких оправданий. Так оно было и до отмеченного выше перелома, и после осталось. С 17-18 лет это был человек с твердыми личными убеждениями безрелигиозного гедониста-гуманиста «человеческой-слишком-человеческой» складки. Между тем если подобный человек усердно подслуживает и подмахивает большевистской власти, даже не пытаясь перед собой оправдать это какими бы то ни было соображениями, кроме желания получать паек посытнее, то репутацию он получает очень определенную. Катаев ее и получил.
«Я грех свячу тоской.
Мне жалко негодяев,
как Алексей Толстой
и Валентин Катаев»
— это Борис Чичибабин.
«А третий хочет – Боже мой –
быть сытым и пьяным;
он на гармонике губной
играет Иванам.
А прочих шалопаев,
бедных негодяев,
не тронет вовек –