Вот такое письмо. Очевидно, его написал эстет, выводящий свое сильное стремление к католичеству не только из любви к искусству, но и из иррациональных мотивов.
Мы провели семь сеансов по несколько часов и выявили следующую этиологию и развитие: мальчик не ладил ни с отцом, ни с матерью. Отец был благонамерен, но строг; он верил в благую силу бития и грубостью своей развил в старшем сыне ненависть, а вместе с ней – стремление к злым выходкам, которые каждый раз жестоко наказывались и приводили к новым бунтам против отцовской власти. Мать не обрела любви ребенка, хотя защищала его, когда отец его бил. Сначала сын любил ее и доверял ей. Но уже в четыре года малыш, как ему позднее рассказывали, намеренно засунул ей булавку в подушку. В подростковом возрасте отношения с матерью ухудшились. Она часто повторяла ему: «У тебя черное сердце. Та булавка это показала. Ты порочен. Ты ничего не достигнешь в жизни!» Это обижало мальчика, и он все больше отдалялся от родителей. Особенно его задело, когда мать, обнаружив следы его поллюций в шестнадцать лет, положила перед ним книгу, на которой была открыта страница про онанизм. Он разгневался, ибо она, по его собственному выражению, посчитала его нравственно опустившимся.
Ненависть к отцу где-то в 13 лет перешла на учителя религии. Мальчик хулиганил на уроках, на что неумелый воспитатель реагировал подобно отцу. Ученик наглел все больше. Сидящему впереди он нарисовал на воротнике скелет и с помощью лески устроил
Непонятная для него самого склонность к католичеству началась уже после того, как произошел конфликт с протестантским учителем религии и начал расцветать невроз. Его кощунства, которые во время насмешек над молитвой пастора и класса, казалось бы, не нашли своего собственного выражения, привели к вытеснению чувства вины и тем самым к усиленному самонаказанию. Источником ненависти к Небесному Отцу (как и к пастору) является ненависть к отцу земному.
В то время по ночам его мучил жар, он хотел выпрыгнуть из окна или зарезаться, и его приходилось удерживать силой.
Во время каникул в католической местности он тайно ходил в католические храмы, где его невыразимо пленили черные глаза Мадонны, заставив «склониться перед великой мощью Католической Церкви». Мария, Матерь Божия, стала для него идеальной матерью. На одних картинах она с любовью прижимает младенца Иисуса к сердцу, на других стоит у подножия креста и, как
Изначально Пресвятая Дева была для него лишь заменой матери; но за несколько месяцев до начала наших консультаций идея в значительной мере развилась. У него появилась подруга, и относился он к ней довольно странно. В своем первом сне, о котором он мне рассказал, он увидел ее совсем молодой, с черными глазами и в черной шляпке. Она плыла на корабле и прыгнула в озеро, но когда он попытался прыгнуть за ней, она воспарила над водой и вернулась обратно. Потом она снова являлась ему, то чуть старше, то снова молодая, то безобразная, то красивая. Это повторялось снова и снова.
Ссылаясь на этот сон, он отметил, что сегодня утром, когда проснулся, почувствовал, что уже видел этот образ в одной из церквей, вероятно, в католической, где он испытал свои первые переживания, связанные с Мадонной. Там он испытал сходное чувство, как на корабле из сна, когда хотел прыгнуть вслед за девушкой. Прежде он и подумать не мог, будто они похожи с Мадонной, но теперь это осознал. Черные глаза напомнили ему и о Мадонне, и о подруге, а черная шляпка – о черном покрывале Мадонны. И еще он вдруг понял, что обычно он ясно помнит людей и может нарисовать их портреты по памяти, однако с лицом подруги ничего не получалось: у него все время выходила Мадонна. Когда они однажды вместе сидели в капелле, он подумал, что их близость невозможна, и тайно пожелал прекращения их отношений. Мне он сказал, что ему не нравился ее характер.
Если истолковать сон с помощью ассоциаций, мы приблизимся к пониманию отношения пациента к девушке. Это сон-ориентир: он не только говорит о желаниях, но и замаскированно объясняет юноше характер его любви. На девушку с глазами Мадонны он спроецировал Пресвятую Деву. Ему не хватило небесной замены матери: он желал еще и земной женщины, обладавшей восхитительными возвышенными свойствами Девы Марии, и думал, что обрел ее в своей подруге. И он счел, что узнал в девушке из сна образ Мадонны, и вместо подруги, к собственному удивлению, все время рисовал Пресвятую Деву. Потому брак с ней и показался ему невозможным там, в капелле: она была подобна Мадонне и не подходила для брака. А мельчайшие недостатки характера, если их нельзя было не заметить, упраздняли бессознательное отождествление девушки с Девой Марией и тем уничтожали приязнь к подруге, пробуждая желание порвать с ней.
При сильнейшем иррациональном влечении к переходу в Католическую Церковь, очевидно, преобладало страстное желание идеальной, божественной замены матери; но такое же желание он испытывал к замене отца. Где-то в четырнадцать лет он принял участие в католической процессии и ощутил, с одной стороны, страх, с другой – избавление. Больше всего его привлек епископ, но впечатлили и мальчики из хора. Серьезность и торжественность группы захватила его, и в его душе, как он признался во время нашей второй беседы, возникло чувство любви и ностальгии. На епископа он спроецировал глубоко любимого дедушку, который умер, когда мальчику было пять лет. В юности дед был богословом, но вел бурную жизнь и надолго прослыл атеистом, однако в дни предсмертной болезни, «словно одержимый», метался по комнате и звал Бога. Дедушку мальчик любил еще сильнее, ибо никогда не любил отца. – На мальчиков из хора он проецировал самого себя.
Епископ стал страстно желанной идеальной заменой отца, мужским подобием Мадонны. Однако он указывает на более высокую замену отца – на Христа и на Бога. В мальчиках он видел сам себя – чистым, рядом с таким же чистым мальчиком, ставшим заменой брата. Исполненный достоинства епископ – возвышенный контраст с ненавистным отцом и некогда ненавистным протестантским пастором. Как и его дедушка, в душевных страданиях, невротически проявленных в виде головных болей и других симптомов, юноша обращается к Богу, от которого оторвался в своих богохульствах и чей гнев на себя навлек. Епископ и Дева Мария облегчили молодому человеку возвращение к Богу.
Он твердо решил перейти в Католическую Церковь, и тем мог бы снять свой страх, но ему не давали перейти – и страх не унимался. Мучительный невроз навязчивого страха продолжался. Особенно юношу терзала навязчивая идея о том, что он станет преступником или душевнобольным, а еще его влекло к самоубийству, и еще сильнее эта тяга стала после того, как с собой покончил его близкий друг, а вскоре – душевнобольная тетя юноши. Эти трагедии случились за три с половиной года до нашего лечения, и за всеми его страданиями крылась склонность к наказанию себя и искуплению.
Примечательно его стремление найти земную замену Девы Марии. Сперва он не заметил сходства, но он всегда рисовал лик Мадонны, когда пытался нарисовать портрет подруги. Когда в капелле он осознал, что их брак невозможен, то пожелал разорвать отношения. Она не могла быть его Мадонной. Уже на третьей нашей беседе он смог представить девушку такой, какой та была на самом деле. Интересно, что теперь он рисовал встреченных на улице брюнеток в синих плащах. Он все так же искал земную замену Сикстинской Мадонне.
Кроме того, он стал с радостью петь протестантские детские песенки, в которых было слово «ангел». Он долгие годы считал представление об ангелах бессмысленным, а теперь оно ему понравилось. С отцом он помирился, признав его ошибки следствием невроза, – подобного тому, каким страдал сам. Какое-то время, недолго, он пребывал в некоем духовном параличе и все гадал, а не сходить ли ему на танцы, как делали иные его товарищи. К живописи он тоже охладел. Подруга, которую он раньше переоценивал, возвысив до Девы Марии, теперь казалась ему глупой. Женщин он презирал, причем всех, а мысль о переходе в католичество теперь казалась ему едва ли не дурацкой. Впрочем, эта десублимация держалась всего несколько дней.
На нашей седьмой и к сожалению, последней встрече я понял, что он счастлив. Подругу он назвал порядочной, милой, красивой и ни в коем случае не глупой. Отношения его очень радовали. Потом, со стороны, я наблюдал, как он стал необычайно талантливым и обрел уважение людей[415].
Наши методы не позволяют нам решать лишь отдельную психологическую проблему, – например, в той же религиозной сфере. Нам нужно учитывать всю личность, и мы не можем намеренно исключать отдельные аспекты – ни сексуальный, ни, скажем, политический. Зато у нас есть возможность сравнить множество похожих случаев и подтвердить или исправить отдельные догадки. И потому я бы хотел привести другие примеры и раскрыть причины того, как католичество помогает протестантам одолевать страх[416].
19-летний юноша, воспитанный в либеральном протестантском духе, страдал от тяжелого отвращения к жизни. Три месяца назад он попытался вскрыть себе вены, однако лишь расцарапал кожу. Людей он ненавидел, а к отцу и матери относился так плохо, что это внушало страх. Он был интровертом, все время пребывал в раздумьях, и лишь один человек не позволял ему уйти в неизведанные душевные бездны. Он был страстно влюблен в одну девочку. Ей было лет пятнадцать, они никогда не общались друг с другом, и он до сих пор так и не решился к ней обратиться. Хоть он и был безумно влюблен, но признал, что она не особо красива, а умна она или нет, ему неведомо. Недавно увидев, как один парень обернулся ей вслед на улице, он едва не сошел с ума от боли и страха. Поразительно, но он испытывал почти непреодолимое желание перейти в Католическую Церковь.
Небольшую часть анализа я передам дословно, поместив в скобках мои слова, а сразу за ними – его ответы.
(Любимая девочка – что первое приходит вам на ум, когда вы о ней думаете?)
Лента в волосах. Глаза. Косы.
(Лента?)
Она трепещет на ветру.
(Какие у нее глаза?)
Голубые. Она оглядывается. Смотрит на другого.
(Голубые глаза?)
Я не видел таких и у Мадонны. Или видел?
(У Мадонны?)
На картине с Мадонной в Т. Там еще много, разные. На всех Мадонна помогает. У постели больного. На рельсах. Человек провалился под лед.
(У постели?)
Он лежит. Входит женщина. У нее пузырек с лекарством. Он тянет к ней руки, словно хочет оттолкнуть. Не хочет лекарства.
(А что на рельсах?)
Там лежит человек. Он устал жить. Пусть решат, что все вышло случайно. Если заподозрят суицид, будет скандал, пострадают родные. Но Дева избавляет его от страданий. Дарит смерть.
(А кто ушел под лед?)
Он не тонет. Умирает потом, от болезни.
Молодой человек явно придавал огромное значение этим картинам. Их он увидел месяцев за восемь до нашего разговора. Он сам тотчас же осознал, что вносит собственные желания в изображения Мадонны: свою жажду смерти; свое нежелание позора самоубийства; свое внимание к близким; отказ от лекарств, которые предлагала мать; страстное стремление к Деве Марии как к идеальной замене матери. Пока не буду касаться других толкований. Ленты и глаза вызвали очень важные ассоциации. Перейду к третьей черте девочки: косам.
(Косы?)
Длинные. Они раскачиваются. Их еще видно, когда она заходит за угол. Шесть лет назад, на каникулах, я познакомился с 18-летней девочкой и влюбился. Но мы вскоре расстались. Навсегда. Гораздо позже я как-то раз увидел ее. Она свернула за угол, и я увидел только ее косы.
(Там были ленты?)
Нет. В двенадцать лет я влюбился в девочку, которая носила такую же длинную ленту. А звали ее как другую девочку, с которой я познакомился на следующий год и у которой были такие же волосы.
Мы выяснили, что вид разлетающихся кос девочки, в которую он был влюблен ныне, напоминает о подруге, с которой он расстался шесть лет назад, а ленты в ее волосах – о лентах любимой девочки, потерянной семь лет назад, а голубые глаза – о глазах другой, которую он страстно желал тоже шесть лет назад.
Теперь приведу ассоциации из детства. Самым важным было воспоминание из тех времен, когда ему было пять и он услышал, как мать сказала, что лучше бы у нее была девочка. Он нежно любил маму, но теперь его любви нанесли тяжелый удар. Он верил, что девочки – это нечто гораздо более высокое, нежели мальчики. Любовь к матери превратилась в отвращение, но осталось страстное желание материнской любви. Братья его презирали, особенно после того, как его оставили в классе на второй год. С католичеством он повстречался в десять лет, в католической церкви, где его больше всего привлекли изображения Мадонны. Но его впечатлили и церковная музыка, и непонятная латынь, и священник с крестом на спине, казавшийся святым, и мальчики-хористы в белых стихарях, как будто безгрешные, и с тех пор этот образ остался стойким и неизменным.
Но самое сильное впечатление, захлестнувшее его душу, произвела Дева Мария. Она – идеал, заменивший ему мать, от которой он некогда с болью отделился и теперь был бессилен утолить страстную жажду материнской любви. Из-за голубых глаз он перенес образ на маленькую незнакомку, превратив ее в маленькую Мадонну. За этим явно стояло бессознательное стремление воспрепятствовать ускользанию любви из этого мира в мир иной. И пока оно им владело, он, возможно, не сменил бы конфессию, и неважно, сколь сильно он этого желал.
Играл свою роль и священник – высший вариант замены отца. А вот мотив, о котором мы еще не говорили: юноша страдает от чувства нечистоты, ибо пал в борьбе с сексуальностью. Потому мальчики из хора, олицетворяющие чистоту, так его поразили.
Однако любовь к Марии не столь велика, чтобы дать ему жизненные силы и радость. Он давно устал от жизни и хочет умереть у нее на глазах – или в постели, измученный болезнью, или на рельсах. Его «почти непреодолимое» желание перейти в Католическую Церковь еще не доказывает, будто он знал, как именно исцелится его страх, если он примет католическую веру. Наш пример несколько ценен как вклад в изучение преодоления страха в католичестве, пусть мы и дали только поверхностный краткий анализ. Несколько бесед, и юноша почувствовал себя исцеленным. Он стал очень порядочным человеком. Католиком он не стал.
Для сравнения приведу и третий пример – здесь снова протестант, воспитанный в духе свободы.
Однажды учитель письма привел ко мне 18-летнего юношу. Молодой человек страдал от нервных болей, подергиваний, а часто и паралича правой руки и временами не мог ни писать, ни играть на рояле. За этим крылись тяжелые душевные расстройства. Порой он хотел покончить с собой, это его пугало и мучило, особенно после того, как он прочел «Страдания юного Вертера» Гёте и ряд других мрачных произведений. Он отверг мое предложение помощи, потому что не хотел выдавать свои тайны и хотел помочь себе сам. За год его состояние ухудшилось до непереносимости. В письме он признался мне в своих страданиях и подчеркнул, что не находит утешения ни в протестантской религии, ни в любви, ни в музыке, ни в литературе, ни в работе.
Во время единственной аналитической беседы, которую мы провели, я узнал следующее: боли и паралич в руке появились около двух лет назад, вскоре после прочтения «Вертера» и внутренней тяги к самоубийству. Еще раньше он совершил поступок, которого стыдился. Пять лет он любил девочку, славную, но игра на рояле ей не давалась. Друзья все время его этим подначивали, и наконец он резко с ней порвал, при этом он сознавал, что повел себя малодушно, неблагородно и низко. Вскоре начались проблемы с рукой. Его отношения с родителями оставляли желать лучшего. Он утратил любовь, он боялся жизни и устал от нее.
Еще ему часто снилось, что он случайно выпадает из окна. Очевидно, он желал себе смерти, но не хотел себя убивать, ибо это был грех. Все это я узнал от него еще до начала глубинного анализа.
Когда я попросил его четко представить себе боль и паралич в руке, то сначала, как обычно, не получил содержательных ассоциаций. Одна была такой: учитель игры на рояле попрекнул его тем, что тот плохо держит руки. Однако затем он вспомнил, что семь лет назад, в двенадцатилетнем возрасте, он однажды согнал двух маленьких девочек с брусьев, сам туда залез и кидал в девочек камешками, чтобы те рассердились, начали его обзывать и тем оправдали совершенный им поступок. Те молчали, он хотел набрать еще камешков, но свалился с брусьев и сломал ключицу. Мы часто встречали подобные случаи и должны истолковать их как ошибку, смысл которой – бессознательное самонаказание и предостережение.
Но как это связано с нынешней болью и параличом в руке? Это регрессия, возвращение в прежнее состояние, которое свидетельствует: «Я снова поступил не по-мужски, как с теми маленькими девочками, и заслужил такое же наказание, как в тот раз, когда у меня болела рука». Однако эта мысль не проникла в сознание. К этому добавился второй мотив. Обвинение учителя музыки он воспринял так: «Ты сам играть не умеешь, а попрекнул этим несчастную невинную девочку!» Истолковали мы верно: это подтвердил и случай, произошедший тремя неделями раньше. Тогда он перенес два неожиданных приступа: первый – когда услышал музыку в плохом исполнении, а второй – когда увидел некрасивый почерк. Оба раза он не вспомнил о подруге, с которой расстался. Он уже нашел новую подругу, и влюбился в нее, однако ее таланты к музыке и почерк тоже оставляли желать лучшего. Боль и паралич предостерегали его от новой жестокости, подобной случаю на брусьях, и от новых проявлений неверности, как к первой подруге. Тут же стала понятна душепопечительская задача. Мой пациент справлялся с нравственным конфликтом бессознательно, машинально, все его попытки были морально тщетны и рушили его здоровье. Нужно было лишь вывести конфликт в сознание и решить его в соответствии с религиозными и нравственными принципами. Это привело бы не только к улучшению здоровья, но и к личностному росту. А иначе бессознательное чувство вины и осознанное отчаяние не исчезли бы никогда.
Но к моим задачам протестантского душепопечителя прибавилась еще одна. Юноша, получивший свободное протестантское воспитание от своих благочестивых родителей и замечательного пастора, вскоре после разрыва с подругой потерял веру в Бога, и примерно через год после того, как он увидел великолепные изображения Мадонны, им овладела неодолимая тоска по Деве Марии, и вскоре он начал возносить в ней молитвы. Совесть успокаивала юношу странным заключением: в Бога он ведь не верит – вот и не должен упрекать себя, возвышая сердце к Небесной Деве. Будто можно верить в Мадонну – и притом не верить в Бога! Однажды, когда боль в руке стала невыносимой, он почувствовал необходимость поехать в Айнзидельн, бенедиктинский монастырь в Швейцарии, подошел к образу Мадонны, чтобы совершить молитву, и мгновенно избавился от боли и отчаяния. Хотя боль в руке вскоре вернулась, культ Мадонны длился полгода, и рвение его ослабло лишь с появлением второй подруги.
Неверие возникло вскоре после внутреннего разрыва с отцом, который не попытался утешить своего измученного мыслями о самоубийстве сына, а только усиливал его бедственное положение глупыми суждениями и советами: мысли о самоубийстве – значит, в Бога не веришь, значит, ты немощная тряпка, потому чаще молись… Чем это могло помочь человеку, которого мучили демоны ада? Ведь он
А при чем здесь культ Мадонны? Мадонна, с одной стороны, идеальная Дева, а с другой – совершенная мать. И в том, и в другом он болезненно нуждался. Мать не понимала его и не утешала. Она любила его не так, как ему хотелось. Но Богородица любила своего Сына, она пошла за ним даже до креста, хотя не всегда понимала Его. Само ее присутствие утешало Его, распятого на кресте; Своим заступничеством она обрела для нас прощение грехов, к которому юноша, пребывая в неверии, столь сильно стремился. Осиянная небесной славой, Дева всегда была готова помочь.
И Мадонна – идеальная мать, ее можно любить без конфликтов, без разочарований, она никогда не склонит к искушению, она всегда очищает, дарует святые чувства и утишает бури и порывы страстей, ибо она – вечная дева. Иными словами, она была совершенной заменой земной подруги, от отношений с которой он так страдал.
Еще Пресвятая Дева заменила ему отца. Он был строг и не мог понять сына. Она – милосердна и добра; она являет собой надмирную любовь; она склоняет к доброте сурового Небесного Отца. Тому, кого она любит, больше не нужно попадаться на глаза страшному Богу, и то если Он вообще есть. На самом деле наш молодой человек стремился к Богу, хотя отвергал Его и молился неведомой высшей силе.
И стоит ли удивляться, что перед чудесным образом в Айнзидельне у него прошли боль и душевные муки? Явленное чудо просто объяснить: он нашел достойную замену утраченным родителям и возлюбленной, и обрел дивную доброту, глубочайший покой, совершенную чистоту и божественную милость. Почти все протестанты, приходившие ко мне на анализ с навязчивым желанием перейти в Католическую Церковь, делали это по тем же или подобным мотивам.
Юноша сразу же увидел все причинно-следственные связи, что бывает не всегда. У него с глаз словно упала пелена. С родителями, особенно с отцом, он помирился. Почерк и игра подруги на рояле уже не казались ему столь важными в сравнении с ее достоинствами, и впредь ничто не омрачало их счастливых отношений. Уже через неделю после нашей аналитической беседы он с радостью сообщил своему прежнему душепопечителю, что обрел мир с Богом и чувствует себя счастливым и здоровым. Я наблюдал его несколько лет, и это состояние сохранялось. Позже он занял достойное место в обществе, и мне рассказывали, что у него прекрасная семья[417].
Я мог бы привести еще немало случаев из своей душепопечительской практики. Но в кратком обзоре придется опустить столько факторов, что пострадает психологический портрет, а для тех примеров, где я применял более глубокий анализ, не хватает места[418].
У протестантов, неодолимо желавших перейти в Католическую Церковь, я неизменно обнаруживал, что исток влечения, как при любом интенсивном растворении в толпе, таился в недомогании или во внутренних страданиях, слитых со страхом, и переживания эти были связаны либо с сознательным, либо, чаще всего, с неосознанным конфликтом, куда были вовлечены отец, мать и сексуальная сфера.
Все три этих конфликта, рождающие страх, заставляют стремиться к идеальной и при этом религиозной замене, которую католичество предлагает – и в гораздо более притягательном облике, нежели протестантизм. Все три формы страданий и их религиозное утоление связаны в своей сути, но обычно на них не ставили равный акцент. Эстетика и помпезность Католической Церкви никогда бы не вызвали столь неодолимого влечения сменить веру, если бы не господство триады страданий и страхов.
Тоску католиков по идеальному отцу главным образом утоляет не Бог, ибо Он есть и в протестантизме. Бог часто ужасает, на Него переносят образ земного отца, после чего отвергают или сторонятся. Зато священник, епископ, аббат, папа римский – вот замена, и с нее можно удалить нелюбимые черты отца. Глубокая потребность в авторитете, связанная с чувством неполноценности и скрытая за агрессивным поведением, утоляется в Церкви: в ней суровая дисциплина, ее основания сверхъестественны, а критике она неподвластна. Как правило, преобладало именно это стремление, которое в других условиях влекло человека в политику, заставляло искать вождя, а потом слепо и неосознанно ему покоряться. В психологии масс мы изучили мотивы и процесс подчинения авторитету. Мы видели страх, когда человек, утративший отца или его замену, не мог справиться с некой проблемой; видели, как он разделяет свой страх с другими; видели, как он ищет спасения, которое дарует вождь, как проецирует себя на вождя и как интроецирует его на себя. Так вождь возвышается до идеального отца, и в нем человек утоляет свою жажду любви, которую не утолил земной отец и которая в итоге привела к возникновению «блока», в то время как вождь позволяет изливать любовь на него самого и тем изгоняет страх. Мы узнали, как человек, растворившись в толпе, видит, как его идеалы в высшем смысле воплощаются в вожде – и благодаря общности с ним получает гораздо больше, чем утратил после отказа от собственных желаний и стремлений, которые кажутся ему столь мелочными и жалкими. К этому нужно добавить, что благодаря преданности вождю и тому, что образ вождя сливается с идеальным «Я», у человека возникает единение в любви с единомышленниками.
Глубинная психология находит в католиках все эти черты. Подчинение папе римскому, епископу, священнику – католик стремится к этому всей душой, и утоление этой жажды дарует свободу. Он рад уйти прочь от своего измученного, заблуждающегося, беспомощного, ограниченного и одинокого «Я» и обрести столь впечатляющую замену отца, которого более или менее осознанно, а возможно, и совершенно бессознательно ненавидел или по крайней мере не любил. Более того, он может стать гражданином влиятельного общества, которое своей торжественностью и святостью пробуждает благоговение и рождает любовь и надежду на спасение, ибо само является гарантией любви и милости и, более того, дарит ему любящих братьев и сестер во Христе. Впрочем, мне едва ли стоит объяснять, что далеко не каждый католик, не любящий отца, может обрести его замену в Церкви.
И сколь бы важной ни была католическая терапия страха с помощью замены отца некой фигурой, окруженной ореолом сверхъестественной святости, Церковь обладает еще более значимой ролью: она дарует самую грандиозную замену матери в облике идеальной Мадонны, вознесшейся к преображению в Царствии Небесном и обретшей божественную силу. В католическом культе Девы мы видим глубокую потребность человеческой души. Да, библейское обоснование этого культа едва заметно, и беспристрастный читатель его решительно отвергнет, но стремление к идеальной матери сильнее любой экзегезы. Более того, Католическая Церковь заполняет пустоту, возникшую после душевной утраты земной матери – как Мать-Церковь, с любовью влекущая всех своих детей к своему сердцу и даже принимающая «в лоно». Как замены матери ни Дева Мария, ни Церковь не вызовут страх в виде эдипова комплекса, который они, по сути, изобретательно сублимируют[419].
Но Мария – не только идеальная мать, она еще и Дева, непорочно зачавшая от Духа Святого. Она – воплощенное целомудрие и асексуальность.
Тем самым она способна исцелить и третий недуг, от которого ищут исцеления в католичестве. Мои подопечные, желавшие сменить веру, были в разладе не только с родителями, но и с сексуальностью в узком смысле. Многие страдали от аутоэротизма и проклинали половое влечение, склонявшее их к извращениям и вызывавшее отчаянную, пронизанную страхом, душевную борьбу, которая все время кончалась поражением. Другим было тяжело хранить верность в браке, когда тот разочаровывал и вызывал отвращение. Католицизм считает жизнь без секса более возвышенной. Как для алкоголика проще вообще не пить, чем пить умеренно, так для католиков, испытавших проблемы в сексуальной сфере, для идеальной жизни необходим абсолютный отказ от секса. Радикальный отказ священников, монахов и монахинь от любых проявлений похоти создает у молодых католиков и протестантов сильнейшее побуждение уйти в монастырь. Отношение к любовной жизни сильнейшим образом влияет и на другие сферы, и отказ от сексуальности часто приводит к отказу от мира и полному устремлению всех сил к миру иному. Августин видит в сексуальности главный источник греха[420].
Мы больше не можем касаться того, как тревожные фантазии, магические таинства и другие догмы и обычаи связаны с тремя важнейшими конфликтами страха и их церковной терапией.
В конце раздела только скажем, что факторы, породившие страх, и способы его преодоления, типичные для протестантов, несомненно играли ту же самую роль у моих пациентов, воспитанных в католической вере.
О возникновении страха и тревожных фантазий, о навязчивых идеях и действиях, о догмах и стереотипных ритуалах, к которым, помимо прочего, относятся молитвы и таинства, сказано уже так много, что добавить нам нечего. Мы в достаточной мере привлекли внимание и к тому, сколь часто человек перенаправляет всю свою любовь и силы с других людей на ритуал, который может доставлять огромное удовольствие, главным образом потому, что в нем преодолевается страх, но и потому, что он нацелен на трансцендентные объекты. В Евангелии, согласно словам Иисуса, Бог требует немедленно обратить посвященную Ему любовь – если и не абсолютно чистую, то максимально сильную – в дела любви к людям, в католичестве, как мы должны констатировать, этой деятельной любви часто недостает. В истории мира эта нехватка, связанная с обезличиванием людей и превращением их в серую массу, часто принимала ужасные формы, объяснимые только как регрессия в атавизм. При этом первичные влечения, сублимация которых – одна из важнейших задач христианства, проявлялись и акцентировались даже вопреки намерениям Иисуса. Многие аскеты, желавшие умертвить свою плоть, встали на путь сексуализации своего благочестия и вели с Иисусом отвратительную любовную игру. Екатерина Сиенская обращалась к Спасителю: «Сладчайший и любимейший Юноша, почему ты лишаешь меня объятий Своих из-за этого жалкого тела?» Маргарета Эбнер (1291–1351) сделала Иисуса своим супругом, чья пламенная любовь поглощала ее целиком, а Младенца Иисуса – своим собственным младенцем, которого она зачала, родила и по небесному повелению кормит грудью. По ночам она клала на грудь крест и книгу с изображением Спасителя, а если могла, крала другой крест, тот был больше, и спала с ним, а потом брала к нему и другой, еще больше… Когда беременную, продававшую евреям облатки, приговорили к сожжению, а перед смертной казнью вырезали из ее тела ребенка, Маргарета не проявила к казненной ни капли сострадания и требовала того же от других[421].
Также и пассивная жестокость, мазохизм процветает у некоторых аскетов. Макарий Александрийский, чтобы избежать искушения блуда, садился голым в болото и давал комарам себя мучить, пока не становился похож на прокаженного, которого можно было узнать только по голосу[422].
Аммоний Нитрийский прикладывал к телу раскаленное железо, пока весь не покрылся ожогами. Христина Мирабилис (1150–1224) ложилась на горячую печь, давала привязать себя к колесу, на котором ее поворачивали, как Иксиона, или повесить на виселице рядом с трупами и страдала от совершенно явной обсессии, заставлявшей ее залезать на крыши, деревья или церковные колокольни. Христина Эбнер (1277–1356), доминиканская монахиня, врезала себе в области сердца под кожу крест и хваталась за него, пока не почувствовала, что Христос ее обнимает и что она ждет от Него ребенка. Можно привести и другие примеры[423].
Регрессии к первичным влечениям, садистским или мазохистским, и сегодня встречаются у многих невротиков, испытавших сильный отказ от сжигающих их желаний без адекватной компенсации, дарующей удовольствие. Там, где нормальная чувственность запрещена по религиозным причинам, она прорывается, и это почти не скрывается в религиозной сфере. Это часто встречается не только у многих католиков, особенно у истеричных монахинь, но и у протестантов, живущих в подобной аскезе[424].
Для обсуждения иных психологических процессов здесь слишком мало места.
Совладание со страхом в католичестве
Преодоление страха – не главный интерес Католической Церкви. Она хочет исполнить заповеди Христа, а не осчастливить человечество. Она ориентирована на Бога, а не на людей. Она чувствует себя призванной быть Телом Христовым, вести всех людей к вечному блаженству, создать
Порождение страха, защита от него и его предотвращение являются задачей католичества только тогда, когда служат его сверхъестественным целям. При определенных обстоятельствах страх поощряется, если способствует единству святых. И нельзя отрицать, что воспитатели и душепопечители сознательно прививают детям и взрослым страшные догмы и тревожные фантазии – дьявол, чистилище, ад, – чтобы те непременно прибегали к таинствам для снятия страха и его превращения в радость.
Но это поверхностный подход. Психологическое понимание должно проникнуть за сознательные намерения и раскрыть глубинные причины, которые на самом деле пробуждают сознательные планы и замыслы, направляя их по определенному пути. Католицизм – это не продукт размышлений ведущих богословов в духе Макиавелли и кардиналов, как ошибочно полагает бездуховный рационализм; он не «сотворен искусственно», а пережит. Католическое понимание откровений с того света и велений из иного мира, в которых видятся подлинные силы, созидающие Церковь, гораздо ближе к психологической истине, нежели наивное мудрствование, которое, может, и простительно Жан-Жаку Руссо в его «Общественном договоре», ибо тогда еще не было глубинной психологии, но сегодня его нужно отвергнуть как нечто неприемлемое.
В наши дни психология разоблачила потусторонний мир как психологический, а не метафизический: для нее иной мир – это подсознание. Тому, кто решит не прятаться в жалкое прибежище невежества и слепоты и возьмет на себя труд проверить теорию, несмотря на предвзятые крики о грехах глубинной психологии, придется признать: «реальность откровений» столь же мало выходит за рамки законов психологии, как стрельба из ружья, которое, как известно, древние мексиканцы считали чудом бородатых богов, явившихся с Востока.
И мы знаем, что в каждой религии, от низших до высших, преодоление страха составляет нерушимое стремление человеческой природы, даже если кажется, что фантазии только усиливают страх. Эти бессознательные устремления относятся к строению духовной и даже – чтобы жизнь не рухнула из-за избытка страха – физической жизни, так же как бессознательные духовные силы влияют на формирование соматического организма. Философскому мышлению, особенно религиозной философии, дозволено видеть в этом преодолении страха, присущем человеческой природе, божественное управление, высшую реальность[426]. Некоторых именно исследование бессознательного привело к уверенности в существовании Бога. Только здесь это не тема для нашего разговора.
Почти девятнадцать столетий католичество вело духовную борьбу, в которой устремления к созданию, управлению, использованию, снятию и устранению страха и к его замене аналогом счастья для человечества были организованы и направлялись посредством сил, идущих из бессознательного, и осмыслялись самыми проницательными умами. Какой была природа этого процесса? Мы можем этого только коснуться, не вдаваясь в подробности.
Если человек позволял себе руководствоваться только влечениями, он грешил против общества и против природы личности в ее глубочайшем понимании. Высшие силы духа расцветают лишь при ограничении первичных влечений. Кто хочет только есть, пить и чувственно наслаждаться, остается дикарем. Общество может развиваться, только если значительно сдерживаются притязания отдельных личностей на удовольствие и власть, иначе начнется война всех против всех или же тирания и уничтожение высших человеческих ценностей. Идеалы необходимо установить и признать как нравственную норму, как заповедь надличностной и поистине сверхъестественной силы, отождествляемой с мощью Творца. Воспринимается ли установление нравственно-религиозных норм как автономный процесс или приписывается божеству – это зависит от особых психических условий. Там, где в силу каких-либо причин значительно ослабляется «Я», теряя содержание и ценность, – мы часто видим такое и у нерелигиозных людей, да и стоит признать, этого не лишены и системы законов, – и там, где признают, что эти критерии являются мощными силами, развивающими жизнь и создающими высшие ценности, и в то же время принимают во внимание их конфликт с естественными притязаниями «Я», – там склонны приписывать их внешнему божеству. Там, где не выражен столь яркий дуализм между «Я» и совестью, а личность видит в религиозно-нравственных заповедях только крайне важное требование для достижения высших человеческих ценностей, – иными словами, там, где человек чувствует, что божественная воля и высшее предназначение человека слиты в гармонии, – там автономия и теономия совпадают, а божественный авторитет в нравственных критериях воспринимается в форме правил, наложенных внешней силой. Но и автономная теономия, и ее альтернатива, теономная автономия, требуют ограничивать влечения, и в соответствии с этим родители и воспитатели (а также сам человек, как способный к самовоспитанию) обязаны накладывать вето на их желания. В итоге влечения блокируются, и возникают причины для появления страха. Без этого не было бы настоящего человечества, а мы бы давно выродились в зверей.
В ограничениях и, следовательно, в порождении страха католичество заходит очень далеко, в соответствии с его идеалами, которые таят в себе обещание огромных компенсаций. Испытывая отвращение к сладострастию Римской империи, к жажде власти и наслаждений, пронизавшей всю ее жизнь, к низменным стремлениям народа, желавшего лишь хлеба и зрелищ, к разврату, к жестокости, ко лжи, царившей среди знати, и в сострадании к жертвам такого образа мыслей, который привязывал только к земным сокровищам и вынуждал терпеть ужасные несчастья, рожденные такими наклонностями, люди переносили свои сокровенные желания в мир Иисуса. В диалектическом противостоянии с легкомыслием и роскошью римлян люди устремлялись к запредельному, и эти стремления таили в себе глубокое желание тех благ, которыми в нехристианском мире пренебрегали и даже попирали ногами. Дух Божий, провозглашенный Иисусом и явленный в Его жизни, находился в диаметральной противоположности римскому духу века сего. Человек должен был выбирать: на одной чаше весов был Бог любви, святости, милости и вытекающей из них любви к ближнему; а на другой – дух бренного мира, который воспринимался как враждебный Богу и дьявольский уже в писаниях Иоанна Богослова. Впрочем, психологическая обстановка препятствовала прямому переходу к Евангелию Иисуса. Даже учение святого Павла вскоре изменилось.
Нежелание иметь хоть что-то общее с иноверцами и их миром вело к тому, что христиане резко отвергали почти любое низменное влечение, насколько позволял инстинкт самосохранения. Но порожденные блокировки влечений и жизненных сил грозили бы людям гибелью в бездне страха, если бы на пути вытеснений и лавины страха не встала детально продуманная система его умиротворения, предлагающая возвышенные компенсации и гиперкомпенсации. Эта новая система показала лучший путь. На нем ждали бесконечно ценные и чудесные дары божественной любви и милости Спасителя, пожертвовавшего Собой из любви, преодолевшего грех, потребности мира и смерть, вознесенного к славе и принимаемого в таинстве как телесная сущность, – а также единство с братьями по вере и община, построенная с поразительно тонким знанием психологии масс. Это достижение, в свою очередь, стало возможным потому, что было основано на опыте.
Так порождение страха и защита от него протягивают друг другу руки. Они действуют сообща, создавая грандиозную систему управления страхом. Да, в итоге личность в рамках религиозных верований явно оскудевает и теряет интерес к земному миру, но обогащается, обретая веру в загробный мир, которая наилучшим образом одолевает страх, уверив человека в том, что он будет прощен и обретет спасение – и тем компенсируется утрата чувственных удовольствий, рожденных игрой влечений, но верующий получает бесконечно сильную любовь Бога, Христа, Девы Марии… Радости этого мира, обманчивые, опасные, грозящие смертью и крахом – были обменяны на ценности непреходящие, истинные, дарующие спасение, вечную жизнь и бесконечное блаженство.
Мы говорили о том, как любое общество с его угрозами и отказами порождало блокировки, страх, а с ними – проявления невроза и даже психоза. Мы видели, что исполненная любви преданность вождю и ко всеобщим и личным ценностям, которые он обещал, давали ценные компенсации, привлекали значительные психические силы для целей общества и тем рождали высшее благо, неразрывное с созданием возвышенных жизненных ценностей и ролей. Мы сочли это попыткой не допустить невроза. Принцип порождения страха с целью предотвращения тяжелых личных и социальных катастроф мы сравнили с прививкой. Теперь мы понимаем, что католичество достигло подобного управления страхом, стремясь обеспечить жизненные ценности высочайшей природы, и сделало это не в результате расчета, а благодаря глубокому переживанию, вызванному встречей с Иисусом Христом, а также исходя из своего исторического развития в целом.
Католичество и страх. Итоги
В заключение скажем несколько слов о том, какие результаты приносят возникновение страха и управление им. Имей мы дело лишь с профилактикой страха и с общим итогом, да еще будь освобождение от страха единственной или хотя бы важнейшей целью, тогда бы вердикт был очевиден: провал. Тот факт, что страх и попытки его подчинить играют в католичестве роль, совершенно непонятную для современных протестантов, мы видели на всех этапах исследования. Но такую точку зрения мог высказать доктор, озабоченный душевными склонностями пациента и так называемыми «нервами», и она бы страдала от собственной банальности. Сперва отметим: если мы продолжаем выдвигать аргументы в терминах примитивного удовольствия, то боль, порожденная страхом, часто уравновешивается огромным удовольствием, исходящим из чувства освобождения и блаженства, и часто сложно сказать, что преобладает. Без сомнения, нередко перевешивает ощущение счастья. Ужасы, которыми стращает Церковь, грозят лишь тем, кто стоит вне общины и ее религиозной системы. Для благочестивого, послушного сына Церкви смерть, дьявол, ад теряют жало, пока широко применяются стереотипные средства защиты от страха и пока влияние невротического страха не слишком сильно, чтобы превысить магию таинств и растворение в безликой массе. А на той стороне верующих ждет столько радостей самого утонченного рода, что оставшейся боли от страха – а ведь даже в самом страхе может таиться и удовольствие – противостоит неисчислимое обилие самых возвышенных благ. Того, что миллионы католиков находят в вере высочайшее удовлетворение, не станет отрицать ни один непредвзятый наблюдатель. Часто найденное счастье нужно воспринимать как преодоление глубокой жизненной боли, а для его удержания требуется огромный расход сил или его нужно все время завоевывать заново, но если человек достиг максимального или оптимального счастья, успех несомненен.
И Католическая Церковь предлагает не только это. Ее воспитательная работа, направленная на нравственный образ жизни, может иметь очень большие недостатки, – возможно, важные интересы переносятся с этого мира на мир иной; может быть, сомнительно воздействует стремление обрести награду; да и силе любви может быть нанесен тяжелый ущерб из-за навязчиво-невротического смещения эмоций. Но даже с учетом этого остаются достижения, достойные внимания.
Кроме того, опосредованно Церковь дает такой толчок развитию искусств, что мы не можем скрыть нашего восхищения. В бедных областях Церковь заменяет галерею искусств, концертный зал, театр, среднюю школу, место для общения разного рода. Хотя предоставленная замена может показаться очень односторонней, остается столько всего великолепного, сотворенного человеческой гениальностью, что и непредвзятый некатолик может только высказать благодарную признательность. Нужно также отметить, что для стабильности католичества, его надежного существования в бурях истории были предприняты всевозможные и самые надежные меры. Вытеснения, которым, по выражению Фрейда, свойственна нерушимость, напоминающая засыпанные Помпеи, обеспечивают ситуацию, когда католичество нелегко отмести в сторону. Я считаю опасным заблуждением точку зрения, что «свободные от вытеснений люди» обладают преимуществом, как в начале развития глубинной психологии полагали некоторые чисто медицински ориентированные аналитики. Мы не можем обойтись ни без основанной на вытеснениях гениальности, вдохновении и других подсознательных созидательных действий, ни без механизма безопасности, который находит свою основу в подсознании.
При всем восхищении теми способами, с которыми католичество справляется со страхом, мы должны указать и на их опасности. Что, если страх достиг столь высокого уровня, что в подсознании возникают блокировки, с которыми не справляется удовлетворение от компенсаций в мире ином? Тут больше не помогает утешение от исповеди и таинств: я видел это у католиков, приходивших на анализ, и их вера была в опасности или грозила рухнуть. А если папа римский или священник ведут себя так, что идеалы на них не спроецировать, а при интроекции на них выливается весь гнев, затаенный на отца, и возникает обида на Церковь? А если вытесненная сексуальность прорвет плотины и захлестнет сознание? Ведь тогда католичество будет воспринято как тюрьма – как часто происходит и с протестантизмом! Если нет условий для принятия коллективного невроза навязчивых состояний, иными словами, символических путей для компенсации, и если стремление к воздействию на первичные влечения, на свободное мышление и волевую сферу еще не встретило барьер в лице мощного вытеснения, и если страх, и прежде всего страх, рожденный чувством вины, еще не достиг высот, то католическая ортодоксия – как и любая другая, а иногда даже свободная форма религии – воспринимается как тягостное бремя, и ее требования воспретить себе естественные радости жизни отвергаются как невозможные, а при определенных обстоятельствах против них ведется ожесточенная борьба, питаемая полыхающей обидой. Если католичеству не хватит страха, то ему не хватает одного из главных его корней; он не выживет, и внешнее давление породит разве что лживое притворство, которое при первой же возможности резко закончится. Как говорится во Втором послании к Фессалоникийцам, 3:2, «вера не во всех», и то же самое относится к католической вере. Католическое воспитание – структура поразительной эффективности; но там, где оно не в силах заложить психологические основы, которые, как мы видели, крайне важны, особенно для связанного комплекса вытеснения и страха, – там не возникнет живой католической веры, и отношение к страху подвергнется массе угроз. Неудивительно, что люди массово отрекаются от Церкви и переходят туда, где к вере и любви относятся по-другому; и равно так же понятно, почему возникли протестантские Церкви.
Но этого не хватает для ответа на самый важный вопрос. Соответствует ли отношение католиков к страху намерениям Иисуса Христа? Ведь это и есть главный вопрос католической веры! Он выходит за пределы психологии и переходит в сферу истории и догматики. Наше мнение мы изложим в короткой заключительной части; а сначала мы должны рассмотреть, как страх преодолевали в протестантизме.
Глава 14. Мартин Лютер
Мы смогли достаточно подробно рассмотреть католичество – конечно, подробно для наших целей – благодаря его жесткой структуре и единой природе и даже несмотря на его непрерывное развитие. К протестантизму, у которого уже само название указывает на личностный принцип и на развитие личности, это не относится. Если в католичестве заложен элемент подневольности, хоть та и считается божественным законом и даже часто воспринимается как свобода, то название рожденной из него конфессии (хотя названиям нельзя придавать слишком большого значения) указывает на отделение от внешнего церковного авторитета, принуждающего к единству. Следовательно, уменьшаются вытеснения, религиозные течения развиваются быстрее, и проявления, в которых предстает эта деноминация, обладает величайшим разнообразием. При этом мы должны различать три главные фазы: это Реформация, изначальная протестантская ортодоксия и эпоха личностных проявлений внутри протестантизма. Все они явно основаны на определенном отношении к страху и к тому, как ему противостоять в соответствии с различиями в религиозных и нравственных взглядах.
Страх Лютера
Мартин Лютер среди реформаторов – эталон страданий от страха. Это говорит о нем очень много и очень мало. Очень мало, если говорить о творческом величии, о ценности его пророческой вести, о том, сколь истинно он понял божественную благодать и суть учения Иисуса Христа о спасении; а также о правильности или неправильности его догматических формулировок. И очень много, если говорить о его психологическом развитии как таковом, о вдохновенном озарении, заставившем его, как Павла или Будду, разорвать паутину законническо-аскетических требований; о том, как он отверг синтетико-символические способы успокоения страха через таинства и стереотипные компульсивные ритуалы; и о том, как он аналитическим путем дошел до понимания божественной благодати. Никто не ждет, что с помощью одних только психологических категорий и размышлений можно решить проблему Реформации в религиозном отношении. Но равно так же непреложно то, что без таких методов научный вопрос можно будет просто проигнорировать, и за этим явно последует ненаучный, но очень удобный переход к идее внезапных вмешательств из потустороннего мира без какой-либо психологической основы. Психология не может обременить себя некритичным принятием таких духовных чудес, равно как астрономия или биология не станут искать пристанища в чудесах и не будут отрицать существование естественных связей там, где этого хотелось бы Церкви. Психология должна проделать свою работу с еще большей тщательностью, ибо материала для исследования, – даже в случае Лютера, когда этот объем поистине огромен, – в силу необходимости гораздо меньше, чем при изучении живых людей. Явно случались и некие события частной жизни, о которых биограф должен был оставаться в неведении, и потому приходится работать дедуктивным методом.
Всю жизнь Мартин Лютер страдал от тяжелого страха. Воспитывали его сурово[427]. По его собственному свидетельству, его жестоко били из-за пустяков и нежности он видел явно мало[428]. Если розги забили в нем способность любить и породили страх, то религиозная вера и суеверия добавили ужас. Лютер признает: «Я с детства привык, что должен был испугаться или побледнеть, когда слышал имя Христа, ведь меня учили считать его строгим и гневным судьей» (c. 20). Страшные образы дьявола, демонов, привидений – вот чем с детства питали мальчика. Даже во взрослые годы Лютер вспоминал о жившей по соседству ведьме, которая с помощью колдовства убила одного проповедника и мучила мать самого Лютера. Свои школьные годы он провел под розгой «тирана и бичевателя», который бил его до пятнадцати раз на дню, так что школьные годы казались ему пребыванием в «аду и чистилище» (c. 33, ср.: c. 41). Шеель пишет, что не стоит считать такое злоупотребление телесными наказаниями правилом (c. 37), и не считает, будто страх и ужас не парализовали дух и речь Лютера, – но он упускает из виду, что пусть хроническая депрессия и не возникла, предрасположенность к страху могут создать даже мелкие травмы, и эти травмы проявляются под влиянием религиозных тревожных фантазий. Более того, невротики порой склонны учиться особенно старательно[429].
Религиозный страх рано начал мучить Лютера, хотя до 1517 года он был «ярый папист» (c. 223). Страх перед гневом Бога и наказанием, посещавшие его искушения, страшный вопрос: «Когда ты наконец станешь благочестивым и сделаешь достаточно ради милости Божией?» подтолкнули его к монашеству (c. 242). Испытав ужас смерти 2 июня 1505 года, в Штоттернхайме (под Эрфуртом), когда рядом с ним ударила молния, он вскричал: «Святая Анна, помоги, и я стану монахом!» (c. 249). В дни учебы в университете Лютер, по его уверениям, все время ходил в печали (I, с. 252). Он отправился в монастырь, чтобы обрести покровительство для борьбы за милость Бога, которого он так сильно боялся (c. 253)[430].
В монастыре по уставу Лютер ежедневно в рамках суточных молитв читал 105 раз «Отче наш», после одной из его застольных речей – даже 400 раз (II, c. 28), а трижды в год даже 500 раз за усопших! Культ святых стоит на том, что они из того мира молятся за живущих в нашем, – а тут грешные земные люди молятся за обитателей иного! В будние дни Лютер, как монах, посвящал молитве до пяти часов, в другие дни – еще больше (II, c. 48). Иоганн фон Штаупиц, генеральный викарий ордена августинцев, организатор и профессор университета в Виттенберге, которого Лютер называет «проповедником благодати и Креста»[431], помог ему преодолеть страх перед ужасами предопределения с помощью размышления о ранах Иисуса. Вспоминая свою жизнь, Лютер уверяет, что еще до того, как он стал священником, совершение мессы было для него мучительным (c. 82). Когда он совершал свою первую мессу, то при словах: «Мы жертвуем Тебе, о Истинный и Вечный!» его охватил такой ужас, что он бы покинул алтарь, если бы настоятель не заставил его остаться (c. 97). Неоднократно он рассказывает в застольных беседах, что всегда совершал мессу с величайшим ужасом (c. 98; ср.: c. 75)[432].
Страх, должно быть, превратил его монастырские годы в мучение (I, c. 194). В 1515 году, во время шествия на празднике Тела Христова, он испытал мучительный ужас от присутствия Христа (c. 187, c. 251). В монастырях Эрфурта и Виттенберга его посещали дьявол и призраки (c. 205); для верующих такие явления совершенно нормальны, для патопсихологии – нет. Когда Шеель усматривает главную причину душевной боли Лютера в эрфуртский период в системе католического правосудия (c. 263), он путает окончательную причину события с ее непосредственным поводом. Почему эта система правосудия столь многим принесла счастье?
Хотя Лютер верил, что окончательное решение за благодатью Божией, он хотел ее заслужить. «Борьба за совершенство и милосердие судьи превратилась в сражение со смертным грехом и борьбу за благодать Божию» (I, с. 287). Лютера мучил вопрос, действительно ли он во всем исповедовался (c. 295). Этот страх проявляется там, где отпущение грехов не освободило от угрызений совести, ибо крайне важный грех вытеснен и в нем нельзя исповедоваться при всем желании. Позднее Лютер объявил: «Нам ведома лишь малая часть наших грехов»[433]. Вопрос о том, предначертан ли он Богом ко спасению, мучил его больше, чем все остальные. Штаупиц указывал ему на раны Иисуса и говорил, что именно они объясняют предначертание (c. 375), а Бог – творец совершенного покаяния и всего дела спасения[434]. Но все это не смогло устранить его страхи (с. 373). Все милосердные божественные деяния – вочеловечение и смерть Христа, крещение и исповедь – подпали под сомнение перед лицом справедливости Божией и Его системы наград (с. 476). Все зависело от истинности покаяния, полноты исповеди и достаточности искупления.
Исповедь за всю жизнь во время великого паломничества в Рим (1510–11) не излечила его душевных ран. Как и Штаупиц, его духовный сын в последующие годы не смог продвинуться дальше того, что, с одной стороны, есть благодать Божия, а с другой – спасение необходимо заслужить[435].
Но все же Штаупицу удалось в какой-то мере успокоить Лютера. Характерное признание Лютера о его страданиях от страха: «Когда я смотрел на Христа, мне казалось, я вижу дьявола», – возможно, прозвучало еще до беседы со Штаупицем.
И мистика не давала Лютеру в достаточной мере освободиться от страха. Одна мысль, выдвинутая в высоко им ценимом
Новое благочестие
Прорыв к новой вере, создавшей из Лютера провозвестника Реформации, произошел в башне францисканского монастыря в Виттенберге между осенью 1513 года и осенью 1514-го (I, с. 572). День и ночь напролет Лютер размышлял о Рим. 1:17: «В нем [в Евангелии] открывается правда Божия от веры в веру, как написано: праведный верою жив будет». Примечателен перевод Лютера: «Праведность, которая значит в глазах Божиих…» В той башне на него снизошло некое озарение: не дела человеческие приносят благодать Божию, а только вера, да и она – не как заслуженное человеческое достижение, а как подарок от Бога. В той праведности, которая следует из веры, нельзя видеть истинное совершенство: праведность «пассивна», или «вменена», то есть дана человеку без всяких заслуг с его стороны (с. 579). Идея оправдания не «аналитична», когда Бог признает праведность, присущую человеку, а «синтетична»: верующему грешнику Бог из милости зачисляет внешнюю праведность, на которую, по справедливости, тот не имеет права[437]. Эта терминология, которую в дни пребывания в монастыре францисканцев Лютер еще не разработал, говорит о том, что человек не праведен в делах своих, однако праведность тем не менее вменена ему Богом.
Очень характерный пример Лютер приводит в своей проповеди на Быт. 19. Дочери Лота две ночи подряд поили своего отца вином, чтобы обманом забеременеть от него, что им и удалось. Лютер говорит: «Не хочу оправдывать Лота, хотя он не так сильно оступился. Но дочерей я хочу оправдать гораздо меньше. И все же считаю, что они тоже имели сильную веру, иначе не были бы спасены, ведь и жену Лотову не пощадили»[438]. О вере дочерей-кровосмесительниц в Библии не говорится ни слова. Их мать превратилась в соляной столб, ибо нарушила запрет Бога и обернулась посмотреть на горящие Содом и Гоморру (Быт. 19:26). Лютер пытается понять, почему гораздо меньшее преступление матери карается так жестоко, а осуществленный обманом инцест с отцом остался безнаказанным, и из ничего выстраивает веру дочерей, склонившую Бога к оправданию кровосмесительниц!
Новый и революционный элемент в лютеровском учении об оправдании резко противоречит католическому пониманию. В католицизме вера и дела – необходимые условия для спасения, хотя в первую очередь думают не о делах, а о предыдущих деяниях Церкви, итог которых – сверхъестественные дары, обретаемые в таинствах. Когда Лютер со страстным рвением противопоставляет им достаточность одной лишь веры для оправдания, а заслуги и добрых дел, и дел братской любви полностью отрицает, он исходит из совершенно другого переживания веры и опыта так называемых «добрых дел». Для католиков вера была согласием с учением Церкви, по сути своей – интеллектуальное деяние, которое, разумеется, нуждалось в подтверждении делами, хотя идея о том, что вера вселена в нас благодатью, слитой воедино с любовью, встречается еще у Августина и не исчезает даже в последующие времена[439]. Но вере требовалось дополнение в виде дел, только тогда наступало оправдание. Лютер, напротив, снова и снова переживал в своей вере успокоение страха и внутреннее удовлетворение, которых никогда не смог бы достичь с помощью мучительно строгих монашеских практик. Принудительные церковные обряды не могли дать ему того, что подарило обретение веры, исполненной любви, и любви, исполненной веры. Невроз утих едва-едва, и растворение в безликой массе Церкви лишь слегка облегчило страдания. Деятельные усилия не могли ничем ему помочь. Он знал, что даже при самых ревностных попытках никогда не сможет соответствовать всем требованиям божественных заповедей; и он знал, что благодать, которую он испытал в миг внутреннего прорыва веры и в какой-то мере переживал снова и снова, останется непреложной. Как и у Павла, его вера являлась исполнением любви; и, как и каждая форма любви, она была осмыслена. А благодать, которую Бог даровал верным, придавала этой любви образное содержание.
Прощение грехов и общение с Богом, дарованные благодатью, не исчезают, хотя христианин, несмотря на достигнутое прощение грехов, остается грешником[440]. Быть христианином – это постоянное чередование греха и оправдания[441].
После того как Лютера охватили эти освобождающие и блаженные идеи, как их называет Шеель, он словно заново родился. У него прошел ужасный страх. Как психологически объяснить переворот, освобождение от многолетних мучительных терзаний?
Сам Лютер считал так: его революционное открытие только в том, что он обрел понимание мыслей апостола Павла об оправдании. Здесь он сильно ошибался. Как мы доказали выше, Павел никогда не мог считать человека одновременно грешным и праведным в глазах Божиих. Апостол был уверен, что Бог определял человека как праведника, даже если тот не сумел исполнить закон, чтобы на Страшном Суде человек был освобожден от вины и наказания. Праведность причитается грешнику потому, что Христос искупил человеческие грехи, и потому в глазах Божиих он больше не является грешником.
Лютер, напротив, подчеркивает, что грех и прощение греха происходят одновременно. При этом от Павла он заимствует убежденность во всемогуществе сострадающей божественной милости, которая прощает и оправдывает не по заслугам людей, а исходя из собственной полноты.
Лютер, покоряясь чувствам, охватившим его при этой уверенности, переживает чудо этой милости в собственной душе. Однако он должен был пойти дальше, чем Павел: его страх пустил гораздо более глубокие корни и стал причиной гораздо больших мучений. Внутренний крах монаха из Эрфурта и Виттенберга был более катастрофичным и длительным, чем у апостола из Тарса. Мысль о
Еще в 1512 году, задолго до Лютера, Жак Лефевр (1455–1536), он же Якоб Фабер, теолог, почти неизвестный за пределами Франции, в комментарии к Посланиям апостола Павла сказал об оправдании: «Только Бог присуждает праведность через веру, только Он милостиво оправдывает для вечной жизни»[442]. Он не зашел так далеко, как Лютер, поскольку не подчеркивал одновременное пребывание оправданным и грешником и рассчитывал не на одну только веру. В гораздо большей степени он, как полагает Шамбон, стремился к примирению между святым Павлом и святым Иаковом, объявив: «Некогда было две партии, одна из которых основывалась на делах, а другая – на вере, не спрашивая о делах. Иаков отрицал одно, Павел – другое. И ты, если обладаешь мудростью, доверяй не своей вере, не своим делам, а Богу, и считай, чтобы получить божественное спасение, важной веру Павла и добавь к ней дела по Иакову, ведь они свидетельствуют о живой и плодотворной вере»[443]. Так Лефевр близко подходит к мысли более позднего немецкого реформатора об оправдании. Потому что Лефевр, который сильнее, чем Лютер, подчеркивает требование дел, рожденных верой и соответствующих ей, хорошо понимает, что исполнение этой Божией заповеди невозможно, и только благодать Божия может покрыть недостатки и способствовать оправданию для жизни вечной. Лютер должен был – в связи с господствующим в нем страхом – сильнее, чем его французский предшественник, подчеркивать оправдание, несмотря на греховность. Он не любил отца, и не мог обрести такое сильное, связанное с любовью, доверие к Богу, как Лефевр; компульсивный невроз, обусловивший его направленность, привел к тому, что Лютер придавал намного больше значения словам Библии как гарантии своей веры. Однако нельзя преувеличивать различия между смелыми мыслителями. У Лютера было свое переживание благодати, пусть и теснее связанное со Священным Писанием, а доверие Лефевра к Богу было бы немыслимо без Павла.
Переживание в башне вселило в душу Лютера уверенность в милости, которая сама побеждает даже неискоренимую греховность, вошедшую в плоть и кровь. Встреча с этой побеждающей благодатью была не такой драматичной, как явление Христа апостолу Павлу на пути в Дамаск, но Лютеру она подарила столь же великое блаженство и оказала столь же мощный эффект на дальнейшее направление его богословской мысли. Лютер обесценил человеческое «Я» и провозгласил беспомощность человека, но в его сокровенном опыте эти потери компенсировались всемогуществом, которое он приписывал благодати. Праведность и благодать казались противоречащими явлениями, разделенными пропастью человеческого греха. Но мы заходим слишком далеко, сводя новую главную уверенность Лютера к тому, будто справедливость и милость – это только два луча дарующей и помогающей любви, созидающие божественную сущность. Эти формулы применяются в новых религиозных воззрениях Лютера, но сам он не представлял их ясно.
Теперь мы понимаем и необычное ослабление, и даже преодоление страха, а именно – страха, рожденного чувством вины, от которого Лютер прежде трепетал, думая о суде, о дьяволе, об аде. «Совершенная любовь изгоняет страх». Любовь Божия, достигающая вершины, насколько это касается человечества, в смертных страданиях и смерти Иисуса – о чем уже напомнил намек благочестивого Штаупица, – и побеждающая смерть и ад в Его воскресении, стала для Лютера переживанием блаженства.
И Моисей, и пророки, и различные поэты Ветхого Завета, и прежде всего сам Иисус позволили действовать в себе любви и милости Божией: эта любовь переживалась напрямую, она была обращена к людям, снисходила без заслуг, даровалась прежде прошения. Она сияла как солнце, и под ее лучами страх исчезал, словно туман. Это пережили Павел и Августин, это же пережил и Лютер, чью душу заполнила милость, которую до этого отделял от нее барьер собственного греха, отступить страх. Когда любовь восходит на престол, для страха там больше нет места. Мы можем точно констатировать эту психологическую связь с помощью текстов Библии и теории страха. Однако при этом еще очень многие психологические загадки останутся для нас неразгаданными, потому что события, которые случились в душе Лютера, большей частью остались для нас неизвестными. Только невежда может утверждать, что религиозная точка зрения хоть сколь-либо страдает при применении данного психологического метода. Наше почтение к этим великим историческим событиям в человеческой душе и наша благодарность за действие в этих событиях божественной воли, спасающей человечество – какие бы еще интеллектуальные формулировки ни применить к непостижимому, – остаются неизменными.
Как впадение Лютера в страх подтверждает теорию страха во всех мелочах, так и первая часть его монашеской жизни до деталей соответствует теории образования неврозов навязчивых состояний. Подобное подтверждение показывает и дальнейшее ее развитие, когда он преодолел страхи и навязчивости. Бог, каким теперь его себе представлял и ощущал Лютер, перестал в широком смысле иметь черты невротика и придавать особое значение мелким и малопонятным идеям и церемониям религии, ведь, оправдав грешника, Лютер уже разорвал оковы невроза навязчивых состояний. Религия у Лютера упростилась, хоть и не в столь великой мере, как у Иисуса.