Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Брисбен - Евгений Германович Водолазкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Изумление Людмилы подразумевает, что эта рюмка сегодня – не первая.

– Представьте себе, ни одного, – подтверждает Нестор.

Поджав губы, Людмила выстраивает стопки в два ряда и одним движением, не поднимая горлышка бутылки, разливает в них мутную жидкость.

– А нахера ж я тогда все это рассказываю?

– Не знаю, мама, ой, не знаю… – Аня оборачивается к Нестору: – А вы правда писатель?

Нестор вежливо улыбается. Аня бросает злобный взгляд на мать.

– Так напишите про мою маму, а? Она ж находка для писателя. И про муравейники не забудьте.

Катя встает, намереваясь унести стопки с самогоном, но Людмила проворно прикрывает их рукой.

– Знаешь семинарский устав?

Катя замирает. Аня встает.

– Мама!

– Анька, фатит мамкать! Семинарский устав: выпей и постав.

Свободной рукой Людмила поднимает свою стопку и, выпив, со стуком ставит на стол. Показывая, как правильно ставить, несколько раз стучит стопкой по столу. Стопка издает глухой мощный звук, полностью соответствующий слову постав. Людмила берет с тарелки кусочек рокфора и не без изысканности (отставленный мизинец) кладет на язык. Замирает от непередаваемости вкуса.

В руках у Ани стопка. Все замолкают.

– Одну – можно, – Людмила излучает спокойствие. – Самогон – чистая слеза.

– Nein… – испуганно выдыхает Катя.

Людмила начинает терять терпение.

– Эй, зятек, кто в доме хозяин? Она долго будет нам мóзги выносить? – Показывает на Аню. – От твоя жена, она ждет твоего же ж ребенка, а это кто такая? – Поворачивается к Кате. – Ты кто тут вообще такая? Мне тебя куда, блин, засунуть?

Катя закрывает лицо руками. Я отнимаю у Ани стопку и выпиваю ее одним махом. Медленно подхожу к Людмиле. Та смотрит на меня с беспокойством. Чуждая демократических ценностей, ожидает рукоприкладства.

Аня встает так резко, что стул за ее спиной падает.

– Я уезжаю!

– Анька, ты шо, перепила?

– Я перепила? Как вы мне все осто…ли!

– И мама?!.

– Ты – в особенности.

Аня наливает себе самогона и выпивает.

– Подумайте о ребенке! – истошно кричит Катя.

– Та какой там ребенок… Нет никакого ребенка! – кричит мне Аня. – Нет! Я всё выдумала.

Она пинает лежащий стул, и он несколько раз перекатывается по полу. Стул поднимает вошедшая Геральдина. Она не понимает, что происходит, но догадывается, что задавать вопросы несвоевременно. Спокоен только Нестор:

– А можно спросить, зачем выдумывала?

– Может, замуж хотела выскочить! Или хотя бы грóшей срубить… – Аня снова себе наливает, но теперь ее никто не останавливает. – А ты думал, его полюбила?

Все смотрят на меня.

– Ох, Аня… – наливаю себе самогона.

– А как снимал меня в ресторане – не охал!

Людмила хлопает себя по бедрам.

– Снимал! Теперь окружающие подумают… – Поворачивается к окружающим. – Я вам скажу, шо… шокирована.

– А ты вообще заткнись – весь город Мелитополь обслуживала! – Неожиданно – Нестору: – Да мне ни он, ни его деньги нахрен не нужны! Так и запиши, писатель.

Аня медленно идет к двери. На пороге оборачивается, и взгляд ее теряет злость.

– Кого мне жалко, Катька, так это тебя. Всем привет…

Людмила задумчиво жует колбасу. Смотрит вслед уходящей Ане.

– Себя бы пожалела, чучело. Лифчик купить не на что. – Выдохнув, опрокидывает стопку.

Нестор пожимает плечами.

– Думаю, в Femen это не обязательно.

– Та какой там Femen. Всё брехня…

Людмила встает и, покачиваясь, подходит ко мне.

– Виртуоз, окажешь материальную помощь? А то ведь она и не попросит.

Звонко целует меня в щеку.

– Окажу.

Через час Геральдина рычит мотором, приглашая обеих женщин ехать на вокзал. Отправляюсь их провожать. Перед вагоном вручаю Людмиле чек. Не успеваю увернуться, и Людмила целует меня еще раз. Развернув в вагоне чек, посылает еще с десяток поцелуев, к счастью, воздушных. У окна неподвижно сидит Аня. Людмила пытается заставить ее отправить мне хотя бы один воздушный поцелуй. Коснувшись двумя пальцами губ дочери, посылает его сама. Поезд трогается.

Достаю мобильник, жду соединения.

– Мама, они уехали. Боже мой…

1980

Этот год стал завершающим в музыкальном образовании Глеба. Всё, чего он достиг впоследствии, было результатом его собственных усилий, потому что ни музыкального училища, ни консерватории он не окончил. Более того, совершенно неожиданно для Веры Михайловны он не выразил ни малейшего желания туда поступать. После возвращения Глеба в музыкальную школу она была уверена, что основная учеба еще впереди. Да, Глеб блистательно отыграл предложенную Верой Михайловной программу, но этим все и кончилось. Существует мнение, что музыка в его жизни вообще ушла в тень. Так, в частности, кажется авторам большинства посвященных музыканту работ. По словам одного музыкального критика, Глеб сошел с шоссе на минуту, а заблудился на годы. С красивым высказыванием Глеб не согласился: он считал, что просто покинул шоссе и пошел напрямик к своей цели. По шоссе до нее было не добраться. Всё началось с поездки в Ленинград, куда он отправился с бабушкой после девятого класса. По фильмам и фотографиям Глеб знал, что город прекрасен, и любил его заранее. И даже нынешнее название его вроде бы не портило. Оно отделилось от исторического лица и зажило новой, ничем не запятнанной жизнью. Впрочем, большинство виденных Глебом горожан Ленинграду предпочитало короткий, как выстрел, Питер. В отличие от фильмов и фотографий, настоящий Питер был полон запахов. Пахло большой неюжной водой – то ли Невой, то ли морем. Дождем, палубой прогулочного катера, картинами в музеях и старой мебелью во дворцах. Пахло (утюг, нафталин, духи Красная Москва) смотрительницами с зашпиленными на затылке волосами. Краски. Отдельная радость (там, где тучи сгущаются над шпилями и куполами) – золото и свинец. Из питерских звуков можно было бы отметить полуденный выстрел пушки, но не это сразило Глеба наповал. Его потрясла русская речь, какой он еще никогда не слышал. У нее была своя изысканная мелодия и, уж конечно, слова. Здесь никому не нужно было объяснять склонение существительного путь. Остановились они с бабушкой у Лизы, дочери бабушкиной кузины. Лиза родилась здесь, и замечательный русский язык стал ей подарком ко дню рождения. Одно уже это обстоятельство могло бы вселить в Глеба уважение к Лизе. Но этим дело не кончилось. Русский язык, который так восхитил его, Лиза преподавала в университете. Она никогда не говорила Питер: не жалея времени и усилий, тщательно произносила Петербург. В официальной обстановке пользовалась выражением город на Неве, что воспринималось коллегами не без удивления. Впрочем, всё связанное с Лизой вызывало удивление. В ее небольшой двухкомнатной квартире жило семнадцать котов. Это были ветераны мартовских сражений, бойцы на пенсии, и у каждого чего-то не хватало: лапы, хвоста, глаза, уха. Лиза подбирала их на улице, лечила, а потом оставляла у себя. Все они на время пребывания гостей были заперты в большой комнате (там с ними жила и Лиза), гостям же предоставили меньшую комнату. Коты шумно выражали свое неудовольствие, из-за запертых дверей время от времени доносился их вой и – что еще хуже – запах. В отличие от котов, запертая с ними Лиза пребывала в безмятежном состоянии духа. Утром, когда Глеб и Антонина Павловна только просыпались, на кухне уже было слышно ее бодрое пение, сопровождавшееся свистом чайника. Чайник вступал последним, пытаясь попасть с Лизой в одну тональность. Попытка была безнадежной, потому что в пределах одной песни тональность менялась неоднократно. Не менялись лишь Лизино настроение – оно всегда было приподнятым – и ее дивная речь. Хрустального звучания русский язык, лучше которого Глеб никогда не слышал. Он влюбился в отдельные его звуки, общие интонации, ритм – во всё, что составляет музыку русского языка. В сравнении с музыкой, которую он играл, эта имела совершенно иную природу. И эта музыка исполнялась Лизой. Глеб мог бы сказать, что он влюбился и в Лизу, если бы отважился в этом себе признаться. То, что она была намного старше Глеба, его не смущало: почти все любимые им женщины оказывались такими. Но Лиза была его родственницей, пусть и дальней, даже очень дальней. Это обстоятельство останавливало мальчика в полете его фантазии. Но останавливало его и другое. Лиза, тонкая, воздушная Лиза, чью речь он так любил, питала слабость к резким духам и пользовалась ими беззаветно. Вспоминая чеховскую фразу, Глеб с огорчением отмечал, что в Лизе не всё прекрасно. В один из дней они с Антониной Павловной, ожидая Лизу, присутствовали на ее занятии с заочниками. Лекция была посвящена развитию значения слов. Слово, учила заочников Лиза, как человек: имеет свою историю и не всегда было таким, каким мы его знаем сейчас. Например, слово успех в древности имело три основных значения. Первым и самым важным было значение польза (Лиза написала слово на доске), прежде всего польза духовная. Добрые дела творились на успех людям. Вторым значением было движение вперед, продвижение – например, по службе. Наконец, третье значение слова успех передается современным (и родственным успеху) словом поспешность. Так, выражение встать с успехом обозначало не удачное, а поспешное вставание. Словари современного языка в слове успех выделяют по преимуществу два значения. Первое определяется как положительный результат, удачное завершение, второе – как общественное признание. Ни то, ни другое значение не связано с пользой. Положительный результат может быть достигнут в не очень положительном деле и с точки зрения пользы оказаться самым что ни на есть отрицательным. Да и общественное признание в нынешних условиях (Лиза подмигнула заочникам) достается понятно кому. Два других древнерусских значения стоят ближе к современным значениям слова. Особенно это касается поспешности, которая часто связана с достижением успеха в его нынешнем понимании. Используя однокоренное слово, можно сформулировать это так, что успех сопровождает того, кто успел. Какая уж тут духовная польза… Почему главное средневековое значение слова успех не сохранилось, спросил один из заочников по окончании лекции. Я думаю, сказала Лиза, ответ нужно искать не в сфере языка. Скорее всего, вопросы нравственности перестали быть в обществе центральными. Развитие человечества в Новое время было связано с углублением персонального начала. Всякое развитие, однако, имеет две фазы – созидательную и разрушительную. Созидание персонального в человеке сделало личность тоньше, открыло новые горизонты. Достижение этих горизонтов и движение за них начало личность разрушать. Персональные права, поставленные выше нравственности, превратили современного человека в машину для удовольствий. Ему было предоставлено заманчивое право заплывать за буйки, и гуманизм превратился в свою противоположность. Из аудитории заочники выходили молча. Возможно, они боялись расплескать переполнявшее их новое знание, как боялся его расплескать Глеб. На доске осталось только первое значение слова успех. Других значений Лиза не записала. Идя по Университетской набережной, они снова встретили заочников. Те им помахали, и Глеб почувствовал гордость за свое с Лизой родство. В каком-то смысле он и сам был заочником, приехавшим издалека и получившим в подарок этот город, пусть всего и на пару недель. Именно тогда ему впервые пришла в голову мысль поступать здесь в университет. Этой мыслью он поделился вечером с Лизой. Глеб почему-то ожидал, что у Лизы его затея вызовет восторг и она начнет всячески ее поддерживать. Более того, рассматривая наличие котов как проявление одиночества, он дал понять, что мог бы у родственницы и поселиться. Впоследствии Глеб и сам не понимал, почему он все это говорил. Вероятно, собственное влечение к Лизе он, как это свойственно влюбленным, считал чувством обоюдным. Он был отчего-то уверен, что она страстно мечтает о мужчине в доме, неважно, на каких он возникнет основаниях – дружеских, родственных или еще каких-то (каких – не уточнялось), – лишь бы этот мужчина был. Каково же было разочарование Глеба, когда к его планам Лиза отнеслась прохладно. Да, учебу в Ленинграде она считала возможной, но столь же возможной и даже более комфортной ей казалась учеба в Киеве. Что касается жилья, то Глебу изначально предлагалось рассчитывать на общежитие, поскольку она, Лиза, очень ценит свое одиночество (извиняющаяся и трогательная улыбка) – если можно, конечно, так назвать жизнь с семнадцатью котами. Глеб был ранен в самое сердце, хотя, нужно отдать ему должное, старался не подавать виду. Спросил даже, можно ли прийти и на следующую лекцию, и получил согласие. Очевидно, чувства Глеба проявились достаточно явно, потому что Лиза сочла необходимым на них ответить. Произошло это в высшей степени элегантно: лекция, которую посетил Глеб, посвящалась слову обида. Исторически это слово обозначало ущерб самого разного свойства, но в первую очередь нравственный. Слово обида происходит из *obvida, где корень вид – Лиза попросила прощения за тавтологию – виден невооруженным глазом. Это ведь только кажется, что вид соотносится исключительно со зрением. В не меньшей степени он связан с эмоциями. Иначе почему же он появляется в таких словах, как ненавидеть, завидовать и т. д.? Смысл обиды, стало быть, во взгляде. Особом взгляде: что называется, не так посмотрел. Не то, может быть, сказал – и началось. В сущности, обида – это чувство, основанное на неожиданности. Не так сказать может только тот, от кого ждешь, что он непременно скажет так. Только в детстве исходишь из того, что все любят тебя и должны говорить так; это уж потом понимаешь, что дела обстоят ровно наоборот. И в этом смысле обида – очень детское чувство. На этой фразе Лиза бросила на Глеба красноречивый взгляд, и он понял, что произносилось это ему одному. Но он уже и не обижался, чувства его были сложнее, относясь теперь к разряду смешанных. Когда они с Лизой поднимались в аудиторию, Глеб ощутил терпкий кошачий запах от ее платья. Он резко отдавал ацетоном, из чего следовало, что контакт Лизиных питомцев с платьем был свежим. Запах пробивался даже сквозь окружавшую Лизу парфюмерную завесу. Тогда-то Глеб понял, почему его родственница душилась так неумеренно. Кошачье соседство возвращало духам их изначальное предназначение – забивать другие запахи. К сожалению, с этой задачей они не справлялись. И Лиза, блистательная Лиза, знавшая историю русских слов как свои пять пальцев, в одно мгновение превратилась в страдающего и достойного жалости человека. Если угодно, в бедную Лизу. С этого дня мысленно он называл ее только так – бедная Лиза. Бедная. И больше на нее не обижался. Уже вернувшись в Киев, они с бабушкой попытались Лизе позвонить, чтобы поблагодарить за гостеприимство, но не дозвонились. Телефона у них не было, и они ходили на переговорный пункт, где заказывали разговор. Лизин номер набирала телефонистка, но на том конце провода никто не отвечал. Девушка трижды безуспешно пыталась связаться с Ленинградом, и, когда Антонина Павловна попросила сделать это в четвертый раз, телефонистка отказалась. Сказала, что это бесполезно. Что больше трех раз она вообще не набирает. Настаивать не имело смысла. Тогда Антонина Павловна написала Лизе письмо, где, помимо благодарности, упомянула о попытке позвонить. Вскоре пришел ответ от Лизы. Она писала, чтобы Глеб обращался к ней, если понадобится какая-либо помощь при поступлении. Невозможность же дозвониться была связана с тем, что коты (в письме стояло: котики) перегрызли телефонный провод. Теперь провод починили, и можно опять звонить.

05.04.13, Мюнхен

Мы с Нестором сидим на лужайке перед домом. На апрельском солнце жарко. За стеной сада хлопает дверца соседской машины. В глубине дома раздаются шаги. Я напрягаюсь. Это Геральдина выносит нам сок. На мгновение мне показалось, что из дома выходит Людмила.

Нестор медленно выпускает сигаретный дым.

– Не ожидал, что они так просто отбудут.

– Я тоже, – соглашаюсь. – Хотя, знаешь, в этой Ане что-то есть. Ты помнишь, как она в конце к тебе обратилась? Напиши, писатель, что мне не нужен ни он, ни его деньги.

– Ну и что?

– Как ты не понимаешь? Ей хотелось войти в литературу в достойном виде. Не станционной шалавой, а тургеневской девушкой.

– Красиво. Только вряд ли она читала Тургенева.

– А это неважно, читала или нет. Она находится в этом культурном поле… – Ладонью перед носом изображаю чтение. – Ты видел в мире метро, где бы столько читали?

Нестор пожимает плечами и допивает свой сок.

– Я тут недавно ехал в метро в семь утра. Вагон набит. Едет полуспящая масса, качается туда-сюда, стоит запах перегара.

– А в углу сидит девочка и читает Первую любовь – не видел такого? И она – вся в книге, не в вагоне…

– …и зовут ее Аня. Когда это, интересно, ты последний раз был в нашем метро? Ты кого уговариваешь? Самого себя? – Нестор внимательно на меня смотрит. – Может, хочешь вернуться в Россию?

– Не знаю. Я вообще уже ничего не знаю…

Делаю резкое движение рукой, и стакан слетает со стола. Не разбивается, просто лежит в траве. Нестор наклоняется и осторожно ставит стакан на стол. Хлопаю его по плечу.

– Что-то я совсем устал.

Вечером сижу у компьютера. Просматриваю почту. В день приходит 20–30 писем. Признания в любви, отчеты агента, приглашения выступить, но в основном, конечно, просьбы – об интервью, о помощи благотворительным фондам и просто о помощи. Письма мы обычно разбираем с Катей. Она отвечает на немецкие и английские, а ответы на русские диктую ей я.

Сегодня я отвечаю на письма один – ограничиваюсь короткими фразами. Или не отвечаю. Это продолжается минут пятнадцать. Выйдя из почтовой программы, соскальзываю на форум, ради которого, собственно, и включил компьютер. Еще вчера я наткнулся на обсуждение медиками проблем паркинсонизма. Читаю медленно, отключившись от того, что это – обо мне. Непроизвольное слюноотделение. Откидываюсь на спинку стула. Всё впереди.

За дверью слышны шаги. Не очень твердые, Катины – узнаю их безошибочно. Не могу попасть курсором в крестик. Входит Катя и обнимает меня сзади.

– Глебушка, ты же обещал…

– Ты тоже обещала кое-что.

А я не обещал. Просто профессор Венц сказал нам с Катей, что лучше ничего не читать о болезни, и мы согласились. Сказал: будет только страшно, а пользы от этих знаний ноль. Всё, что мне нужно, он, Венц, и так сообщит.

– Как ты отнесешься к моему непроизвольному слюноотделению?

На шее чувствую Катины слезы. Приходит в голову мысль, что непроизвольные слёзы – это романтично, а слюни – нет, хотя какая между ними, собственно, разница? Мы живем в мире условностей.

1981

Это был последний киевский год Глеба. Ввиду существования на свете Петербурга (он называл его уже только так) оставаться в Киеве было невозможно. Глеб готовился к выпускным экзаменам, писал для пробы сочинения на вероятные темы, но мысленно уже находился в Петербурге. Вообще говоря, именно сочинения были тем, что уже тогда переносило его на берега Невы. Там он со всей силой почувствовал красоту русского языка или – в понятиях, более привычных Глебу, – его непростую музыку. Ти зробив свiй вибiр, i я його поважаю[43], сказал Федор, узнав о решении сына поступать в Петербургский университет. Глеб подумал было, что речь идет о выборе между музыкой и словесностью, но Федор сразу уточнил, что имеет в виду выбор языка и в целом культуры: то був той же вибiр, що його свого часу[44] зробив наш однофамiлець Микола. Глеб ничего не ответил, потому что свой выбор он осуществил давно – так давно, что даже о нем и не помнил. Что же касается Миколы, то он, кажется, ничего и не выбирал. Просто соединил в своем сознании две стихии и жил в них. Что он чувствовал, когда покидал родные края? То же, что и Глеб, – жажду нового, страх, боль расставания? На выпускном вечере все эти чувства сошлись у мальчика в горле в единый комок, и он потерял голос. Ненадолго, минут на двадцать, но – потерял. Чтобы никто этого не заметил, вышел из актового зала в коридор. Стоя лицом к открытому окну, ожидал возвращения голоса. Делал вид, что вглядывается во что-то такое, что требует сосредоточения (в свое будущее?); на деле же видел лишь собравшийся по углам подоконника тополиный пух. Когда слышал шаги сзади, махал из окна рукой кому-то невидимому. Проделывал это так убедительно, что в конце концов его и увидел. Это был он, Глеб Яновский, только десятилетия спустя. Этот умудренный Глеб уже знал, что стояние у окна запомнится – с пухом, тополями, приглушенными звуками рояля из актового зала – всем тем, что (конец детства) скользило на манер титров. Конец детства, прошептали оба Глеба и на несколько десятилетий расстались. Оба думали о тех, кто переживал такие же вечера десятилетия назад – со звуками рояля, с тополями. Где они, спрашивается, сейчас? На мозаиках московского метро – в широких штанах, широко шагающие. Да и не только там: в старых просторных могилах – нарядные, с закатанными рукавами белых рубах, в пиджаках, наброшенных на плечи, остатки волос зачесаны назад, в неестественно длинных, до запястья, костях-пальцах – чертежные футляры, астролябии и циркули, на женских черепах – венки из ромашек, зияющие глазницы беззаветно смотрят в будущее. Об этих выпускниках думалось в день выпуска. Но день вошел в память не только этим. Он запомнился и феерической поездкой по Днепру. По замыслу была это поездка как поездка (теплоход Ракета на подводных крыльях, нарядные выпускники, пара полных учительниц); фееричность же ее заключалась в том, что на борту судна почему-то работал бар. Бармен Марлен, заранее грустивший о потерянном дне, предложил учительницам выпить за счет заведения и, к своему удивлению, не получил отказа. Спросив их имена (Руслана Рудольфовна и Неонила Николаевна), Марлен предложил тост за знакомство. Затем педагоги выпили уже за свой счет. После третьей Марлен как бы между прочим спросил, есть ли среди выпускников надежные люди. Им, без ущерба для воспитательного процесса, он хотел бы предложить того напитка, который учительницам так понравился. Обозначив свой интерес, налил им еще раз. Он оказался хитрым парнем, этот Марлен. Таинственный напиток, если называть вещи своими именами, был пшеничной водкой, но, оставаясь безымянным, он притупил бдительность доверчивых учительниц. Они быстро составили список надежных людей, и Марлен начал приглашать их к стойке в алфавитном порядке. От приглашения не отказался никто. Создалась даже небольшая очередь, которая – что для быстроходного судна естественно – двигалась довольно быстро. До самого конца списка Глеб не знал, принадлежит ли к надежным. К его огромному облегчению, принадлежал. Руслана Рудольфовна предложила тост за Маркса и Ленина, но все выпускники поняли, что иносказательно она пьет за Марлена. Сжав ее руку в своей, бармен шепотом спросил: Руслана, а где твой Людмил? Ответное рукопожатие последовало немедленно. Глаза Русланы Рудольфовны были на мокром месте. Вслед за надежными выпускниками к барной стойке стали подходить и ненадежные, причем эти заказывали гораздо больше и охотнее. Услышав бодрые интонации в салоне, туда по одному стали спускаться члены команды. С каждым таким посещением скорость Ракеты увеличивалась. Через полчаса располагающее подводными крыльями судно готово было взлететь. Окрыленные атмосферой праздника, Руслана Рудольфовна и Неонила Николаевна вышли из салона на открытый пятачок на корме. Чувствуя непреодолимое стремление вверх, Руслана Рудольфовна двинулась к лестнице, не предназначенной для пассажиров. Она отцепила перегораживающую лестницу цепочку и приготовилась к непростому восхождению. На первой же ступеньке женщину едва не сбила с ног воздушная волна – Ракета неслась на пределе своих возможностей. Руслану Рудольфовну спасла полнота ее нового чувства – а может быть, и просто полнота. Наблюдая за зрелищем из рулевой рубки, капитан Ракеты объявил об отделении первой ступени, которая действительно ходила ходуном. Но заявление было преждевременным. И ступень, и стоявшая на ней учительница (она вцепилась в металлический поручень) устояли. Длинная юбка с оглушительным хлопаньем билась о ее ноги, а заколотые на затылке волосы лишились шпилек и реяли на ураганном ветру. Такой ее увидел вышедший из салона Глеб. Он был потрясен: несмотря на сопротивление стихии, женщина не только поднималась, но и декламировала что-то гекзаметром. Слов было не разобрать, стихи обратились в чистый ритм. На последней ступеньке юбка взметнулась вверх и закрыла Руслане Рудольфовне лицо. Теперь она напоминала самоходную трубу – в верхней своей части, а в нижней… Глеб был единственным, кто увидел это. Увидел – и целомудренно отвернулся. И взгляд его упал на Неонилу Николаевну, повисшую на бортовом поручне. Руки учительницы качались над днепровской пеной. Она тоже не молчала, но читала текст попроще: ловись рибка велика, ловись маленька… Неонила вообще была попроще. Уже оттаскивая ее от поручня, Глеб увидел, как два матроса сводили Руслану Рудольфовну с лестницы. Пытались, хохоча, опустить ее юбку, но не могли. Может быть, не хотели. Когда обеих учительниц отпаивали в салоне коньяком, Руслана Рудольфовна рассказала всем, что наверху читала Антигону Софокла. По просьбе Марлена она прочла эти строки еще раз: Дивних багато на свiтi див, / А найдивнiше з них – людина: / Вiтер сiче їй в обличчя, вона ж / Смiливо далi прямує путь. Все аплодировали, особенно Марлен, не догадывавшийся, в каких непростых условиях это прозвучало в первый раз. Он предложил тост за Софокла, которого поукраински никогда еще не слышал. Выпив, уточнил, что на других языках, если ему не изменяет память, он его тоже не слышал. И Антигону не читал. Глядя на успех коллеги, Неонила захотела было тоже что-то прочесть, но тут же раздумала. До самого возвращения Глеб по просьбе присутствующих играл на гитаре. Через день он вылетел в Ленинград, где его ждали вступительные экзамены в университет. В августе стало известно, что Руслана Рудольфовна вышла замуж за Марлена. Как он признался на свадьбе, эрудиция этой женщины сразила его наповал. Руслана Рудольфовна смутно припоминала, что там, на Ракете, нечто подобное едва не приключилось с ней самой. Посылая молодоженам поздравительную телеграмму, Глеб думал о том, как все-таки важно вовремя прочесть Софокла.

15.06.13, Нью-Йорк

Выступаю в Карнеги-холле. За месяц до концерта, когда афиши были уже готовы, я послал Майеру уведомление об изменении программы. Вместо обычного моего репертуара (популярная классика плюс современность) объявлялось исполнение народных песен. Майер сопротивлялся с непривычной для него жесткостью. Его возмущала не столько необходимость перепечатывать дорогие афиши (такое случалось и раньше), сколько то, что решение было принято мной единолично, без консультаций с ним. И без каких-либо объяснений.

Только что же я мог объяснить? Что в течение трех уже месяцев не способен сыграть ни одной сложной вещи? Что увеличил количество репетиций вдвое, но пальцы от этого стали двигаться только хуже? Не от этого, может быть, но что хуже – точно. Майер пытался до меня дозвониться, но телефон мой молчал. Живя в одном городе со своим клиентом, Майер мог бы к нему заехать, но что-то ему подсказывало, что делать этого не нужно. Развитая интуиция того, кто давно работает с людьми. Майер к ней прислушивался.

Оставалась только электронная почта, на которую я изредка отзывался. Пока между нами шла переписка, продюсер не уступал. Когда же в один из дней он до меня все-таки дозвонился, то понял, что настаивать бесполезно. Я разговаривал с ним спокойно, но за этим спокойствием Майер почувствовал отчаяние. Он не понимал, что является его причиной, но глубина отчаяния была беспредельна. Программу составили так, как этого хотел я.

В Нью-Йорк мы с Катей прилетаем накануне концерта. В аэропорту лимузин подъезжает к самому трапу, и многочисленные поклонники в зале прилета оказываются не у дел. Встречающим объявляют о том, что маэстро уже уехал. Букеты и плакаты, то там то тут всплывающие над головами, постепенно сливаются в единой процессии. Мысленным взором вижу, как со вздохами разочарования (звездная болезнь) шествие направляется к выходу из аэропорта. С поклонниками так не поступают. Часть букетов приземляется в урне, и виртуоза Яновского для их владельцев больше не существует.

Сам виртуоз проводит вечер в гостинице. Даже ужин мы просим подать в номер. Вечером следующего дня спускаемся вниз и садимся в кадиллак. На переднем сидении нас уже ждет Майер. Он внимательно всматривается в меня, словно ожидает подвоха. Явно опасается увидеть меня каким-то другим. Скрывшим, к примеру, потерю глаза или ноги. Или, что было бы уж совсем плохо, руки, без которой не сыграешь даже народной песни. Нет, всё на месте. Майер немного успокаивается и кивает шоферу. Машина трогается с места – ехать здесь всего ничего.

Через десять минут подъезжаем к Карнеги-холлу. Величаво причаливаем: на это способны лишь дорогие машины. Служащие Карнеги-холла открывают двери кадиллака. С левой стороны выходит Катя, с правой, секунду спустя, – я с гитарой в футляре. Раздается многоголосый гул приветствия, мы машем собравшимся. Директор Карнеги-холла целует Кате руку и обнимается со мной. Щелкают фотоаппараты. Направляясь к дверям, я даю автографы, несколько раз останавливаюсь, давая возможность сделать селфи. За нами следуют служители концертного зала с врученными мне букетами.

Я знаю Карнеги-холл как свои пять пальцев, но (традиция есть традиция) директор следует впереди, показывая дорогу. В гримерной мне приносят крепкий чай в стакане с серебряным подстаканником – когда-то давно директору сказали, что так это делается в России. В поезде. Ему не сказали, что в поезде. Впрочем, в вытянутой гримерной это даже уместно: большое такое купе. Я слышу бодрый метроном колес – именно то, что нужно для этюдов.

Растираю руки и сажусь разыгрываться. Между этюдами отпиваю из стакана по нескольку глотков. Ложусь на кушетку и закрываю глаза. 19:07. Аккуратный стук в дверь: мистер Яновски…

– Не волнуйся, – шепчет мне Катя на ходу, – всё будет в порядке.

– А я не волнуюсь. Действительно не волнуюсь.

Перед тем как выйти из кулис, целую ее в лоб. Катя не пойдет в зрительный зал, весь концерт она будет стоять здесь. Так происходит всегда. Я подключаю к гитаре антенну микрофона и даю знак звукорежиссеру. Получив ответный знак, направляюсь к освещенному пространству сцены. Зал взрывается. Иду, опустив голову, словно сосредотачиваясь. На самом деле – привыкая к слепящему свету сцены: я так и не научился справляться с ним. Остановившись у высокого стула на авансцене, поднимаю голову. Улыбаюсь. Улыбка транслируется на большой экран. Из-за полуприкрытых век кажется улыбкой слепого.

Хаос переходит в ритм. Невероятный шум сменяется стройными волнами аплодисментов. Меня приветствуют стоя. В моих руках сверкает гитара. Сажусь на край стула (ноги на нижней перекладине) и беру два аккорда. Высокий стул и моя поза странным образом создают картинку бара. Не покажется, в общем, противоестественным, если сейчас я что-нибудь закажу. Какой-нибудь, скажем, хороший русский напиток.

На сцену вылетает плюшевый мишка как выражение симпатии к России. Я встаю и кланяюсь. Поднимаю мишку, сажаю его на один из пюпитров, возвращаюсь на место. Шум понемногу стихает. Не ожидая полной тишины, начинаю играть белорусскую Купалинку. Звучит только гитара, без голоса. Свет на сцене гаснет, остается лишь резкий яркий круг, в центре которого – музыкант. Он одинок, а песня его грустна. Ее слова в английском переводе скользят по огромному экрану.

Организаторы концерта сомневались, что давать слова необходимо, но я настоял. Без этого, сказал, ничего не будет понятно. Купалiнка-купалiнка, цёмная ночка… Цёмная ночка – дзе ж твая дочка? Со словами (возражали) все равно ничего не понятно. Ведь это же нужно объяснять, что в ночь на Ивана Купала девушки плели венки и клали их на воду, узнавали свою судьбу. И потом: чья дочка, почему плачет? А что тут объяснять, удивляюсь. Все ведь предельно ясно. Мая дочка у садочку ружу, ружу полiць. Ружу, ружу полiць, белы ручкi колiць. Кветачкi рвець, кветачкi рвець, вяночкi звiвае. Вяночкi звiвае, слёзкi пралiвае. Какая разница, чья дочка, – важно, что плачет. В искусстве лучше недосказать, чем сказать слишком много. А зрители будут плакать о своем.

На последней ноте поднимаю глаза и смотрю в зал. Вижу, как в отраженном от сцены свете блестят мокрые щеки. В руках аплодирующих мелькают носовые платки. Видны только зрители первых рядов, но я знаю, что там, в темной глубине зала, мою музыку чувствуют так же остро. Может быть, даже острее: подобное нередко происходит с теми, кто не может позволить себе хорошие места.

Встаю и (гитара на ремне) выхожу на авансцену. Когда Липу вековую я исполняю с голосовым сопровождением, зал тоже встает. Звучит мое странное гудение. Никогда с него не начинаю: пусть вначале послушают, каково оно без него – с одними лишь струнами. Мой голос входит в резонанс с гитарой, я чувствую их гармонию. Лишаюсь тела и превращаюсь в звук, в тонкую такую, почти неощутимую энергию. Пока рука не устала, решаюсь на сложную вариацию этой песни и играю ее почти без ошибок. Бросаю взгляд за кулисы и вижу поднятый Катей большой палец.

Ни палец, ни светящееся лицо Кати не могут меня обмануть: я знаю, как она волнуется. Сегодняшнее выступление построено особым образом. Я начал с вещей, которые обычно являются кульминацией концерта. Они играются тогда, когда градус напряжения достигает, кажется, предела. Зал неистовствует. И вдруг – новая вершина, которая еще мгновение назад казалась невозможной. Возможна ли она сейчас?

В этот раз песни следуют по степени сложности. В начале играются технически трудные вещи, а в финальной части, когда рука окончательно устанет, будут исполнены простые, притом с оркестром. С точки зрения режиссуры, это допустимый ход событий, потому что сложность не всегда связана с наибольшим воздействием. Опасность в другом. Тот транс, в который зал обычно погружается постепенно, уже наступил. С первой же песней. И нет уверенности в том, что это состояние зала можно будет удержать.

Играя Нiч яка мiсячна, с болью сердечной наблюдаю, как босиком по холодной росе аудитория Карнеги-холла бредет в неизвестном направлении. Беру ее на руки и несу. Вспыхивающие в партере искры собираются в полноценную шаровую молнию. Не отрываясь слежу за тем, как сияющий сгусток электричества медленно проплывает над залом. Вариация меняет тональность, и это как вираж на американских горках – публика охает. Твердо знаю, что нужно думать о чем угодно, кроме самой игры. Ласкающий, не думай о ласках. Если сравнивать зал с женщиной… Не так: от ее способности отвечать… Едва не сбиваюсь, перейдя на тремоло. От зала, словом, многое зависит.

После антракта появляется оркестр. В первом отделении – изысканность и техника, во втором – чувство и мощь. Играю песню за песней. Вопрос в следующем: способен ли зал на такую неутомимую любовь? На такую (три форшлага подряд) неутолимую? Да, способен. Оказывается, способен и на неутолимую. На такую непрерывную, потому что я играю не останавливаясь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад