Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Частная жизнь русской женщины XVIII века - Наталья Львовна Пушкарева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эти нормы проникли в переписку. «Дорогая и любезная государыня бабушка!» — обращался к царице Евдокии Федоровне (матери царевича Алексея) ее внук, российский император Петр II, осведомляясь о ее «весьма желательном здравии» и прося «отписать, в чем» он может «услугу и любовь свою показать». Что касается самой бабушки, то ей от внука нужны были, главным образом, внимание и память, «чтоб не оставлена была письмами».[366]

Няни, кормилицы, бабушки, родственницы-воспитательницы — все они, однако, отступают перед образами матерей, сохраненными в памяти мемуаристов. Признательностью за материнскую преданность, «чадолюбие», «добродушие», внимание и заботу пронизаны строки многих воспоминаний — и «мужских», и «женских». А. Т. Болотов писал, например, что мать его «крайне любила и не уставала всяким образом нежить». Безграничную любовь к детям и самопожертвование, «всевозможное попечение, которое только можно доставить», исходящее от матери, всю жизнь, не могли забыть М. В. Данилов, Г. Р. Державин и А. Ф. Львов, а их младший современник И. В. Лопухин, потерявший мать в 10-летнем возрасте, описал смерть ее с пронзительной болью: «Я просил Бога очень усердно, чтоб Он лучше отнял у меня палец или даже всю руку, а только бы она не умерла…»[367] Некоторые эмоциональные мемуаристки, вспоминая о матерях («дочерняя любовь заключает в себе массу воспоминаний…»), отмечали, что «ничего не утаивали» от своих «маменек», потому что безмерно «доверяли» им, их «чувствительности», «проникновенности»; по их словам, именно любовь матерей сформировала их нравственное чувство — «честность и благонравие».[368]

Ты в летах юности меня к добру влекла И совестью моей в час слабостей была, Невидимой рукой хранила ты мое безопытное детство, —

обращался к стареющей матери Н. М. Карамзин. И редкий мемуарист вспоминал о своем детстве обратное: деспотичный характер, самодурство своей родительницы. О строгости матери еще иногда могли быть упоминания («Бабушка моя была строгая мать, дед — нежный отец. Но как в то время жены уважали и боялись мужей своих, то бабушка и не смела наказывать детей в присутствии дедушки. Отца моего она называла балованным сынком…»),[369] но о несправедливом отношении, беспричинных вспышках гнева — почти никогда. Не оттого, вероятно, что такие матери не встречались, а оттого, что неписаные нравственные законы исключали возможность фиксации подобного в письмах или воспоминаниях.

Отношения детей к матери формировали не только внутрисемейный микроклимат, но и православно-идеологические установки, требовавшие оказывать матерям внимание и почтение. Из учительных сборников, распространенных еще в допетровское время, на страницы поучений от отцов к сыновьям, написанных в XVIII в., перешли требования «не злоречить» матери, «чтить матерь». Например, В. Н. Татищев развелся с женой и жил отдельно от семьи, но от сына требовал оказания матери безусловного почтения. «Нет страны, в которой бы уважение к… матерям и людям пожилым простиралось далее, — отмечала Екатерина II (немка по происхождению) в своем сочинении „Антидот“ („Противоядие“). — Дети, давно женатые, не смеют, так сказать, выйти из дому без позволения родителей».[370]

Особой темой в истории развития внутрисемейных отношений в России XVIII — начала XIX в. являются отношения матерей с выросшими детьми. Несмотря на поговорку «Взрослый ребенок — отрезанный ломоть», для русской традиционной культуры, сложившейся задолго до петровских реформ, характерно было сохранение крепких родственных связей между представителями (и представительницами!) разных поколений, в том числе между матерями и выросшими детьми, сыновьями. В крестьянском быту дети обязаны были быть кормильцами («пропитателями») состарившихся матерей. Частная переписка XVIII — начала XIX в. свидетельствует о сохранении этой черты традиционной культуры. «Почитайте свою родительницу, — поучал крестьянин Иван Худяков взрослых женатых сыновей. — Имейте во всем к ней повиновение и послушание и без благословения ея ничего не начинайте». Письма взрослых сыновей матерям, которые, по удачному выражению С. Н. Глинки, писались «не пером, а душой»,[371] отличает почтительность и уважение к тем, кого их родил и воспитал.

Став императором, Петр I посылал матери смиренные записки («паче живота моего телесного вселюбезной матушке моей…»), называя ее «радость моя», «вселюбезная». Смерть Натальи Кирилловны он пережил мучительно тяжело: «Беду свою и последнюю печаль глухо объявляю, о которой подробно писать рука моя не может, купно же и сердце…»[372] Под стать этому письму и письма младших современников Петра I. «За великие несчастие для себя приемлю, что при отъезде своем не отдал тебе, матушка, должного поклона», — сокрушался, например, в письме к родительнице сын Петра царевич Алексей. Взрослые сыновья старались не только регулярно писать матерям, но и приезжать к ним, как бы далеко они ни жили. Г. И. Добрынин, описав один из таких приездов (а для них он должен был отпрашиваться со службы, получать специальный отпуск!), резюмировал: «Любовь родительская к детям имеет большой перевес в рассуждении детской любви к родителям».[373]

И действительно, внутренне осознаваемая обязанность «поднять» детей, ответственность за них, даже когда они станут взрослыми, заставляли многих матерей забывать о собственном душевном и физическом состоянии. Так, вдова молдавского господаря Д. К. Кантемира Настасья Ивановна, мать 16-летнего Антиоха, впоследствии ставшего известным поэтом, приобрела нервное расстройство в судебной тяжбе с пасынком — К. Д. Кантемиром, завладевшим в силу закона о майорате всем отцовским наследством. Вдова выдержала три судебные тяжбы, пока не добилась решения в свою пользу — во имя своего дражайшего Антиоха, взыскав с ответчика (пасынка) штраф за противозаконное пользование ее «частью» в течение 1723–1729 гг.[374]

«Мне стоило больших усилий поехать, но чего не вынесет материнская любовь!» — признавалась на страницах своих «Записок» Е. Р. Дашкова, рассказывая, как в период тяжелой болезни, изнемогая от жара и физической боли, тем не менее поехала к государыне и князю Г. А. Потемкину, дабы обеспечить благополучное будущее сына. «Сама я испытывала всевозможные лишения, но они были мне безразличны, ибо меня полностью захватили материнская любовь и родительские обязанности», — признавалась мемуаристка. По столь понятным ей самой мотивам Е. Р. Дашкова помогла позже вдове Я. Б. Княжнина опубликовать посмертно одну из его трагедий «в пользу ее детей» и «сделать так, чтобы вдова несла по возможности меньшие расходы». Другим убедительным примером материнской самоотдачи является Н. Б. Долгорукова, мужественно переносившая и трудности сибирской ссылки, и безденежье во имя двух сыновей. Об умениях матерей «устраивать свои дела», управлять имениями, «соблюдая порядок и экономию», «справляться с домашними расходами» и к тому же получать немалый доход — и все во имя детей — говорят многие воспоминания русских дворянок XVIII — начала XIX в.[375]

Своеобразно понятая материнская «любовь» и «обязанности» простирались и на выросших детей (Е. Р. Дашкова, в частности, понимала, что ее взрослая замужняя дочь — мотовка, но неоднократно выплачивала все ее долги и долги ее мужа),[376] в том числе сыновей, довольно активно стремившихся в самостоятельности. К. Вильмот вообще сделала вывод о том, что в России «дряхлые старухи всемогущи, так как у них больше наград и знаков отличия, чем у молодежи». Заезжая англичанка не поняла, однако, что у «дряхлых старух» было больше не только «наград и знаков отличия», но и жизненного опыта, в том числе опыта управления и распоряжения земельной собственностью.[377] Мемуары позволяют привести немало случаев, когда матери оставляли в своих руках все управление поместьями («Владея большим имением мужа (6000 душ), неустроенным и, следственно, малодоходным, она… употребляла все средства, чтобы дать хорошее образование своим четырем сыновьям…»),[378] выделяя детям (в том числе взрослым сыновьям!) лишь определенную сумму «на прожиток»[379] и поручая лишь выполнение разовых покупок недвижимости.[380]

Весьма часто подобное отношение к сыновьям со стороны матерей диктовалось вполне осознаваемым (или подспудно ощущаемым) желанием «направить» их в жизни, добиться «приличного места», обещающего служебный успех. «Когда-нибудь мой сын станет фаворитом (он в это время продолжал усердно ухаживать за госпожой N, и их связь не была тайной), мне понадобится его влияние, чтобы получить отпуск на несколько лет и паспорт для поездки за границу», — мечтала Е. Р. Дашкова, не подозревая, что сын вскоре решится на мезальянс: женится — не из карьерных побуждений, а по любви — на купеческой дочери. Впрочем, М. И. Дашков — стараниями матери — все-таки стал приближенным государя.[381]

В одном из воспоминаний приведен удивительный казус наказания матерью взрослого («под двадцать лет») сына-офицера (!), которого мать собственноручно высекла («вошла с лакеями… заставила их сына держать, а сама выпорола, так что он день от стыда и боли пролежал не вставая») за то, что он «замотался, возвратился домой, выпив, распроигрался…». Любопытно, что сам «пострадавший» оправдывал мать в этом поступке. Что же говорить о чувствах благодарности, которую испытывали сыновья-кутежники к своим матерям, которые подчас принуждены были «не только все скопленное издержать, но многое продать или заложить», лишь бы спасти от долговой ямы любимое чадо.[382]

В описанном «самовластье» матери проявилась стойкая российская традиция приоритета материнского слова и поступка по отношению к ребенку, каким бы взрослым он ни был. При всей исключительности описанных эпизодов они отразили особый консерватизм семейно-бытовых отношений, в том числе в среде дворянства. Личностно-эмоциональные отношения матерей и детей, как то замечали сами авторы мемуаров XVIII — начала XIX в., претерпев за более чем вековой период заметную эволюцию, остались важнейшими в цементировании «семейной связки», «силы объединения».

Повзрослевшие сыновья, чувствуя ответственность за тех, кто дал им жизнь, воспитание и образование, став самостоятельными, старались отличиться по службе и тем самым обеспечить старость своих матерей, заслужить их похвалы. Этот мотив особенно ярко прозвучал в переписке рода Раевских, в частности Н. Н. Раевского и его матери Е. Н. Давыдовой-Раевской в 1790-х гг.[383]

Но, несмотря на всю любовь и нежность к детям, в редкой семье родители понимали, что состояние детства — это особое, драгоценное состояние, «золотые дни» — как назвал их С. Н. Глинка, родившийся в 1776 г.[384] Напротив, ранние годы старались «пробежать», как можно скорее, чтобы ребенок не выглядел недоразвитым и глупым недорослем-митрофаном. В течение почти всей первой половины XVIII в., если судить по источникам личного происхождения, в обществе отсутствовало понимание существования особого детского мира. Вплоть до конца столетия не было детской моды: детей одевали, как маленьких взрослых. Показательно, что воспоминаниям раннего детства уделено, как правило, очень мало места в мемуарах первой половины XVIII в. — и в «женских», и в «мужских». Пользуясь словами Андрея Болотова, писавшего свои заметки в конце столетия, «о первом периоде жизни» говорить никто не считал нужным, «ибо не происходило ничего обособливого». Болотову вторил его современник Протасьев: «Лета ребяческие ничьи не интересны».[385]

Осознание ценности детства заметно в первую очередь именно в воспоминаниях женщин:[386] ведь именно для них частная сфера жизни была если не единственной, то главной. Русские дворянки, родившиеся на рубеже веков и писавшие свои мемуары в 20–40-е годы XIX в., характеризовали свое детство, исходя из новой системы ценностей, на которую — пусть опосредованно, косвенно — оказали влияние идеи Руссо. Правда, одна из мемуаристок иронически заметила: «Бабка моя не только не читала сего автора, но едва ли знала хорошо российскую грамоту». Тем не менее русские дворянки в начале XIX в. нередко рассуждали о «правильности» или «неправильности» воспитания, его полноте, качестве, «утонченности», целях.[387] Как заметила Г. И. Ржевская, воспитание «не перерождает человека, а лишь развивает его природные склонности и дает им хорошее или дурное направление».[388]

Многие дворянки, появившиеся на свет в XVIII в., описывая свое детство, вспоминали любимые ими шумные игры («Я любила прыгать, скакать, говорить, что мне приходило в голову»; «Мать давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью, и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике… У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям…»). В то же время младшие современницы этих мемуаристок, родившиеся на рубеже веков или в первые годы XIX столетия, стремились подчеркнуть роль не столько игр, сколько книг и чтения. «В куклы я никогда не играла, и очень была счастлива, если могла участвовать в домашних работах и помогать кому-нибудь в шитье или вязанье, — вспоминала о себе А. П. Керн, родившаяся в 1800 г. И продолжала назидательно: — Мне кажется, что большой промах дают воспитатели, позволяя играть детям до скуки и не придумывая для них занимательного и полезного труда».[389] Ниже она подчеркивала, что характер ее в детстве сформировала именно «страсть к чтению», заложившая особое видение мира.

Мемуарная литература XVIII — начала XIX в. позволяет сделать одно существенное наблюдение. В русской дворянской культуре сформировалось два пути женского воспитания. Они были противоположны и порождали полярные виды поведения. Один — характеризовался естественностью поведения и выражения чувств. Получившие такое воспитание девушки, выросшие при крепостных няньках, в деревне у бабушек или проводившие там значительную часть года с родителями, умели вести себя сдержанно, но в то же время естественно — как это было принято в народной среде. Для этого типа женщин материнство и все, что с ним связано, составляло главное содержание их частной жизни.

Иной тип женского поведения, также сложившийся в XVIII — начале XIX в., характеризовался повышенной экзальтированностью, большей раскованностью публичного поведения (кокетством, игривостью), следованием моде и презрением прежних «условностей». Такие женщины жили, как правило, в крупных городах и принадлежали к дворянскому сословию. Их образ жизни не был ориентирован на материнство. На него влияли прежде всего образцы поведения, которые давало чтение, предоставляла столичная публика и, конечно же, «высший свет».

Глава IV

«Она старалась ничего не упустить в науках…»

Женское образование

Инициатором приобщения женщины к просвещению в начале XVIII в. было государство. Необходимость женского образования и характер споров вокруг него были связаны с общим пересмотром жизненных установок. Однако благие помыслы «птенцов гнезда Петрова» оставались на бумаге, пока за их осуществление в середине 60-х гг. XVIII в. не взялись энергичная «матушка-императрица» Екатерина II и известный деятель культуры И. И. Бецкой. Благодаря им в педагогических представлениях русского общества произошел подлинный переворот: была признана необходимость специфики женского образования.[390]

В 1764 г. при Воскресенском Смольном женском монастыре было основано Воспитательное общество благородных девиц (Смольный институт). Программа обучения в нем охватывала два языка (помимо русского, немецкий и французский), литературу, математику и даже физику. Принимали туда поначалу совсем маленьких девочек (из небогатых, но знатных фамилий)[391] 6–9 лет (таков был первый набор, рассчитанный на двенадцать лет и «выпущенный» в 1777 г.). Справедливости ради стоит отметить, что общество относилось поначалу к идеям Бецкого без энтузиазма. В те годы имел хождение стишок, весьма критически оценивающий его начинание:

Иван Иваныч Бецкий Воспитатель детский В двенадцать лет Выпустил в свет Шестьдесят кур — набитых дур.[392]

Позднее набирали 9–11-летних детей, а чаще — 13–14 лет (тогда их образование оканчивалось через пять лет). Воспитывались смольнянки в полном отрыве от семьи, и родители позже писали в своих воспоминаниях, что постороннему трудно даже представить «сердечную тоску при прощании» дочерей с матерями.[393] С. Н. Глинка, «испытав, как тяжело было на седьмом году расстаться» с родными, впоследствии убеждал своего родственника Г. Б. Глинку, приехавшего для помещения тринадцатилетней дочери в Екатерининский институт, «отменить намерение, тем более что он имел очень хорошее состояние и мог дать воспитание дочери под своим надзором».[394] Конечно, родители имели возможность навещать девочек в определенные дни и могли забирать на каникулы летом — но понятно, что институты не заменяли домашнего тепла.

Знания смольнянок — среди них преобладали девочки из семей, сохранивших широкие связи, — были неглубоки и поверхностны. Позже при институте было создано «Училище для воспитания мещанских малолетних девушек». От них ожидалась ни больше ни меньше как закладка основ образования в дворянской семье того времени:

Предвозвещения о вас слышны мне громки, От вас науке ждем и вкусу мы наград И просвещенных чад. Предвижу, каковы нам следуют потомки! А. П. Сумароков[395]

Смольный институт положил начало женскому образованию в России. С 1789 г. юные дворянки могли также обучаться в так называемых Екатерининских институтах в Петербурге и Москве, куда принимали девочек постарше. С 1812 г. открыл двери для воспитанниц Институт благородных девиц в Харькове.[396] К помощи Смольного и других институтов прибегали родители барышень из малообеспеченных дворянских семей, видевшие в обучении светским манерам — по Грибоедову, «и танцам, и пенью, и нежности, и вздохам» — залог удачного замужества и счастья своих дочерей.

С 1749 г. сначала в столице, а затем и в других городах стали возникать частные пансионы,[397] ставшие альтернативной институтам формой женского образования. На рубеже столетий их было несколько десятков в Петербурге, десять с лишним в Москве и несколько — в провинции.[398] Пансионы, как правило, открывались иностранцами и иностранками (иногда это были муж и жена).[399] Девочек обучали в одних из них «по-немецки и по-французски, шитью и домостроительству», в других — «домосодержанию и что к тому принадлежит», «шитью и мытью кружев», «шить и вязать», «показывая при том благородные поступки, пристойные к их (девиц. — Н. П.) природе» — чтобы сделать из них «добропорядочных жен и матерей семейств».[400] Эти цели в особенности преследовали учебные заведения для мещан (например, Мещанское отделение Смольного института), где изучалось переводное сочинение И. Г. Капме «Отеческие советы моей дочери». В книге подчеркивалось, что «назначение женщины быть совершеннейшей швеей, ткачихой, чулочницей и кухаркой», что она должна «разделить свое существование между детской и кухней, погребом, амбаром, двором и садом», а «умственное образование» ей не так уж и нужно, поскольку оно может оказаться излишним.[401]

За представительницами непривилегированных социальных слоев права на образование не признавалось. Рассчитывать на него могли лишь дворовые девушки. «Учреждения и уставы, касающиеся до воспитания и обучения в России юношества обоего пола», изданные в 1774 г., предусматривали обучение дворовых, чтобы «они умели нянчить барских детей», не портить их «своею грубостью и пороками». Правда, с 1786 г. специальный указ позволил принимать девочек из непривилегированных сословий в так называемые народные училища,[402] но происходило это нечасто. Посылать девочек в школы — согласно традиции и консервативным обычаям — считалось «непристойным».[403]

Третьим — и самым распространенным — видом женского образования было семейное, домашнее. Даже в крестьянской среде в XVIII в. попадались грамотеи, обучавшие дома детей, в том числе девочек, чтению и письму. Мемуаристы XIX в. приводят примеры того, что женщины иной раз были готовы отказаться «от сарафана к Рождеству», чтобы «были деньги на псалтырь». Однако каких-либо сведений о том, как обучались девочки из среды непривилегированных сословий грамоте, найти не удалось.[404]

Дворянские источники личного происхождения, напротив, дают богатейший материал по истории домашнего женского образования. Они позволяют проследить, как изменились за две трети XVIII столетия образовательно-воспитательные воззрения, как трансформировались ценностные ориентации матерей в семьях привилегированного сословия и как они, в свою очередь, повлияли на жизненные модели самих матерей и их детей.

Прежде всего, обращает на себя внимание обнаружившееся примерно во второй трети XVIII в. рациональное стремление родителей не просто вырастить ребенка — уберечь от болезней, сохранить здоровье, «напитать», как то было характерно для крестьян («Мать подкладывает ему (ребенку) всегда хлеба и при удобном случае под подушку на ночь кладет ломоть, чтобы ребенок поел утром, так как он просить не посмеет…»),[405] но и дать образование. Забота об образовании детей — и мальчиков, и девочек — стала быстро превращаться в веление времени. «Надобно отдать справедливость здешним родителям, — полагал камер-юнкер Ф. В. Берхгольц. — Они не щадят ничего для образования детей своих. Вот почему и смотришь с удивлением на большие перемены, совершившиеся в России в столь короткое время…»[406]

В первую очередь это суждение, разумеется, касалось мальчиков. В их воспитании велика была роль отца, чей безграничный авторитет «без дальнего чадолюбия и неги» благоприятствовал успеху. Однако зачастую не меньшее участие в деле образования сына принимала и мать,[407] а уж уровень первоначального обучения прямо зависел именно от женщины.

В зависимости от средств семьи — а обучение в то время стоило немало — маленьким дворянкам старались дать более или менее «приличное» образование. Девочек с измальства, с 5–6 лет, учили грамоте — «сажали за букварь» («По шестому году посадили меня за букварь и к часовнику…»).[408] Делали это сами родители — чаще мать («Мне уж было семь лет, и грамоте уже была выучена, и мать моя учила писать»; «…если бы не мать их, женщина простая и вовсе не образованная, то едва ли он и сестры его научились бы грамоте»). Очень часто образованием младших детей в доме занимались старшие сестры, уже выучившиеся, особенно когда на образование младших средств не хватало (ср.: «Когда мне исполнилось семь лет… меня перевели от няни к сестре моей, которая, как вторая мать, занималась со мною, начав учить меня и грамоте, и музыке…»).[409]

Когда же достаток позволял — нанимали учителей. В семьях попроще таким учителем мог быть просто приходской священник,[410] в более зажиточных — специально обученные гувернеры или гувернантки. Таким образом, из рук нянюшки маленькая дворянка в XVIII — начале XIX в. попадала в руки француженки, иногда — немки. Обучение третьему языку свидетельствовало уже о более чем обычном уровне знаний молодой особы.

В провинции найти «хороших преподавателей и учебников было почти невозможно», а указ 1755 г., запрещавший иностранцам, которые не выдержали специального экзамена, обучать детей, остался на бумаге. Частные уроки предлагались порой всякими проходимцами — и русскими, и иностранными. Потому-то «в начале текущего столетия… большая часть мелкопоместных дворян дальше Псалтыря и Часослова (в своем образовании. — Н.П.) не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видали», — вспоминала М. С. Николева. Тем не менее нанимать учителей стало показателем «хорошего тона». Каждая мать «старалась о воспитании, чтобы ничего не упустить в науках».[411]

Число учителей, равно как и перечень преподаваемых предметов варьировались. Когда речь шла о «хорошем», «утонченном» образовании для девочек, предполагалось длительное обучение их иностранным языкам. Языки называли «гимнастикой ума». В столице в набор обязательных языков, необходимых для «хорошего» образования, помимо немецкого (который преобладал во времена Петра и Анны Иоанновны) и французского (который преобладал во времена Елизаветы, Екатерины II и позднее) входили английский, латинский и греческий — именно «безукоризненнейшее знание» их давало возможность говорить об образованности юной дворянки. Впрочем, иногда знание девочками древних языков почиталось необязательным,[412] поскольку в жизни они были неприменимы.

В провинции дело обстояло несколько иначе. Найти хороших учителей было затруднительно, покупка книг и их выбор часто были случайны. Тем не менее в дневнике провинциальной помещицы за 1812–1833 гг. упомянуты покупки именно учебных и детских книг («Странствующих музыкантов» Лафонтена, географической карты Европы и «Землеописания России»).[413] Выбор языков, которым обучали дворянских девочек вдали от столиц, зависел часто не столько от моды, сколько от обстоятельств. Например, в Архангельске конца XVIII в. «проживало большое число представителей немецких фирм, имелась немецкая слобода», а потому, по воспоминаниям А. Я. Бутковской, «было несколько немецких пансионов, немецкий язык был в большом ходу». Французскому же языку в Архангельске того времени, по ее словам, обучались мало, и девочке с трудом нашли преподавателя — «швейцар[ц]а из немецкого кантона».[414]

В конце XVIII в. для «хорошего» женского образования равно обязательными считались немецкий и французский языки. Князь И. М. Долгорукий вспоминал, что в 1767 г. мать — «следуя общему обычаю» (!) — наняла им с сестрой «француженку, madame Constantin», которая и приучила их «лепетать по-своему с самого ребячества». «Нам (детям. — Н.П.) всегда приказывали говорить месяц по-французски и месяц по-немецки, — вспоминала С. В. Скалон, — по-русски нам позволялось говорить только за ужином, и это была большая радость для нас». На рубеже веков и в начале XIX в. — языком повседневного общения аристократии стал только французский, почти полностью вытеснивший не только другие европейские языки, но и русский. Владение им стало знаком принадлежности к высшему сословию — и именно поэтому многие матери «употребляли последние средства, чтобы нанять француженку».[415]

По воспоминаниям княгини С. В. Мещерской, описывающей события конца XVIII в., «тогда было такое время вследствие наплыва эмигрантов из Франции. Все лучшие преподаватели были французы…».[416] «Хотят иметь француза — и берут того, какой случится… Попадаются люди с понятиями и манерами наших лакеев», — иронизировал француз, побывавший в России. Его иронию разделила Е. А. Сабанеева: «Кому только не доверяли наших детей, лишь бы нашелся иностранец! И сколько вреда наделали в нашем Отечестве эти бродяги…»[417] Куда мягче смотрела на недостатки образования гувернанток начала XIX в. современница А. С. Пушкина А. О. Смирнова-Россет. «Добрая Амалия Ивановна, — писала она в воспоминаниях, — была идеал иностранок, которые приезжали тогда в Россию и за весьма дешевую цену передавали иногда скудные познания, но вознаграждали недостаток примером истинных, скромных добродетелей, любви и преданности детям и дому…»[418]

Гувернанток, обучавших юных дворянок языкам, специально выписывали из крупных европейских, а за их отсутствием — из западнороссийских городов. Например, для Л. Н. Энгельгардт, по воспоминаниям ее брата, была выписана «из Вильны madame Leneveu за 500 рублей». Ровесница девятнадцатого века А. П. Керн воспитывалась вместе с сестрами гувернанткой, выписанной из Англии и воспитавшей до того «двух лордов». Эта дама обучала девочек одновременно и своему родному английскому, и французскому языкам, «уча петь французские романсы». «Все предметы, — признавалась впоследствии А. П. Керн, — мы учили, разумеется, на французском языке и русскому языку учились только 6 недель во время вакаций, на которые приезжал из Москвы студент Мариинский…»[419]

Владение русским языком, знание русской грамматики почитались на рубеже XVIII–XIX вв. вовсе не обязательными, о чем с удивлением и осуждением вспоминали женщины, писавшие свои мемуары позже, в середине XIX в.: «Бабушка моя безукоризненно говорила по-французски… но русскому их не сочли нужным выучить, и вот на этой-то почве полнейшего и постыдного незнания отечественной истории, религии и языка и зиждется причина перехода (некоторых из современниц бабушки. — Н. П.) в католичество».[420]

Письма знатных женщин конца XVIII — начала XIX в. — если они были написаны не по-французски — поражают обилием грамматических ошибок, не говоря уже о полном отсутствии синтаксиса и пунктуации.[421] Однако наиболее просвещенные женщины XVIII столетия — подобно Е. Р. Дашковой или воспитывавшейся вместе с нею дочерью М. И. Воронцова, ставшей в замужестве графиней Строгановой, — «изъявляли желание брать уроки русского языка» и впоследствии неплохо им владели. Любопытно, что порой возникали курьезные ситуации: невестка, воспитанная в «культурном контексте» второй половины XVIII в., «довольно плохо говорила по-русски», а свекровь, получавшая образование несколькими десятилетиями ранее (или не получившая никакого), иностранными языками не владела. Еще чаще такие коллизии возникали между поколениями в семьях, где бабушки, не получившие языкового образования, были склонны нетерпимо «порицать все иностранное».[422] Лишь в 1812 г. во всех женских институтах и пансионах было вменено в обязанность преподавание русского языка.[423]

Между тем родители юных барышень прекрасно понимали, что от уровня начального образования, полученного в семье, зависит судьба их чад. Многие матери, «не получив сами достойного образования, старались всеми силами дать его своим дочерям», — вспоминала М. С. Николева.[424] Е. Р. Дашкова, по ее словам, «испытывала всевозможные лишения», но они были ей «безразличны, ибо желание дать сыну самое лучшее образование» поглощало ее «целиком». Ее старшая современница — мать Н. Б. Шереметевой (Долгорукой) — «старалась о воспитании (дочери. — Н. П.), чтобы ничего не упустить в науках и все возможности употребляла…».[425]

Наиболее дальновидные матери-дворянки желали найти дочкам самых лучших и образованных воспитателей. «Я великолепно сознавала, что у нас нечасто можно встретить людей, способных учить детей, к тому же лесть слуг и баловство родственников помешали бы такому воспитанию, к которому я стремилась», — так обосновывала необходимость собственного контроля за воспитанием и обучением детей Е. Р. Дашкова.[426]

Иногда такие усилия оправдывались. Так, гувернантками при будущей хозяйке известного литературного салона в Петербурге А. П. Елагиной были «эмигрантки из Франции времен революции, женщины, получившие по-тогдашнему большое образование… отличавшиеся аристократическим складом и характером». Это обстоятельство имело впоследствии, по словам современника А. П. Елагиной, историка К. Д. Кавелина, «большое влияние на [ее] умственный и нравственный строй, придав ей французскую аристократическую складку, общую всем лучшим людям той эпохи». Родители девушек из купеческого сословия начала XIX в. также стремились давать дочерям «приличное» образование, учить их иностранным языкам. Однако подобные устремления вступали подчас в противоречие с бытовым укладом. Побеждала в таких случаях, как правило (хотя и не всегда), традиция. Рассказывая о своих старших родственниках, Е. А. Сабанеева вспоминала, что «прадед не допускал мысли [, чтобы] русские дворянки, его дочери, обучались иностранным языкам». В начале XIX в. в семье купцов Полиловых дед попросту запретил изучение французского языка под предлогом того, что «негоже, чтобы дочь знала язык, которого не понимает ея отец».[427]

В дворянских же семьях детей обучали хотя бы навыкам бытовой беседы на французском и немецком. Знание английского свидетельствовало о более высоком, чем средний, уровне образования. Даже знаменитая Е. Р. Дашкова, ставшая в молодости полиглотом и получившая, по ее же словам, «прекрасное образование», знала в отрочестве французский, немецкий, итальянский и латынь; английский был выучен позднее.[428]

Не только в столице и не только в среде аристократии девушкам давали столь хорошее образование. Даже в провинции в конце XVIII — начале XIX в. встречались весьма образованные юные дворянки. Пятнадцатилетняя Наталья Сергеевна Левашова, жившая в то время в Уфе, по словам ее учителя, Г. С. Винского, «через два года понимала столько французский язык, что труднейших авторов, каковы Гельвеций, Мерсье, Руссо, Мабли, переводила без словаря, писала письма со всей исправностию правописания; историю древнюю и новую, географию и мифологию знала также достаточно». В той же Уфе несколькими десятилетиями позже «у одного предоброго француза Вильме» обучалась С. Н. Зубина, которой впоследствии «пленялись все по-тогдашнему образованные и умные люди, ученые и путешественники». Неплохо образованными были дочери П. А. Осиповой-Вульф (соседки А. С. Пушкина по его псковскому имению): все они, равно как и обучавшаяся вместе с ее родными дочерьми А. П. Керн, прекрасно владели французским и английским языками.[429] Можно отметить, таким образом, что цели и качество обучения девушек в семьях российского дворянства и купечества зависели не только от состоятельности родственников, не только от учителей, но и от духовной жизни в семье (особенно — от устремлений матери).

Одновременно с преподаванием гуманитарных дисциплин юных дворянок обучали «разным рукоделиям» — «преизрядно вышивать всякими цветами и золотом, какое шитье в тогдашнее время было в Москве в манере». Казалось бы, это женское занятие не должно было вызывать неодобрения в семьях зажиточного купечества начала XIX в., но старшие мужчины в доме относились к подобным занятиям без должного уважения, «называя это пустяками».[430] Столь же неблагосклонно смотрели они и на занятия дочек музыкой: большинству девушек не суждено было развить свои способности. Предполагалось, что «купцовым дочкам» пригодится в жизни совсем иное — знание азов математики, позволяющее помогать супругам в их «деле» («Чем фигли-мигли с мальчишками переглядываться, займись лучше делом… подсчитай. Он дал мне расходную книгу, счеты…»).[431]

В то же время маленьким дворянкам, в отличие от маленьких дворян,[432] математику преподавали на уровне элементарных арифметических действий и правил. С другой стороны в перечне «наук» для девочек и мальчиков было и много общего. Девочкам преподавали рисование, пение, обучали игре на каком-либо музыкальном инструменте, «истории всеобщей и русской, — вспоминала М. С. Николева, — географии, мифологии (теперь совсем заброшенной, а тогда обязательной для порядочно-образованной особы)»,[433] а также словесности.

Обязательными для хорошего воспитания девочки с середины XVIII в. стали считаться уроки движения,[434] танцев, музыки, реже — пения. «У меня был учитель музыки Конри», — вспоминала о своем детстве М. Г. Назимова, которая занималась «с увлечением» и с ним, и с «учителем пения Ронкони и учителем итальянского языка». Об обязательных занятиях музыкой и пением в детстве вспоминала и графиня А. Д. Блудова. М. С. Николева сообщает в мемуарах, что обучение игре «на клавикордах» начинали не ранее чем с 8–9 лет. Любопытно, что музыке ее обучал «довольно талантливый музыкант из дворовых, крепостной человек».[435] Когда на обучение девочек музыкой не хватало средств, матери пускались порой на хитроумные уловки, завозя временами по утрам своих детей в «хорошие» дома, где «барышни брали урок музыки», и просили хозяйку позволить послушать, поприсутствовать на занятиях.[436]

Так или иначе, но большинство маленьких дворянок было занято «с утра работою: уроками или приготовлением к урокам». Задавали ежедневно помногу, заставляя «писать переводы или под диктовку часа по три». С. В. Скалон пишет, что ее вместе с сестрами будили в детстве «рано, в зимнее время даже при свечах», чтобы все дети «успели приготовить уроки к тому времени, когда проснется мать… Тогда мы несли ей показывать, что сделали, и если она оставалась довольна нами, то… отпускала гулять». Именно по причине такой строгости в отношении уроков, полагала мемуаристка, «все дети очень успевали в науках» и тем были «обязаны единственно доброй, незабвенной матери». М. С. Николева вспоминала, что старшая сестра, заменявшая ей воспитательницу и преподавательницу, занималась с нею «с 7 часов утра и до 12 и от трех до шести после обеда, так что для прогулок или ручной работы совсем не оставалось времени».[437]

И все же образовательные возможности даже для юных аристократок и в XVIII в., но и в начале XIX в. были ограничены. В отличие от юношей у них не было ни своего Лицея, ни университетов — и тем не менее некоторые иностранцы находили, что в России конца XVIII в. «женщины образованы лучше мужчин».[438] Тип высокодуховной русской дворянки, описанный Н. М. Карамзиным, А. С. Грибоедовым, А. С. Пушкиным и другими писателями первой трети XIX в., сложился под воздействием культуры эпохи, в которой едва ли не главенствующая роль принадлежала литературе.

Воспоминания русских дворянок конца XVIII — начала XIX в. позволяют заметить и появление в это время совершенно нового понятия — женской и даже детской библиотеки. Формирование духовного мира девочек в дворянских (причем не только в столичных («Я расширила свою, и без того значительную, библиотеку…» — вспоминала Е. Р. Дашкова), но и в провинциальных)[439] семьях стало проходить под непосредственным влиянием чтения. «В царствование Екатерины… грамотность начала распространяться. Явились между дворянами охотники до чтения: дамы начали читать романы…» — вспоминал М. А. Дмитриев. Во многих дворянских семьях конца XVIII, а особенно начала XIX в. появились библиотеки: у кого — побогаче, у кого — победнее. М. Г. Назимова вспоминала, что в детстве она всегда «предпочитала хорошую книгу светской бессодержательной болтовне».[440] «У нас была маленькая детская библиотека, — писала ее современница А. П. Керн, — и мы в свободные часы и по воскресеньям постоянно читали… Мне удавалось удовлетворять свою страсть к чтению, развившуюся во мне с пяти лет. Я все читала тайком книги матери моей…» В домашней библиотеке провинциальной (валдайской) помещицы Е. П. Квашниной-Самариной, если судить по ее дневниковым «Записям», было одних только «братцовых книг: французских 580, русских 98, итого 678».[441]

Домашние библиотеки женщин конца XVIII — начала XIX в. повлияли на внутренний мир не только девочек, но и вообще целого поколения людей — будущих участников войны 1812 года, декабристов. Рыцарские романы и сказки о богатырях, которые первыми попали в домашние детские библиотеки, читались сыновьям и дочерям многими матерями-дворянками. Они формировали характеры и души детей, заставляя «забыть природную слабость и чувствовать, что можно сделаться самостоятельным и независимым человеком». Образы «поэтических», идеальных женщин, спасаемых героями-рыцарями, появившиеся в русской литературе того времени и широко распространенные в литературе европейской и переводной, стали идеалом эпохи конца XVIII — начала XIX столетия и облагораживающе действовали на воспитание в целом.[442]

Собрание книг для женского и детского чтения впервые в русской истории было издано в XVIII в. Н. И. Новиковым. Следующим за ним был его современник, историк Н. М. Карамзин, который вместе со своим другом А. П. Петровым редактировал новиковский журнал «Детское чтение для сердца и разума» (1785–1789 гг.). Читателями этого собрания и этого журнала — впервые в России — были дети и их мамы. Одновременно в библиотеке детского чтения в России появились изданные Новиковым «Дон-Кихот», «Робинзон Крузо», а также «Плутарха Херонейского о детоводстве, или воспитании детей, наставление» — жизнеописания великих людей Древней Греции и Рима (СПб., 1771). О том, что английский перевод Плутарха очень нравился маленьким дворянкам в детстве и они с наслаждением его читали, сохранились воспоминания А. Д. Блудовой.[443] «„Детское чтение“ было едва ли не лучшею книгою из всех, выданных для детей в России, — вспоминал впоследствии М. А. Дмитриев. — Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети. Оно выходило пять лет особыми тетрадками при „Московских ведомостях“…» Имея больше досуга, нежели мужья, женщины-матери становились первыми учителями своих детей, прививали им вкус к книге и знаниям. К 1820-м гг. в большинстве дворянских семей как в столице, так и в провинции «книги были в большом почете».[444]

Поэт И. И. Дмитриев вспоминал, что «авторские способности юного Карамзина развивались» под влиянием Н. И. Плещеевой, «питавшей к нему чувства нежнейшей матери». Г. Р. Державин неизменно помнил, что именно мать сумела его «пристрастить к чтению, поощряя к тому награждением игрушек и конфектов». «Разумные убеждения, сопровождаемые нежнейшими ласками, горячность желания видеть образованного человека» в своем сыне руководили матерью С. Т. Аксакова. Благодарностью к матери, имевшей «разум тонкий и душевными очами видевший далеко», сумевшей через книгу пробудить в сыне любовь и талант к литературному труду, проникнуты воспоминания о своем детстве драматурга Д. И. Фонвизина.[445]

Многие мемуаристки вспоминали впоследствии, что с помощью чтения матери умело формировали их духовный и нравственный облик, запрещая читать одни книги (прежде всего «растрепанную литературу», как ее называли в семье графини А. Д. Блудовой, — «неприличные» французские романы, «совращающие с истинного пути»:[446] «Сочинения (французских авторов, и прежде всего m-me Сталь. — Н. П.) безбожны и безнравственны… Свет погиб именно потому, что люди думали и чувствовали так, как эта женщина…»)[447] и поощряя читать другие. Сердцем понимая и предчувствуя возможные последствия чтения эмоционально насыщенных романов, матери-дворянки пытались контролировать круг чтения. Таким образом, женщины-матери в большинстве семей становились блюстительницами мудрого спокойствия, как бы олицетворенной совестью семьи, воспитательницами высоких нравственных начал. Впрочем, исключить чтение «возбуждающей литературы» не всегда оказывалось возможным, а «пламенное воображение», усиленное литературными образами, зачастую приводило к тяжелым психическим расстройствам юных читательниц.[448]

Любопытно отметить, что в тех случаях, когда дворянки ощущали в себе творческий или, например, административный потенциал и стремились реализовать его, они перекладывали традиционные женские функции — воспитания и образования детей — на плечи мужей (если, конечно, те были на то согласны). Отношения такого рода сложились в семье Вульфов, где П. А. Осипова-Вульф заправляла хозяйством и «читала Римскую историю», а ее супруг — «варивал в шлафроке варенье» и возился с детьми. Аналогично Е. Ф. Сукина, «славившаяся даром поэзии, проводя целые часы за сочинениями, мало заботилась о воспитании детей, которые все шестеро обязаны отцу своему… Образованием дочерей он занимался сам…».[449] Однако типичными такие семейные отношения все-таки не были.

С началом выездов в свет обучение дворянских девушек (равно как купеческих дочек) прекращалось или продолжалось «не столь усидчиво, как прежде».[450] «Выезжать» в сопровождении матушек начинали примерно с пятнадцати лет.[451] Многие матери находили в этой своей обязанности известное удовольствие. «Она жила весело, любила давать балы, — вспоминала об одной своей родственнице Е. П. Янькова. — Сперва, когда была молода, для себя самой; а потом, когда подросли ее две дочери… она их тешила». Раздумья матушек и их дочек о моделях нарядов, которые предполагалось «приготовить» к тому или иному «увеселению», даваемому в Благородном собрании, составляли содержание повседневных разговоров многих столичных, да и провинциальных жительниц, принадлежавших к привилегированному сословию.[452]

Таким образом, за XVIII в. женское образование в России сделало громадный шаг вперед. Если в начале реформ Петра I редкая дворянка считалась европейски образованной, то через сто лет неграмотная женщина, подобная одной из героинь фонвизинского «Недоросля», превратилась уже в сатирический образ. Мемуары, дневники и переписка дают возможность проследить содержание и пределы домашнего женского образования в России и таким образом глубже понять, в чем состояли изменения в образе жизни россиянок различных социальных слоев.

Глава V

«Любезная картина вседневного счастья…»

Повседневный быт женщин

Во второй половине XVIII в., после освобождения дворян от обязательной государственной службы (1762 г.), наметился быстрый рост числа усадеб — загородных дворянских имений. Проживание в собственном доме в Москве, а тем более в Петербурге было доступно лишь состоятельным людям. Зачастую молодая семья жила в имении вместе со старшими родственниками, и в ней появлялись дети, прежде чем «старики» отделяли молодых и позволяли им (если имелись средства) жить в городе. Квартиры обычно снимали только на часть года. «Мы оставляли город в апреле месяце и возвращались туда только в ноябре», — вспоминала В. Н. Головина.[453]

Нередко лишь глава семейства жил в городе, а дети и жена оставались в усадьбе. «Записки» Е. П. Квашниной-Самариной, сделанные в 1812–1815 гг., позволяют предположить, что в начале XIX в. многие российские дворянки «средней руки» находились в своих имениях почти безвыездно. Для XVIII столетия это тем более было нормой. Даже в своем уездном городе российские помещицы бывали изредка — когда ездили за покупками или по делам. Поездка в столицу становилась событием. Поэтому, например, в «Журнале» купеческого сына Ивана Толченова (вторая половина XVIII в.) единственная в их с женой жизни поездка в Петербург описана с точностью до часа.[454]

Жизнь провинциальных дворянок, протекавшая вдали от крупных городов, имела немало точек соприкосновения с жизнью крестьян и сохраняла ряд традиционных черт, поскольку была ориентирована на семью и заботу о детях. День провинциальной помещицы XVIII в. начинался с утреннего туалета «рано утром, и в зимнее время даже при свечах». «Каждое утро мне приносят пластинку льда толщиной со стекло стакана, и я, как настоящая русская, тру им щеки, от чего, как меня уверяют, бывает хороший цвет лица…» — делилась в письме к сестре поразившим ее косметическим обычаем русских женщин М. Вильмот, перечислив и другие хитрости натурального российского макияжа: «…натереться докрасна хреном, а потом мылом. Можно окунуться в настой разных трав, что я не раз делала…» Если день предполагался обычный, будний и в доме не было гостей, то и утренняя еда подавалась простая. К завтраку подавали горячее молоко, чай из смородинного листа, «кашу из сливок», «кофе, чай, яйца, хлеб с маслом и мед». Дети ели «прежде обеда старших за час или за два», за едой «присутствовала одна из няней».[455]

После завтрака дети садились за уроки, а для хозяйки имения все утренние и дневные часы проходили в нескончаемых хозяйственных хлопотах. Их бывало особенно много, когда хозяйка не имела мужа или помощника в лице сына и вынуждена была сама главенствовать. «П. И. Чичагов не знал и не любил домашнего и полевого хозяйства. Всем занимались его теща и жена», — вспоминал С. Т. Аксаков о соседях по имению.[456] «Народонаселение (дома) все состояло из женщин. Первую роль после хозяйки играла Матвеевна, factotum в доме. Она смотрела за хозяйством, выдавала муку… припасы… Кормила меня, крестила, оплевывала и вечерами рассказывала сказки. Бабушка всегда советовалась с нею по хозяйству. Сверх того в доме было много женщин: кухарка-баба, девки-горничные… их мать старуха Алена и всегдашние гости в виде крестниц…» — вспоминал Н. С. Селивановский о доме своей матери и бабушки.[457]

Семей, в которых с раннего утра «матушка была занята работою — хозяйством, делами имения… а отец — службою», было в России XVIII — начала XIX в. предостаточно.[458] О том говорит частная переписка.[459] В жене-хозяйке ощущали помощницу, которая должна была «управлять домом самовластно или, лучше, самовольно» (Г. С. Винский). «Каждый знал свое дело и исполнял его рачительно», если рачительной была хозяйка. Число дворовых, находящихся под управлением помещицы, иной раз было очень велико. По словам иностранцев, в богатой помещичьей усадьбе бывало от 400 до 800 человек дворовых. «Теперь и самой-то не верится, куда такое множество народа держать, а тогда так было принято», — удивлялась, вспоминая свое детство, пришедшееся на рубеж XVIII–XIX вв., Е. П. Янькова.[460]

Иногда всеми крепостными, дворовыми и вообще всеми делами в доме и в имении заправляли — в силу необходимости — незамужние дочери. Отцы могли передать им, единственным наследницам, все вотчины еще до замужества, что налагало на девушек ответственность за их сохранение и преумножение.[461] К началу XIX в. отношение многих женщин к недвижимости приобрело характер обязательства «учиться мудрости местного сельского хозяйства…», «заниматься агрономией, читать книги и испытывать разные системы хозяйства». По мнению К. Вильмот, «русские матроны» пользовались в то время «огромной независимостью в этом деспотическом государстве», независимостью и от сыновей, и от мужей. С изумлением писала она о том, как какая-то помещица уехала одна, без мужа, устраивать «свои дела в… поместье на Украине», — ситуация, невозможная на туманном Альбионе.[462]

Жизнь дворянки в своем имении протекала монотонно и неторопливо. Утренние дела (летом — в «плодовитом саду», в поле, в другие времена года — по дому) завершал сравнительно ранний обед, затем следовал дневной сон — распорядок дня, немыслимый для горожанки! Летом в жаркие дни «часу в пятом пополудни» (после сна) ходили купаться, а вечером, после ужина (который «был даже поплотнее, так как было не так жарко»), «прохлаждались» на крыльце, «отпустя детей на покой».[463]

Главное, что разноображивало эту монотонность, — «торжества и увеселения» (А. Т. Болотов), случавшиеся во время частых наездов гостей. Поводом для гостеванья были именины членов семьи, и тогда за столом в честь именинницы зачитывали поздравления тех, кто не смог прибыть лично. Иногда же в гости приезжали вовсе без повода — родные, знакомые, которые оставались в доме подолгу, — «и всем было место». «Родители мои давали обеды по два раза в неделю, — писала в своих воспоминаниях графиня Эделинг. — Я принимала гостей». Е. П. Янькова вспоминала, что собиралось за столом и обедало «человек по 30 и более», причем приезжали они «со своими людьми, тройками и четвернями».[464] Говоря об одной знакомой семье, часто гостевавшей в родительском доме, Г. С. Винский отметил, что в то время муж (Н. М. Булгаков), жена (П. М. Булгакова), «трое детей и до 60-ти обоего пола челядинцев составляли в настоящем виде русский дворянский дом…». Без этих самых «челядинцев» (хотя и не всех) никто не ездил и в гости. В целом же круг близких мог сильно варьироваться: от непосредственных соседей по имению до дальних родственников, от неожиданно приехавших из города знакомых до случайных людей.[465] Многие женщины (именно женщины!) в своих мемуарах отметили, что в кругу таких приехавших непременно была одна, «провинциальная сплетница с претензиями, крайне смешными» и «дорогими, но нелепыми туалетами», которая, однако же, задавала «тон» всем прибывшим: «По ее уставам и одевались, и наряжались, и сватались, и пиры снаряжали».[466]

Время меж обильными обедами[467] проводили в разговорах, которыми — по меткому замечанию мемуаристки А. Я. Бутковской — «все питались» не менее, чем сытными деревенскими яствами. Женщины говорили о том, что их волновало, в том числе о хозяйственных делах. Это особенно поразило Кэтрин Вильмот, которая написала в одном из своих писем, что дамы в провинциальном «обществе мало кокетничают» и «если группа дам о чем-либо беседует, можно быть уверенным, что это дела, дела, дела!..». Необычным и непривычным показалось англичанке и стремление русских провинциальных барынь сплетничать, вникая в детали частной жизни друг друга. «Дамы поверяют мне свои тайны, хотя я их об этом не прошу, — поражалась приехавшая в Россию позже сестра К. Вильмот Марта. — А затем с непостижимой бесцеремонностью расспрашивают меня о моих возлюбленных, семье, друзьях…»[468] Сопоставляя манеры русских и европейских женщин, англичанки отметили, что «русские часто собираются группами, шепчутся», однако же при этом живут настолько открыто, что женщины «входят без стука друг к другу», «часто целуют друг друга в обе щеки согласно моде (имеется в виду обычай. — Н. П.) а не по любви».[469]

Помимо разговоров, формой совместного проведения досуга провинциальных помещиц были игры, прежде всего карточные. Хозяйки поместий — подобно старой графине в «Пиковой даме» — любили это занятие. «Вечером она выходила в гостинную и любила играть в карты, и чем больше было гостей, тем она была веселее и чувствовала себя лучше…» — вспоминала о своей тетке Е. П. Янькова. Марта Вильмот вспоминала о жизни в имении Е. Р. Дашковой: «Вернувшись (вечером, после прогулки) домой, мы пили чай, музицировали, играли в карты…» «Часто вечера проводили в танцах».[470]

Переехавшие со временем в город и ставшие столичными жительницами провинциальные барыни и их дочки оценивали свою жизнь в усадьбе как «довольно пошлую», но пока они жили там — им так не казалось.[471] То, что в городе было недопустимо и предосудительно, в деревне казалось возможным и приличным: сельские помещицы могли «не выходить целыми днями из халата», не делали модных замысловатых причесок, «ужинали в 8 часов вечера», когда у многих горожан, «было время полдничать», и т. п.[472]

Многие мемуаристы отметили атмосферу расслабленной неги, расцвеченную в усадебном быту домашними радостями и невинными удовольствиями. Для авторов воспоминаний не было сомнения, что создавали эту атмосферу в том числе и окружавшие их женщины — матери, бабушки, жены, сестры, дочери мемуаристов, нянюшки. В традиционности бытового уклада российских усадеб, хранительницами которого в немалой степени были именно его обитательницы, крылись истоки притягательности «сельского рая» для записных горожан. При этом наблюдались различия в «мужском» и «женском» взгляде на прелести «сельского рая», что тонко почувствовал и отразил в своей «Семейной хронике» С. Т. Аксаков. То, что для дворянина, выросшего в усадьбе, было в радость — могло оказаться дворянке-горожанке (даже провинциальной) в тягость: монотонность, сонность сельского быта, необходимость довольствоваться узким кругом общения, в том числе с малообразованными родственниками, иной уровень комфортности жилья и его чистоты и даже «сырой запах у пруда, который мы не замечали», мог показаться «противным».[473]

Если образ жизни провинциальных барышень и помещиц был не слишком скован этикетными нормами и предполагал свободу индивидуальных прихотей, то повседневный быт столичных дворянок был предопределен общепринятыми нормами. Светские дамы, жившие в XVIII — начале XIX в. в столице или в крупном российском городе, вели жизнь, лишь отчасти похожую на образ жизни жительниц усадеб и уж тем более не похожую на жизнь крестьянскую. В начале XVIII в. Корнелий де Бруин отметил, что при посещении им богатой дворянской усадьбы под Москвой хозяйка дома и приглашенные развлекались на качелях («приятное препровождение времени, весьма обыкновенное дело»), однако уже к середине XVIII в. подобное развлечение стало считаться простонародным и в городской жизни дворянок почти не присутствовало.[474] Даже те, кто приезжал в город, чтобы провести там «глубокую и скучную осень и зиму» (А. Т. Болотов), стремились жить там по-иному, не так, как в своем поместье. Удивительно, но описаний образа жизни горожанок в XVIII в. — и высших сословий, и непривилегированных — сохранилось куда меньше, чем фактов из истории повседневного быта российских помещиц. У столичных дворянок было несколько меньше времени на ведение дневников и писание мемуаров, а если подобные имелись — в них фиксировались в большей степени подробности жизни двора, описывались встречи и разговоры, случайные обмолвки знакомых и приятельниц, необременительные связи и интриги,[475] но никак не последовательность занятий в течение дня (да ее, в сущности, и не было).

И представительницы «высшего общества», и подражавшие им дворянки среднего достатка и знатности, жившие в городах, если то позволяли средства, старались поменьше задумываться о делах управления имениями, состоянии финансов и всей «домашней экономики». Намного больше они волновались по поводу обустройства своего дома. «В домах появились диваны и будуары, а с ними… — истерики, мигрени и спазмы», — иронизировал над российскими горожанками один из современников, точно почувствовав связь между новыми деталями обстановки жилища и изменениями в рисунке поведения столичных жительниц.[476] Сюда было принято приглашать гостей, там демонстрировались и наряды, которые должны были соответствовать новейшим веяниям моды.[477] В мемуарах петербургских и московских аристократок XVIII — начала XIX в. нередко можно встретить подробные рассказы о работе «своих швей» над тем или иным парадным туалетом и такие детальные описания купленных и выписанных из-за рубежа платьев, которых не встретишь в дневниках и воспоминаниях провинциальных помещиц. Иностранцев поражала в русских дворянках «та легкость, с которой тратились деньги» на одежду и оформление жилища.[478]

Ни в одном из воспоминаний столичных жительниц не нашлось места для впечатлений от посещения музеев (в то время как мужчины это фиксировали, а также сам факт того, что среди посетителей Кунсткамеры или Оружейной палаты в Москве были женщины),[479] крайне редки в «женских» воспоминаниях XVIII в. и сообщения о чувствах, вызванных театральными и иными зрелищами (за исключением мемуаров Е. Р. Дашковой и отчасти В. Н. Головиной); обычно они ограничивались констатацией самого факта посещения.

День горожанки привилегированного сословия начинался несколько, а иногда и гораздо позднее, чем у провинциальных помещиц. Петербург (столица!) требовал большего соблюдения этикетно-временных правил и распорядка дня; в Москве же, как отмечала В. Н. Головина, сравнивая жизнь в ней со столичной, «образ жизни (был) простой и нестеснительный, без малейшего этикета» и должен был, по ее мнению «понравиться всякому»: собственно жизнь города начиналась «в 9 часов вечера», когда все «дома оказывались открыты», а «утро и день можно (было) проводить, как угодно».[480]

Утро и день у большинства дворянок в городах проходили «на людях», в обмене новостями о знакомых и приятельницах. Поэтому, в отличие от сельских помещиц, горожанки начинали с макияжа: «С утра мы румянились слегка, чтобы не слишком было красно лицо…» После утреннего туалета и довольно легкого завтрака (например, «из фрукт, простокваши и отличнаго кофе-мокка») наступал черед раздумьям о наряде: даже в обычный день дворянка в городе не могла позволить себе небрежность в одежде, туфли «без коблуков» (пока не пришла мода на ампирную простоту и тапочки вместо туфель), отсутствие прически. М. М. Щербатов упомянул с издевкой, что иные «младые женщины», сделав прическу к какому-либо долгожданному празднику «принуждены были до дня выезду сидя спать, чтобы не испортить убор».[481] И хотя, по словам англичанки леди Рондо, русские мужчины того времени смотрели «на женщин лишь как на забавные и хорошенькие игрушки, способные развлечь»,[482] сами женщины нередко тонко понимали возможности и пределы собственной власти над мужчинами, связанной с удачно подобранным костюмом или украшением.

Умению «вписывать» себя в обстановку, вести беседу на равных с любым человеком от члена императорской семьи до простолюдина аристократок специально учили с младых ногтей («Ея разговор может нравиться и принцессе, и жене торговца, и каждая из них будет удовлетворена беседою»).[483] Общаться приходилось ежедневно и помногу. Оценивая женский характер и «добродетели», многие мемуаристы не случайно выделяли способности описываемых ими женщин быть приятными собеседницами. Разговоры были для горожанок главным средством обмена информацией и заполняли у многих большую часть дня. Француженка Виже Лебрен, посетившая столицу в конце XVIII в., не случайно отметила, что «в Петербурге все высшее общество составляло как бы одну семью». «Вся знать считалась точно в родстве между собою…»[484] — удивлялась она, поражаясь тому, что все дамы знают буквально всех на многолюдных балах и гуляньях.

В отличие от провинциально-сельского, городской образ жизни требовал соблюдения этикетных правил (иногда — до чопорности) — и одновременно, по контрасту, допускал оригинальность, индивидуальность женских характеров и поведения,[485] возможность самореализации женщины не только в кругу семьи и не только в роли жены или матери, но и фрейлины, придворной или даже статс-дамы.

«Утренние разъезды», в ходе которых к концу XVIII в. принято стало (по европейской моде) «отдавать визиты», сменяли званые обеды — «уже в часу в первом, однако»; впрочем, обеда нередко принято было «более часа… дожидаться», занимая друг друга разговорами. После обеда предполагались новые «беседы», причем дамы для них нередко «удалялись в иной покой», отдельный от мужчин. Вечера, балы и «машкерады» — партикулярные (в частных домах) и в Собрании, куда «пускали по билетам самое лучшее общество»,[486] разнообразные «гулянья и катанья», в том числе «санный бег» (когда «погода располагала к пребыванию на воздухе»),[487] посещение театров (официальных, государственных и частных — шереметевского, апраксинского) — все это было обычным явлением в жизни дворянки в столице, составляющим не столько собственно ее досуг, сколько всю повседневность.[488] Отъезд с бала или приема «в первой половине ночи» мог быть связан лишь с плохим самочувствием, в противном случае он рассматривался как нарочитый, демонстративный шаг и являлся уже поступком. Поздние пробуждения и смещенный распорядок дня у дворянок в городах были, таким образом, вполне объяснимы. «Их жизнь была деятельно-праздная», — писал Ф. Вигель.[489]

Большинство женщин, мечтавших выглядеть «светскими львицами», «имея титулы, богатство, знатность, льнули ко двору, подвергая себя унижениям», лишь бы «добиться снисходительного взгляда» сильных мира сего, — и в том видели не только «резон» к посещению публичных зрелищ и празднеств, но и свою жизненную цель. Матери молоденьких девушек, понимавшие, какую роль могут сыграть в судьбе дочерей удачно выбранные любовники из числа приближенных ко двору аристократов, не гнушались и сами вступать в необременительные интимные связи, и «бросать» дочерей «в объятия» тех, кто был в фаворе. В сельской провинции такая модель поведения для дворянки была немыслима, но в городе, особенно столичном, все это превращалось в норму. В некоторых крупных городах для женщин устраивались особые «куртаги» — «барыни собирались с работами, барышни танцовали, старухи играли в карты и по желанию императрицы не было роскоши в туалетах»: «Собрания начинались с 24 ноября и 21 апреля оканчивались. Съезжались обыкновенно в 6 часов, потому что обедали рано, стало быть 6 часов это был уже вечер, и в 12 часов все разъезжались по домам…» — описывала Е. П. Янькова куртаг для дам в доме А. Ф. Татищевой.[490]

Но отнюдь не такие сугубо женские «посиделки» делали погоду в светской жизни столиц. Горожанки купеческого и мещанского сословий старались подражать аристократкам, но общий уровень образованности и духовных запросов был в их среде ниже. Богатые купцы почитали за счастье выдать дочь за «благородного» или самому породниться с дворянской семьей, однако встретить дворянку в купеческой среде было в XVIII — начале XIX в. такой же редкостью, как и купчиху в дворянской.[491] Повседневный быт русской купеческой семьи и место в нем женщины реконструируются с помощью мемуаров, написанных исключительно мужчинами, поскольку от рассматриваемого нами периода XVIII — начала XIX в. не дошло мемуаров, авторами которых были бы купчихи или «купцовы дочки».

Вся купеческая семья, в отличие от дворянской, вставала с рассветом — «очень рано, часа в 4, зимою в 6».[492] После чая и довольно плотного завтрака (в купеческой и шире — городской среде стало принято «кушать чай» на завтрак и вообще подолгу чаевничать) хозяин семьи и помогавшие ему взрослые сыновья уходили в торг; в среде мелких торговцев вместе с главой семьи в лавке или на базаре нередко хлопотала жена. Многие купцы видели в жене «умную подругу, чей совет дорог, чьего совета надо спросить и чьему совету нередко следуют».[493] Основной повседневной обязанностью женщин из купеческих и мещанских семей были дела домашние. Если у семьи были средства для найма прислуги, то наиболее тяжелые виды повседневных работ выполнялись приходящими или живущими в доме служанками. «Челядинцы, как везде, составляли домашний скот; приближенные… имели лучшее одеяние и содержание, другие… — одно нужное, и то бережливо». Зажиточное купечество могло себе позволить содержать целый штат домашних помощниц, и по утрам от хозяйки дома получали распоряжения экономка и горничные, няньки и дворничихи, девушки, взятые в дом для шитья, штопки, починок и уборки, прачки и кухарки, над которыми хозяйки «царили, управляя каждой с одинаковой бдительностью».[494]

Сами мещанки и купчихи были, как правило, обременены массой повседневных обязанностей по организации жизни дома (а каждую пятую семью в среднем русском городе возглавляла мать-вдова). Между тем их дочки вели праздный образ жизни («как избалованные барчата»). Его отличали монотонность и скука, особенно в провинциальных городах. Редкая из купеческих дочек была хорошо обучена грамоте и интересовалась литературой («…наука была страшилищем», — иронизировал Н. Вишняков, рассказывая о молодости своих родителей в начале XIX в.), если только замужество не вводило ее в круг образованного дворянства. И. П. Сахаров, описывая быт тульского купечества и мещанства в начале XIX в., отметил, что от скуки многие купчихи и их дочери, если только их семью отличал «даже маленький достаток», «начинали нежить себя, проводя время большей частию во сне».[495]

Самым распространенным видом женского досуга в мещанских и купеческих семьях было рукоделие. Чаще всего вышивали, плели кружева, вязали крючком и на спицах. Характер рукоделия и его практическое значение определялись материальными возможностями семьи: девушки из бедного и среднего купечества сами готовили себе приданое; для богатых рукоделие было больше развлечением. С работой сочетали беседу, для которой сходились специально: летом у дома, в саду (на даче), зимой — в гостиной, а у кого ее не было — на кухне. Главными темами бесед у купеческих дочек и их мамаш были не новинки литературы и искусства (как у дворянок), а житейские новости — достоинства тех или иных женихов, приданое, моды, события в городе. Старшее поколение, в том числе матери семейств, развлекалось игрою в карты и в лото. Пение и музицирование были менее популярны в мещанских и купеческих семьях: ими занимались напоказ, чтобы подчеркнуть свое «благородство», иногда в домах провинциального мещанства даже ставились спектакли.[496]

Одной из самых популярных форм развлечения в третьем сословии было гостеванье. В семьях «очень состоятельных» купцов «жили широко и много принимали». Совместное застолье мужчин и женщин, появившееся во времена петровских ассамблей, к концу столетия из исключения (ранее женщины присутствовали только на свадебных пирах) превратилось в норму. Этот факт зафиксировала и живопись. И если дворянки, следуя нормам столичного этикета, сложившимся к концу XVIII в., считали неудобным бывать друг у дружки без предварительной договоренности, то мещанки заходили в гости «запросто». Особое место занимало при таких встречах угощение, а уж на званых вечерах ели в купеческом сословии подолгу и помногу. Жена купца И. А. Толченова («хозяйка» — как называл ее супруг в своем «Журнале») принимала гостей — если судить по скрупулезным записям ее благоверного — каждые 6–10 дней.[497] Разъезжались же гости, как правило, после полуночи: так было принято и в начале XVIII в., и столетие спустя.[498]

Между повседневным бытом среднего и мелкого купечества и крестьянства было больше общего, нежели различий. Для большинства крестьянок — как показали многочисленные исследования русского крестьянского быта, ведущиеся уже почти два века,[499] — дом и семья были коренными понятиями их бытия, «лада». Крестьяне составляли большую часть негородского населения, преобладавшего (87 процентов) в Российской империи XVIII — начала XIX в. Мужчины и женщины составляли в крестьянских семьях примерно равные доли.[500]

Будни сельских жительниц — а они неоднократно описывались в исторической и этнографической литературе XIX–XX вв.[501] — оставались нелегкими. Их заполняла работа, равная по тяжести с мужской, так как заметного разграничения мужских и женских работ в деревне не было. Весной, помимо участия в посевной и забот на огороде, женщины обычно ткали и белили холсты. Летом — «страдовали» в поле (косили, ворошили, стоговали, скирдовали сено, вязали снопы и молотили их цепами), отжимали масло, рвали и трепали лен, коноплю, неводили рыбу, выхаживали приплод (телят, поросят), не считая повседневного труда на скотном дворе (вывоза навоза, лечения, кормления и дойки). Осень — пора продовольственных заготовок — была также временем, когда женщины-крестьянки мяли и чесали шерсть, утепляли скотные дворы. Зимой сельские жительницы «трудолюбствовали» дома, готовя одежду для всей семьи, вязали чулки и носки, сети, кушаки, плели подхомутники для сбруи, вышивали и изготовляли кружева и другие украшения для праздничных нарядов и сами наряды.[502]

К этому добавлялись ежедневные и особенно субботние уборки, когда в избах мыли полы и лавки, а стены, потолки и полати скребли ножами: «Дом вести — не крылом мести». Этнографы, описывавшие и изучавшие быт российских крестьян в XIX в., отмечали, что в сибирских домах «чистота соблюдалась до чрезвычайности»; полы, если они были деревянными, старались держать «в изумительной белизне», а опрятность в одежде была «необходимым обрядом».[503] В центральных губерниях дело могло обстоять иначе («Опрятность соблюдается относительно. Мытье пола устраивается раз в неделю. Платье не особенно чистое…»), однако и там «неопрятная хозяйка была редкостью».[504]

Крестьянки спали летом по три-четыре часа в сутки, изнемогая от перегрузок (надсады) и страдая от болезней. Яркие описания курных изб и антисанитарных условий в них можно найти в донесении московского уездного предводителя дворянства по вотчинам Шереметевых. Самой распространенной болезнью была лихорадка (горячка), обусловленная проживанием в курных избах,[505] где вечером и ночью было жарко, а утром холодно. Изображения же русских курных изб в живописи XVIII в., как правило, идеализированы: внутренность изб имеет на них чуть ли не зальный размах, а полуголые женщины и дети кажутся попавшими в них с картин Фрагонара. Лишь некоторые детали материального быта (люльки, печь, лавки и т. п.) действительно отличаются реальным сходством с существовавшими.[506]

Тяжесть труда земледельца заставляла российских крестьян жить неразделенными, многопоколенными семьями, которые постоянно регенерировались и были исключительно устойчивыми. В таких семьях «на подхвате» была не одна, а несколько (по мнению А. Я. Ефименко, не менее 10)[507] женщин: мать, сестры, жены старших братьев, иногда — тетки и племянницы. Отношения нескольких «хозяек» под одной крышей не всегда бывали безоблачными; в повседневных дрязгах было немало «зависти, злословия, бранчливости и вражды», отчего, как полагали этнографы и историки XIX в., «разстраивались лучшие семейства и подавались случаи к разорительным разделам»[508] (общего имущества). В действительности причинами семейных разделов могли быть не только эмоционально-психологические факторы, но и социальные (стремление избежать рекрутчины: жену с детьми без кормильца не оставляли, а из неразделенной семьи нескольких здоровых мужчин могли «забрить» в солдаты, невзирая на их «семьистость»; по указу 1744 г. в случае, если кормильца забирали из семьи в рекруты, жена его становилась «от помещика свободной», однако же дети оставались в крепостном состоянии).[509] Были и материальные льготы (возможность повысить имущественный статус при отдельном проживании).[510]

Семейные разделы стали распространенным явлением уже в XIX в., а в рассматриваемое нами время оставались еще достаточно редкими. Напротив, многопоколенные и братские семьи были весьма типичным явлением. От женщин в них ожидалось — несмотря ни на что — умение ладить друг с другом и совместно вести дом.[511]



Поделиться книгой:

На главную
Назад