Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Краткая история Англии и другие произведения 1914 – 1917 - Гилберт Кийт Честертон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Французы, британцы и русские должны были сдаться Круппу, как и сами немцы, которые ему уже сдались. Через каждую шестеренку этой несравненной техники, через каждое звено этой бесконечной железной цепи истекало владычество как определенный род искусства. Этот художник не дает рукам покоя во сне, не приказывает им в минуту отвращения замазать нарисованное, не всплескивает ими в час чуда или гнева. Нет, он уверен, что его прикосновение к тысячам мелких вещей и есть невидимая механика жизни. Этот художник познал час триумфа, но так и не обрел имени. Древний мир называл его рабом.

Перед этой наступающей махиной строй союзников, в том числе и британцев, спасался при помощи череды отчаянных маневров – солдатам должно было казаться, что им сопутствует непостижимое счастье мыши, бегущей от кота. Снова и снова кавалеристы фон Клюка[207], поддерживаемые артиллерией и пехотой, как когтями цепляли британские силы, а те ускользали от них, отступая все дальше и дальше. Иногда преследователь оказывался так близко к своей жертве, что она не успевала освободить ему дорогу и огрызалась, но лишь затем, чтобы выиграть мгновение, необходимое для нового бегства.

Это продолжалось день за днем. И день за днем будущее виделось все мрачнее и мрачнее. Пока с британскими солдатами не началось твориться что-то странное. Эту удивительную метаморфозу можно описать разными способами, но ее наверняка не смогут осознать те люди, которым не хватило мужества взглянуть в лицо фактам, характеризующим последние предвоенные десятилетия их страны. В частности, произошедшее можно выразить так: хотя несколько тысяч англичан погибли, но сама Англия отнюдь не умерла.

Крепость Мобёж[208] манила союзников, предлагая, если можно так выразиться, убежище после вынужденного мучительного отступления; но британские генералы продолжили свою, казавшуюся безнадежной, кампанию вне крепостных стен, как того и требовал общий план союзников.

Однажды ночью крупные силы немцев неожиданно наткнулись на небольшой отряд британцев в Ландреси[209], и – невероятно – у них не получилось выбить их оттуда – немцы потеряли в ночном бою целый батальон. На крайнем фланге позиций дивизии генерала Смит-Дорриена[210], практически отрезанные от основных сил, британцы сражались при соотношении сил один к четырем и так отдубасили немцев, что те вынуждены были дать им уйти. Когда взрыв моста возвестил, что последний солдат наконец пересек реку, оказалось, что спасены не только остатки изрядно потрепанного подразделения, но и воинская честь, честь флага, честь страны.

Тем временем дрогнувшая и разбитая армия союзников откатилась практически под стены Парижа, и мир уже ждал гибели великого города. Казалось, его ворота открыты, и пруссаки готовы ворваться в них в третий и последний раз, казалось, пришел конец светлой поэме равенства и братства. Но один прозорливый француз с бульдожьей фигурой, затянутой в небесно-синий мундир, олицетворение последней надежды уже почти безнадежного союза, был тверд и неколебим, как скала[211].

Он приказывал отступать своим сбитым с толку солдатам, когда они перешли в контрнаступление у Гиза[212]. Он взял на себя ответственность за тяжесть отступления. И когда пришел час отчаяния, когда до столицы оставалось всего несколько лиг[213], он оказался так же тверд в своих решениях. И могучая волна железного нашествия отвернула в сторону.

Вокруг Парижа выстраивались новые линии обороны, полки в синих шинелях медленно обхватывали фон Клюка, как синие крылья. Фон Клюк остановил стремительное наступление, а затем, бросив несколько вспомогательных подразделений навстречу этим крыльям, устремился через линии союзников в безрассудную атаку, пытаясь железным молотом проломить их центр. Эта атака была менее безрассудной, чем кажется теперь; фон Клюк рассчитывал, и рассчитывал довольно точно, на моральный и физический износ британских войск и на разложение французской армии, ведь до этого он гнал их без перерыва шесть дней, как вихрь гонит осенние листья. И действительно, войска союзников немногим отличались от осенних листьев – в бурых пятнах запекшейся крови, запыленные, оборванные, они казались беспорядочной кучей, как будто их метлой смели в угол.

Но как только прусская машина покатились обратно на восток, горны союзных армий подали голос. Англичане рванулись вперед через лес, именуемый Креси, и отметили его своей печатью во второй раз.

Но это был уже не тот Креси, где английские и французские рыцари в более красочный век сошлись в битве, столь напоминающей турнир. Здесь билась сборная всех рыцарей из всех остатков рыцарства, из всех братств по оружию и по духу, против тех, кто изначально был решительным противником рыцарства и братства.

Многое еще случилось потом – битвы, воспаленное безумие, мясорубки на земле, на море и в небе; но в своих сердцах люди уже знали, что третий натиск пруссаков провалился, а христианский мир вновь устоял. Империя крови и железа медленно откатилась назад, под сумрак северных лесов, а великие нации Запада двинулись вперед. И, как встретившиеся после долгой ссоры любовники, над ними поднялись знамена Сен-Дени и святого Георгия.

Маленькое примечание о слове «английский»

Слова «Англия» и «английский», используемые здесь, требуют пояснения, поскольку я загодя предвижу неизбежный гнев шотландцев. Начну с того, что слово «британский» содержит в себе похожую несуразность. Я использовал его раз или два, когда писал о таких вещах, как военная слава или единство, однако я уверен, что и в этом случае мне не удалось полностью отразить всю сложность предмета. Проблема в том, что слава и единство, в смысловое поле которых, безусловно, включены шотландцы, точно так же должны включать и ирландцев. И если можно сравнительно безопасно назвать шотландцев северными британцами (несмотря на справедливый протест Стивенсона), то назвать ирландцев западными британцами будет уже далеко небезопасно.

Есть более глубокая проблема. Я могу уверить шотландцев, что я говорю «Англия» не потому, что отрицаю шотландскую национальную идентичность, но потому что настаиваю на ней. Более того, я могу сказать, что не включаю шотландцев в главный посыл этой книги просто потому, что не могу распространить на них мое осуждение. Эта книга – исследование, но не болезни, а скорее слабости, которая характерна именно для главенствующего партнера. Например, совершенно неверно говорить, что население Ирландии и Шотландии недостаточно религиозно; но я думаю, что британская политика серьезно пострадала именно от английского недостатка религиозности, являющегося неизбежным результатом власти богатства и классового снобизма.

Краткая история Англии

I. Вступление

Почему я решился и даже с некоторым вызовом взялся за написание доступного очерка об английской истории, хотя не могу похвастать какими-то исключительными познаниями в этой области, да и вообще по существу являюсь человеком из народа? Вопрос совершенно обоснованный. Ответ таков: я знаю, что истории, написанной с точки зрения человека из народа, пока нет, и этого знания мне вполне достаточно.

То, что мы называем «народной историей», скорее, должно быть названо «антинародной историей». Все трактаты подобного рода, почти без исключений, написаны против народа; в них либо замалчиваются голос и роль простого народа, либо убедительно доказывается, что он ошибается. Верно, что Грин назвал свою книгу «Краткая история английского народа»; но, кажется, она слишком кратка, чтобы народ в ней был представлен внятно. Например, Грин назвал одну, весьма большую часть своей истории «Пуританская Англия». Но Англия никогда не была пуританской. Назвать ее так почти столь же несправедливо, как назвать приход к власти Генриха

Наваррского «Пуританской Францией». Некоторые из наших историков-вигов в таком случае могли бы назвать кампании Уэксфорда и Дрозды[214] «Пуританской Ирландией».

«Народная история» растоптала народные обычаи, особенно когда речь заходила о Средних веках. Из-за этого возник смешной контраст между общей информацией, представленной о последних двухтрех столетиях Англии, за которые была построена ее индустриальная система, и общей информацией о предшествующих столетиях, называемых в целом Средневековьем. Последняя напоминает музей восковых фигур, который считается достаточным для показа эпохи аббатов и крестоносцев. Ограничусь простеньким примером.

Энциклопедия для читателя с улицы, опубликованная несколько лет назад, пыталась научить темные массы, наряду с другими темами, английской истории. В ней я наткнулся на ряд изображений английских королей. Никто не ждал, что они будут соответствовать действительности, но хоть они и были вынужденно воображаемыми, они вызвали мой интерес. В современной литературе упоминается много ярких черт таких людей, как Генрих II или Эдуард I, и эти сведения можно было бы найти и использовать при подготовке портретов, но их не нашли, и не факт, что искали. А когда я дошел до иллюстрации, подверстанной к статье о Стефане Блуаском[215], мой взгляд упал на джентльмена в одном из тех серпообразнополумесячных шлемов, которые пришли в век брыжей и кюлотов. Подозреваю, что на самом деле это был алебардщик из сцены казни Марии Стюарт. У того тоже шлем, а раз шлем – штука средневековая, то Стефану подойдет любой старый шлем.

Допустим, читатель этой работы обнаружил бы по ссылке на портрет Карла I голову полисмена. Допустим, что он был бы изображен как есть, в современном шлеме, как будто на фото из репортажа «Дейли Скетч» об аресте госпожи Панкхёрст[216]. Я думаю, что если мы зайдем так далеко, то читатели откажутся признать это изображение реалистичным портретом Карла I. Они сойдутся во мнении, что тут должна быть какая-то ошибка. Но время, разделяющее Стефана и Марию, существенно больше времени, разделяющего Карла и нас. Изменения, произошедшие в человеческом обществе в период между первыми Крестовыми походами и последними из Тюдоров неизмеримо масштабнее любых изменений, произошедших в период между Карлом и нами. Именно эти изменения должны быть первой и главной темой того, что можно назвать «народной историей». Они должны вылиться в рассказ о великих достижениях народа, к настоящему времени почти полностью утраченных.

Я скромно утверждаю, что знаю об английской истории еще кое-что; и это дает мне право написать доступный очерк о ней ничуть не в меньшей степени, чем джентльмену, поменявшему головные уборы крестоносцу и алебардщику. Пренебрежение средневековой цивилизацией или даже пропуск ее в подобной истории – вещь любопытная и захватывающая. О причинах подобного явления я уже писал. Они заключены именно в народных преданиях, оставшихся за бортом «народной истории».

Например, каждый работающий человек – плотник, бондарь или каменщик – непременно получал сведения о Великой хартии, которая в его глазах походила на что-то вроде бескрылой гагарки, то есть она представлялась чем-то исключительным, жутковатым и нежизнеспособным. Однако его не учили, что ткань Средних веков была крепка именно за счет пергамента хартий, что общество представляло собой систему хартий, причем куда более ориентированных на его интересы. Плотник слышал об одной хартии, данной баронам и в основном в интересах баронов, но плотник не слышал о хартиях, данных плотникам, бондарям, да и вообще всем подобным ему людям.

Или – возьмем другой пример – мальчики и девочки, читающие адаптированные для школы учебники истории, практически ничего не слышали о таком существе, как бюргер, до тех пор, пока он не появляется в сорочке с петлей на шее. Они не могут себе представить, что же означало это слово в Средние века. Лавочник викторианских времен не мог представить себя вовлеченным в такое приключение, какое случилось в Куртре[217], где средневековые лавочники совершили нечто большее, чем заурядное приобретение дворянских шпор – нет, они отобрали шпоры у своих врагов в битве.

Не претендуя на глубину и оригинальность, расскажу одну незатейливую, но правдивую сказку. В моих скитаниях я встретил человека, который вырос в подвале циклопического здания, питаясь в основном объедками, какие доставались ему от жильцов верхних этажей, и занимаясь в основном обслуживанием этого здания. Известно, что его стенания смирили и его статус узаконили при помощи одной изобретательной теории. Она утверждала, что его дедушка был шимпанзе, а отец – дикарем из леса, пойманным охотниками и прирученным до состояния некоторой разумности. Поэтому он должен быть благодарен судьбе за свою почти человеческую жизнь, которой он незаслуженно наслаждается; и он может спокойно жить, окрыленный надеждой, что и он, и другие животные будут эволюционировать все дальше и дальше.

Довольно странно, но именование этой истории священным именем «Прогресс» меня не удовлетворило. Я заподозрил (а впоследствии и убедился), что она не имеет отношения к истине. Теперь я знаю, что по крайней мере по происхождению этот человек из подвала не был недоразвитым – нет, его просто лишили наследства. Его фамильное древо – не обезьянье. Скорее, оно похоже на дерево, вырванное с корнями и названное Dedischado[218] – созвучно девизу на щите неизвестного рыцаря.

II. Провинция Британия

Земля, на которой мы живем, некогда имела высокую поэтическую привилегию быть краем света. Благодаря пограничному положению ее именовали Ultima Thule [219], рубеж небытия. Когда на эти острова, затерянные в северных морях, упал взгляд Рима, латиняне ощутили, что наконец достигнут самый удаленный край обитаемого мира – что ж, тем больше следовало гордиться обладанием им.

Это впечатление не было ошибочным, даже с точки зрения географии. В здешних землях на границе всего сущего действительно было нечто достойное наименования «крайний». Британия – не столько остров, сколько архипелаг; по крайней мере ее изрезанная береговая линия похожа на лабиринт из заливов и полуостровов. Не так уж много найдется стран, где можно так же просто и неожиданно наткнуться на море посреди полей или на поля посреди моря. Кажется, что великие реки не столько встречаются в океане, сколько прячутся друг от друга между холмами: земля, в целом низменная, поднимается к западу, нагромождая горы.

И островитяне были под стать своей земле. Разные, как и нации, на которые они сейчас разделены -шотландцы, англичане, ирландцы, валлийцы западных возвышенностей – все они выходили за рамки скучной упорядоченности внутренних германцев или здравого смысла французов, способного быть и яростным, и банальным. Есть что-то общее у всех британцев, что даже Акт о союзе[220] не смог разодрать в клочья. Наиболее подходящее имя для этого общего – отсутствие гарантий безопасности; именно оно тянет людей погулять по опасным утесам или заглянуть за край. Тяга к приключениям, вкус к свободе, юмор без мудрствования – загадки как для критиков островитян, так и для них самих. Их души подтачивало море, как и их берега. Они склонны к смущению, замечаемому всеми иностранцами; оно выражается в том, как ирландцы путаются в словах, а англичане -в мыслях. Для ирландцев говорить нелепицами – это практически законное право, символ языка.

Но собственная нелепица Джона Булля[221], английская нелепица – это «безгласный вол мысли», постоянная затуманенность сознания. Мысли тут всегда двоятся, как отражения в зеркалах вод. Из всех людей англичане наименее привязаны к чистому и классическому, к той имперской четкости, которую французы воспринимают тонко, немцы грубо, а вот британцы – практически никак. Они вечные колонисты и эмигранты, они дома в любой стране.

Но в своей стране они – изгои. Они разорваны между любовью к дому и любовью ко всему остальному, объяснением и символом чего может быть только море. Именно этот разрыв можно найти в безымянном детском стишке – самой точной строке в английской литературе, тупо повторяемой во всех других английских стихах: «Через холмы и далекие дали»[222].

Великий и рациональный герой, первый завоевавший Британию (не так уж важно, кто именно – одинокий полубог из «Цезаря и Клеопатры» или кто-то другой), определенно был латинянином из рода латинян. Именно он описал найденные им острова со свойственной стальному перу лапидарной объективностью. Но краткие записи о британцах Юлия Цезаря оставляют нас с ощущением таинственной недоговоренности – и дело вовсе не в авторском неведении. Видимо, тайна обусловлена чем-то жутким – их языческим священством. Ныне бесформенные камни, выстроенные в символическом порядке, свидетельствуют о жизни и труде тех, кто их поднял. Вероятно, верования британцев были почитанием природных сил; и эти камни можно считать основанием той темы в островном искусстве, что пропитана стихией. При столкновении мировой империи с патриархальным язычеством, первую должно было ужаснуть то, что обычно вырастает из поклонения естественному – я имею в виду противоестественное. Но практически обо всем, что является темой современных противоречий, Цезарь молчит.

Он хранит молчание о том, был ли язык местных жителей кельтским; некоторые из упомянутых им топонимов вызвали предположение, что частично или целиком эти земли уже были тевтонскими. Я не намерен обсуждать истинность этих гипотез, но я готов обсуждать их значимость, по крайней мере в отношении того, что касается моей скромной задачи. Эта значимость, скорее всего, очень сильно преувеличена. Цезарь оставил нам в качестве свидетельства лишь мимолетный взгляд путешественника; впоследствии, через значительное время, римляне вернулись и превратили Британию в римскую провинцию. Но и тогда они продолжали демонстрировать полнейшее безразличие к вопросам, возбуждающим ныне мудрейших профессоров. Заботило их вот что: как взять у британцев и дать британцам то, что они уже брали у галлов и давали галлам. Мы не знаем, кем были британцы до римлян (как не знаем, кем являются британцы сейчас) – иберами, ким-врами или тевтонами. Но мы знаем, что за короткий срок они стали римлянами.

И сейчас в современной Англии обнаруживаются следы тех времен, например, римские мостовые. Такие античные древности скорее преуменьшают, чем подтверждают реальность Рима. Из-за них нечто весьма далекое кажется очень близким, а нечто еще живое – мертвым. Они сродни эпитафии человеку, помещенной на парадную дверь его жилища. Возможно, эпитафия эта вполне хвалебная, но к ней все же трудно отнестись как к объективной характеристике личности. Важно, что Франция и Англия – это не места, где есть остатки следов присутствия Рима. Они сами – остатки Рима. На самом деле сохранилось не так уж много реликвий, но они все чудотворны. И ряд тополей – ничуть не меньшая реликвия Рима, чем ряд колонн.

Почти все, что мы называем творением природы, выросло, как грибы, над подлинным творением человека; наши леса – это мхи на костях гигантов. Под семенами наших посевов, под корнями наших деревьев -фундамент, которому черепки керамики и осколки кирпичей служат основой; краски наших полевых цветов повторяют краски римской мостовой.

Британия была полностью римской целых четыре века: дольше, чем она была протестантской, гораздо дольше, чем она была индустриальной. Придется в нескольких строках сказать, что означает «быть римским» – без этого понимания исчезнет смысл произошедшего впоследствии. «Быть римским» не означает «быть поглощенным субъектом» в том смысле, в каком одно дикое племя порабощает другое, или в том смысле, в каком циничные политики нашего времени с удовлетворением наблюдают за исчезновением ирландцев. И завоеватели, и завоеванные были язычниками; и те, и другие имели установления, кажущиеся нам символами бесчеловечности язычества: триумфы, рынки рабов, недостаток чувства национального, свойственного современной истории.

Но Римская империя не уничтожала народы, скорее, она создавала их. Британцы изначально не гордились тем, что они британцы; но вот быть римлянами – это уже составляло предмет гордости. Римская сталь имела свойства магнита, такие же, какие имеет меч. На самом деле Римская империя напоминала круглое стальное зеркало, подходя к которому каждый народ видел себя. Для Рима сама малость общественного происхождения была основанием для величия общественного эксперимента. Сам по себе Рим не мог править миром, да и ничем более Ратлэнда[223]. Я имею в виду то, что они не могли управлять другими расами, как спартанцы управляли илотами или как американцы управляют неграми.

Столь громадная машина должна была быть человечной; ее рычаги должны были быть приспособлены под хват любой человеческой руки. Рим неизбежно становился все менее римским по мере того, как все больше становился империей; не так уж много времени прошло с момента римского завоевания Британии, как Британия стала давать Риму императоров. Именно из Британии, как хвастаются британцы, пришла на трон императрица Елена, мать Константина. И это был тот самый Константин, который, как знают все, подписал Миланский эдикт[224]и приколол его на свой щит – все дальнейшие поколения сражаются с тех пор, не жалея сил: одни, пытаясь сохранить его, другие, пытаясь сорвать и бросить прочь.

Ни один человек не способен остаться беспристрастным к этой великой революции. Даже писатель нашего времени с его претензией на праздность не способен на это. Свершилась самая революционная из всех революций – она сопоставила мертвое тело на деревянной крестовине для рабов с божественными небесами – что давно уже общее место, однако не перестающее поражать своей парадоксальностью. Не вдаваясь больше в великую суть произошедшего, надо добавить, что даже дохристианский Рим рассматривался европейцами позднейших времен как нечто мистическое. Ярче всего это, вероятно, отразил Данте; но образ христианского Рима насквозь пронзил Средневековье, и до сих пор призрак его тревожит современный нам мир. Этот Рим чтили как Человека, могучего Человека, принесшего впоследствии себя в жертву, но через эту жертву сделавшего все когда-либо возможное для Человека.

Божественная необходимость дала Риму успех с условием: для его достижения придется пасть. Именно поэтому школа Данте предполагала, что, когда римские солдаты убивали Христа, они действовали не только по человеческому праву, но и по праву божественному. Слабый человеческий закон мог не сработать в самый важный момент, не проявить себя как истинный закон, а обернуться военным беззаконием. Поэтому Бог действовал посредством Пилата так же, как и посредством Петра. Поэтому средневековый поэт так настаивал, что римское правительство – это хорошее правительство, а не узурпаторы.

И именно из этой данности исходит христианская революция, утверждающая, что даже это, в общем-то, хорошее правительство сотворило зло. Оказалось, что даже хорошее правительство все же недостаточно хорошо, чтобы распознать Бога среди воров. Важно не только то, что произошел колоссальный сдвиг в сознании – потеряна была целостная языческая картина мира, в которой государство или город могут быть в ответе за все. Важно то, что этот сдвиг дал человеку своего рода право на оправдание возможности вечного мятежа. Именно об этом надо помнить, когда речь идет о первой половине английской истории – ведь весь ее смысл заключается в споре священников и королей.

Двойная власть государства и религии – единственное, что непрерывно протянулось через столетия; и до того, как между ними возникли первые конфликты, власть эта установилась повсеместно и единообразно. Как бы она ни зарождалась, как правило, она стремилась к равенству. Конечно, не обходилось без рабства, как в самых демократических государствах античности. Конечно, существовало отвратительное чиновное самодовольство, как в самых демократических государствах нашего времени. Но не было ничего похожего на то, что в наше время понимают под аристократией, и еще меньше похожего на то, что понимают сейчас под расовым господством. И пока изменения шли по двум уровням – равных между собой граждан и равных между собой рабов, – они заключались в медленном росте силы церкви за счет силы империи. Необходимо отметить, что и великое исключение из принципа равенства – институт рабства – медленно изменялся по линии перераспределения двух этих сил. Он слабел вместе со слабеющей империей, его ослабляла и усиливающаяся церковь.

Рабство было для церкви не пробелом в учении, а поводом для усилия воображения. Аристотель и мудрецы язычества, определившие набор рабских (или «полезных») ремесел, рассматривали раба как инструмент, как топор для рубки дерева или чего-либо иного, что хотелось срубить. Церковь не отрицала необходимость рубки, но она чувствовала то же самое, что чувствует ювелир при резке стекла алмазом. Ее беспокоили соображения о том, что алмаз куда ценнее стекла. Поэтому христианство не могло позволить себе языческую простоту – допустить, что есть люди, предназначенные для выполнения работы; ведь работа была куда менее ценна, чем то бессмертное, что заключалось в человеке.

Примерно на этой стадии находилась Англия, когда произошел ставший притчей во языцех случай с Григорием Великим и его оговоркой. Римская традиция утверждала, что пленные варвары должны приносить пользу. Мистицизм же святых счел их украшением, и слова Папы «non Angli, sed Angelí»[225]значили скорее «не рабы, но души». К слову, заметим, что в современной стране ортодоксального христианства – России – крепостные всегда упоминались как «души». Слова великого Папы, пусть уже и порядком затасканные, возможно, – первый отблеск золотых нимбов высокого христианского искусства.

Итак, церковь, у которой были определенные недостатки, по самой своей природе работала на стороне общественного равенства; предполагать, что церковные иерархи были своего рода аристократией или же сплетались с аристократиями, – историческая ошибка. Они были аристократией наоборот: в идеале последние должны были становиться первыми. Ирландская нелепица «этот человек так же хорош, как и тот, но гораздо лучше» содержит зерно истины, как и многие парадоксы: истина – в связи христианства и идеи гражданства. Единственный из всех вышестоящих, святой не подавляет достоинство других людей. Он не осознает своего превосходства, зато острее прочих чувствует свою приниженность.

Но пока миллион рядовых священников и монахов, как мыши, грызли путы древнего рабства, шел и другой процесс – его можно назвать ослаблением империи. Сейчас механизм этого процесса объяснить исключительно сложно. Но он повлиял на все государственные установления и институции, и в первую очередь – на институт рабства. Сильнее всего этот процесс сказался именно на Британии, простершейся на границе и отчасти даже за границей Римской империи. Но случай Британии тем не менее нельзя рассматривать отдельно от других.

Преподаваемая в школах древняя история Англии практически лишена смысла из-за попытки рассматривать ее в отрыве от единого христианского мира, частью которого мы были и гордость за который испытывали. Я хорошо осознаю резонность вопроса мистера Киплинга: «Что знают об Англии те, кто знает лишь Англию?», но все же дистанцируюсь от его убеждения, что мы должны расширить свое британское мировоззрение изучением Вагга-Вагга и Тимбукту. Поэтому надо, хоть это и сложно сделать в рамках краткого обзора, рассказать об одной вещи, имеющей отношение ко всей европейской расе.

Рим, хоть он и создал весь этот могучий и блистательный мир, оказался в нем слабейшим звеном. Центр империи становился со временем все бледнее и бледнее, пока вовсе не исчез. Рим в той же степени освободил мир, в какой правил им раньше. Но править дальше он уже не мог. Спасенный присутствием

Папы с его нарастающим священным статусом, Вечный город стал похож на один из провинциальных городов империи. Естественный распад связей между городами привел к результату более значительному, чем тот, к которому могло привести отложение бунтующих провинций. Наступила анархия, а вот мятежа не было. Для мятежа необходимы цели и задачи, а следовательно, и руководство. Гиббон[226] назвал свой великий эпос в прозе «История упадка и разрушения Римской империи». Империя действительно падала, но так и не рухнула. Она сохранилась до наших дней.

Децентрализация и дрейф провинций друг от друга также, хотя и менее прямым путем – даже по сравнению с путем церкви, – подтачивали устои античного рабовладельческого государства. Местные интересы привели к тому, что вожди регионов сделали выбор в пользу уклада, позже названного феодализмом, и о нем мы поговорим отдельно. Владение человека человеком как личной собственностью при этой местной власти стало исчезать; однако негативные последствия рабства по-прежнему давали о себе знать, несмотря на огромное положительное влияние церкви. Позднее языческое рабство, на которое все больше и больше похож наш индустриальный труд, разрослось так, что в конце концов вышло из-под контроля.

Подневольный человек вдруг обнаружил, что осязаемый господин теперь от него дальше, чем неосязаемый Господь. Раб превратился в крепостного – он уже мог запереть ворота, но еще не мог отпереть их. Однако с того момента, как он стал принадлежать земле, пошел отсчет времени до того дня, когда земля станет принадлежать ему. Даже в самих терминах, определяющих статус подневольного человека, была отражена эта разница. Старый человек-стул отличался от нового человека-дома. Канут[227] мог позвать к себе свой трон, но если бы он захотел попасть в тронный зал, то должен был сам пойти к нему. Точно так же он мог приказать своему рабу бежать, но крепостному можно было приказать только одно – остаться. Эти два незначительных изменения характеризуют трансформацию орудия в человека. Его статус дал корни, а все, что имеет корни, приобретет и права.

Упадок подразумевал децивилизацию – потерю письменного слова, законов, дорог и средств сообщения, а также раздувание местных нюансов и капризов. На краях империи эта децивилизация дошла до откровенного варварства благодаря близости диких соседей, готовых слепо и глухо, как пожар, уничтожать любые плоды просвещения. Спасшиеся от страшного, апокалиптического нашествия подобных саранче гуннов преувеличивали происходящие изменения, называя эти века темными, а вторжение варваров – потопом, но преувеличением это выглядит в масштабах старой цивилизации. Однако то, что случилось на тех границах империи, с описания которых мы начали эту книгу, было именно потопом без преувеличений. Как раз на таком краю света находилась Британия.

Возможно, позолота римской цивилизации в Британии была потоньше, чем в других провинциях – доказательств этого, правда, немного, – но все равно это была очень развитая цивилизация. Жизнь кипела вокруг таких больших городов, как Йорк, Честер и Лондон – эти города постарше, чем нынешние графства, и уж конечно постарше, чем нынешние страны. Они были соединены скелетом больших дорог, которые до сих пор остаются хребтом Британии. Но с ослаблением Рима хребет начал ломаться под давлением варваров, пришедших сперва с севера, со стороны пиктов, живших за границей Агриколы[228] – ее провели там, где сейчас расположена шотландская низменность. Вся эта удивительная эпоха знаменуется переменчивыми союзами племен и торгами с наемниками: варварам платили – либо за то, чтобы они пришли, либо за то, чтобы они ушли.

Кажется естественным, что в этой неразберихе римская Британия попыталась купить помощь воинственных племен, живших на «шее» Дании -там, где сейчас находится герцогство Шлезвиг. Их призвали, чтобы они дрались с вполне определенным противником, но они дрались со всеми подряд, и этот кавардак длился целое столетие, за которое римские мостовые превратились в ямы и ухабы. Думаю, нет большого греха в том, чтобы не согласиться с историком Грином, когда тот утверждает, будто бы для современного англичанина нет большей святыни, чем Рамсгейт, где, как предполагается, и высадились дружины из Шлезвига, или когда он утверждает, что с их приходом и началась подлинная история нашего острова. Куда вернее было бы сказать, что на этом она едва не закончилась, причем явно преждевременно.

III. Век легенд

Если бы мы беспечно читали современный скучный роман, и вдруг где-то в середине без объяснений и предупреждений он превратился бы в волшебную сказку, нас бы это испугало. Если бы старая дева в Кранфорде, аккуратно подметающая комнату, вдруг оседлала бы метлу и улетела на ней, нас бы это удивило. Если бы одна из юных леди, населяющих книги Джейн Остин, после встречи с драгуном прогулялась немного дальше и встретила бы дракона, это привлекло бы наше внимание. Примерно такой сверхъестественный оборот принимает британская история там, где завершается ее римский период.

Только что мы имели дело с разумными и почти механическими подсчетами, вникали в обустройство лагерей с их инженерией, читали о чванливых бюрократах и случайных стычках на границах – и все это было весьма реально и наглядно как в своих достижениях, так и в провалах. И вдруг мы, перевернув страницу, внезапно натыкаемся на сведения о странствующих колокольчиках и колдовских копьях, о войнах с людьми высокими, как деревья, или приземистыми, как поганки. Легионеры отныне сражаются не с готами, а с гоблинами, география превращается в запутанный лабиринт с зачарованными городами, окутанными невероятными историями – ученые могут предполагать, но не могут объяснить, почему римский правитель или же валлийский вождь вдруг в сумерках веков превращается в магического, не женщиной рожденного Артура.

Мифологический век следует за веком науки. Примером этого контраста может служить эпизод, оставивший в позднейшей английской истории долгое эхо. Довольно длительное время всерьез принималось заявление, будто бы основанное Цезарем британское государство на самом деле основал Брут. Соотношение между точным знанием и фантастичным предположением окутывает ореол комизма, особенно если слова Цезаря «И ты, Брут?» толковать на манер «И тут ты?». Но в одном отношении этот миф столь же определенен, как и действительный факт. И тот, и другой подтверждают реальность основания нашего островного общества римлянами; они свидетельствуют, что сведения о доисторическом периоде – это сведения о периоде до-римском. В ту пору Англия была страной эльфов, и эти эльфы не были англами. Все слова, которыми можно пользоваться, как ключами к нашему прошлому, в той или иной мере латинского происхождения. И нет в нашем языке более римского слова, чем «роман».

Римские легионы покинули Британию в четвертом веке. Но это не означает, что римская цивилизация покинула наши острова – это означает, что сохранившаяся здесь цивилизация стала более открытой как для сторонних влияний, так и для вторжений. Христианство приходит в Британию именно в те века, причем теми путями, что уже проложены Римом, но определенно задолго до того, как Григорием Великим была направлена сюда официальная миссия. Впоследствии оно было вытравлено позднейшими вторжениями язычников на более не защищенные берега. Из-за этого вполне разумным кажется утверждение, что и империя, и новая религия были слабее в Британии, чем где-либо еще, по этой же причине описание укорененной здесь цивилизации, предпринятое в предыдущей главе, не выглядит достаточно убедительным. Однако это утверждение не отражает сути вещей.

Есть один принципиальный факт, актуальный для всего описываемого периода, и его надо учитывать. Правда, для его понимания наш современник должен будет вывернуть свое мировоззрение наизнанку. Почти каждый человек сегодня обременен представлением о связи между двумя понятиями – «свобода» и «будущее». Культура нашего времени преисполнена убеждения, что «хорошие времена приходят». Однако культура Тёмных веков была полна убеждения, что «хорошие времена уходят». Люди той эпохи смотрели назад и видели там старое просвещение, а впереди – лишь новые предрассудки. В наше время имеет место спор между верой и надеждой, от него может спасти разве что милосердие. Но раньше понятия располагались в другом порядке. Люди тоже надеялись – но, если можно так сказать, они надеялись на вчера.

Те представления, которые сейчас делают человека прогрессивным, тогда делали его консервативным. Чем больше он мог сохранить от прошлого, тем больше он имел справедливых законов и свободы в государстве; чем больше он давал дорогу будущему, тем больше невежества и неравенства он вынужден был терпеть. Все, что мы теперь называем разумом, совпадало с тем, что мы теперь называем реакцией. И это – ключ, который мы должны пронести через Тёмные века, чтобы понять великих людей того времени: и Альфреда Великого[229], и Беду Достопочтенного[230], и Дунстана[231]. Если бы современный республиканец был помещен в это время, ему бы пришлось стать папистом и даже империалистом. Папа был именно тем, что осталось от империи, а империя – именно тем, что осталось от республики.

Мы можем сравнить человека того времени со странником, который оказался отлучен от вольных городов и вольной пашни и был вынужден отправиться в чащу. Лес – точнейшая метафора, и не только потому, что дебри покрыли одичавшую Европу, разворотив корнями мостовые римских дорог, но еще и потому, что с лесом всегда связывалась определенная идея, и она крепла, пока римский порядок распадался. Идея леса связана с идеей колдовства, которое стоит на убеждении, что вещи имеют двойственную природу, или они вовсе не то, чем кажутся. Здесь и уверенность, что чудовища ведут себя как люди, а не наоборот, как утверждают современные умы, – люди ведут себя как чудовища. Не будем забывать, что век разума предшествует веку магии. Несущей опорой всей сложной конструкции воображения с той самой поры является образ цивилизованного рыцаря, оказавшегося в диком и заколдованном окружении – приключения человека, оставшегося разумным в сошедшем с ума мире.

Следующая вещь, которую следует учесть: в те варварские времена герои легенд отнюдь не были варварами. Героем можно быть, только если противостоишь варварству. Персонажи реальные или мифические, а были они по большей части и теми, и другими, сделались вездесущими, как боги среди людей. Рассказы о них – это рассказы о том, как люди укрощали языческое варварство и сохраняли христианский разум, пришедший из Рима. Артур приобрел свое имя, потому что убил язычника; язычник, который убил Артура, имени не имел.

Англичанин, ничего не знающий об английской истории и ровно столько же – об истории Ирландии, тем не менее слышал что-то о Бриане Бору[232], даже если он произносит его «Боурууу» и пребывает в уверенности, что это веселая шутка. Но он не смог бы насладиться тонкостью своих шуток, если бы король Бриан не разбил язычников в великой битве при Клонтарфе. Английский читатель никогда ничего не узнал бы об Олафе Норвежском, если бы тот не «проповедовал мечом», да и о Сиде, если бы тот не сражался с полумесяцем. И хотя кажется, что Альфред Великий вполне заслуживает свое прозвание личными качествами, сам он, как частный человек, не настолько велик, насколько велики его деяния.

Парадоксально, но Артур для нас едва ли не реальнее Альфреда. Таков век легенд. Большинство людей интуитивно решает – верить или не верить легендам, и доверие к ним в данном случае куда разумнее скепсиса. Не так уж важно, есть ли реальные основания под большей частью этих сказаний, и (как в случае Бэкона и Шекспира) понимание, что этот вопрос не имеет особого значения, – первый шаг к постижению истины. Но, перед тем как читатель уклонится от всего, что напоминает попытку воссоздания истории страны по ее легендам, ему следует учесть несколько фактов, противостоящих упрямому глухому скепсису, превратившему эту часть нашей истории в сплошное белое пятно.

Историк XIX века придерживался забавного правила: он игнорировал те фигуры, о которых рассказывали легенды, ограничивая свое внимание историческими персонажами, о которых и сказать-то было нечего. Поэтому Артур полностью развоплотился, ведь «все легенды лгут». Зато кто-то вроде Хенгиста[233] внезапно стал важной персоной только на том основании, что никто не считал его настолько значительным, чтобы о нем лгать.

Давайте вернемся к здравому смыслу. Огромное количество остроумных замечаний, сделанных самыми разными людьми, приписывается Талейрану. Их бы не приписывали Талейрану, если бы тот был дураком, а тем более – мифом. Эти выдуманные истории рассказываются о реальном человеке и в девяти случаях из десяти служат прекрасным доказательством того, что такой человек действительно существовал. Но вопреки доводам разума высказывается предположение, что реального человека, скорее всего, не было, а вот удивительные события имели место, то есть, возможно, что и человек по имени Артур существовал в те времена, когда они имели место, но далее, насколько нам дают понять, картинка расплывается. Я не могу принять мировоззрение, которое допускает и наличие ковчега, и существование человека по имени Ной, но при этом признать существование Ноева ковчега для него решительно невозможно.

Другой факт, о котором не следует забывать: научные исследования последних лет упорно склоняются в сторону подтверждения, а не развенчания народных легенд. Если говорить о совсем уж очевидных примерах, то пожалуйста: современные археологи с современными лопатами обнаружили крупный каменный лабиринт на острове Крит и тут же связали его с минотавром – мифом, ранее считавшимся столь же безосновательным, как сказка о химере. Для большинства людей эта находка покажется не менее немыслимой, чем обнаружение бобового стебля Джека или скелетов в шкафу Синей Бороды, однако теперь она существует на уровне факта.

Наконец, третья истина, о которой надо бы помнить, но которую редко берут в расчет при оценке прошлого. Парадоксально, но прошлое – всегда настоящее, для нас оно не такое, каким было в действительности, а такое, каким кажется: прошлое – часть нашей веры. Как можно не верить своим отцам? Именно поэтому новые открытия часто встречаются в штыки только благодаря своей новизне. Мы можем обнаружить, что люди ошибались в своих представлениях о чем-то, но мы не сможем найти ошибку в том, как они оценивали свои собственные представления.

Попробуем вкратце представить, что же человек, живущий на этих островах, омываемых волнами Тёмных веков, знал о своих предках и их наследстве. Осмелюсь предположить несколько простых вещей и расставить их в порядке значимости, как он, этот человек, представлял себе эту значимость. Ведь если мы хотим понять наших предков, сделавших эту страну тем, чем она стала, самое важное, что мы должны сознавать – даже если они в своей практике апеллировали не к реальному прошлому, то сама их память, их представление о прошлом было для них несомненной реальностью.

После благословенного преступления, как называли крестные муки Спасителя мистики-острословы, ставшего для людей того времени практически вторым сотворением мира, святой Иосиф Аримафейский[234] (один из немногих последователей новой религии, который, кажется, был богатым) отправился под парусом в свою легендарную миссию. После долгих странствий он наткнулся на выводок маленьких островов, казавшихся людям Средиземноморья чем-то вроде последних облаков на закатном небе. Он добрался до западной, наиболее дикой их стороны, и пришел в долину, которая с незапамятных времен носит имя Авалон. Может быть, из-за теплых дождей и зеленых лугов этих западных земель, а может быть, из-за каких-то утраченных преданий, связанных с этим местом, его упорно считали чем-то вроде земного рая – так Артур после битвы на Каммланском поле был доставлен сюда как в райские кущи. Здесь Иосиф воткнул в землю свой посох, и посох пустил корни, обратившись деревом, что зацветает ко дню Рождества.

С самого рождения христианство отмечено мистическим материализмом: его душа – тело. С философией стоиков и восточным духом отрицания, ставшими его первыми недругами, оно яростно сражалось за сверхъестественное право лечить реальные болезни реальными вещами. Поэтому реликвии сеялись повсюду, как семена. Все, кто воспринял миссию благой вести, несли с собой вполне осязаемые предметы, которым предстояло стать ростками церквей и городов. Святой Иосиф принес чашу, в которой было вино Тайной Вечери и кровь распятия, в храм Авалона, теперь носящий имя Гластонбери[235]. Чаша стала средоточием целой вселенной легенд и романов, причем не только для Британии, но и для Европы. Предание, запутанное и ветвящееся, назвало ее Святым Граалем.

Эта чаша стала вожделенной наградой для содружества могучих паладинов, пировавших с королем Артуром за круглым столом – символом героического товарищества, которому впоследствии подражали средневековые рыцари. И чаша, и стол были крайне важными символами для психологического эксперимента под названием «рыцарство». В идее круглого стола заключено не только представление об общности, но и представление о равенстве. В нем, пусть и изменившаяся со временем из-за череды исторических ветвлений, заключалась та же самая идея, что и в слове «пэр»[236] – звании рыцарей Карла Великого. В этом смысле круглый стол был столь же римский, как и круглая арка, также ставшая основой для типизации[237]; и если камни варваров норовили скатиться по другим камням, то замковым камнем арки выступал король.

Но здесь к обычаю равенства было добавлено некое неземное достоинство, которое было и в Риме, но не было римским. Речь о привилегии, обратившей вспять все привилегии – отблеск рая, казавшийся столь же неуловимым, как полет фей, парящая чаша, сокрытая от высочайшего из всех героев, но явившаяся тому из рыцарей, кто был лишь немногим старше ребенка.

Реалистичен он или фантастичен, но именно этот роман на столетия сделал Британию страной с рыцарским прошлым. Британия стала зеркалом, в которое гляделось всемирное рыцарство. Эта реальность или эта фантазия – кому как мнится – имела колоссальное влияние на все позднейшие события, особенно на дела, связанные с варварами. Она, эта легенда о рыцарях круглого стола и Святом Граале, как и бесчисленное множество других, местных легенд похоронена под лесом народных сказок, выросшем на них. И тем труднее для современного серьезного ума принять, что наши предки чувствовали себя в этих сказках дома и из них черпали свою свободу. Возможно, песенка, в которой поется, что:

Артур был славным королем, Был милостив и строг. Украл он три мешка муки На праздничный пирог,[238] -

куда ближе к подлинным средневековым представлениям, чем аристократический гонор Теннисона [239].

Но за всей причудливостью народных сказаний надо не упустить из виду одну вещь. Особенно она важна для тех, кто закопался в бумагах и полностью пренебрегает устными преданиями. Доверие к бабушкиным сказкам никогда не приведет к столь диким результатам, как ошибки, которые могут быть допущены в случае излишнего доверия к письменным свидетельствам в ситуации, когда их недостаточно. Сейчас все письменные свидетельства о первых главах нашей истории умещаются в объеме небольшой книжицы. Очень немногие события и детали в ней упомянуты, а объяснений им нет вовсе. Одинокий факт, принятый без учета образа мысли того времени, может быть куда более обманчивым, чем любая сказка. Слово, написанное в древнем свитке, без ясного понимания, что оно означает, может привести к результатам откровенно безумным.

Например, нелепо принимать буквально сказку о том, что святая Елена[240] была не только уроженкой Колчестера, но и дочерью старого короля Коля. Однако такое предположение нельзя считать совершенно невероятным – во всяком случае оно не выглядит настолько глупым, как те вещи, которые можно вывести из документов. Жители Колчестера действительно чтят святую Елену, и возможно, у них действительно был король по имени Коль. Но согласно строгой академической истории отец святой держал постоялый двор, а единственными задокументированными свидетельствами существования Коля являются источники, в которых он просто упомянут. В данном случае попытка выведения истории из письменных источников столь же глупа, как предположение каких-нибудь исследователей из будущего о том, что Колчестер был населен устрицами[241].

IV. Поражение варваров

По удивительному стечению обстоятельств слово «близорукий» мы считаем обозначением недостатка, а вот слово «дальнозоркий» – нет, оно скорее напоминает комплимент. Тем не менее и то, и другое равно обозначает проблемы со зрением. Можно справедливо упрекнуть не особенно размышляющую современность в ее близоруком безразличии ко всему историческому. Но в том, что касается доисторического, она катастрофически дальнозорка. И эта катастрофа затронула большую часть людей науки, разыскивающих во тьме незадокументированных веков корни любимых племен или рас. Войны, пленения, незамысловатые церемонии брака, массовые миграции и истребления, на которых основаны их теории, не являются ни частью истории, ни частью предания. Вера в них удивительно наивна – бесконечно мудрее верить в легенды, пусть даже самые простенькие местные сказки. Но и в том и в другом случае вывод должен быть один: то, что мы называем доисторическим, является неисторическим.

Есть и другой путь внесения здравого смысла в критику чудовищных расовых теорий. Используя тот же образ, предположим, что ученые историки трактуют события исторических веков, опираясь на доисторическое разделение народов на близорукие и дальнозоркие. Подобное разделение можно показать на примерах, даже проиллюстрировать. Ученые историки наверняка объяснят упомянутый мной ранее парадокс тем, что близорукие были завоеванной расой, оттого их имя столь презренно. Они нарисуют нам яркие динамичные картины племенной войны. Они покажут, как дальнозорких кромсали в рукопашной топорами и ножами, пока наконец не были изобретены лук и стрелы. Только тогда дальнозоркие получили преимущество, расстреливая своих врагов на расстоянии.

Мне бы тоже не составило труда, пользуясь подобным приемом, сочинить идейный роман, еще лучше – антропологическую теорию. Ведь исходя из этого принципа, распространяющегося как на нравственность, так и на материальную сферу, можно объяснить рост политического консерватизма пожилых людей широко известным фактом – к старости люди обычно становятся дальнозорки.

Но мне кажется, кое-что в этой теории способно поставить в тупик даже ученых историков. Предположим, что за три тысячи лет письменной истории ни в одном источнике, какой бы немыслимый вид он ни имел, не нашлось упоминания о глазном вопросе, из-за которого все произошло так, как произошло. Предположим, что ни в одном живом или мертвом языке не сохранилось сведений об этом, кроме двух упомянутых слов – «близорукий» и «дальнозоркий». Предположим, наконец, что этот вопрос, разделивший надвое целый мир, вообще не задавался, пока какой-то изготовитель очков не озадачился им где-то в районе 1750 года. В этом случае, думаю, нам было бы непросто поверить, что этот физический дефект играл столь значимую роль в человеческой истории. Ровно то же самое можно сказать о физическом отличии между кельтами, тевтонами и латинянами.

Я не знаю ни одного способа, как воспрепятствовать светловолосым людям влюбляться в темноволосых. И я не верю, что существует разница между удлиненной головой и круглой головой для того, кто имеет намерение разбить эту голову. Во всех записях и наблюдениях, связанных с человеческой жизнью и смертью, люди убивают или милуют, женятся или воздерживаются от брака, становятся королями или обращаются в рабство по самым разным причинам, за исключением этой. Встречаются причины, связанные с любовью к долине или к деревне, к месту жительства или к семье. Встречается восторг по отношению к князьям и наследственной власти. Встречается страсть, основывающаяся на принадлежности к определенному пространству, особые чувства морских и горных племен. Встречаются исторические воспоминания о событиях или союзах – все встречается. И прежде всего остального встречаются причины, связанные с религией. Но вот причин, связанных с кельтством или тевтонством, покрывающим половину земного шара, не было вовсе – ноль. Раса – не только новейший из всех упомянутых мотивов, она даже никогда ничему не была оправданием. Тевтонство не было ни убеждением, ни причиной поступков, единственное, что на нем наросло, да и то лишь несколько лет назад, – это лицемерие.

Современные историки-ортодоксы, особенно Грин, видят особенность Британии в том, что она -единственная из провинций Римской империи – была полностью очищена от автохтонов и заселена заново германской расой. Они не признают в качестве аргумента, нивелирующего эту странную особенность, предположение, что этого никогда не происходило. В том же духе они трактуют те неочевидные сведения, какие можно привести в пользу их взгляда на тевтонское общество. Идеальная картина этого общества, в их версии, имеет определенные подчистки, благодаря которым в ней усомнится даже непрофессионал. Так, историк-ортодокс идеализирует тевтонцев фразами вроде «основой этого общества был свободный человек», а римлян характеризует пассажами вроде «шахты, где применялся подневольный труд, были средоточием тяжкого угнетения».

Однако факты таковы: рабов имели и римляне, и тевтоны. Просто в случае тевтонов эти историки берут в расчет только свободных людей, а, переключившись на римлян, меняют точку зрения и утверждают, что раз уж один римлянин плохо обращался со своими рабами, то с рабами вообще обращались плохо. Они испытывают «странное разочарование» в Гильде Премудром[242], единственном британском хроникере, который не удосужился описать великую тевтонскую систему. По мнению Гильды, перефразируя Григория, пришедшие были «non Angli, sed Diaboli»[243]. Современный тевтонист «разочарован», что летописец прошлого не увидел в его тевтонах ничего, кроме волков, собак и щенков из варварской псарни. Но логично предположить, что там и не было ничего другого.

В любом случае, когда святой Августин явился в эту по большей части варварскую страну (что может быть признано вторым из трех судьбоносных посещений, цивилизовавших эти острова), он не увидел никаких этнических проблем, какими бы они ни были. Он и обращенные им восстановили цепь письменных свидетельств, благодаря чему мы имеем возможность смотреть на современный им мир их глазами. Августин нашел короля, правящего в Кенте, за границами которого лежали другие королевства примерно того же масштаба, и правили там по большей части короли-язычники. Имена этих королей звучали так, что сегодня их посчитали бы тевтонскими. Но тот, кто занимался в основном агиографией, не сказал, да и не интересовался, видимо, каким было население этой страны в смысле чистоты крови.

Нельзя исключить, что, как и на континенте, эти короли и их дворы были практически единственным тевтонским элементом. Христианские проповедники находили паству, находили покровителей, находили преследователей, а вот истинных Древних Британцев они не находили – просто потому, что искали не их. Но даже если бы они путешествовали среди чистых англосаксов, они бы не придали этому значения и остались бы в неведении относительно этого. Да, многие свидетельства говорят о том, что по болотам Уэльса проходила линия некоего раздела. Но любой наблюдатель, вне зависимости от расовых вопросов, увидит границу, за которой равнина вздыбливается горами.

Однако среди того, что ортодоксы отыскали в английской истории, один факт весьма значим: некоторые из былых королевств до сих пор соответствуют подлинным различиям британцев, причем не тем, стародавним, а тем, какие есть сейчас. Нортумбрия до сих пор реальнее Нортумберленда. Суссекс до сих пор Суссекс, Эссекс до сих пор Эссекс. А третье саксонское королевство, чьего имени больше не найти на карте, королевство Уэссекс, называлось Западной страной, и оно до сих пор самое реальное из всех.

Последним из языческих королевств приняла крещение Мерсия, которая в общих чертах соответствует тому, что сейчас мы зовем Мидлэндс. Некрещеный король Пенда достиг даже определенной выразительности благодаря этому обстоятельству, а также благодаря воинственности и яростному честолюбию, дополнившему его репутацию. Один из нынешних мистиков, верящих во что угодно, кроме Христа, предложил «продолжить дело Пенды» в Илинге, к счастью, не шире. Во что верил и во что не верил этот король, теперь уже не узнать, да, собственно, и не нужно, однако местоположение этого центрального королевства определенно имеет значение. Изоляция Мерсии, возможно, связана с тем фактом, что христианизация Британии происходила одновременно и с западного, и с восточного берега.

Восточная часть была, несомненно, оплотом августинцев, которые сделали своим духовным центром острова Кентербери. Западная часть Британии была рудиментом собственно британского христианства. Два направления столкнулись, но не в вопросах веры, а в вопросах обряда, в итоге августинцы возобладали. Но и работа, сделанная к тому моменту западом, была громадна. Вероятно, западное влияние стало следствием укрепления Гластонбери, своего рода здешней Святой Земли, однако за Гластонбери стояла куда более великая и впечатляющая мощь. Она озарила всю Европу на пике золотого века Ирландии.

Именно кельты стали классиками христианского искусства, открытого в Келлской книге[244], но расцветшего за четыре века до ее создания. Крещение целого народа произошло едва ли не случайно, как коллективный праздник, почти что пикник, и породило множество людей, воспринимающих Евангелие буквально, готовых разносить его по миру, как хорошую новость. Именно это обстоятельство в итоге привело к темной двойственности судьбы, которой мы связаны с Ирландией, и сомнениям в национальном единстве, которое изначально было отнюдь не политическим союзом. Но если Ирландия и не была одним королевством, она была единым епископатом. Ирландию не обращали – ее создало христианство, все ее части были собраны под общим покровом благодаря гению святого Патрика. Ее случай исключителен, так как религия в Ирландию пришла как бы исподволь, без светских установлений. Ирландия никогда не была римской, но навсегда стала последователем Рима.

То же самое, хотя и в меньшей степени, относится к непосредственной теме нашей работы. Удивительно, что в те времена лишь надмирное могло иметь мирской успех. Политика была кошмарна, короли сменялись один за другим, границы королевств были подвижны, и не было под ногами иной твердой почвы, кроме земли, освященной христианством. Материальные устремления оказывались не только бесплодными, но практически всегда незавершенными. Все замки были воздушными, и только церкви стояли на земле. Мечтатели того времени – единственные практики, и такая удивительная вещь, как монастырь, – во многом главный ключ к пониманию нашей истории. Придет время, и монастыри будут выкорчеваны в Англии путем заботливого насилия. Современный английский читатель имеет об этом пути очень слабое представление и ровно такое же – о времени, когда ему следовали. Поэтому одно или два слова о его изначальной природе на этих страницах совершенно необходимы.

Среди удивительных заветов нашей религии есть такие, которые кажутся совершенно неистовыми даже по сравнению с теми отклонениями от благочестия, которые породили в позднейшие времена фанатичные секты. Эти секты ставили во главу угла нечеловеческое совершенство: так квакеры отказывались от права на самозащиту, а коммунисты – от любой личной собственности. Верно или ошибочно, но христианская церковь первой столкнулась с подобными мечтами, сделавшими духовные перипетии куда более искусительными и рискованными. Она привела эти мечты в соответствие с человеческой природой, признав их особой благодатью, но не признав их неприятие непременным злом. Она приняла во внимание, что в созидании мира, включая и религиозный мир, принимают участие самые разные типы людей. И она приняла людей, ступивших на духовную стезю без оружия, семьи или имущества, как исключение, подтверждающее правило. Самое интересное, что оно действительно подтвердило правило. Сумасшедший, не желавший думать о мирских делах, стал деловым человеком своего века.

Само слово «монашество» сделалось обозначением своеобразной революции. Оно означало одиночество, уход в суровое сообщество, которое становилось единственным кругом общения. Но случилось так, что эта жизнь в замкнутом обществе стала гарантом и спасителем жизни частной, гостеприимным убежищем в самом широком смысле. Позже мы увидим, как тот же самый уклад общественной жизни привел к обобществлению земли. Трудно найти соответствующий образ в наше индивидуалистичное время, однако в частной жизни у большинства из нас есть друг семьи, помогающий ей со стороны, как фея-крестная помогала Золушке. Не рискуя быть обвиненным в непочтительности, скажу, что монахи и монахини тех времен стали для прочего человечества чем-то вроде священной лиги дальних, но заботливых родственников.

То, что они занимались тем, чем никто иной заниматься бы не стал, – общее место. Аббатства составляли и хроники человечества, не чурались язв и убожества плоти, учили первым ремеслам, сохраняли языческую литературу и, что превыше всего, благодаря деятельной практике милосердия сберегали бедных людей от самых крайних степеней отчаяния. Мы до сих пор считаем полезным иметь в обществе запас филантропов, но доверяем эту роль людям, уже составившим себе богатство, а не тем, кто добровольно ввергнул себя в бедность.

Наконец, как известно, аббаты и аббатисы избирались. Они ввели в обиход представительную власть, неизвестную античной демократии, но священной идеей это было лишь наполовину. Если мы сумеем заглянуть за рамки наших условностей, мы увидим, что представление о сгущении тысячи человек в одного большого человека, идущего в Вестминстер, -это не только акт веры, но и элемент волшебной сказки. Созидающая, действенная история англосаксонской Британии почти целиком составлена из истории ее монастырей. Милю за милей, человека за человеком, они обустроили и облагородили эту землю. А затем, в начале IX столетия, пробил их час, и вдруг выяснилось, что все сделанное ими было напрасным трудом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад