Там мы и расстались; он сел в дрожки, а я направился в гостиницу.
Нечего и говорить о том, что, несмотря на все мое желание поскорее ознакомиться с городом Петра I, я отложил это занятие до следующего дня; я был буквально разбит и едва держался на ногах: мне с трудом удалось добраться до своего номера, где, к счастью, оказалась хорошая постель, чего я был полностью лишен в пути начиная от Вильны.
Проснувшись на другой день около двенадцати часов дня, я прежде всего подбежал к окну: передо мной высилось окруженное деревьями Адмиралтейство со своей длинной золотой иглой, на которой красовался маленький кораблик; слева находился Сенат, а справа — Зимний дворец и Эрмитаж; в просветах между этими великолепными сооружениями открывался вид на Неву, показавшуюся мне широкой, как море.
Завтракая, я одновременно одевался, а одевшись, тотчас же выбежал на Дворцовую набережную и прошел по ней до Троицкого моста, который, кстати говоря, имеет в длину тысячу восемьсот шагов и с которого мне советовали посмотреть на город в первый раз. Должен сказать, что это
был один из лучших советов, полученных мною за всю мою жизнь.
В самом деле, не знаю, существует ли в целом мире панорама, подобная той, что развернулась перед моими глазами, когда, повернувшись спиной к Выборгской стороне, я охватил взглядом Вольные острова и Финский залив.
Справа, неподалеку от меня, словно корабль, пришвартованный к Аптекарскому острову двумя стройными мостами, стояла крепость, колыбель Санкт-Петербурга, над стенами которой возвышались золотой шпиль Петропавловского собора, где погребены русские цари, и зеленая кровля Монетного двора. На другом берегу реки, напротив крепости, по левую руку от меня, располагались: Мраморный дворец, главный недостаток которого заключается в том, что архитектор словно забыл сделать ему фасад; Эрмитаж, очаровательное убежище от этикета, построенное Екатериной II; Зимний императорский дворец, привлекающий внимание скорее своей массивностью, чем формой, и скорее своими размерами, чем архитектурой; Адмиралтейство с двумя его корпусами и гранитными лестницами, к которому выводят три главные улицы Санкт-Петербурга: Невский проспект, Гороховая улица и Воскресенская улица; наконец, за Адмиралтейством виднелась Английская набережная с ее великолепными особняками, которая завершается Новым Адмиралтейством.
Обведя взглядом этот длинный ряд величественных зданий, я посмотрел прямо перед собой: там, на стрелке Васильевского острова, возвышалась Биржа, современное сооружение, которое непонятно почему построено между двумя ростральными колоннами и полукруглые лестницы которого спускаются к самой Неве, омывающей их последние ступени. А далее, на берегу напротив Английской набережной, расположены: ряд Двенадцати коллегий, Академия наук, Академия художеств и — там, где река делает крутой изгиб, — Горный институт.
С другой стороны этого острова, обязанного своим названием одному из ближайших помощников Петра I по имени Василий, которому государь предоставил командование в то время, когда сам он, занятый возведением крепости, жил в маленьком домике на Петербургском острове, протекает по направлению к Вольным островам рукав реки, называемый Малая Нева. Это здесь, среди роскошных садов, огороженных позолоченными решетками, сплошь покрытых цветами и кустами, которые вывозят из Африки и Италии и выставляют лишь на те три месяца, пока длится лето в Санкт-Петербурге, а остальные девять месяцев хранят в теплицах, поддерживая там присущую их родным краям температуру, — это здесь, повторяю, расположены загородные дома самых богатых вельмож Санкт-Петербурга. Один из этих островов целиком и полностью принадлежит императрице, которая возвела там очаровательный маленький дворец, украсив его садами и прогулочными аллеями.
Если встать спиной к крепости и подняться по течению Невы, вместо того чтобы спускаться по нему, панорама перед тобой меняет характер, по-прежнему оставаясь величественной. В самом деле, неподалеку от моста, на котором я стоял, находятся: на одном берегу Невы Троицкий собор, а на другом — Летний сад; кроме того, слева от меня располагался деревянный домик, в котором жил Петр I, когда он занимался постройкой крепости. Около этого домика до сих пор стоит дерево, к которому на высоте примерно десяти футов прикреплен образ Богоматери. Когда основатель Санкт-Петербурга поинтересовался, до какой высоты поднимается вода в Неве во время половодья, ему показали этот образ Богоматери, и при виде его он был весьма близок к тому, чтобы отказаться от своего грандиозного начинания. Священное дерево и прославленный на века домик окружены каменным строением с аркадами, предназначенным для защиты его от влияния времени и от превратностей климата. Этот домик, удивляющий своей грубоватой простотой, имеет всего три комнаты: столовую, гостиную и спальню. Петр I основывал город, и у него не было времени строить для себя настоящий дом.
Чуть дальше и по-прежнему слева от меня, по другую сторону Большой Невки и старого Петербурга, находились Военный госпиталь и Медицинская академия, а затем деревня Охта и ее окрестности; напротив этих двух зданий, правее кавалергардской казармы, располагались Таврический дворец под своей изумрудной крышей, артиллерийские казармы, Дом призрения и старый Смольный монастырь.
Не могу сказать, сколько времени я оставался на мосту, с восторгом глядя на ту и другую панорамы. При более внимательном рассмотрении всех этих дворцов они, вполне возможно, несколько напомнили бы оперную декорацию, а все эти колонны, производившие издали впечатление мраморных, вблизи, возможно, оказались бы их кирпичной подделкой; но на первый взгляд открывшийся передо мной вид был так восхитителен, что он превосходил все, что можно себе представить.
Пробило четыре часа. Меня предупреждали, что табльдот в гостинице начинается в половине пятого; поэтому, к великому моему сожалению, мне нужно было туда вернуться; на этот раз я шел мимо Адмиралтейства, чтобы поближе рассмотреть колоссальный памятник Петру Первому, который прежде я видел из моего окна.
И лишь на обратном пути — настолько я был занят созерцанием каменных громад — я обратил кое-какое внимание на городское население, которое, тем не менее, вполне заслуживает интереса к себе своим необычайно своеобразным характером. В Санкт-Петербурге живут либо бородатые рабы, либо украшенные орденами вельможи — середины нет.
Надо сказать, что, когда смотришь на мужика впервые, никакого интереса к нему не возникает: зимой он носит овчинный тулуп, летом — полосатую рубаху, не заправленную в штаны, а спускающуюся до колен. На ногах у него род сандалий, которые держатся при помощи длинных ремешков, обвивающих ногу; волосы его коротко и прямо острижены на затылке, а длинная борода густая настолько, насколько это дано природой; таковы мужчины. Женщины носят шубы с грубым матерчатым верхом или же длинные кофты в крупную складку, опускающиеся до середины юбки, и огромные сапоги, в которых ступня и голень совершенно теряют форму.
Зато, по правде говоря, ни в какой другой стране, возможно, не встретишь у народа такого спокойствия на лицах, как здесь. В Париже из десяти человек, принадлежащих к низшему классу общества, лица, по крайней мере пяти или шести, свидетельствуют о страдании, нищете или страхе. В Санкт-Петербурге ничего подобного нет. Раб, всегда уверенный в будущем и почти всегда довольный настоящим, не должен беспокоиться ни о жилье, ни об одежде, ни о пропитании, ибо хозяин обязан все это ему предоставить, и он идет по жизни, не испытывая никаких забот, кроме тех, что порой доставляют ему несколько получаемых им ударов хлыста, к которым его плечи давно привыкли. К тому же, удары эти он быстро забывает благодаря отвратительной хлебной водке, ставшей обычным его напитком: вместо того чтобы озлоблять его, как у нас действует на грузчиков вино, она заставляет его с глубочайшим уважением и смирением относиться к вышестоящим, пробуждает у него чувство нежной дружбы к равным себе и, вдобавок, доброжелательство ко всем самого комичного и самого трогательного характера, какое я нигде и никогда не встречал.
Так что существует немало причин возвращаться к разговору о мужике, от которого нас изначально отдаляет несправедливое предубеждение.
Другая особенность, также поразившая меня в Санкт-Петербурге, — это свобода передвижения по улицам; этому преимуществу город обязан трем большим опоясывающим его каналам, по которым удаляют отбросы, перевозят домашнее имущество и доставляют провизию и дрова. Поэтому здесь никогда не бывает скопления ломовых телег и не приходится тратить три часа на то, чтобы преодолеть в экипаже расстояние, которое можно пройти пешком за десять минут. Напротив, повсюду простор: улицы предоставлены дрожкам, кибиткам, бричкам и коляскам, которые с безумной скоростью несутся со всех сторон и по всем направлениям; но это не мешает тому, что каждую секунду слышишь: «Поскорее! Поскорее!»; тротуары предоставлены пешеходам, которым никогда не угрожает опасность оказаться раздавленными, если только они не имеют к этому особой охоты; к тому же, русские кучера умеют с такой ловкостью резко останавливать во весь дух мчащуюся упряжку, что нужно обладать еще большей ловкостью, чтобы несчастный случай все-таки произошел.
Я забыл упомянуть еще об одной мере предосторожности, применяемой полицией, чтобы указать пешеходам, что они обязаны ходить по тротуарам: прогуливаться по мостовым, которые приятно напоминают мощенные булыжником улицы Лиона, крайне утомительно, если только вы не дали подковать себя, как лошадь. И потому в Санкт-Петербурге поговаривают, что город напоминает красивую и благородную даму, великолепно одетую, но ужасно плохо обутую.
Среди жемчужин, дарованных городу царями, одно из первых мест безусловно занимает памятник Петру I, воздвигнутый благодаря щедрости Екатерины II. Царь изображен верхом на горячем коне, взвившемся на дыбы, — намек на московское дворянство, обуздать которое ему было так тяжело. Сидит он на медвежьей шкуре, символизирующей состояние варварства, в котором он застал свой народ. А чтобы аллегория была полной, скульптору, когда он завершал свою работу, в Санкт-Петербург была доставлена для постамента памятника необработанная гранитная скала, ставшая зрительным воплощением трудностей, которые пришлось преодолеть цивилизатору Севера. На камне выгравирована латинская надпись (на другой его стороне она воспроизведена по-русски):
Часы пробили половину пятого, когда я в третий раз обходил решетку, окружающую памятник; мне пришлось 1 Петру Первому — Екатерина Вторая. Лета 1782
силой оторваться от созерцания этого шедевра нашего соотечественника Фальконе, иначе я весьма рисковал бы оказаться без места за табльдотом.
Как мне стало понятно, Санкт-Петербург — это самый большой из всех известных мне маленьких городов.
Весть о моем прибытии распространилась уже по всему городу благодаря моему попутчику; а так как он не мог ничего сказать обо мне, за исключением того, что я путешествовал на почтовых и не был учителем танцев, эта новость заронила в группе предприимчивых французов, именовавших себя колонией, беспокойство, поскольку каждый из них испытывал по отношению ко мне страх, как это было столь простодушно проявлено мастером пируэтов, и боялся встретить во мне конкурента или соперника.
Вот почему мое появление в обеденной зале гостиницы вызвало всеобщее шушуканье среди почтенных сотрапезников, большая часть которых принадлежали к колонии, и каждый из них старался прочесть по моему лицу и догадаться по моим манерам, к какому кругу общества я принадлежу. Сделать это, не обладая чрезвычайно большой проницательностью, было затруднительно, ибо я ограничился тем, что сделал общий поклон и занял свое место.
За супом, благодаря пылу, с каким все приступили к трапезе, а также сдержанности, с какой все начали меня разглядывать, к моему инкогнито относились с достаточным уважением. Однако уже после жаркого долго сдерживаемое общее любопытство прорвалось у моего соседа справа.
— Вы, сударь, приезжий? — спросил он, протягивая в мою сторону свой стакан и кланяясь.
— Да, я прибыл вчера вечером, — ответил я, наливая ему вина и в свою очередь кланяясь.
— Вы наш земляк? — спросил мой сосед слева с наигранной сердечностью.
— Не знаю, сударь, я из Парижа.
— А я из Тура, из сада Франции, из провинции, где, как вам известно, говорят на самом чистом французском языке. Вот почему я приехал в Санкт-Петербург, чтобы стать здесь учителем.
— Если позволите, сударь, — обратился я к соседу справа, — могу я спросить вас, кто такой учитель?
— Торговец причастиями, — с видом глубочайшего презрения ответил мне сосед справа.
— Полагаю, сударь, — продолжал житель Тура, — вы приехали сюда не с той же целью, что и я, ибо в противном случае я дал бы вам дружеский совет как можно скорее вернуться во Францию.
— И почему же?
— Потому что последняя ярмарка учителей в Москве оказалась весьма плохой.
— Ярмарка учителей? — переспросил я в изумлении.
— Да, сударь. Разве вы не знаете, что несчастный господин Ледюк потерял в этом году половину дохода от своего товара?
— Сударь, — обратился я к своему соседу справа, — не откажите в любезности, объясните мне, кто этот господин Ледюк?
— Один почтенный ресторатор, который содержит контору преподавателей, предоставляя им кров и оценивая их согласно присущим им достоинствам. На Пасху и на Рождество, эти самые главные русские праздники, когда вся знать имеет обыкновение возвращаться в столицу, он открывает свои склады и, возмещая расходы, понесенные им на того или иного преподавателя, которому он находит место, сверх того получает комиссионные. Так вот, в этом году треть его учителей остались невостребованными, и, кроме того, ему вернули шестую часть тех, что он отправил в провинцию; бедняга находится на грани разорения.
— Вот как?!
— Вы сами видите, сударь, — продолжал учитель, — что если вы явились сюда, чтобы стать гувернером, то выбрали плохой момент, так как даже уроженцам Турени, то есть провинции, где лучше всего говорят на французском языке, и тем с трудом удалось устроиться.
— Можете быть вполне спокойны на мой счет, — ответил я, — у меня ремесло другого рода.
— Сударь, — обратился ко мне сидевший напротив меня господин, выговор которого за целое льё изобличал в нем жителя Бордо, — с моей стороны уместно предупредить вас, что если вы торгуете вином, то здесь это жалкое занятие, которое может вам обеспечить разве что хлеб и воду.
— Вот как? — промолвил я. — Неужели русские начали пить пиво или, случаем, насадили виноградники на Камчатке?
— Черт побери! Если бы дело было только в этом, с ними еще можно было бы конкурировать; беда в том, что русские вельможи постоянно покупают, но никогда не платят.
— Я очень благодарен вам, сударь, за ваше сообщение; но я уверен, что на своих поставках не разорюсь. Вином я не торгую.
— Во всяком случае, сударь, — вмешался в нашу беседу какой-то господин с отчетливым лионским выговором, одетый, несмотря на то что лето было в разгаре, в редингот с бранденбурами и отороченным мехом воротником, — я вам посоветую, если вы торгуете сукном и мехами, прежде всего приберечь лучший свой товар для себя, ибо, на мой взгляд, сложение у вас не очень-то крепкое, а здесь, видите ли, со слабой грудью долго не протянешь. Прошлой зимой мы похоронили пятнадцать французов. Так что теперь вы предупреждены.
— Постараюсь соблюдать осторожность, сударь; и поскольку я рассчитываю делать закупки у вас, то надеюсь, что вы отнесетесь ко мне как к соотечественнику…
— Разумеется, сударь, и с превеликим удовольствием! Я сам родом из Лиона, второй столицы Франции, и вам известно, конечно, что мы, лионцы, славимся своей честностью, и раз вы не торгуете ни сукном, ни мехами…
— Да разве вы не видите, что наш дорогой соотечественник не желает говорить нам, кто он такой, — произнес сквозь зубы господин с завитой шевелюрой, от которой исходил отвратительный запах жасминовой помады, и уже четверть часа безуспешно пытавшийся отрезать на общем блюде крылышко от цыпленка, заставляя всех остальных ждать, — разве вы не видите, — повторил он, отчеканивая каждое слово, — что он не желает говорить нам, кто он такой?
— Если бы я имел счастье обладать такими манерами, как ваши, сударь, — ответил я, — и издавать такое же тонкое благоухание, то почтенное общество, вероятно, нисколько не затруднилось бы отгадать, кто я такой.
— Что вы хотите этим сказать, сударь? — вскричал завитой молодой человек. — Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что вы парикмахер.
— Сударь, вы, кажется, желаете меня оскорбить?
— Оказывается, это оскорбление, когда вам говорят, кто вы такой?
— Сударь, — продолжал завитой молодой человек, повышая голос и доставая из кармана свою визитную карточку, — вот мой адрес.
— Ну же, сударь, — ответил я, — отрежьте себе кусок цыпленка.
— То есть вы отказываетесь дать мне удовлетворение?
— Вы желали знать мою профессию, сударь? Так вот, моя профессия не дает мне права драться на дуэли.
— Вы трус, сударь!
— Нисколько, сударь: я учитель фехтования.
— О! — произнес завитой молодой человек и опустился на свое место.
На мгновение наступила тишина; мой собеседник все еще пытался, но еще более безуспешно, чем прежде, отрезать крылышко цыпленка; наконец, утомленный этой борьбой, он передал блюдо соседу.
— Так вы учитель фехтования, — несколько секунд спустя сказал мне житель Бордо. — Это превосходная профессия, сударь; я немного баловался фехтованием, когда был помоложе и поглупее.
— Этот вид мастерства мало прививается здесь, — сказал преподаватель, — но его наверняка ожидает расцвет, если ему будет обучать такой человек, как вы, сударь.
— Несомненно, — заметил, в свою очередь, лионец. — Но я посоветовал бы вам надевать во время уроков фланелевые жилеты и меховое пальто, чтобы кутаться в него после каждого выпада.
— Уверяю вас, дорогой соотечественник, — произнес с полностью вернувшимся к нему тем временем апломбом молодой завитой господин, кладя себе в тарелку кусочек цыпленка, который он так и не сумел отрезать, и это сделал за него его сосед, — уверяю вас, дорогой соотечественник, ведь вы, кажется, изволили сказать, что вы парижанин?..
— Да, сударь.
— Я тоже… Так вот, вы, полагаю, великолепно все рассчитали, ибо у нас здесь, по моему мнению, нет никого, обучающего этому мастерству, за исключением своего рода неумелого полкового наставника фехтования, бывшего статиста из театра Гетэ, который стал именовать себя гвардейским учителем фехтования, устраивая состязания в небольшом зале. Вы увидите его там, на Невском проспекте; он учит своих учеников всего четырем ударам. Я тоже начал было брать у него уроки, но с первых же выпадов заметил, что он скорее годится мне в ученики, чем в учителя. Я тут же выпроводил этого подлеца, заплатив ему половину того, что беру за одну прическу, и бедняга был этим вполне доволен.
— Сударь, — заявил я в ответ, — я знаком с тем, о ком вы говорите. Как иностранцу и как французу, вам не следовало говорить то, что вы сейчас сказали, ибо, будучи иностранцем, вы обязаны уважать выбор императора, а будучи французом, вы не должны унижать соотечественника. Это уже мой урок вам, сударь, и я за него не возьму даже половинной платы: вы видите, что я великодушен!
С этими словами я поднялся из-за стола, ибо мне успела наскучить здешняя французская колония и захотелось поскорее с ней расстаться. В одно время со мной поднялся какой-то молодой человек, ни слова не проронивший за обедом, и мы вышли вместе с ним.
— Мне кажется, сударь, — обратился он ко мне, улыбаясь, — вам не потребовалось долгого общения, чтобы составить себе мнение о наших дорогих соотечественниках.
— Совершенно верно, и должен признаться, что это мнение не в их пользу.
— Что ж, — сказал он, пожимая плечами, — однако именно по таким образцам о нас судят в Санкт-Петербурге. Другие нации посылают за границу лучшее, что у них есть, мы же, вообще говоря, посылаем туда худшее, что у нас есть, и все же повсюду нам удается уравновешивать влияние своих соперников. Это весьма почетно для Франции, но весьма печально для французов.
— А вы живете в Санкт-Петербурге, сударь? — спросил я его.
— Да, уже целый год, но сегодня вечером я уезжаю.
— Неужели?
— Да, и меня ждет экипаж; честь имею…
— Ваш покорнейший слуга, сударь…
«Черт возьми, — подумал я, поднимаясь по лестнице к себе в номер, в то время как мой собеседник уже подошел к двери, — мне определенно не везет: случайно встретил одного порядочного соотечественника, да и тот уезжает в день моего приезда».
У себя в номере я застал коридорного, приготовлявшего мне постель для послеобеденного сна. В Санкт-Петербурге, как и в Мадриде, обычно спят после обеда: это следствие того, что два летних месяца здесь еще более жаркие, чем в Испании.
Подобный отдых превосходно подходил мне, так как я все еще чувствовал себя разбитым после двух суток, проведенных в дороге, и хотел как можно скорее насладиться великолепными невскими ночами, которые мне так расхваливали. Поэтому я спросил коридорного, не знает ли он, как следует взяться за дело, чтобы достать себе лодку; он ответил, что лодку достать проще простого, надо лишь сделать соответствующее распоряжение, и, если я дам ему десять рублей, куда войдут и его комиссионные, он берется все устроить. Я уже успел обменять немного денег на ассигнации, поэтому дал ему красную бумажку и велел разбудить меня в девять часов вечера.
Красная бумажка оказала свое действие: ровно в девять коридорный постучал в дверь моего номера, а лодочник ждал меня внизу.
Ночь была всего лишь мягкими и ясными сумерками, которые позволяли различать на большом расстоянии предметы, теряющиеся в восхитительной дали и окрашенные в тона, неведомые даже под небом Неаполя. Духоту жаркого дня сменил прелестный ветерок, который, пролетая над островами, вбирал в себя едва уловимый сладостный запах роз и померанцевых деревьев. Весь город, казавшийся днем заброшенным и пустынным, вновь заполнился людьми; все торопились к прибрежному месту гулянья, куда городская знать стекалась по всем рукавам Невы. Все лодки выстроились вокруг пришвартованной напротив крепости огромной барки, на которой расположилось более шестидесяти музыкантов. Внезапно раздались звуки чудесной музыки, о какой я ранее не имел ни малейшего представления: они поднимались от реки и величественно возносились к небу; я велел своим двум гребцам подъехать как можно ближе к этому гигантскому живому органу, где каждый из музыкантов исполнял, если можно так выразиться, роль одной из его труб; мне стало понятно, что я слышу ту самую роговую музыку, о которой мне так много говорили: в таком оркестре каждый из исполнителей ведет лишьодну ноту, вступая по знаку дирижера и играя лишь до тех пор, пока дирижерская палочка обращена к нему. Подобная инструментовка, столь новая для меня, казалась мне чудом; я никогда не мог представить себе, что с людьми можно обращаться так же как с клавишами фортепиано, и даже не знал, чем следует больше восхищаться — терпением дирижера или послушанием оркестра. Правда, впоследствии, когда я ближе познакомился с русским народом и увидел его необычайную склонность ко всем техническим ремеслам, меня перестали удивлять как его концерты роговой музыки, так и его построенные топором дома. Но в ту минуту, признаюсь, я был так восхищен ею, что словно пребывал в исступлении: первое отделение концерта кончилось, а во мне еще звучала музыка.
Концерт на воде длился далеко за полночь. До двух часов ночи я не покидал, в отличие от всех, это место, держась на таком расстоянии от барки, чтобы все слышать и видеть: мне казалось, что концерт давался исключительно для меня и что подобные чудеса гармонии нельзя будет повторить ни в один из последующих вечеров. Так что у меня была полная возможность рассмотреть инструменты, которыми пользовались музыканты: это были трубы, загнутые лишь возле мундштука и расширяющиеся к концу, откуда и исходил звук. Эти своеобразные горны имели в длину от двух до тридцати футов. Чтобы играть на самых длинных из них, требовалось три человека: двое поддерживали инструмент, а один дул в него.
Когда начало светать, я вернулся в гостиницу, находясь в очаровании от этой ночи, проведенной мною под этим византийским небом в окружении этой северной гармонии, на этой реке, столь широкой, что она казалась озером, и столь гладкой, что в ней, словно в зеркале, отражались все небесные звезды и все земные огни.
Признаюсь, что в этот момент Санкт-Петербург превзошел в моих глазах все, что мне о нем говорили, и я сознавал, что если он и не был раем, то, по крайней мере, был чем-то очень близким к нему.
Я не мог заснуть, настолько эта музыка Эола продолжала преследовать меня повсюду. Вот почему, хотя я и лег в три часа, в шесть утра я уже был на ногах. Я перебрал несколько полученных мною рекомендательных писем, которые я намеревался пустить в ход не раньше, чем устрою публичный сеанс фехтования, чтобы не быть вынужденным самому заниматься своей рекламой; из писем я взял лишь то, которое один из моих друзей просил передать в собственные руки адресата. Письмо было от его любовницы — признаться, обыкновенной гризетки из Латинского квартала, — а адресовано оно было ее сестре, обыкновенной модистке; и не моя в том вина, что ход событий смешал все слои общества, а революционные бури так часто противопоставляют в наши дни народ королевской власти.
На конверте стояла надпись:
Почерк и орфография были удручающие.
Тем не менее я предвкушал радость, которую мне доставит передача этого письма. В восьмистах льё от Франции всегда приятно встретить молодую и красивую соотечественницу, а я знал, что Луиза молода и красива. Кроме того, она успела узнать Санкт-Петербург, прожив в нем уже четыре года, и могла дать мне советы, как мне себя здесь вести.
Но поскольку мне неприлично было появляться у нее в семь часов утра, я решил прогуляться по городу и вернуться на Невский проспект только часов в пять пополудни.
Я позвал коридорного, но на этот раз вместо него свои услуги предложил мне наемный лакей. Наемные лакеи служат одновременно и слугами и проводниками: они чистят сапоги и показывают дворцы. Я нанял его в основном для исполнения первой из этих услуг; что же касается второй, то я заранее настолько изучил Санкт-Петербург, что после этого знал о нем не меньше этого лакея.
III
Мне не приходилось беспокоиться об извозчике, как накануне — о лодке, ибо, сколь ни мало мне удалось побывать пока на улицах Санкт-Петербурга, я успел заметить, что на каждом перекрестке здесь имеются стоянки кибиток и дрожек. Так что едва я дошел через Адмиралтейскую площадь до Александровской колонны, как по первому моему знаку был окружен извозчиками, которые предлагали мне свои услуги по самым привлекательным ценам, делая скидку. Поскольку таксы здесь не существовало, мне хотелось увидеть, до какого уровня дойдет это понижение цены; оно дошло до пяти рублей; за пять рублей я на весь день нанял дрожки с возницей и тут же велел ему ехать к Таврическому дворцу.
Как правило, эти извозчики, или кучера, обыкновенные крепостные, которые за определенную денежную сумму, называемую оброком, покупают у своих помещиков разрешение попытаться на свой страх и риск обрести в Санкт-Петербурге благоволение Фортуны. Устройство, при помощи которого они пытаются угнаться за этой богиней, — своего рода сани на четырех колесах, в которых сиденье расположено не поперек, а вдоль, так что сидят в нем не как в наших тильбюри, а верхом, точно дети на своих велосипедах у нас на Елисейских полях. В такой экипаж впряжена лошадь не менее дикая, чем ее хозяин, которая, как и он, покидает родные степи для того, чтобы сновать взад и вперед по улицам Санкт-Петербурга. Извозчик совершенно по-отечески привязан к своей лошади и, вместо того чтобы ее бить, как это делают наши французские кучера, беседует с нею еще более нежно, чем испанский погонщик мулов — со своим коренником. Она заменяет ему отца, дядю, любимого друга; он сочиняет для нее песни, придумывая мелодию одновременно со словами; в них он сулит ей в другой жизни, в обмен на тяготы, испытываемые ею на этом свете, всякого рода блаженства, которыми вполне удовлетворился бы самый взыскательный человек. Вот почему несчастное животное, чувствительное к лести и доверчиво относящееся к просьбе, без конца рысью бегает по городу, почти никогда не освобождаясь от своей упряжи и останавливаясь только для того, чтобы поесть из деревянных колод, устроенных с этой целью на всех улицах; вот и все, что касается дрожек и лошади.
Что касается самого извозчика, то он имеет определенное сходство с неаполитанским лаццароне: нет нужды знать его язык, чтобы объясняться с ним, настолько он со своей изощренной проницательностью улавливает мысли того, с кем ему приходится разговаривать. Он сидит на небольших козлах между седоком и лошадью, а на спине у него, повешенный на шее, болтается его порядковый номер, чтобы седок мог в любое время его снять, если он недоволен своим извозчиком; в таких случаях этот номер отправят или отнесут в полицию, и по вашей жалобе извозчик почти всегда будет наказан. Хотя нужда в такой предосторожности встречается редко, она все же не бесполезна, и молва о происшествии, случившемся в Москве зимою 1823 года, все еще ходит по улицам Санкт-Петербурга.