И тут скандальность его семейной неурядицы вызвала в нем такое острое чувство стыда, что в следующий момент он поймал себя на абсурдной мысли: не распустить ли молву, будто он поколачивал жену, чтобы выглядеть хоть сколько-нибудь достойнее. Иные бьют… да любая ложь будет пригляднее этой мерзкой правды; ибо совершенно ясно, что за все пять лет он не смог разглядеть в ней корень зла – а это страшный позор. Все что угодно! Да хоть побои… Но он тут же отбросил эту мысль и начал думать о суде по бракоразводным делам. Но, несмотря на все его уважение к закону и правоприменению, суд не представлялся ему достойным прибежищем для человека, пораженного горем, но не сломленного. Он виделся, скорее, грязной и мрачной пещерой, куда злой рок затягивает мужчин и женщин и заставляет их нелепо корчиться в присутствии непреклонной истины. Этого нельзя допустить. Ах, эта женщина!
Пять… лет… Пять лет в браке… и так ничего и не разглядеть. До самого последнего дня… до ее равнодушного ухода. И он представил себе, как его знакомые будут судачить, был ли он все эти годы слеп, глуп или влюблен до беспамятства. Что за женщина! Слепец!.. Вовсе нет. Мог ли человек с чистыми помыслами вообразить подобную порочность? Очевидно, что не мог. Стало легче дышать. Так и нужно к этому относиться, это было даже благородно. Подобное отношение давало преимущество, и он счел его вполне высоконравственным. Он искренне жаждал увидеть всеобщее торжество нравственности (в своем лице). Что до нее, ее забудут. Пусть будет она позабыта, погребена в забвении, пускай исчезнет! Никто и не намекнет… Люди утонченные – а в его кругу иных и не водилось, – конечно, бежали подобных тем. Не так ли? О, да. Никто не упомянул бы о ней… в его присутствии. Он топнул ногой и разорвал письмо пополам, затем еще и еще. Мысль о сочувствующих друзьях разбудила в нем ярость недоверия. Он отшвырнул клочки бумаги. Те, трепеща, опустились у его ног, пронзительно белые на темном ковре, похожие на рассыпанную горсть снега.
Приступ безудержного гнева сменила внезапная грусть, будто на тропу мысли, темнеющую на иссохшей равнине сердца, выжженной безжалостными лучами солнца, прохладой облачной завесы опустилась печаль. Он осознал, что испытал потрясение – и это был не жестокий, сокрушительный удар кулаком, который можно заметить, сдержать, ударить в ответ, а потом забыть, но вероломный и проникающий удар клинком, разбередивший все те потаенные и жестокие чувства, что происками дьявола, человеческими страхами, а может, безграничным состраданием Господа заперты в непроглядных сумерках наших сердец.
Перед ним как будто приподнялся темный занавес, и менее чем на секунду ему предстала таинственная вселенная духовных терзаний. Как в ярком свете молнии нам открывается необъятный живой пейзаж, так за одно мгновение обнажилась перед ним вся безмерность боли, что может быть заключена в одном кратком миге человеческой мысли. Занавес упал, но мимолетное видение оставило в сознании Алвана Хёрви след непреодолимой грусти, чувство потери и горького одиночества, как будто его ограбили и вышвырнули вон. На мгновение он забыл, что является членом общества с определенным положением, карьерой, и именем, которое прилагалось ко всему вышеперечисленному, подобно этикетке с описанием состава сложной микстуры. Отторгнутый восхитительным миром бульваров и площадей, он стал обычным человеком. Одинокий, голый и испуганный, стоял он подобно Адаму в день грехопадения. Случаются в жизни события, встречи, взгляды, которые способны безжалостно перечеркнуть все, что было. Лязг и грохот, как будто вероломная рука судьбы захлопнула за тобой двери. Глупец ты или мудрец – иди ищи другой рай. После момента глухого отчаяния скитаниям суждено начаться вновь; болезненные оправдания, лихорадочные поиски утраченных иллюзий, возделывание в поте лица нового урожая лжи – все ради поддержания жизни, чтобы она была терпимой и достойной и чтоб до следующего поколения слепых скитальцев в целости и сохранности дошло пленительное сказание о бесплодной стране и о земле обетованной, где все цветы да благодать…
Слегка вздрогнув, он вернулся к реальности, и гнетущее, сокрушительное отчаяние вновь овладело им. Всего лишь движение души, но оно причинило ему физическую боль – грудь будто зажало в тисках. Он ощущал себя таким покинутым и жалким, был так подавлен гнетущим его горем, что еще немного – и из глаз ручьем польются слезы. Он разваливался на глазах. Пять лет совместной жизни утолили его страсть. Да, это произошло не вчера. Что там, для этого хватило первых пяти месяцев – но… оставалась привычка – он привык к ней, к ее улыбке, ее жестам, ее голосу, ее молчанию. У нее был чистый лоб и прекрасные волосы. До чего же все это исключительно скверно! Прекрасные волосы и дивные глаза – бесподобно дивные. Он был потрясен, сколько подробностей стало всплывать в его памяти помимо воли. Сам того не желая, он вспоминал ее шаги, шелест ее платья, манеру держать голову, то, как решительно она произносила «Алван», как трепетали ее ноздри, когда она была раздражена… Раньше он всем этим владел безраздельно, это была его исключительная и сокровенная собственность! Подводя итоги своих потерь, он тихо и скорбно ярился.
Он походил на человека, подсчитывающего убытки от неудачной сделки – раздраженный, подавленный, – он был зол на себя и на других, на удачливых, равнодушных, на бессердечных; при этом нанесенная ему обида казалась столь жестокой, что если б он не знал, что мужчины не плачут, то, возможно, и пустил бы слезу. Вот иностранцы плачут; в подобных обстоятельствах они иногда даже убивают. К своему ужасу он уже почти сожалел о том, что обычаи общества, готового оправдывать стрельбу в грабителя, в данных обстоятельствах запрещают ему даже думать об убийстве. Тем не менее он сжал кулаки и стиснул зубы. И в то же время испытал страх. Страх столь пронизывающий и разрушительный, что, казалось, в любую секунду сердце может превратиться в горсть праха.
Яд ее злодеяния просочился повсюду, отравил мироздание, отравил его самого; он пробудил все дремлющие пороки этого мира; он наделил его страшным даром провидения, представив его взору города и бескрайние просторы земли, с ее святилищами, храмами и домами, населенными чудовищами – двуличными, похотливыми, кровожадными чудовищами. Она была чудовищем – его самого обуревали чудовищные мысли… и все же он был таким же, как все. Сколько их таких сейчас на свете, мужчин и женщин, низвергнутых в пучину скверны, замышляющих злодеяния. Страшно даже подумать. Он вспомнил улицы: все эти респектабельные улицы, по которым он возвращался домой; все эти бесчисленные дома, запертые двери, занавешенные окна. Каждый такой дом теперь казался ему пристанищем безрассудства и боли. И тут мысль его застыла, словно испугавшись, – ее оборвали воспоминания о той чинной, тревожной, будто бы заговорщической, тишине; зловещей, мертвой тишине бесконечных стен, укрывающих людские страсти, муки и преступные помыслы. Он, конечно, такой не один; и его дом не исключение… при этом никто ничего не знает, никто не догадывается. А вот он теперь знал. Знал доподлинно, что стены, запертые двери и занавешенные окна – вся эта благопристойная тишина его уже не обманет. От захлестнувшего его отчаяния он не находил себе места, словно человек, который узнал о тайной угрозе, нависшей над всем родом человеческим, над гармонией и самим таинством жизни.
Он заметил свое отражение в одном из зеркал. И испытал облегчение. Он так исстрадался, что уже готов был увидеть искаженное, безумное лицо, и был приятно удивлен, не заметив ничего подобного. Во всяком случае никто не разгадал бы его боли. Он внимательно изучил себя. Брюки подвернуты, на ботинках немного грязи, в остальном же он выглядел как обычно. Только волосы чуть взъерошены, но этот беспорядок так явно намекал на его беду, что он бросился к столу и взялся за щетки в отчаянном желании скрыть эту улику, единственный след его эмоций. Он тщательно приглаживал волосы, следя за результатом своих стараний. Из зеркала на него смотрело слегка бледное, более напряженное, чем хотелось бы, лицо. Он положил щетки, но остался недоволен. Взял снова и механически водил ими по голове, забывшись за этим занятием.
Бурное течение мыслей спало, сменившись неторопливым потоком раздумий, подобно тому, как едва различимое движение лавы, вяло ползущей после извержения вулкана по застывшей в судороге земле, безжалостно стирает всякую память об ужасе землетрясения. Явление разрушительное, но по сравнению с извержением – выглядит куда спокойнее. Алван Хёрви почти утешился мерным движением своих мыслей. Нравственные ориентиры, один за другим, исчезали в огне его переживаний, тонули в обжигающей жиже и пепле. Он остывал – снаружи. Но внутри еще хватало жара, чтобы, бросив щетки на стол, отвернуться и яростно прошипеть: «Пусть он повеселится… Будь проклята эта женщина».
Он чувствовал себя совершенно раздавленным ее порочностью, но самым явным признаком его морального краха было горькое, едкое удовлетворение, с которым он его осознавал. Хёрви принялся мысленно браниться, презрительно ухмыляться, упиваясь цинизмом и неверием, и вот уже самые заветные его убеждения обернулись предрассудками узколобых глупцов. В голову его закралась свора беспорядочных, нечистых мыслей, словно банда прячущих лица злоумышленников, спешащих на дело. Он засунул руки поглубже в карманы. И, услышав слабый звон, пробормотал: «Не я один… не я один».
Еще звонок. Парадная дверь!
Сердце подскочило к горлу и тотчас ушло в пятки. Звонок! Кто? Зачем? Ему захотелось выскочить на лестницу и крикнуть прислуге: «Нет дома! Уехал за границу!» Любую отговорку. Он не мог никого видеть. Только не сегодня. Лучше завтра… Прежде чем Хёрви смог вырваться из оцепенения, которое окутало его, словно свинцовый лист, он услышал, как много ниже, будто в недрах земли, тяжело закрылась дверь. Дом содрогнулся сильнее, чем от раската грома. Он стоял неподвижно и хотел только одного – стать невидимым. В комнате было очень холодно. Он и не думал, что способен на такие чувства. Однако от людей не скрыться: придется встречать их, беседовать, улыбаться. Он услышал, как уже совсем рядом другая дверь – дверь гостиной – открылась и снова захлопнулась. На гновение ему показалось, что он вот-вот упадет в обморок. До чего ж нелепо! Нужно уметь справляться с подобными ситуациями. Послышался голос. Он не мог разобрать ни слова. Голос раздался снова. Этажом ниже послышались шаги. Пропади оно пропадом! Неужели он обречен слышать этот голос и эти шаги всякий раз, когда кто-то говорит или ходит? Он подумал: «Это как наваждение. Будет преследовать с неделю или около того. Пока не удастся забыть. Забыть! Забыть!» Шаги слышались все ближе – уже на втором пролете. Прислуга? Хёрви прислушался, затем, словно ему издали прокричали что-то страшное и невообразимое, он, стоя в пустой комнате, внезапно проревел в ответ: «Что?! Что?!» – да таким зверским голосом, будто хотел сам себя поразить. Шаги стихли перед дверью. Он застыл с разинутым ртом, исступленный и обездвиженный, человек в эпицентре катастрофы. Дверная ручка дрогнула. Ему показалось, что стены вокруг него рушатся, что мебель вот-вот его придавит. Потолок на мгновение странно накренился, высокий платяной шкаф готов был опрокинуться. Хёрви уцепился за что-то – это была спинка стула. Что ж, он вверит себя стулу. Эх! Будь оно все проклято! Он сильнее сжал пальцы.
Огненная бабочка, замершая в пасти бронзового дракона, вдруг полыхнула, озарив все грубым слепящим светом, в котором он едва различил фигуру жены, стоявшей прямой спиной к закрытой двери. Он смотрел на нее и не мог расслышать ее дыхания. На нее падал резкий, безжалостный свет, и он был поражен, что она оставалась непоколебимо прямой даже в этом палящем сиянии, объявшем ее раскаленным маревом. Если бы она растворилась в нем так же внезапно, как возникла, он бы не удивился. Он смотрел и вслушивался, но его окружала абсолютная тишина, как если бы он оглох в одночасье, а зрение утратило остроту. Затем слух вернулся, сверхъестественно острый. Он услышал, как дождь стучит по подоконникам за опущенными ставнями, а ниже, далеко внизу, в рукотворной бездне площади, приглушенно грохочут колеса и хлюпают по лужам копыта. Он также услышал стон, очень отчетливо, в той же комнате, совсем близко.
Он подумал с тревогой: «Это, наверное, у меня вырвалось», – и в то же мгновение женщина отошла от двери, твердо прошагала прямо перед ним и села в кресло. Он узнал эту походку. Никаких сомнений. Она вернулась! С губ его чуть было не слетело: «Иначе и быть не могло!» – так внезапно и безошибочно постиг он непоколебимую природу этой женщины. Ничто не могло ее уничтожить и ничто, кроме его собственной гибели, не могло от нее избавить. Она была воплощением тех кратких мгновений, которые всякий мужчина собирает в копилку грез, сокровенных мечтаний, цементирующих самые ценные, самые надежные его иллюзии. Он вглядывался в нее с внутренним трепетом. Таинственная, многозначительная, преисполненная сокровенных смыслов, она была похожа на идол. Он вглядывался, чуть подавшись вперед, как будто открывал в ней черты, которых не замечал прежде. Безотчетно он сделал шаг ближе. Еще шаг. Но, увидев ее красноречивый решительный жест, остановился. Она подняла вуаль. Так рыцарь поднимает забрало.
Чары рассеялись. Его встряхнуло, как будто взрывная волна выбила его из состояния транса. Впечатления были даже более ошеломительные и яркие; перемена, произошедшая в нем, имела несравнимо более личный характер. Он как будто оказался в этой комнате только теперь, вернувшись после дальнего путешествия. Он почувствовал, что некая важная часть его существа в одно мгновение вернулась в его тело, возвратилась, наконец, из жестокого и скорбного края, из пристанища обнаженных сердец. Пробуждение встретило его горьким смехом недоумения, незнающим дна презрением и избавившейся от чар уверенностью в защищенности. Его взору на миг открылось движение неодолимой силы, и он осознал всю несостоятельность своих убеждений – ее убеждений. Ему казалось, что теперь он уже никогда не сможет ошибиться. Открывшийся ему внутренний закон не позволит сбиться с истинного пути. Эта убежденность не вызывала в нем восторга, он смутно осознавал ей цену: в этом торжестве непреложных принципов, в этой победе, вырванной на грани катастрофы, чувствовался холод смерти.
Последний след его прежнего душевного состояния таял, как в бездонном черном небе растворяется огненный хвост метеорита: то слабая вспышка мучительной мысли, пропорхнувшей сквозь голову: как бы там ни было, только в ее присутствии он может быть самим собой. Он не сводил с нее глаз. Она сидела, сложив руки на коленях, и смотрела в пол. Он отметил про себя, что обувь у нее в грязи, юбка в брызгах, подол намок, словно бы слепой страх гнал ее сюда по слякоти пустырей. Он был потрясен, он негодовал, но теперь уже так естественно, так сообразно тому, что произошло. Теперь он мог обуздать бесполезные чувства силой благоразумного самообладания. Свет в комнате тотчас же утратил непривычную яркость, теперь это был правильный свет, в котором он без труда мог разглядеть ее лицо. Потускневшее и усталое. Окружавшая их тишина была привычной тишиной любого безмятежного дома, почти не нарушаемой далеким шумом респектабельного квартала. Он был совершенно спокоен – настолько спокоен, что его даже посетила мысль: как было бы хорошо, если бы они так и промолчали всю жизнь. Она сидела, сжав губы, и в холодной отрешенности ее позы чувствовалась усталость, но уже через мгновение веки ее приподнялись, и его пристальный, испытующий взор встретился со взглядом, в котором угадывалось бесформенное красноречие слез. Взгляд был проникающий, будоражащий, молчаливый; в нем словно застыла боль, неприкрытая словами – словами, которые ничего не стоило бы высмеять, оспорить, перекричать, оставить без внимания. Обнаженная, бесстыдная боль; оголенная боль существования, выпущенная на свободу откровенностью мимолетного взгляда, таившего неимоверную усталость, насмешливую прямоту и грубую дерзость выпытанного признания. Алван Хёрви был удивлен так, словно перед ним предстало нечто невообразимое; с одного из подтопленных оснований своего существа он уже готов был воскликнуть: «Никогда бы не поверил!», – но внезапный спазм уязвленных чувств помешал ему закончить мысль.
Он преисполнился яростного негодования к женщине, способной на такой взгляд. Этот взгляд прощупывал его; давил на него, опутывал. Он был опасен, как крамольный намек, нашептанный священником в величественном благолепии храма; и в то же время он был мерзок и тревожен, как неуместное утешение, пророненное циником во тьме, пятнающее скорбь, разлагающее мысль, отравляющее сердце. Ему хотелось гневно вопросить: «За кого ты меня принимаешь? Как ты смеешь так на меня смотреть?» Хёрви почувствовал себя беспомощным перед скрытым смыслом этого взгляда; он возмущался им с тем болезненным и бесплодным неистовством, с каким негодуют от изощренного оскорбления, за которое не удастся взыскать – никогда. Он желал сокрушить ее одной-единственной фразой. Ведь он чист безупречно. Общественное мнение на его стороне; нравственность, простые смертные и боги были на его стороне; закон, совесть – весь мир! У нее же ничего, кроме этого взгляда. Но единственное, что он смог сказать, было: «Как долго ты намереваешься здесь оставаться?»
Ее взгляд был неподвижен, губы плотно сжаты, с таким же успехом он мог бы разговаривать с покойницей, только эта учащенно дышала. Собственные слова вызвали в нем глубокое разочарование. Сказанное было величайшей ложью, почти предательством. Он обманул сам себя. Все должно было быть по-другому – другие слова, другой эффект. Перед его взором, столь пристальным, что порой он переставал что-либо различать, она сидела с отрешенным видом, как будто вокруг никого не было, устремив полный беззастенчивой откровенности взгляд прямо на него, но видела, казалось, только пустоту.
«Или мне уйти?» – спросил он со значением, прекрасно осознавая, что опять говорит не то.
Ее рука, лежащая на колене, чуть пошевелилась, будто смахнула на пол сказанное им. Однако ее молчание придало ему сил. Возможно, за ним стояло раскаяние, а быть может, и страх. Была ли она сражена его реакцией, будто ударом молнии? Ее веки опустились. Он, казалось, понял больше, чем когда-либо, – он понял все! Великолепно – но придется заставить ее пострадать. Без этого он не мог. Он все понимал, но счел совершенно необходимым произнести с нарочито притворной вежливостью: «Я не понимаю – будьте так добры…»
Она встала. На мгновение ему показалось, что она сейчас уйдет, и его сердце словно кто-то дернул за нитку, как марионетку. Это было больно. Он остался безмолвно стоять с открытым ртом. Но она сделала нерешительный шаг в его сторону, и он невольно отступил. Они стояли друг напротив друга, и обрывки письма лежали у их ног – как непреодолимое препятствие, как символ вечной разлуки! Вокруг них лицом к лицу неподвижно стояли три другие пары, как будто ожидая сигнала к любому действию – будь то борьба, спор или танец.
Она сказала: «Алван, не начинай!» – и сквозь страдание в ее голосе ему послышалось предостережение. Он прищурился, словно пытаясь пронзить ее своим пристальным взглядом. Ее голос тронул его. Его устремления к великодушию, щедрости, превосходству прерывали вспышки негодования и тревоги – он страстно желал знать, как далеко она зашла, и боялся это узнать. Она взглянула на разорванное письмо. Потом она подняла глаза, и взгляды их снова встретились и сцепились намертво, скованные вечным соучастием. Торжественная тишина исполненного покоем дома, окутавшая их взгляды, на мгновение показалась ему необъяснимо коварной, ибо он боялся, что она скажет лишнее, нечто, что сделает его великодушие невозможным. За глубокой скорбью на ее лице он видел раскаяние, раскаяние в содеянном, раскаяние в промедлении, сожаление о том, что она не вернулась на правильный путь – неделей раньше, днем раньше, да пусть хоть часом раньше.
Они боялись вновь услышать звук своих голосов; ведь каждый из них мог сказать что-то непоправимое, а слова страшнее, чем поступки. Но скрытая в неясных движениях души каверзная неизбежность внезапно заговорила устами Алвана Хёрви. Собственный голос вызывал у него интерес и скептическое любопытство, как будто это говорил актер в кульминации напряженной сцены.
«Если ты что-то забыла… конечно… я…»
Глаза ее на мгновение вспыхнули, губы задрожали, и теперь уже в ее устах обрела голос та таинственная сила, что неотступно витает меж нами, – низкий кураж, своенравный и неподвластный, как порыв ветра.
«К чему все это, Алван?.. Ты знаешь, почему я вернулась… Знаешь, что я не смогла…»
«А это тогда что?» – с раздражением перебил он, указывая на обрывки письма.
«Это – ошибка», – поспешно прошептала она.
Ответ изумил его. Он уставился на нее, будучи не в силах произнести ни слова. Он хотел было расхохотаться, но в итоге лишь непроизвольная усмешка исказила его лицо, подобно гримасе боли.
«Ошибка…» – медленно повторил он и тут понял, что говорить дальше не в состоянии.
«Да… Это было честно», – очень тихо произнесла она, точно обращаясь к памяти о чувстве из далекого прошлого.
И тут он взорвался.
«Да будь она проклята, твоя честность!.. Какая же тут честность?.. И давно ты в честные записалась? Зачем ты пришла? Кто ты теперь?.. Такая же честная?»
Он шел на нее, разъяренный, словно вслепую. За эти три быстрых шага он потерял связь с материальным миром и его закружил нескончаемый вихрь вселенной, сотканной из ярости и душевных мук, пока вдруг он не обнаружил ее лицо – прямо перед своим. Он внезапно остановился и будто вспомнил нечто, что слышал очень давно:
«Да ты понятия не имеешь, что такое честность», – прокричал он. Она не дрогнула. Он со страхом ощутил, что все вокруг оставалось без движения. Она не шелохнулась, его собственное тело оказалось на прежнем месте. Равнодушный покой окутал их неподвижные фигуры, дом, город, весь мир – и пустяковую бурю его чувств.
Внутри него грохотнуло так неистово, что могло бы и все сущее на куски разнести, а ничего не произошло. Они с женой стояли лицом к лицу в привычной комнате собственного дома. Который не рухнул. И все эти бесчисленные ряды жилищ, подпиравшие его дом справа и слева, выдержали натиск его страсти. Не шелохнувшись, они встретили его горе угрюмым безмолвием стен и непроницаемой и безукоризненной безучастностью закрытых дверей и занавешенных окон. Покой и тишина подавляли его, наступали, будто пара пособников стоящей перед ним невозмутимой и безмолвной женщины. И вдруг он оказался повержен. Его бессилие стало явным. И дыхание малодушного смирения, сквозившего в тонкой насмешке окружающего спокойствия, облегчило боль поражения.
«Этого в любом случае недостаточно. Я хочу знать больше – если ты, конечно, собираешься остаться», – произнес он с хладнокровием злодея.
«Мне больше нечего добавить», – грустно сказала она.
Это прозвучало настолько убедительно, что он ничего не ответил. Она продолжила:
«Ты не поймешь…»
«Неужели?» – тихо переспросил он. Алван стойко держался, дабы не разразиться воплями и проклятиями.
«Я старалась быть верной…» – снова начала она.
«А это что?» – воскликнул он, указывая на клочки письма.
«Это – это неверный шаг», – сказала она.
«Ясно, что неверный», – пробормотал он с горечью.
«Я старалась быть верной себе, Алван, и… честной с тобой…»
«Лучше бы ты постаралась быть верной мне, – перебил он раздраженно. – Я был верен тебе, а ты мне жизнь испортила – да и себе тоже…» После паузы он само собой вспомнил о своем уязвленном самолюбии и, повысив тон, возмущенно спросил: «И, скажи на милость, как долго ты водила меня за нос?»
Этот вопрос как будто выбил ее из колеи. Не дождавшись ответа, он принялся беспокойно расхаживать по комнате, то подходя к ней, то снова удаляясь в другой конец гардеробной.
«Я должен знать. Я полагаю, всем уже давно известно, кроме меня, – и это ты называешь честностью!»
«Я уже сказала: тут не о чем говорить, – нетвердо произнесла она, как будто каждое слово причиняло ей боль. – Ничего не было. Ты меня неправильно понял. С письма все началось, им же и закончилось».
«Закончилось? Как такое может закончиться?! – внезапно взорвался он. – Как ты не понимаешь? Я-то все… Началось…»
Он остановился и напряженно посмотрел ей в глаза, его желание увидеть, проникнуть, понять ее было так велико, что на время он даже перестал дышать.
«Господи!» – воскликнул он, застыв в полушаге от нее и не сводя с нее глаз. «Господи!» – медленно повторил он, и необъяснимая бесстрастность собственного голоса удивила его самого. «Господи – я ведь могу тебе поверить, – сейчас я готов поверить чему угодно!»
Он круто развернулся и принялся мерить шагами комнату с таким видом, будто сбросил груз, вынес себе окончательный приговор, который он не стал бы отменять, даже если бы мог. Она стояла как вкопанная, провожая взглядом его беспокойные передвижения, – он же старался на нее не смотреть. Она не сводила с него широко раскрытых глаз, вопрошающих, удивленных, сомневающихся.
«Этот хлыщ торчал у нас безвылазно, – выпалил он в смятении. – Он, верно, и ухлестывал за тобой прямо здесь – и, и…» Он понизил голос: «И ты ему позволяла».
«И я ему позволяла», – пробормотала она, вторя ему. Она говорила машинально, ее голос звучал как будто издалека, покорный, словно эхо.
Он дважды выпалил: «Ты! Ты!» – затем успокоился. «Что ты в нем нашла? – спросил он с неподдельным удивлением. – Женоподобный жирдяй. Как ты могла… Разве ты не была счастлива? Разве у тебя не было всего, что ты хотела? Давай откровенно, я что – обманул твои ожидания? Может, ты разочарована нашим положением в обществе или нашими перспективами? Тебе отлично известно, что они гораздо лучше, чем ты могла надеяться, выходя за меня замуж…»
Он забылся настолько, что в запале принялся даже слегка жестикулировать:
«Чего ты ждала от этого типа? Он же неудачник – форменный разгильдяй! Если бы не я … слышишь ты меня?.. если бы не мои деньги, он бы не знал, куда приткнуться. Родня знать его не желает. Да он гроша ломаного не стоит! Он, конечно, небесполезен, поэтому я… я думал тебе достанет ума разглядеть его… А ты… Нет! Это немыслимо! Что он тебе наплел? Что скажут люди – тебе наплевать? Распоясались! Неужели все женщины такие? Ты обо мне-то подумала? Я старался быть тебе хорошим мужем. Где я ошибся? Скажи мне – что я такого сделал?»
Обуреваемый чувствами, он схватился за голову и повторял исступленно: «Что я такого сделал? Ответь! Что?!»
«Ничего», – произнесла она.
«Именно! Вот видишь! Тебе нечего…» – Он развернулся и пошел прочь поступью победителя, но его вдруг отбросило обратно, словно он наткнулся на невидимую преграду. Обернувшись, он прокричал в гневе:
«Ради всего святого, чего ты от меня ждала?»
Без единого слова она медленно подошла к столу, села и, оперевшись на локоть, прикрыла глаза рукой. Все это время он пристально смотрел на нее, как будто в каждый момент ожидая обнаружить в ее неторопливых движениях ответ на свой вопрос. Но он не мог ничего прочесть, не мог даже приблизительно представить, о чем она думает. Борясь с желанием закричать, он выждал немного и произнес с явной издевкой:
«Ты хотела, чтобы я писал глупые стишки, сидел и смотрел на тебя часами, говорил о твоей душе? Ты должна была понимать, что я не из таких… У меня были дела поважнее. Но если ты думаешь, что я был абсолютно слеп…»
Бесчисленное множество подтверждений тому внезапно предстало перед его мысленным взором. Сейчас он отчетливо вспомнил множество случаев, когда заставал их вместе. Нелепо прерванный жест его жирной белой руки, восторженность на ее лице, блеск недоверчивых глаз. Обрывки малопонятных бесед, вслушиваться в которые не имело смысла, и паузы, не значившие ничего тогда и столь красноречивые в свете нынешних событий. Он вспомнил все это. Он не был слеп, о нет! Эта мысль принесла совершенное успокоение: к нему вернулось все его самообладание.
«Я полагал недостойным подозревать тебя», – надменно сказал он.
Эта фраза очевидно обладала некой чудодейственной силой, поскольку, произнеся ее, он сразу почувствовал себя на удивление легко. Вслед за этим в нем вспыхнуло радостное изумление, что столь благородное и верное изречение могло слететь с его уст. Он смотрел, какое впечатление произведут на нее эти слова. Услышав их, она бросила на него быстрый взгляд через плечо. Он разглядел блеск влажных ресниц и слезу на вспыхнувшей щеке. Затем она отвернулась и села как прежде, закрыв лицо руками.
«Тебе следует быть со мной предельно честной», – медленно произнес он.
«Ты все знаешь», – глухо проговорила она, не отнимая ладоней от лица.
«Из письма… да… но…»
«Но я вернулась, – воскликнула она сдавленным голосом, – ты знаешь все».
«Я рад за тебя. Это ради твоего же блага», – промолвил он торжественно.
Он вслушался в свой преисполненный глубокого чувства голос. Ему казалось, будто в комнате происходит что-то неизъяснимо важное, что каждое слово и каждый жест обладают значимостью событий, предопределенных с начала времен и своей неотвратимостью являющих смысл творения.
«Ради твоего же блага», – повторил он.
Ее плечи задрожали, как от рыданий, а он забылся, рассматривая ее прическу. Вдруг Хёрви встрепенулся, словно ото сна, и спросил очень деликатно, почти шепотом:
«Вы с ним часто встречались?»
«Ни разу!» – воскликнула она сквозь ладони.
Такой ответ на мгновение лишил его дара речи. Он беззвучно пошевелил губами, прежде чем произнести:
«Ты предпочла принимать его ухаживания прямо здесь – под самым моим носом», – в ярости выпалил он, но мгновенно успокоился и испытал неловкость, будто уронил себя в ее глазах такой вспыльчивостью. Она встала, ее рука покоилась на спинке стула, а глаза, теперь совершенно сухие, смотрели прямо на него. На ее щеках проступили красные пятна.
«Когда я решилась к нему уйти – я тебе написала», – сказала она.
«Но до него не дошла, – подхватил он. – И когда же ты передумала? Что заставило тебя вернуться?»
«Я не понимала, что делаю», – пробормотала она. Все в ней было неподвижно, кроме губ. Он пригвоздил ее к месту суровым взглядом.
«Он знал об этом? Он ждал тебя?» – спросил Хёрви.
Она ответила ему почти неразличимым кивком, и он еще долго не отрывал от нее взгляда, не произнося ни слова.
«И, полагаю, все еще ждет?» – выпалил он.
Она как будто снова кивнула. Тут ему понадобилось узнать, который час. Он посмотрел на часы и нахмурился. Полвосьмого.
«Так ждет?» – пробурчал он, возвращая часы в карман. Он поднял на нее взгляд и, словно в приступе недоброго веселья, издал короткий, резкий смешок и тут же посерьезнел.
«Нет! Это просто неслыханно…» – пробормотал он. Она стояла перед ним, прикусив нижнюю губу, будто погрузившись глубоко в размышления. Он снова усмехнулся – глухой смешок прозвучал как проклятие. Он не знал, почему он внезапно почувствовал такое непреодолимое отвращение к жизненным обстоятельствам – к любым обстоятельствам, – неимоверное омерзение при мысли о длинной череде прожитых дней. Он был вымотан. Работа мысли казалась непосильным трудом. Он произнес:
«Ты обманула меня – теперь ты дуришь его… Это ужасно! За что?»
«Я обманула себя!» – воскликнула она.
«Какой бред!» – нетерпеливо произнес он.
«Я уйду, если таково будет твое желание», – продолжила она торопливо. «Ты должен был услышать – ты должен был узнать. Нет! Я не смогла!» – вскричала она и замерла, сжимая руки.
«Рад, что ты раскаялась, пока еще не слишком поздно», – глухо произнес он, уставившись на носки своих ботинок. «Рад, что… проблеск лучшего чувства», – последние слова он пробормотал как будто сам себе. Повисла тяжелая пауза. Он поднял голову и сказал уже громче: «Рад видеть, что у тебя остались какие-то представления о приличиях». Казалось, он замешкался, взглянув на нее, словно оценивая возможные последствия своих слов, и наконец выпалил:
«Ведь я любил тебя…»
«Я этого не знала», – прошептала она.
«Ради всего святого! – воскликнул он. – А ты как думаешь – почему я на тебе женился?»
Эта глупая бестактность рассердила ее.
«И почему же?» – процедила она.
Он пристально глядел на ее губы, словно чего-то опасаясь.