«Да ладно, – ухмыльнулся управляющий. – Представь, вдруг ты видишь, как среди прибрежных кустов крадется босой бродяга. А меньше чем в миле от острова полная шхуна черномазых спешит уйти подальше в море. Не с неба же он свалился? А ему неоткуда больше взяться – либо с неба, либо из Кайенны. Меня не проведешь. Я как только эту подозрительную игру заметил, сразу сказал себе: беглый каторжник. Для меня это было так же очевидно, как то, что ты сейчас стоишь передо мной. Вот я и пришпорил прямо на него. Он продержался чуток на песчаном выступе, выкрикивая „Monsieur! Monsieur! Arrêtez!“, но в последний момент сорвался и побежал сломя голову.
А я про себя говорю: „Э, брат, я тебе рога-то пообломаю“. И тут же припустил за ним, преграждая все пути к бегству. Постепенно оттесняя к морю, я в конце концов настиг его на отмели. Он стоял по щиколотку в воде, а за ним только море да небо. Мой конь бил песок копытом и тряс головой в ярде от него.
Он скрестил руки на груди и эдак отчаянно выпятил подбородок – видали прощелыгу! Но меня-то на эти фокусы не купишь.
„Да ты беглый каторжник“, – говорю.
Когда он услышал французский, у него отвисла челюсть и он изменился в лице.
„Я ничего не отрицаю“, – сказал он, не в силах отдышаться, ведь моя лошадь заставила его хорошенько побегать. Я спросил, что он здесь делает. Наконец, он перевел дух и объяснил, что ищет ферму, которая, если он правильно понял (из разговоров людей на шхуне, судя по всему), находится где-то неподалеку. Тут я громко рассмеялся, чем привел его в замешательство. Так его обманули? Поблизости нет никакой фермы?
А я все смеялся и смеялся. Он шел пешком, и, ясное дело, первое же стадо быков втоптало бы его в землю. У пешего человека, который попадется быкам на пастбище, нет ни малейшего шанса.
„Тебе еще повезло, что я на тебя наткнулся, я ведь жизнь тебе спас“, – говорю. „Может, и так, – отозвался он, – только вот мне показалось, что вы решили забить меня копытами“. Я уверил его, что при желании это не составило бы труда. И тут в воздухе повисла пауза. Я загнал его в воду, но теперь, хоть убей, не знал, что с ним делать. Мне пришло на ум спросить, за что его сослали. Он повесил голову.
„За что? – говорю. – Воровство? Убийство? Изнасилование?“ – Мне хотелось услышать, что он сам на это скажет, хотя, конечно, я не сомневался, что он соврет. Но в ответ я услышал только:
„Думайте, что хотите. Я ничего не буду отрицать. В этом нет никакого толку“.
Я оглядел его повнимательней, и тут меня осенило.
„Там ведь и анархистов держат, – сказал я, – наверно, ты один из них“.
„Я ничего не отрицаю, monsieur“, – повторил он.
Такой ответ заставил меня подумать, что он, может, и не анархист. Эти чертовы психи так гордятся собой, что будь он одним из них, то, скорей всего, признался бы сразу.
„Кем ты был до каторги?“
„Ouvrier, – ответил он. – И, смею заметить, – неплохим рабочим“.
Тут уж я решил, что он все-таки анархист. Они ж в основном из рабочего класса, так ведь? Ненавижу бомбометателей, этих малодушных тварей. Я уже было решил повернуть лошадь и оставить его умирать от голода или потонуть – пусть сам выбирает. Добраться до меня у него не выйдет – на другой конец острова его не пропустит стадо. Но что-то дернуло меня спросить:
„Так чем ты занимался?“
Мне было плевать, ответит он или нет. Но когда он мгновенно отрапортовал: „Mécanicien, monsieur“, – я чуть не подпрыгнул в седле. Неисправный катер простаивал в устье вот уже три недели. Мой долг перед компанией был очевиден. Он тоже заметил мою неожиданную реакцию, и минуту-другую мы смотрели друг на друга как завороженные.
„Садись в седло позади меня, – сказал я. – Приведешь в порядок мой паровой катер“.
В таких выражениях достопочтенный управляющий хозяйством Мараньон рассказал мне о появлении предполагаемого анархиста. Отпускать он его не собирался – из чувства долга перед компанией. А с такой кличкой работу в Орте точно не найти. Вакерос, когда им случалось покидать ферму, разносили слухи по всему городу. Они понятия не имели, что значит «анархист» и что такое Барселона, и называли его Анархист Барселонский, будто
«И заметь, – добавил он, немного помолчав, – он этого не отрицает. Тут нет никакой несправедливости. Он ведь беглый каторжник, как ни крути».
«Но жалованье-то вы ему платите?» – спросил я.
«Жалованье! На что ему здесь деньги? От меня он получает еду и одежду. В конце года я дам ему что-нибудь, конечно. Не думаешь же ты, что я найму преступника и стану платить ему, как честному работяге? Я действую исключительно в интересах компании».
Я согласился, что раз уж на рекламу уходит более пятидесяти тысяч в год, то режим жесточайшей экономии просто необходим. Управляющий хозяйством Мараньон одобрительно крякнул.
«И вот что я тебе скажу, – продолжал он, – знай я точно, что он анархист, и осмелься он попросить у меня денег, я б ему пинка отвесил. Впрочем, не пойман – не вор. Я бы охотно поверил, что он попросту пырнул кого-то ножом, при смягчающих обстоятельствах, – вполне себе по-французски, знаешь ли. А вот эти кровожадные идеи, что надо, мол, избавиться от закона и порядка во всем мире, приводят меня в бешенство. У каждого достойного, уважаемого работяги они почву из-под ног выбьют. Говорю тебе, надо как-то оградить всех, у кого совесть чиста. Таких, как ты или я. Иначе первый попавшийся негодяй будет мне ровней во всем. Разве нет, а? Но это же чушь!»
Он уставился на меня. Я едва заметно кивнул и пробормотал, что определенный смысл в его словах, несомненно, прослеживается.
Основная мысль, которая прослеживалась в рассказах механика Поля, состояла в том, что сущая мелочь может сломать человеку жизнь.
«Il ne faut pas beaucoup pour perdre un homme», – глубокомысленно сказал он мне однажды.
Я передаю эту мысль на французском, поскольку человек этот был родом из Парижа, а вовсе не из Барселоны. В Мараньоне он жил на отшибе, в маленьком сарае с железной крышей и соломенными стенами. Этот сарай он называл mon atelier. Там у него было рабочее место. Ему выдали несколько попон и седло – не то чтобы ему приходилось ездить верхом, просто такими постельными принадлежностями пользовались «руки» фермы – вакерос. Вот и он, словно сын равнин, спал на упряжи, посреди рабочих инструментов, в хаосе ржавых железяк, с переносной кузницей у изголовья, под рабочим столом, с которого свисала закоптелая москитная сетка.
Время от времени я подбрасывал ему свечные огарки, остававшиеся от скудного пайка, что выдавали мне в доме управляющего. Поль принимал их с благодарностью. Он признался, что не любит лежать без сна в потемках, и пожаловался, что сон бежит от него. «Le sommeil me fuit», – заявил он, и эти слова, в которых слышались присущие ему смирение и готовность принимать все как есть, пробудили во мне сочувствие. Я дал понять, что не придаю особого значения его тюремному прошлому.
Однажды вечером он завел разговор о себе. Как только огарок на краю верстака догорел дотла, он поспешил зажечь новый.
Пройдя военную службу в провинциальном гарнизоне, он вернулся в Париж, чтобы снова заняться своим ремеслом. Его работа неплохо оплачивалась. Он с гордостью сообщил, что в скором времени стал зарабатывать не меньше десяти франков в день и уже подумывал открыть свою мастерскую и жениться.
Тут он глубоко вздохнул и замолчал. Затем так же смиренно произнес: «Наверное, я просто плохо себя знал».
На его двадцать пятый день рождения двое друзей по ремонтной мастерской предложили устроить ужин в его честь. Он был необычайно тронут таким участием.
«Я человек скромный, – пояснил он, – но в дружеском общении нуждаюсь не меньше других».
Для пирушки выбрали маленькое кафе на бульваре де ля Шапель. За ужином выпили хорошего вина. Вино было прекрасное. Все было прекрасно, и мир – по его собственным словам – стоил того, чтобы жить. У него были планы на будущее, небольшие сбережения и поддержка лучших на свете друзей. После ужина он предложил заплатить за напитки – должен же был и он внести свой вклад.
Они выпили еще вина. Потом пили ликер, коньяк, пиво, затем снова ликер и снова коньяк. Двое сидящих за соседним столом поглядывали на него так дружелюбно, что он пригласил их присоединиться к веселью.
Столько он отродясь не пил. Сердце его так и рвалось из груди от счастья, и как только восторг стихал, он торопился заказать еще выпивки.
«Мне казалось, – говорил он в своей смиренной манере, уставившись в пол мрачного жилища, по стенам которого плясали тени, – что я вот-вот окажусь на вершине сказочного блаженства. Еще стаканчик – и я там. Все остальные, кстати, не отставали и пили наравне со мной».
Но случилось непредвиденное. Из-за фразы, брошенной одним из незнакомцев, восторг сменился печалью. Мрачные мысли – des idees noires – закружились у него в голове. Весь мир за стенами кафе стал казаться зловещим и несправедливым местом, где миллионы страждущих бедолаг до конца своих дней обречены на подневольный труд ради тех немногих, кто разъезжает в каретах и живет в роскошных дворцах. Он устыдился своего счастья. Сердце сжалось от мысли о жалком жребии человека. Когда он попытался выразить свои чувства, его голос дрожал от волнения. Он то всхлипывал, то бранился.
Новоиспеченные знакомые не преминули поддержать его праведный гнев. Да, несправедливости в мире и впрямь – через край. И есть только один способ бороться с прогнившим обществом. Распустить эту проклятую лавочку. И пусть весь этот чудовищный балаган взлетит на воздух.
Склонившись над столом, они о чем-то вещали ему громким шепотом, едва ли представляя себе, во что это выльется. Он был пьян в стельку. С неистовым ревом он вдруг вскочил на стол. Бутылки и стаканы полетели на пол, а он завопил: «
Пришел в себя он уже в камере, заключенный под стражу по обвинению в нападении, подстрекательстве и анархистской пропаганде.
Он пристально посмотрел на меня своими светлыми влажными глазами, которые в сумерках казались огромными. Потом тихо добавил: «Скверно, конечно. Но ведь даже тогда я еще мог спастись».
Это вряд ли. Шансы и так были невелики, а молодой адвокат-социалист, который вызвался его защищать, лишил его последней надежды. Напрасно Поль уверял, что он вовсе не анархист, а скромный, порядочный механик, который только рад вкалывать в своей мастерской по десять часов в день. На суде его представили жертвой общества, а его пьяные крики – выражением нескончаемых страданий. Молодой адвокат преследовал свой интерес – этот процесс как нельзя лучше подходил для успешного начала карьеры. Речь защитника была признана блестящей.
Бедняга Поль замолк, сглотнул и подытожил: «Для ранее не судимого я получил максимальный срок».
Я пробурчал нечто подобающее. Он опустил голову и скрестил руки.
«Когда меня выпустили из тюрьмы, – начал он тихо, – я первым делом направился в свою старую мастерскую. Прежде
Поль был удручен. В полном замешательстве стоял он посреди улицы, когда к нему подошел средних лет мужчина и представился механиком. «Я тебя знаю, – сказал он Полю. – Я был на суде. Ты
От того, что с ним так участливо заговорили на улице, Полю заметно полегчало. Он, по-видимому, был из тех, кому поддержка и сочувствие просто необходимы. Мысль, что он нигде не сможет найти работу, привела его в полное отчаяние. Уж если патрон, который знал его как спокойного, порядочного, толкового работника, не хочет иметь с ним дела – о других и думать нечего. Это было ясно как день. Полиция не спускает с него глаз и не замедлит предупредить любого, кто решится ему помочь. Внезапно он почувствовал себя совершенно беспомощным и никому не нужным. И он последовал за человеком средних лет в маленькое кафе за углом, где они познакомились с другими настоящими товарищами. Его заверили, что умереть с голоду ему не дадут, даже если он не найдет работу, и они дружно выпили за полную победу над капиталистами и за разрушение общества.
Поль сидел, покусывая губу.
«Вот так, месье, я и стал товарищем, – сказал он и провел дрожащей рукой по лбу. – Как ни крути, а с миром, где человек может пропасть из-за лишнего стаканчика, что-то не так».
Он не поднимал глаз, но я видел, что за его унынием скрывается растущее возбуждение. Он ударил ладонью по скамье.
«Нет! – вскричал он. – Это было невыносимо! Под надзором полиции и товарищей я больше себе не принадлежал! Даже когда я шел снять пару франков со счета, за мной наблюдал какой-нибудь камрад. Он поджидал у дверей и присматривал, чтобы я не удрал. А сами-то они были по большей части обыкновенными домушниками. Идейными, надо признать. Они грабили богатых и, как они сами объясняли, – забирали то, что по праву принадлежало им. Когда я выпивал, я им верил. Среди них были простаки, но были и настоящие безумцы. Des exaltes – quoi! Пьяный я их обожал. Когда перебирал, то еще и злился на весь мир. Это и было мое отдохновение. Ярость стала моим прибежищем. Но невозможно ведь все время быть пьяным – n’est-ce pas, monsieur? А когда я трезвел, то боялся вырваться оттуда. Они бы закололи меня, как свинью».
Он снова сложил руки, а острый подбородок его приподнялся от горькой улыбки.
«Вскоре мне объявили, что пора приступать к работе. А работа была такая – грабить банк. А потом его же и взорвать. Я, как новичок, должен был следить за черным ходом и таскать котомку с бомбой, пока она не понадобится. После встречи, на которой все было окончательно спланировано, верные соратники не отпускали меня ни на шаг. Спорить я не осмеливался, иначе меня тихо прикончили бы прямо в комнате. Когда мы шли на дело, я подумал, не лучше ли броситься в Сену. Но пока я это обдумывал, мы пересекли мост, а потом у меня не было уже такой возможности».
В неровном свете огарка мне казалось, что передо мной сидит изящный молодой человек с пушистыми усиками и тонкими чертами лица, но пламя свечи качнулось, и на его месте я увидел дряхлого старика, скорбно прижимающего к груди дрожащие руки.
Он молчал, и я посчитал нужным спросить:
«Ну и чем все это кончилось?»
«Ссылкой в Кайенну», – ответил он.
Видно, кто-то выдал заговорщиков. Полиция налетела, когда он с котомкой в руке стоял на стреме в глухом переулке. «Эти олухи» сбили его с ног, даже не посмотрев, что у него в руках. Удивительно, что бомба не взорвалась при падении. Но она не взорвалась.
«Я рассказал свою историю на суде, – продолжил он. – Председателя она позабавила. Какие-то идиоты в зале смеялись».
«Но сообщников ведь тоже задержали?» – с надеждой спросил я. Едва заметно вздрогнув, он сказал, что с ним было двое – Симон, по прозвищу Сухарь, механик средних лет, тот самый, что заговорил с ним на улице, и товарищ по имени Мафиль – один из отзывчивых незнакомцев в кафе, которые подбадривали и утешали его, когда, захмелев, он проникся состраданием к человечеству.
«Да, – продолжал Поль с видимым усилием, – мне посчастливилось оказаться в их компании на острове Святого Иосифа вместе с сотней других заключенных. Все мы считались особо опасными преступниками».
Остров Иосифа, зеленый и каменистый, изрезанный неглубокими оврагами, покрытый зарослями кустарников и рощицами манговых деревьев, со множеством лохматых пальм, был самым красивым в архипелаге Иль-де-Салю. Вооруженных надзирателей на острове было всего шесть человек.
На острове Иль-Рояль, по другую сторону пролива шириной в четверть мили, находилась военная база. С шести утра между ней и островом Иосифа начинала ходить восьмивесельная галера. В четыре дня она отправлялась в небольшой охраняемый док, и сообщение с островом, отрезанным от остального мира, прекращалось. До следующего утра пролив сторожили многочисленные акулы, а надзиратели следили за дорогой между своим жилищем и бараками каторжан.
В таких условиях каторжники задумали мятеж. Ничего подобного история этого исправительного учреждения еще не знала, но замысел казался им осуществимым. Ночью охранников можно было застать врасплох и перебить. Затем, уже с оружием в руках, предстояло напасть на галеру и расстрелять экипаж, завладеть остальными суденышками и отплыть всей компанией на материк.
На закате двое дежурных надзирателей, как обычно, пересчитали заключенных. Затем пошли проверять бараки – убедиться, все ли в порядке. Во втором на них уже набросились. Нападавших было столько, что они задавили надзирателей, просто навалившись на них. Быстро сгустились сумерки. Было новолуние; резкие порывы ветра собирали над берегом тяжелые черные тучи, от которых ночная тьма становилась совсем непроглядной. Каторжники собрались на открытом месте и, стараясь не повышать голоса, стали спорить, что им делать дальше.
«Вы были с ними?» – спросил я.
«Нет. Я, конечно, знал, что они замышляли. Но мне-то зачем убивать надзирателей? Они мне ничего не сделали. Но я боялся остальных. Что бы ни случилось, от них мне было не уйти. Я сидел на пне, обхватив голову руками. Я понял, что свободы мне уже не видать, и эта мысль болью отдавалась в сердце. Тут я вздрогнул, различив очертания человека на дорожке неподалеку от меня. Он стоял не шелохнувшись, затем его силуэт растворился в ночи. Видимо, главный надзиратель пришел проверить, что случилось с его людьми. Его никто не заметил. Каторжники продолжали свой спор. Главари не могли их унять. Ожесточенный шепот этой темной людской массы пробирал до дрожи.
Наконец они разделились на два отряда и разошлись. Когда они прошли мимо, я встал, не чувствуя в себе ни сил, ни надежды. Дорога к дому надзирателей была темной, и только шелест обрамлявших ее кустов нарушал тишину. Вскоре я увидел слабую полосу света. Главный надзиратель и трое охранников осторожно продвигались к баракам. Однако потайной фонарь в его руках пропускал свет, который заметили и каторжники. Раздался дикий вопль. В беспорядочной схватке на темной тропе слышались выстрелы, удары, стоны, и, ломая кусты, охотники за надзирателями погнали своих жертв вглубь острова. Я остался один. И я вас уверяю, месье, все происходящее я воспринимал с полным безразличием. Постояв какое-то время, я пошел вдоль дороги, пока не наступил на что-то твердое. Я наклонился и поднял револьвер надзирателя. Пальцы нащупали в барабане пять пуль. Сквозь порывы ветра я услышал, что где-то далеко заключенные звали друг друга, но затем раскат грома заглушил и шелест, и шум деревьев. Вдруг по тропе пробежал длинный луч света, выхватив из темноты подол женской юбки с краешком фартука.
Я узнал жену главного надзирателя. Похоже, о ней все забыли. Где-то в глубине острова раздался выстрел, она вскрикнула и побежала к берегу. Я последовал за ней и вскоре увидел ее снова. Одной рукой она тянула за веревку большого колокола на краю причала, другой – махала из стороны в сторону тяжелым фонарем. Это был условный сигнал для Иль-Рояль, означавший просьбу о помощи. Ветер уносил звук далеко от берега, а свет от фонаря, которым она размахивала, не проникал на остров из-за деревьев, что росли возле дома надзирателей.
Я подошел к ней совсем близко. Она сигналила безостановочно, не оглядываясь по сторонам, будто кроме нее на острове никого не было. Отважная женщина, месье. Я спрятал револьвер за пазуху и стал ждать. Вспышки молнии и удары грома то и дело сводили на нет ее усилия, но она ни разу не сбилась, равномерно, как машина, дергала за веревку и размахивала фонарем. Это была миловидная женщина лет тридцати, не больше. Я подумал: в такую ночку это добром не кончится. И решил про себя: если мои друзья каторжники подойдут к причалу – что было неизбежно, – я прострелю ей голову, прежде чем прикончу себя. Я хорошо знал этих „товарищей“. Мой замысел, месье, придал моей жизни хоть какой-то смысл, и я тотчас отступил на несколько шагов и притаился за кустом, чтобы по глупости не выдать себя. Я не хотел, чтобы меня застигли врасплох и лишили возможности оказать последнюю услугу хоть одному человеческому существу, прежде чем я погибну сам.
Надо полагать, что сигнал все-таки заметили. Галера с Иль-Рояля пришла на удивление быстро. Женщина продолжала сигналить, пока в луче фонаря не появился старший офицер и не сверкнули штыки солдат на судне. Лишь тогда она села и зарыдала.
Теперь мои услуги ей ни к чему. Я не шелохнулся. Некоторые солдаты были в одних рубахах, кто-то босиком, сигнал тревоги многих застал врасплох. Они пробежали мимо моего куста. Галеру отправили за подкреплением. Женщина рыдала, сидя в одиночестве на краю причала, фонарь стоял рядом.
Неожиданно в пятне света на краю причала я заметил красные панталоны. Я оцепенел. Еще двое. Эти тоже бросились бежать. Их незастегнутые мундиры развевались на ветру, головных уборов не было. Один из них выпалил на бегу: „Давай напрямик!“
Эти-то откуда взялись, недоумевал я, медленно пробираясь к причалу. Я увидел вздрагивающий от рыданий силуэт женщины, и вот уже смог разобрать слова: „Бедный ты мой, бедный! Бедный мой, несчастный!“ Она не слышала и не видела ничего вокруг. Она вся сгорбилась и, уткнувшись лицом в фартук, раскачивалась из стороны в сторону. Но тут я заметил маленькую лодку, привязанную к свае.
Должно быть, те двое – из младших, похоже, офицеров – опоздали на галеру и решили догнать на лодке. Просто невероятно – нарушить устав из чувства долга! Невероятно – и глупо. Я не верил своим глазам, даже когда уже залезал в лодку.
Я медленно греб вдоль берега. Зловещая туча нависла над Иль-де-Салю. Я слышал выстрелы, крики. Охота возобновилась, теперь – за каторжниками. Грести было неудобно – весла оказались слишком длинными. Я с трудом управлялся с ними, хотя сама лодка была легкая. Но когда я добрался до противоположной части острова, начался страшный ливень с порывами шквального ветра. Я не смог бы плыть дальше. Я выбрал весла, меня прибило к берегу, и я привязал лодку.
Местность была мне знакома. Неподалеку от моря там была старая полуразрушенная хибара. Укрывшись в ней, я сквозь шум ветра и проливной дождь слышал, как кто-то продирается через кусты. Вот они выбрались на берег. Может, солдаты? Вдруг вспышка молнии осветила все вокруг и резко обозначила силуэты. Два каторжника!
Удивленный голос тотчас воскликнул: „Ну и чудеса!“ Это был голос Симона по прозвищу Сухарь.
А другой голос проворчал: „Какие еще чудеса?“
„Да здесь лодка!“
„Ты, верно, спятил, Симон! А ведь и вправду… Лодка“.
Они будто дар речи потеряли. Вторым был Мафиль. Он вновь, с опаской, заговорил:
„Она привязана. Должно быть, здесь кто-то есть“.
„Я здесь“, – заговорил я с ними из укрытия.
Они подошли ко мне и сразу же объяснили, что лодка их, а не моя. „Нас двое, – сказал Мафиль, – против тебя одного“.
Я вышел наружу и держался в стороне от них, чтоб не получить предательский удар по голове. Я бы мог пристрелить их на месте. Но я ничего не сказал, сдерживая подступающий к горлу смех. Я унижался и умолял, чтобы меня пустили в лодку.
Они вполголоса совещались, как со мной поступить, а я держал револьвер за пазухой и мог в любой момент покончить с ними. Но я пощадил их. Они были нужны мне на веслах. С лакейским почтением я говорил, что знаю, как управлять лодкой, и что, если нас будет трое, мы сможем по очереди отдыхать. Наконец это их убедило. Пришло мое время. Все это было так смешно, что еще немного – и я завопил бы, как умалишенный».
Тут его волнение вырвалось наружу. Он вскочил со скамьи и начал жестикулировать. Огромные тени его рук метались по крыше и стенам, и казалось, что сарай уже не вмещает его возбуждения.
«Я ничего не отрицаю! – воскликнул он. – Я ликовал, месье, я испытал своего рода счастье. Но виду не показывал. Всю ночь мы гребли по очереди и вышли в открытое море, надеясь встретить проходящий корабль. Это было отчаянное решение, но я их убедил. Восход осветил тихое море, Иль-де-Салю мелькал черными крапинками поверх пологих волн. Я сидел на руле. Мафиль, который греб на носу, выругался и сказал: „Нам нужно отдохнуть“.
И вот, наконец, пришел мой черед смеяться. Тут уж я дал себе волю, это точно. Я держался за бока и даже скрючился от хохота, у них были такие испуганные лица. „Что с ним, он осатанел?“ – закричал Мафиль.
А Симон, который сидел ближе ко мне, бросил ему через плечо: „Разрази меня гром, если он не спятил!“
Тут я достал револьвер. Ага! В одно мгновенье их глаза повылезали из орбит дальше некуда. Ха-ха! Они испугались. Но продолжали грести. Да, гребли весь день, то с ожесточением, то еле ворочая веслами от усталости. Я наблюдал это во всех подробностях, потому что должен был следить за ними неотрывно, иначе они скрутили бы меня враз. Я положил руку с револьвером наизготове, другой же правил рулем. Кожа на их лицах вздулась волдырями. Казалось, и небо и море были охвачены пламенем, море будто дымилось на солнце. Лодка шипела, рассекая волны. Иногда у Мафиля шла пена ртом, он начинал стонать. Но продолжал грести. У него не хватало духу остановиться. Глаза его налились кровью, он искусал губы в кровь. Хрип Симона уже больше походил на карканье.
„Товарищ“, – начал он.
„Здесь нет товарищей. Я ваш патрон“.
„Ладно, патрон, – смирился он, – во имя человечности, разреши отдохнуть“.
Я разрешил. На дне лодки плескалась дождевая вода. Я позволил им зачерпнуть ее. Но отдав приказ „En route!“, я заметил, как они обменялись многозначительными взглядами. Решили, что рано или поздно меня возьмет сон. Ха! Спать-то мне как раз и не хотелось. Я был бодр как никогда. Они сами заснули прямо на веслах и рухнули с банок один за другим. Я оставил их лежать. На небе высыпали все звезды. Мир был безмолвен. Солнце встало. Новый день. Allez! En route!