Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Личное дело (сборник) - Джозеф Конрад на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Послышался смех. Этот смех не только оборвал его на полуслове, он нарушил умиротворенное самосозерцание болезненным ощущением вторгшейся в красивую мечту реальности. Он не мог понять, откуда раздался этот звук. Он видел, как будто в искаженной перспективе, заплаканное, жалкое лицо женщины, которая растянулась в кресле, откинув голову на спинку. Он было решил, что пронзительный звук был порождением его воображения. Но еще один резкий смешок, за которым последовал глубокий всхлип, а потом – новый взрыв веселья, будто сдернул его с места. Он подскочил к двери. Закрыта. Он повернул ключ и подумал: это не к добру… «Прекрати!» – закричал он и с тревогой осознал, что едва слышит свой голос сквозь ее хохот. Он кинулся назад, желая собственными руками придушить этот невыносимый звук, но остановился как вкопанный, осознав, что не может до нее даже дотронуться, как будто она охвачена пламенем. «Хватит!» – завопил он, как вопят мужчины посреди лютой свары, лицо его раскраснелось, глаза вылезли из орбит. Затем, будто сметенный очередным взрывом смеха, он вдруг исчез из трех зеркал, пропал прямо у нее глазах. Некоторое время женщина всхлипывала и смеялась в светящейся неподвижности пустой комнаты в полном одиночестве.

Он возник снова и размашистым шагом приблизился к ней со стаканом воды в руках.

«Истерика… Прекрати… Услышат… Вот, выпей…» – забормотал он. Она расхохоталась, запрокинув голову. «Прекрати! – заорал он. – Ну же!» Он выплеснул воду ей в лицо. Вложив в этот жест всю сдерживаемую доныне дикую злобу, он еще подумал, что, запусти он в нее хоть стаканом, никто его бы не осудил. Он подавил в себе этот порыв, но в то же время так уверился, что никакая сила не сможет остановить этот кошмар, этот безумный клекот, что, когда звуки наконец стихли, он даже не подумал усомниться, что облегчение принесла внезапно наступившая глухота. Когда же в следующую секунду он удостоверился, что она выпрямилась и сидит действительно очень тихо, ему показалось, что все – люди, вещи, чувства – наконец угомонились. За одно это он уже почти испытывал благодарность. Он не мог отвести от нее глаз, с ужасом оценивая вероятность нового припадка, ибо, с каким бы презрением он ни старался об этом думать, пережитое вселило в него мистический ужас. По ее лицу текли струйки воды и слез. На лоб выбилась прядь волос, другая прилипла к щеке. Шляпка неблагопристойно съехала набекрень. Вымокшая вуаль была похожа на свисающую со лба грязную тряпку. Во всем ее облике была такая сокрушительная откровенность, такое отрицание любых предосторожностей, такая неприглядность правды, той правды, что люди гонят прочь из повседневной жизни в непрестанной заботе о приличиях. Глядя на нее, он, сам не зная почему, вдруг подумал о завтрашнем дне. Он не знал, отчего эта мысль вызвала в нем острое чувство непреодолимого изнеможения – страха перед нескончаемой чередой дней. Завтра! Завтра – это так же далеко, как вчера. Бывает, и день вмещает столетия. Он всматривался в нее, как всматриваются в позабытый ландшафт. Черты ее не исказились – он узнавал все впадины и возвышенности, если можно так выразиться; но то, что он видел, было только подобием женщины из вчерашнего дня – или сейчас-то эта женщина и была собой, гораздо более, нежели вчера? Кто знает? Или, может, это другая, новая женщина? Незнакомое прежде выражение лица – или незнакомый оттенок выражения? Или все гораздо серьезнее: обнажилась давнишняя правда, главная, скрываемая правда – непрошенная проклятая безусловность? Он почувствовал, что его бьет сильная дрожь, что в руках пустой стакан, – что время идет. Все еще пристально вглядываясь в нее, мучимый томительным недоверием, он подошел к столу, чтобы поставить стакан, и очень удивился, когда стакан будто провалился сквозь стол. Он, очевидно, промахнулся. Испуг, легкий звон разбитого стекла раздосадовали его невыразимо. С нескрываемым раздражением он повернулся к ней.

«Что все это значит?» – мрачно спросил он.

Она провела рукой по лицу и попыталась встать.

«Довольно этого балагана, – произнес он. – Клянусь, я и не подозревал, что ты можешь забыться до такой степени». Он даже не пытался скрыть физического отвращения, потому что свято верил, что любая несдержанность, любой намек на скандал являются попранием нравственности. «Честное слово, это было отвратительно». Он пристально взглянул на нее и добавил с настойчивостью: «Полная деградация».

Она встала быстро, будто распрямившаяся пружина, и затряслась. Он инстинктивно подался вперед. Она схватилась за спинку стула, чтобы сохранить равновесие. Это остановило его, и они уставились друг на друга, неуверенно, но в то же время медленно возвращаясь к реальности, с облегчением и удивлением, словно только что проснулись после ночных метаний в лихорадочных сновидениях.

«Молю, не начинай снова, – сказал он, увидев, что губы ее приоткрылись. – Я заслуживаю хоть немного уважения, а подобное безответственное поведение причиняет мне боль. Я жду от тебя лучшего… Я имею право…»

Она стиснула виски руками.

«Не кривляйся! – проговорил он резко. – Ты вполне в состоянии спуститься к ужину. Никто не должен заподозрить, даже слуги. Никто! Никто! Уверен, ты справишься».

Она опустила руки, лицо ее исказилось. Она посмотрела ему прямо в глаза, как будто потеряв дар речи. Он нахмурился.

«Я – так – желаю, – властно сказал он. – Тебя же ради…» Он хотел донести эту мысль без тени сожаления. Почему она не ответила? Он опасался пассивного сопротивления. Она должна… Надо заставить ее спуститься. Нахмурившись еще сильнее, он уже задумался, не принудить ли ее силой, когда она вдруг совершенно неожиданно проговорила твердым голосом: «Да, справлюсь», – и вновь сжала спинку стула.

Он успокоился, и его тут же перестало занимать, как она ко всему этому относится. Тут важно, что их жизнь возобновится с некоего повседневного действа – занятия, которое невозможно неправильно истолковать, которое, слава богу, не несет никакого нравственного значения, не содержит никакой дилеммы и в то же время является символом их нерушимой общности в прошлом – и в будущем, навеки. Утром они вместе завтракали за этим же столом, а теперь будут ужинать. Все позади! Все, что произошло между этими трапезами, можно забыть – следует забыть, как о том, что происходит лишь раз в жизни – как о смерти.

«Жду тебя», – сказал он, направляясь к двери. Он не сразу смог ее открыть, потому как забыл, что уже повернул ключ. Эта заминка раздосадовала его, и пока он возился с замком, ощущая за своей спиной ее присутствие, в нем росло какое-то болезненное чувство, вызванное плохо сдерживаемым нетерпением покинуть комнату. Наконец он справился и, оказавшись в дверном проеме, оглянулся и сказал: «Уже поздно… так что…» Он увидел, что она стоит на том же месте с лицом белым, как алебастр, и совершенно неподвижным, как будто она в трансе.

Он опасался, что она заставит себя ждать, но не успел и глазом моргнуть, как оба оказались за столом. Он настроился спокойно есть, побеседовать и в целом вести себя естественно. Ему казалось, что притворяться нужно начинать еще дома. Слуги не должны ничего знать, даже догадываться. Это страстное желание все сокрыть, сохранить эту темную, разрушающую, глубокую, немую, как могила, тайну овладело им с силой наваждения. Желание это распространялось даже на неодушевленные предметы, что сопровождали его в повседневной жизни; печать враждебности легла на все до единой вещи в пределах верных стен, которые будут вечно скрывать бесстыдство фактов от человеческого негодования. Даже когда обе служанки покидали комнату – что случилось раз или два за ужин, – он оставался тщательно естественным, усердно голодным, старательно расслабленным, как будто хотел, чтобы буфет черного дерева, тяжелые шторы, стулья с прямыми спинками поверили в его незапятнанное счастье. Он не доверял выдержке жены и боялся посмотреть или заговорить с ней, будучи уверен, что она выдаст себя малейшим жестом, первым же сказанным словом. Затем он подумал, что тишина в комнате становится угрожающей и столь чрезмерной, что уже производит эффект невыносимого шума. Он хотел это прекратить, как жаждут оборвать неуместное признание, но, помня об истерике в гардеробной, не осмеливался дать ей повод произнести хотя бы слово. И тут он услышал, как спокойный голосом она произнесла что-то малозначительное. Он оторвал взгляд от центра тарелки и почувствовал волнение, как будто вот-вот увидит чудо. Ее самообладание и было этим чудом. Он смотрел в ее ясные глаза, на чистый лоб, на все, что каждый вечер представало пред его очи – годами; он услышал голос, который ежедневно звучал здесь вот уже пять лет. Возможно, она была чуть бледна, но здоровая бледность всегда была для него одним из ее главных достоинств. Возможно, ее лицо было лишено подвижности, но то была мраморная бесстрастность, величественная невозмутимость прекрасной статуи, вышедшей из рук одержимого богами великого скульптора. В непроницаемой неподвижности ее черт он до недавнего времени видел отражение спокойного достоинства души, единоличным и безоговорочным обладателем которой он себя полагал. То были внешние признаки, отличавшие ее от простых людей, которые чувствуют, страдают, терпят неудачи, ошибаются, не имея иного предназначения, кроме как подчеркивать нравственное превосходство избранных. Он гордился ее обликом, который обладал прямотой совершенства, – и теперь был поражен, что в ней ничего не изменилось. Точно так же она выглядела и говорила год назад, месяц, – да еще вчера, когда она… Что происходило внутри, не имело значения. Что было у нее на уме? Что означали бледность, спокойствие на лице, чистый лоб и ясный взгляд? О чем были ее мысли все эти годы? О чем она думала накануне, о чем помыслит завтра? Он должен понять… Но как тут поймешь? Она лгала и ему, и этому ослу, и себе самой. И теперь она готова солгать ради него. Сплошная ложь. Она была сама фальшь, дышала и жила ложью и будет лгать всегда, до конца своих дней! И он никогда не сможет понять, что у нее на уме. Никогда! Никогда! И никто не сможет! Потому что понять невозможно.

Он бросил нож и вилку, резко, словно в силу внезапного озарения догадался, что его еда отравлена, и понял, что никогда в жизни не сможет больше проглотить ни кусочка. В комнате, где они ужинали, неизвестно почему становилось жарче, чем в печи. Ему хотелось пить. Он пил бокал за бокалом и, наконец опомнившись, испугался количеству выпитого, пока не обнаружил, что пил воду – из двух разных винных бокалов. Такая безотчетность уязвила его; столь нездоровое состояние рассудка – встревожило. Избыток чувств – избыток чувств; а ведь он верил, что излишнее проявление чувств является слабостью: с точки зрения нравственности это невыгодно; а для прагматичного человека – и вовсе позор. Это ее вина. Целиком и полностью. Ее распутное самозабвение заразительно. Это оно навело его на чуждые ему прежде мысли; мысли разлагающие, мучительные, подрывающие самое жизнь – словно смертельная болезнь; мысли, которые – подобно слухам о чуме – заставляют бояться воздуха, солнечного света, людей.

Служанки подавали бесшумно, и он, чтобы не смотреть на жену, чтобы не смотреть внутрь себя самого, стал следить за ними взглядом – сначала за одной, потом за другой, но различить их так и не смог. Они неслышно передвигались по комнате, но посредством чего, видно не было – подолы юбок касались ковра. Девушки в черно-белых одеяниях скользили туда-сюда, удалялись, приближались, жесты их были точны и выверены, лица – безжизненны и невыразительны, как у скорбящих марионеток. Их деревянное безразличие поразило его: настолько неестественными, подозрительными, непримиримо враждебными они ему показались. Мысль о том, что чувства или суждения этих людей могут иметь для него хоть какое-то значение, еще никогда не посещала его. Он знал, что у них нет ни перспектив, ни принципов – ни власти, ни изысканных манер. Но теперь он был так унижен, так исковеркан, что не мог притвориться даже перед собой, – да, он жаждал узнать тайные мысли своих слуг. Несколько раз он украдкой посмотрел на лица девушек. Понять невозможно. Они меняли приборы и при этом не обращали на него ни малейшего внимания. Какое непроходимое лицемерие. Женщины. Одни женщины вокруг. Понять невозможно. Жгучее чувство опасного одиночества пронзило ему сердце, чувство, что иногда лишает мужества одинокого путешественника в неизведанной земле. Будь здесь, в этой комнате, мужчина – и стало бы несравнимо легче. Покажись хоть одно мужское лицо – и можно было бы хоть что-то понять… Он наймет дворецкого. Как можно скорее. И вот трапеза, которая, казалось, длилась долгие часы, завершилась. Это застало его врасплох, он перепугался так, будто при естественном ходе вещей он сидел бы за этим столом до скончания времен.

Наверху в гостиной он стал жертвой неумолимого рока, который ни при каких обстоятельствах не мог позволить ему присесть. Она же утопала в низком мягком кресле и, взяв со столика подле ее локтя веер слоновой кости, прикрыла лицо от огня. Угли рдели без пламени; и на фоне красного свечения черные прутья каминной решетки изгибались подле ее ног как обугленные ребра жертвенного животного. Поодаль, с высокой и тонкой латунной ножки, светила лампа под широким абажуром темно-красного шелка – источник огненных сумерек средь мрака большой комнаты, в теплом оттенке которых было что-то хрупкое, изысканное, инфернальное. Часы на высокой каминной доске вторили приглушенным стуком его мягкой поступи – как будто время и он наперегонки шли сквозь инфернально хрупкие сумерки к таинственной цели.

Он безостановочно ходил из угла в угол, подобно путнику, которую ночь упрямо длящему свое нескончаемое путешествие. То и дело он кидал на нее взгляды. Невозможно понять. Свинцовая точность этой мысли запечатлела в его практическом уме нечто беспредельное и бесконечно глубокое, обострила всеохватное восприятие, обнажила вечный источник его боли. Женщина, которая когда-то приняла его, а потом отвергла, – теперь вернулась к нему. И правду об этом он не узнает никогда. Никогда. Ни при жизни, ни после, ни на судном дне, когда станет известно все: мысли и деяния, награды и наказания – и только тайны сердец, навек сокрытые, вернутся к Непостижимому Творцу добра и зла, Властителю сомнений и порывов.

Он остановился, чтобы посмотреть на нее. Откинувшись в кресле и отвернувшись от него в сторону, она не шевелилась, как будто спала. О чем она думала? Что чувствовала? При виде ее совершенной неподвижности, в мертвой тишине, затаив дыхание, он почувствовал себя ничтожным и бессильным перед ней, словно узник в цепях. Ярость этого бессилия рождала мучительные видения. Такие видения заставляют претерпевшего жестокую несправедливость мужчину в одиночестве пустой комнаты бормотать проклятия или угрожающе размахивать руками. Порыв гнева быстро стих, оставив по себе лишь дрожь и страх человека, остановившегося на самой грани самоубийства. Безмятежной истины и посмертного покоя можно достигнуть, лишь презрев все выгоды рабской жизни. Он осознал, что и не хочет понимать. Лучше не надо. Все закончилось. Как будто ничего и не было. Главное, чтоб никто не узнал, – это одинаково важно им обоим, это правильно, это нравственно.

Он заговорил внезапно, словно подытоживая разговор:

«Лучше нам забыть обо всем этом».

Она слегка вздрогнула и со щелчком захлопнула веер.

«Да. Забыть – и простить», – повторил он, как будто для себя одного.

«Я никогда не забуду, – голос ее дрожал. – И никогда себе не прощу…»

«А я, мне ведь и упрекнуть себя не в чем…» – начал он и сделал шаг в ее сторону. Она вскочила.

«Не за твоим прощением я вернулась», – горячо воскликнула она, как будто протестуя против незаслуженного навета.

«О!» – выдохнул он, и воцарилась тишина.

Он не мог понять этот неожиданный выпад и уж никак не думал, что неконтролируемый порыв искренности мог стать ответом на его последнюю реплику, в которой едва угадывался непроизвольный намек на что-то, отдаленно напоминающее чувство. Он окончательно растерялся, но теперь уже совсем не злился. Он обмер, пораженный очарованием непостижимого. Она стояла перед ним, высокая и зыбкая, как черный призрак в красных сумерках. Наконец, без всякой уверенности, что ему стоит открывать рот, он пробормотал:

«Но если моя любовь сильна…» – и запнулся.

В раскаленной тишине он услышал, как что-то громко треснуло. Она переломила веер. Две тонкие пластины слоновой кости беззвучно упали, одна за другой, на мягкий ковер, и он инстинктивно наклонился, чтобы их поднять. Шаря у ее ног, он думал, что есть в этой женщине нечто жизненно ему необходимое, дар, который не найти больше нигде на свете; и когда он выпрямился, его охватила неодолимая вера в тайну, ему казалось, что где-то совсем рядом, но вот-вот ускользнет, сама загадка бытия – его нематериальная, но драгоценная несомненность! Она направилась к двери, он пошел подле, отыскивая волшебное слово, которое прояснит эту тайну, заставит ее отдать дар ему. Но нет такого слова! Тайну можно раскрыть только через жертву, а дар небес – в руках каждого мужчины. Но они жили в мире, который презирает тайны и которому нет дела до даров, кроме тех, что можно купить на улице. Она подошла к двери. Он выпалил:

«Клянусь, я любил тебя – и люблю».

Она остановилась на едва уловимое мгновение, только чтобы окинуть его возмущенным взглядом, и пошла дальше. Женская проницательность – глубокая, пропитанная древним инстинктом самосохранения и всегда готовая разглядеть очевидное зло во всем, что она не способна понять, – наполнила ее горькой обидой на обоих мужчин, у которых в ответ на трагедию ее душевных метаний не нашлось ничего, кроме приземленных гнусностей. Ее ярости от бесплодной попытки самообмана было достаточно, чтобы ненавидеть их обоих. Чего они хотят? Этому-то что еще нужно? И когда ее муж, взявшись за дверную ручку, снова возник перед ней, она подумала, что он либо последний дурак, либо просто подлец.

Она заговорила нервно и очень быстро:

«Ты заблуждаешься. Ты никогда меня не любил. Тебе нужна была жена – некая женщина – в сущности, любая женщина, главное, чтоб она думала, говорила и вела себя определенным образом – достойным, по твоему мнению. Ты любил только себя».

«Ты мне не веришь?» – медленно спросил он.

«Если бы я верила, что ты меня любишь, – горячо начала она и сделала глубокий вдох. В тишине он услышал, как в голове его пульсирует кровь. – Если бы я верила… Я бы никогда не вернулась», – выпалила она.

Он стоял, опустив взгляд, как будто ничего не слышал. Она ждала. Затем он открыл дверь, и в проеме появилась задрапированная по подбородок незрячая мраморная женщина, вооружившись гроздью огней, она делала в их сторону слепой выпад.

Он погрузился в глубокое раздумье и казался таким отрешенным, что она, собравшись уже выйти, остановилась и в изумлении посмотрела на него. Пока она говорила, он, покинув мир суждений ради мира чувств, шел на зов тайны. Какая разница, что она делала и говорила, если боль, причиненная ее поступками и словами, позволила ему обрести целый таинственный мир. Нет жизни без веры и любви – веры в человеческое сердце, любви к человеку. Это благословенье, которое раз в жизни нисходит даже на самых недостойных, распахнуло перед ним двери в иной мир, где, созерцая нематериальную твердь драгоценной истины, он забыл о бессмысленной суете человеческого существования, жажде наживы, восторгах наслаждений, о сколь разнообразных, столь и обольстительных личинах алчности, что правят реальным миром никчемных удовольствий и ничтожных горестей.

Вера! – Любовь! – безупречная, чистая вера в торжество души – великая нежность, глубокая, как океан, безмятежная и вечная, как бескрайняя вселенная над краткими земными потрясениями. Это было то, чего он желал всю свою жизнь, – но осознал только сейчас. Это осознание пришло к нему с болью, которую он испытал, потеряв ее. У нее есть дар! У нее есть дар! И она одна в этом мире может уступить этот дар его неодолимому желанию. Он сделал шаг вперед, протягивая к ней руки, как будто желая прижать ее к груди, но, подняв голову, встретил взгляд, полный такого неописуемого ужаса, что руки его упали, как под тяжестью груза. Она отшатнулась от него, споткнулась о порог и, оказавшись на лестничной площадке, вся сжалась, как будто ожидая нападения. Шлейф ее платья прошуршал, обернувшись вокруг ног. Это был нескрываемый ужас. Она тяжело дышала, обнажив зубы, и ненависть к силе, презрение к слабости, извечное противостояние полов выскочили наружу, как чертик из шкатулки.

«Это мерзко!» – крикнула она.

Он не двинулся с места; но ее взгляд, ее взволнованные движения, звук ее голоса походили на пелену реальности, плотным туманом вставшую между ним и образом любви и верности. Туман развеялся; и всматриваясь в ее лицо – ликующее и презрительное, такое бледное, такое вдруг незнакомое, как будто выглядывающее из засады лицо, он медленно возвращался в рассудочный мир. Первой его ясной мыслью было: я женат на этой женщине; следующей: ничего более того, что я сейчас вижу, от нее не дождешься. Он ощутил потребность не видеть. Но воспоминание о видении, воспоминание, которое провидец держит в себе, заставило его сказать с наивной строгостью неофита, благоговеющего от явившегося ему откровения: «У тебя нет дара». Он отвернулся, приведя ее в полнейшее замешательство. Она поднялась по лестнице, борясь с досадным ощущением, будто столкнулась с чем-то более изысканным, чем она сама, более сложным и глубоким, нежели ее переживания – такие трагические и непонятые.

Он закрыл дверь гостиной и двинулся наудачу. Один посреди тяжелых теней, окруженный мерцающими сумерками, будто пламенем элегантной преисподней. У нее не было дара – его не было ни у кого… Он наступил на книгу, упавшую с одного из маленьких, притиснутых друг к другу столиков. Подняв тонкий том и держа его в руках, он подошел к лампе с кроваво-красным абажуром. Пылающий оттенок сгустился на обложке, и изогнутая золотая вязь, растянутая по ней замысловатым лабиринтом, проявилась в алых отблесках. «Шипы и арабески». Он прочитал название дважды. «Шипы и ар…» Книга стихов. Того, другого. Он уронил книгу на пол, но не почувствовал ни малейшего укола ревности или возмущения. Что он мог знать?.. Что?.. В камине рассыпалась гора горячих углей, он повернулся посмотреть… Эх! Тот, другой, был готов отдать все ради той женщины – а она не пришла, – у нее не хватило веры, любви, смелости прийти. Чего он ожидал, на что надеялся, чего желал? Женщины – или несомненности нематериальной и драгоценной! Первая бескорыстная мысль в его жизни досталась человеку, который хотел причинить ему ужасное зло. Он не был разгневан. Он был опечален. Опечален безличной грустью, безмерной меланхолией всего человечества, тоскующего по чему-то недосягаемому. Он был проникнут братским чувством ко всем людям – даже к этому человеку – особенно к нему. О чем он сейчас думает? Перестанет ли он ждать и надеяться? Перестанет ли когда-либо? Поймет ли он, что у женщины, у которой нет смелости, нет и дара – нет дара!

Часы начали бить, и глубоких тонов вибрации заполнили комнату, будто звуки огромного колокола, звонящего где-то вдали. Он сосчитал удары. Двенадцать. Начался новый день. Завтра наступило; неведомое, обманчивое завтра, что, презрев любовь и веру, манит людей сквозь горькую тщету жизни к достойной награде – могиле. Он сосчитал удары и, уставившись в решетку камина, казалось, ждал еще. Затем, словно его окликнули, вышел из комнаты твердой походкой.

Оказавшись за дверью, он услышал шаги в холле и остановился. Стукнула задвижка – затем еще одна. Они запирались, ограждая его желания и заблуждения от негодующего мира, полного благородных даров для тех, кто уверен в собственной незапятнанности и безупречности. Он был в безопасности; и со всех сторон его жилища за настороженными дверями, непроницаемыми, как гранитные надгробия, для скрытой за ними правды, спали мечты об успехе, рабские страхи и рабские надежды.

Щелкнул замок, звякнула цепь.

Никто не должен знать!

Отчего же эта уверенность в безопасности была тяжелее бремени страха, и почему начавшийся день упрямо представлялся последним – как сегодня, у которого нет завтра? Ведь ничего не изменилось, никто ничего не узнает; и все пойдет своим чередом, как раньше, – голод будет нагуливаться, благословляться и с наслаждением утоляться каждый день; благородный стимул неутолимых амбиций. Все – все радости жизни. Все – кроме нематериальной и драгоценной несомненности – несомненности любви и веры. Сейчас он верил, что ее тень нависала над ним всегда, сколько он себя помнит; ее невидимое присутствие определяло его жизнь. А сейчас, когда эта тень снова появилась и исчезла, он не мог погасить в себе страстное желание разгадать ее сущность. Это была наивная мечта: она владела им, подобно земным устремлениям, без которых невозможно существование, но в отличие от них была совершенно неукротима. Это была утонченная тирания, самовластие идеи, лишенной соперников, идеи одинокой, безутешной и опасной. Он медленно поднялся по лестнице. Никто не должен знать. Дни пойдут своей чередой, и пойдут далеко – очень далеко. С идеей не совладать, но можно управлять деньгами, людьми – всем миром! Величие открывшихся перед ним перспектив потрясло его; необузданный инстинкт коммерсанта вопил, что только недоступное достойно обладания. Он приостановился на ступенях. В холле уже погасили свет, и только маленький желтый огонек порхал туда-сюда. Внезапный приступ презрения к себе привел его в чувство. Он пошел дальше, но у дверей их спальни, уже занеся руку, остановился. Рука опустилась. «Подожду, пока она пройдет», – подумал он и укрылся в складках портьеры.

Он видел, как она поднималась – ровно и безостановочно, подобно сосуду из колодца. При каждом шаге бледное пламя свечи колебалось перед усталым молодым лицом, и темнота холла, казалось, цеплялась за черные полы ее юбки, следовала за нею, поднималась, как вода в паводок, как будто окутавшая весь мир ночь прорвала благопристойную оборону стен, закрытых дверей, занавешенных окон. Темнота поднималась над ступенями, злой волной кидалась на стены, растекалась по синим небесам, по желтым пескам, по залитым солнцем пейзажам, по сентиментальным изображениям невинности в лохмотьях и готовой к голодной смерти нищеты. Она поглотила восхитительную идиллию в лодке и изуродованное бессмертие знаменитых барельефов. Она текла снаружи и в разрушительной тишине поднималась все выше. И только мраморная женщина на высоком пьедестале – беспристрастная и слепая, – казалось, противостояла напору пожирающей ночи созвездьем огней.

Он наблюдал восходящий разлив непроницаемого мрака с нетерпением: когда же тьма сгустится настолько, что скроет позорную капитуляцию! Она все приближалась. Огни люстры померкли. Девушка поднималась прямо навстречу ему. Позади нее проворно плясала на стене гигантская тень статуи. Она приблизилась, он уже видел ее тяжелые веки. Он задержал дыхание, она бесшумно прошла мимо. А следом за ней, заполняя дом, хлынуло темное море, волны закрутилась вокруг его ног и, беспрепятственно подымаясь, тихо сомкнулись над его головой.

Шло время, а он все не открывал. Все стихло. Вместо того, чтобы подчиниться резонным требованиям жизни, он, повинуясь взбунтовавшемуся сердцу, отошел во тьму дома, который стал обителью непроглядной ночи, словно прошедший день был действительно последним и он остался в беспросветном мраке без надежды на рассвет. Чуть ниже белела мраморная женщина, подобно неутомимому призраку протягивая во мглу созвездие погасших огней.

Послушная мысль рисовала ему картину ничем не нарушенного хода жизни, живописала все достоинства, все преимущества неизменного, непрерываемого успеха; а мятежное сердце неистово стучало в груди, словно обезумев от желания несомненности нематериальной и драгоценной – несомненности любви и веры. Какое ему дело до ночи, окутавшей его жилище, если за пределами дома он может отыскать солнце, в лучах которого люди сеют и пожинают взросшее! Никто не узнает.

Пройдут дни, пройдут года и… Он вспомнил, что любил ее. Пройдут года… И тут он подумал о ней, как думают об умерших: с безбрежной, полной нежности тоской, с неутолимой жаждой вернуть утраченное, обретшее черты совершенства. Он любил ее. Он любил ее. Но никогда не знал правды… Года пройдут в мучительных сомнениях… Он вспоминал ее улыбку, ее глаза, ее голос, ее молчание, будто потерял ее навсегда. Пройдут года, а он так и не научится верить ее улыбке, ее глазам, ее голосу, будет подозревать даже ее молчание. Нет у нее дара – и не было! Что она из себя представляет? Кто она? Пройдут года… память об этом часе сотрется… а она по-прежнему будет рядом в довольстве и безмятежности незапятнанной жизни. Нет в ней ни любви, ни веры. Делиться с ней мыслями, доверять сокровенное – все равно что исповедоваться на краю земли. Никакого отклика – даже эха не услышишь.

Эта мысль была мучительна, и в муках этих родилась его совесть; не страх раскаяния, что медленно нарастает, а затем также медленно убывает на фоне неоднозначных жизненных обстоятельств, но Божественная мудрость, что выскакивает из испытанного сердца уже полностью сложившейся, вооруженной и готовой к борьбе с тайной низменностью наших побуждений. Его вдруг осенило, что мораль – не есть средство достижения счастья. И это было страшное откровение. Все, что было известно ему до сих пор, не имело никакого значения. Поступки мужчин и женщин, успех, унижение, достоинства, поражение – все пустое. Ведь дело не в количестве боли, радости или печали. Правда или ложь – вот в чем дело, вопрос жизни или смерти.

Он стоял в ночи, обнажающей суть, – во тьме, что испытывает сердца, в ночи, непригодной для работы, но позволяющей взору, избавленному от слепящего солнца алчного дня, блуждать, доходя до самых звезд. Полнейшая тишина вокруг него казалась величественной, но он чувствовал, что то была ложная величественность храма, посвященного низменным устремлениям и сопровождающим их ритуалам. Оберегаемое стенами благопристойное молчание красноречиво убеждало: ты в безопасности, – но ему оно казалось будоражащим и нечистым, как осторожная подлость, что сулит большую выгоду. Спокойное благоразумие логова фальшивомонетчиков – дома с дурной славой! Пройдут года – и никто не узнает. Никогда! Ни в этой жизни – ни после…

«Никогда!» – вслух сказал он в обнажающей суть ночи.

И замер в нерешительности. Сердечные тайны, слишком страшные для пугливых глаз людских, всегда будут сокрыты и вернутся к Непостижимому Творцу добра и зла, Властителю сомнений и порывов. Его совесть уже явилась на свет – он слышал ее голос, но все еще колебался, пренебрегая внутренней силой, судьбоносной мощью, тайной своего сердца! Бросить всю свою жизнь в пламя новой веры – серьезная жертва. Ему было уже не справиться с собой, с жестоким приговором к спасению. Ему понадобилось молчаливое соучастие, в котором ему никогда не отказывали, многолетняя привычка давала о себе знать. Может, она поможет… Он распахнул дверь и вбежал, как будто его преследовали.

Он уже оказался посреди комнаты, но не видел ничего, кроме слепящего света лампы; и тут на уровне его глаз появилась голова женщины – как будто отделенная от тела, она дрейфовала в сияющем облаке. Когда он ворвался в спальню, она вскочила с постели.

Секунду они смотрели друг на друга, будто онемевшие от удивления. Ее струящиеся по плечам волосы сверкали, как позолота. Он заглянул в бездонную прямоту ее глаз. А там – ничего – ничего – ничего.

Запинаясь, в смятении, он заговорил:

«Я хочу… Я хочу… хочу… знать…»

Перед искренним светом ее глаз плясали тени. Тени сомнений, подозрений, подозрений, всегда готовых воспрять из пепла неугасимой вражды, безжалостного недоверия, движимого извечным инстинктом самосохранения. Тени ненависти – глубокой, питаемой страхом ненависти к отвратительному чувству, встревающему со своим грубым материализмом в высокодуховную, трагическую борьбу ее эмоций.

«Алван… я не потерплю… – Она задышала часто и тяжело. – У меня есть право… право на… на… себя…»

Он поднял руку, и поза его показалась ей настолько угрожающей, что она в ужасе замолчала и отпрянула.

Он стоял с поднятой рукой… Пройдут годы – и эта непостижимая искренность, в которой пляшут тени подозрительности и ненависти, останется в его памяти… Пройдут годы – и он никогда не узнает – никогда не поверит… Годы пройдут без веры и любви…

«Это ты можешь вынести?» – крикнул он так, будто она могла услышать все его мысли.

Он выглядел угрожающе. Она подумала о насилии, об опасности и на одно мгновение даже усомнилась, хватит ли всех богатств земли, чтобы заплатить за такой жестокий опыт. Он снова закричал:

«Ты можешь это вынести?» – И сверкнул глазами, как сумасшедший. Ее глаза тоже блестели. Она не слышала устрашающий шум его мыслей. Ей подумалось, что в нем проснулось внезапное раскаяние, новый порыв ревности, постыдное желание выкрутиться. Она выкрикнула в ответ:

«Да!»

Его затрясло на месте, как будто он пытался высвободиться от невидимых уз. Ее била крупная дрожь.

«А я – нет!»

Он вскинул руки, как будто хотел оттолкнуть ее, и вышел из комнаты. Дверь с щелчком захлопнулась. Она сделала три поспешных шага к ней и замерла, не отводя глаз от белых с золотом панелей. Ни одного звука не доносилось с той стороны – ни шепота, ни вздоха; даже шагов по пушистому ковру не было слышно. Как будто, оказавшись за дверью, он неожиданно исчез – скончался, и тело его тотчас растворилось вместе с душой. Она прислушивалась, приоткрыв рот, с сомнением в глазах. Затем внизу, много ниже нее, будто в самых недрах земли, тяжело хлопнула дверь; и по тихому дому от крыши до фундамента прошла дрожь, сильнее, чем от удара грома.

Он так и не вернулся.

Анархист

История безысходности

В тот год два лучших месяца сухого сезона я провел в одном из скотоводческих хозяйств, точнее на главной ферме знаменитой компании по производству мясных концентратов.

B. O. S. Bos. Эти три волшебные буквы вы видели на рекламных страницах журналов и газет, в витринах продуктовых лавок и в календарях на следующий год, что приходят с почтой в ноябре. Компания B. O. S. распространяет рекламные буклеты на нескольких языках, выдержанные в слащаво-восторженном стиле и содержащие статистику убоя скота, от которой и живодеру стало бы дурно.

«Высокое искусство» иллюстрирования этой «литературы» в ярких, радужных красках представляет нам огромного разъяренного быка. Чернобокий попирает копытами желтую змею, извивающуюся в изумрудно-зеленой траве на фоне кобальтово-синего неба. Такая вот суровая аллегория. Змея здесь символизирует болезни и недуги, а может, просто голод, муки которого знакомы большинству человечества. Всякий знает и компанию B. O. S., Ltd., и ее неподражаемую продукцию: Vinoвos, Jellybos и, наконец, уникальную новинку – Tribos. Это не просто очень насыщенный, но и наполовину переваренный концентрат. Так, по всей видимости, компания проявляет свою любовь к ближнему – похожим образом папа и мама пингвины заботятся о своих голодных птенцах.

Столице нужны рабочие места – это факт. И я не имею ничего против компании как таковой. Однако именно сопереживание ближнему заставляет меня сожалеть о нечистоплотности методов, к которым прибегает современная реклама. И пусть для кого-то реклама – это возможность продемонстрировать свою предприимчивость, изобретательность, дерзость и хитроумие, для меня это лишь доказательство повсеместного распространения той формы умственного расстройства, что называется легковерие.

В разных частях цивилизованного и нецивилизованного мира мне приходилось употреблять продукцию B. O. S., с большей или меньшей пользой для здоровья, но всегда без особого удовольствия. Если залить концентрат кипятком и обильно поперчить, то получается почти съедобно. Но вот их реклама всегда вставала у меня поперек горла. Наверно, они просто недостаточно ее приправили. Если мне не изменяет память, покупателям еще не обещают ни вечной молодости, ни чудесного воскрешения из мертвых. И откуда такая сдержанность? Впрочем, даже на подобные заманчивые предложения я бы вряд ли купился. Будучи простым смертным, я, конечно, подвержен всевозможным формам умственного расстройства, но только не самой распространенной. Я не легковерен.

Я понимаю, что это серьезное заявление. И оно стоило мне определенных усилий, принимая во внимание изложенную ниже историю. Я проверил факты, насколько это было возможно. Я поднял архивы французских газет, я расспросил офицера – начальника охраны на Иль-Рояль, когда в ходе моих странствий достиг Кайенны. Полагаю, что в общем и целом эта история достоверна. Ну кто станет сочинять о себе такое? История совсем не героическая, похвастаться тут нечем. Нет в ней и комических ситуаций, способных потешить извращенное тщеславие.

Это рассказ о механике парового катера, принадлежащего скотоводческому хозяйству Мараньон компании B. O. S., Ltd. Хозяйство занимает целый остров величиной с небольшую провинцию в дельте великой южноамериканской реки. Места дикие и не очень красивые, но трава на здешних равнинах отличается, по-видимому, особой питательностью и ароматом. Остров то и дело оглашают мычанием бесчисленные стада – низкие, тревожные звуки разносятся под открытым небом как жуткий стон приговоренных к смерти. На материке, отделенный от острова двадцатью милями мутных бесцветных вод, стоит город, который называется, скажем, Орта.

Самое же любопытное, что этот остров, напоминающий каторжное поселение приговоренного скота, – единственное место обитания исключительно редкого и яркого вида бабочек. Примечательно, что вид этот даже более редок, нежели прекрасен. Я уже упоминал о своих странствиях. В то время я путешествовал в одиночку и в спартанских условиях, не знакомых современному обывателю, который может совершить кругосветное путешествие, попросту купив билет. Более того, у моих странствий имелась цель. По правде говоря, я – «Ха, ха, ха! – беспощадный убийца бабочек. Ха, ха, ха»!

В таком тоне высказывался о моем занятии мистер Гарри Джи, управляющий скотоводческим хозяйством. Он, казалось, считал меня величайшей нелепостью на свете. B. O. S. Co., Ltd., напротив, представлялась ему вершиной достижений девятнадцатого столетия. Полагаю, что спал он в крагах и при шпорах. Дни напролет он проводил в седле, стремительно пересекая равнины в сопровождении отряда полудиких всадников, которые звали его Дон Энрике и ничего толком не знали о компании B. O. S. Co., Ltd., платившей им жалованье. Он был отличным управляющим, только я никак не мог взять в толк, зачем, когда мы встречались за обеденным столом, нужно было хлопать меня по спине и громко, издевательски вопрошать: «Ну, как кровавый спорт? Бабочки не сдаются? Ха, ха, ха!» Тем более что он постановил взимать с меня по два доллара в день за гостеприимство B. O. S. Co., Ltd. (реальный акционерный капитал 1 500 000 фунтов стерлингов). Не сомневаюсь, что в гроссбухе компании за тот год отражены и эти поступления. «Едва ли я смогу взять с вас меньше, не нарушив свой долг перед компанией», – без тени улыбки заметил он, когда мы обговаривали условия моего пребывания на острове.

Его зубоскальство было бы довольно безобидным, если бы общение на дружеской ноге в отсутствие каких бы то ни было дружеских чувств не было отвратительно само по себе. К тому же отпускаемые им шуточки вряд ли могли кого-то по-настоящему развеселить. Его юморок сводился к назойливому повторению эпитетов, которыми он награждал окружающих, разражаясь при этом взрывами хохота. «Беспощадный убийца бабочек. Ха, ха, ха!» – вот образец своеобразного остроумия мистера Джи, от которого сам он приходил в полный восторг. Примерно так же изящно управляющий шутил и во время нашей прогулки по берегу реки, когда он обратил мое внимание на механика парового катера.

Над палубой, по которой были раскиданы рабочие инструменты и детали механизмов, показались голова и плечи: механик чинил двигатель. Услыхав наши шаги, он обеспокоенно поднял голову. Его запачканное лицо с заостренным подбородком и светлыми усиками показалось мне усталым и изможденным в зеленоватой тени громадного дерева, раскинувшего свои ветви над пришвартованным возле самого берега катером. К моему удивлению, Гарри Джи назвал его Крокодилом – в той самодовольной и насмешливо-издевательской манере, что так свойственна людям этой милейшей породы.

«Ну чего, Крокодил, работа спорится?»

Мне следовало упомянуть, что любезный Гарри, понабравшись в какой-то колонии французских словечек, произносил их, неестественно чеканя каждый звук, как будто хотел поиздеваться над языком. Мужчина на катере тотчас же отозвался приятным голосом. Его глаза были влажными, взгляд мягким, между тонкими, бескровными губами сверкнули ослепительно-белые зубы. Управляющий повернулся ко мне и очень весело и громко объявил:

«Я зову его Крокодилом, потому что полжизни он проводит в реке, а другую половину – на суше. Земноводное – понимаешь? Кроме крокодилов, на острове больше нет земноводных; выходит, он – один из них, верно? Но на самом деле он – un citoyen anarchiste de Barcelone».

«Гражданин анархист из Барселоны?» – тупо повторил я, глядя на механика. Тот вернулся к работе в машинном отделении и, согнувшись, встал к нам спиной. Несмотря на это, я отчетливо услышал, как он возразил:

«Я даже по-испански не говорю».

«Ты что? Смеешь отрицать, что ты из тех краев?» – свирепо набросился на него достопочтенный управляющий.

Выронив гаечный ключ, механик выпрямился и в упор посмотрел на нас. Он весь дрожал.

«Я ничего не отрицаю, ничего!» – повторял он взволнованно.

Он поднял гаечный ключ и снова взялся за работу, не обращая на нас внимания. Понаблюдав за ним около минуты, мы ушли.

«Он действительно анархист?» – спросил я, когда он уже не мог нас слышать.

«Меня не волнует, кто он такой, – ответил весельчак из B. O. S. Co. – Я дал ему это прозвище исключительно ради удобства. Так лучше для компании!»

«Для компании?» – воскликнул я, резко остановившись.

«Ха!» – ликование читалось на его безусом лице с приплюснутым, как у мопса, носом. Он широко расставил худые длинные ноги и пустился в объяснения: «Ты удивлен? Для компании я обязан делать все, что в моих силах. Расходы – бешеные. Суди сам, наш агент в Орте сообщает, что компания тратит пятьдесят тысяч фунтов на рекламу по всему миру! Надо ж показать товар лицом – как тут сэкономишь? Нет, ты послушай. Когда я вступил в должность, в хозяйстве не было даже катера. Уж как я его выпрашивал, в каждом письме напоминал, и получил-таки, наконец. А вот механик, которого они прислали, продержался всего два месяца, потом пришвартовал катер в Орте и сбежал. Нашел себе местечко посытнее на лесопилке, вверх по реке, – да и черт с ним. Но с тех самых пор – одна и та же песня. Любой проходимец, будь то шотландец или янки, гораздый величать себя механиком, поступает на восемнадцать фунтов в месяц, а потом, глядишь, его и след простыл. Хорошо, если не сломал ничего напоследок. Слово даю, ко мне приходили наниматься такие типы, что не могли отличить котла от топки. А этот парень свое дело знает, и я не собираюсь его отпускать. Ясно?»

Чтобы усилить впечатление от своей тирады, он даже легонько толкнул меня в грудь. Я, однако, научился не обращать внимания на своеобразные манеры Гарри Джи и хотел лишь узнать, с какой стати он решил, что механик анархист.



Поделиться книгой:

На главную
Назад