Большое, и даже более значительное, чем в повседневном быту привилегированных сословий, имели во многопоколенных крестьянских семьях бабушки, которым, кстати сказать, в те времена часто было едва за тридцать.[512] Бабушки — если не были стары и хворы — «на равных» участвовали в домашних делах, которые в силу их трудоемкости представительницы разных поколений часто делали вместе: стряпали, мыли полы,[513] бучили (мочили в щелоке, кипятили или парили в чугунах с золой) одежду. Менее трудоемкие обязанности строго распределялись между старшей женщиной-хозяйкой и ее дочерьми, невестками, снохами. Жили относительно дружно, если большак (глава семьи) и большуха (как правило, его жена; впрочем, большухой могла быть и вдовая мать большака)[514] относились ко всем одинаково. Семейный совет состоял из взрослых мужчин, но большуха принимала в нем участие. Кроме того, она заправляла всем в доме, ходила на базар, выделяла продукты для повседневного и праздничного стола. Ей помогала старшая сноха или все снохи по очереди.
Самой незавидной была доля младших снох или невесток: «Работать — что заставят, а есть — что поставят». Невестки должны были следить за тем, чтобы в доме все время были вода и дрова; по субботам — носили воду и охапки дров для бани, топили особую печь, находясь в едком дыму, готовили веники. Младшая сноха или невестка помогала париться старшим женщинам — стегала их веником, обливала распаренных холодной водой, готовила и подавала после бани горячие травяные или смородинные отвары («чай») — «зарабатывала себе на хлеб».[515]
Разведение огня, прогревание русской печи, ежедневная стряпня на всю семью требовали от хозяек ловкости, умения и физической силы. Ели в крестьянских семьях из одной большой посудины — чугунка или миски, которые ухватом ставились в печь и им же вынимались из нее: юной и слабой здоровьем невестке с таким делом было непросто управиться — в этом легко убедиться, разглядывая изображения крестьянского обеда в зарисовках сына придворного конюха И. А. Ерменева («Обед», «Крестьяне за обедом») и И. Я. Меттенлейтера («Деревенский обед», 1786 г.).[516] Старшие женщины в семье придирчиво проверяли соблюдение молодухами традиционных способов выпечки и варки. Всякие новшества встречались враждебно или отвергались. Но и молодухи не всегда с покорностью сносили излишние притязания со стороны родственников мужа. Они отстаивали свои права на сносную жизнь: жаловались, убегали из дому, прибегали к «колдовству».[517]
В осенне-зимний период все женщины в крестьянском доме пряли и ткали на нужды семьи. Когда темнело, усаживались вокруг у огня, продолжая разговаривать и работать («сумерешничали»). И если другие домашние работы падали в основном на замужних женщин, то прядение, шитье, починка и штопка одежды традиционно считались занятиями девичьими. Подчас матери не выпускали дочерей из дому на посиделки без «работы», заставляя брать с собой вязание, пряжу или нитки для размотки.[518]
Несмотря на всю тяжесть повседневной жизни крестьянок, в ней находилось место не только будням, но и праздникам — календарным, трудовым, храмовым, семейным. Весело отмечались Святки — с гаданьями, игрой в снежки, колядованием, ряжеными в костюмах и масках. Ряженые женщины чаще всего изображали барынь и цыганок. По части веселья со Святками успешно соперничала Масленица, знаменитая гостеваниями с блинами, катаниями на лошадях и с гор на санках: «…Бабы и девки, засевши целыми кучами, чуть не одна на другую, разряженные и приглаженные, катились с песнями». Излюбленным масленичным состязанием молодежи, в котором принимали участие и девушки, были прыжки через костер. Завершалось празднование Масленицы изобильным угощением блинами. На Троицын день (50-й после Пасхи), в начале лета, девочки и девушки водили хороводы, играли в горелки и русалки, гадали. Исполнение торжественных обрядов, приуроченных к началу или окончанию сева, жатвы, первого выгона скота, также скрашивало будни крестьянок;[519] по словам автора «Дневных записок» (1768 г.) Ивана Лепехина, они «облегчали труд простым своим пением».[520]
Крестьянские девушки, да и молодые замужние женщины нередко участвовали в вечерних гуляньях, посиделках, хороводах и подвижных играх, где ценилась быстрота реакции. «Считалось большим срамом», если участница долго водила в игре, где надо было обогнать соперницу. Поздним вечером или в ненастье подружки-крестьянки (отдельно — замужние, отдельно — «невестящиеся») собирались у кого-нибудь дома, чередуя работу с развлечениями.[521]
В деревенской среде больше, чем в какой-либо другой, соблюдались обычаи, выработанные поколениями. Русские крестьянки XVIII — начала XIX в. оставались их главными хранительницами. Новшества в образе жизни и этических нормах, затронувшие привилегированные слои населения, особенно в городах, оказали очень слабое влияние на повседневный быт представительниц большей части населения Российской империи.
Глава VI
«Не люб муж — да куды его деть?»
Во-первых, прекратить брак могла смерть одного из супругов («Жена связана законом, доколе жив муж ее. Если же муж ее умрет, свободна выйти за кого хочет…»). С XVIII в. связаны значительные изменения в институте вдовства. По указу 1714 г. ликвидировались все различия в землевладениях и вдовы получили право и на значительную часть недвижимости, и на вдовье обеспечение (в петровское время его называли «вдовьим пенсионом»).[522] Если после смерти мужчины выяснялось, что сразу несколько женщин претендуют на роль вдовы, то законодатель должен был определить, какая из них является законной женой — ей и полагалось вдовье обеспечение.[523] За четвертой женой (даже если были дети) статус вдовы не признавался. Со второй четверти XVIII в. возникла практика помещения вдов в монастыри (во времена Анны Иоанновны был введен, правда, возрастной ценз для таких женщин: «не ниже 50 лет, или увечные, или собственного пропитания не имеют»).[524]
Во-вторых, способом прекращения брака — и весьма распространенным — было пострижение от «живого» мужа, символизировавшее смерть: не физическую, а мирскую. При этом уход в монастырь при живом муже рассматривался в XVIII в. как посягательство на святость брачных уз. Иначе трудно объяснить введение возрастного ценза: постригать стали только после 50–60 лет и в случае, если дети от брака достигли совершеннолетия. Разрешение в таком случае должен был давать Синод. Петр I и последовавшие за ним правительницы неодобрительно относились к уходу в монастырь молодых, здоровых людей.[525] Многие русские юристы XIX в. видели в пострижении не прекращение брака само по себе (этой точки зрения придерживался, например, крупнейший специалист по Кормчим книгам А. С. Павлов), а лишь повод к разводу (так полагали А. И. Заговорский, К. П. Победоносцев, А. А. Завьялов).[526]
Опасения, что за пострижениями нестарых женщин стоят какие-то расчеты, причем, как правило, расчеты мужчин в ущерб женским интересам, были нередко справедливы. По документам, представленным в Синод, можно сразу же выделить группу актов, связанных с разводом и желанием жениться на другой женщине или с насильственным изъятием у жены приданого через ее пострижение.[527] Так, брауншвейгский резидент Вебер в 1716 г. описал в своем дневнике посещение Вознесенского девичьего монастыря под Москвой, где томились в заточении многие женщины, заключенные туда мужьями. «В этой стране, — резюмировал он, — сделать это совсем не трудно. Русские женщины живут в большой зависимости, положение их рабское, и мужья держат их так строго, что многие питают страх к брачному состоянию и охотнее избирают монастырь…» Известно, что князь А. В. Долгоруков в 1721–1722 гг. пытался заставить жену постричься в монахини. Но его жена, урожденная княжна Шереметева, весьма стойко отстаивала свои права — она сумела получить развод и уехала к родителям. Опротестовав действия А. В. Долгорукова, она сумела даже добиться возвращения ей приданого.[528]
Чтобы прекратить злоупотребления (например, в 1726 г. чиновник Белгородской провинции Пархомов постриг жену и вступил в брак с «вдовой Колтовской», с которой состоял ранее в «прелюбодейной связи»; Синод расторг брак Пархомова и запретил ему жениться вновь),[529] в «Прибавлениях» к Духовному регламенту был введен запрет на замужество (женитьбу) оставшегося в миру супруга, но исполнялся этот запрет далеко не всеми: специальное разрешение Синода позволяло его нарушать.[530] Так или иначе, но в XVIII в. пострижение юной девушки в монастырь стало редкостью, а число монастырей резко сократилось.
Признать брак недействительным могли в XVIII в. только церковные власти — при нарушении брачного возраста, заключении четвертого брака без специального разрешения, двоемужестве (двоеженстве), обнаружившемся после венчания,[531] а также в случае заключения брака в запрещенной степени родства или свойства. Однако «возрастной ценз», определенный церковными правилами, соблюдался настолько редко, что за столетие с небольшим его пришлось менять, и не раз. Четвертое замужество у женщин хотя и реже, чем четвертая женитьба у мужчин, но тоже встречалось. Случаи двоебрачия, когда жены жили годами в разлуке с мужьями (ибо закон о рекрутской повинности предусматривал 25-летний срок службы), были частыми[532] — но, разумеется, не в «благородном» сословии. Наказания за заключение брака от «живого мужа» были различные: прежде всего — возвращение к законным мужьям, реже — ссылка в монастырь.[533] Священника, заключившего противозаконный брак «от живого мужа», могли лишить сана.[534]
Наконец, обнаружившееся родство супругов тоже далеко не всегда приводило к расторжению брачных уз. В 1727 г., например, Синод разбирал дело о тридцати шести смоленских дворянах, женившихся в различных запрещенных степенях родства и имевших (в силу давности события) не только детей, но и внуков. Чтобы выйти из затруднительного положения, Синод не расторг эти браки, но зафиксировал их недействительность. Или другой пример. Князь Михаил Друцкой-Соколинский и его жена состояли в четвертой степени родства, однако они сумели доказать, что хотя «родство и в четвертой степени, но трехродное» (то есть объединившее не два рода, а три, а это уже разрешалось Кормчей книгой), проявив тем самым большую осведомленность в нюансах определения родства, чем архиепископ.[535]
Право россиянок на расторжение брака (развод), зафиксированное еще в правовых актах XII–XV вв., получило в рассматриваемый «просвещенный век» дальнейшее развитие. Взгляды общества на отношения между супругами хотя и медленно, но менялись. Любопытно, например, что с 1722 г. Синод («крайняя духовных дел управа» — то есть высшая апелляционная инстанция по делам о расторжении брака) легализовал временное разлучение как промежуточную форму между браком и разводом. Оно не давало права снова вступить в брак, но было компромиссом при разрешении семейных разногласий. В крестьянском обычном праве развод допускался, но один раз.[536]
Иностранцы, прибывавшие в Россию начала XVIII в. из католических стран, где развод был вообще запрещен, с удивлением писали о том, что в России «развод очень обыкновенен и происходит из-за очень неважных причин». Курляндец Яков Рейтенфельс отметил, в частности, что «развод (в России. —
Случалось, хотя и не часто, что супруги сами договаривались не жить больше вместе и не обращались за разводной грамотой к священнику, а просто давали друг другу при свидетелях «письмо», что не имеют взаимных претензий. Приходские священники склонны были санкционировать подобные полюбовные разводы, но церковное руководство резко осуждало их и требовало наказывать «тяжким штрафом» и епитимьями (вплоть до «лишения священства») тех «духовных отцов», которые трезво смотрели на печальные перспективы брачного сожительства людей, решившихся расстаться. Им было велено «в таких разводах рук отнюдь не прикладывать» (1730 г.).[538] Судя по тому, что через тридцать лет указ пришлось повторить, священнослужители мало обращали на него внимание и по-прежнему давали согласие на полюбовные разводы. Однако спустя полвека (в середине XIX в.) информаторы РГО уже отмечали, что «добровольное прекращение брачного союза с согласия обеих сторон — исключение».[539]
С разводами по инициативе одного из супругов дело обстояло еще сложнее. Развод во все времена был делом долгим и хлопотным: необходимо было подать прошение в духовную консисторию «об увольнении от супружества», решение принималось по суду, а разводящиеся считались подсудимыми. Процесс развода носил состязательно-обвинительный характер. Порой бывшие супруги мирились за время судебной волокиты и подавали прошение о прекращении дела — в этом случае они оба давали «крепкое ручательство о согласной жизни» и подтверждали письменно, что помирились добровольно и искренне. Такого рода ситуация сложилась в семье дворян Балакиревых, где муж подал прошение о разводе в 1735 г. «по причине важной вины — прелюбодеяния жены», однако, как сообщается в тексте постановления Синода, «прощением Балакирева вина оная упразднилась и брак утвердился».[540]
В крестьянской среде официальные разводы случались, но достаточно редко (отсюда берут происхождение пословицы типа «Жена не сапог — не скинешь!», «Не люба жена — да куды ж ее деть?», «Жена не гусли — поиграв, на спичку не повесишь»).[541] В привилегированном сословии развод тоже был явлением нечастым, а уж без разрешения, выданного священником (разводной грамоты), просто немыслимым. Тем не менее число бракоразводных процессов, относящихся к XVIII в. (это касается всех слоев населения и сословий тогдашней России), было немалым. Это подтверждает и мемуарная литература.[542] На основании свидетельств, почерпнутых из памятников личного происхождения, и документального материала можно сделать выводы о приоритетных и менее значимых поводах к разводу.
Обращает на себя внимание расширение их числа. Как и в прежнее, допетровское, время, бремя и горести супружества основанием для расторжения брачных уз не были. На первом месте в «списке» по-прежнему стояло прелюбодеяние. При этом, как и ранее, формальное равенство супругов в праве просить о разводе по вине любодеяния, зафиксированное Кормчей книгой,[543] оспаривалось Правилами Василия Великого (которые и брались за основу русского бракоразводного права): «…соблюдивший не отлучается от сожительства с женою своею, и жена должна приняти мужа своего… но муж оскверненную жену изгоняет из дома». Сам Василий Великий (330–379) прокомментировал это так: «Причину сему дати нелегко, но тако принято в обычаи».[544]
Разводы по причине супружеских измен были самыми частыми. Под понятие супружеской измены Синод подвел «прелюбодейство», «побеги или самовольные друг от друга отлучки», «посягательство жен в отсутствие мужей за других» и «такоже мужех в подобных тому винах являющихся». Однако сам Синод оставался инстанцией лишь апелляционной, а решение о том, развести ли супругов или присудить им жить в браке, вплоть до 1805 г. принимали епархиальные власти. Они же и допрашивали «подсудимых» (разводящихся), а также лиц, «состоявших с ними в преступной связи».[545]
Документальный материал, отложившийся в архиве духовной консистории по различным уездам Российской империи за 1700–1815 гг. и характеризующий права представителей разных социальных слоев на расторжение брака, дает основания для утверждения лишь о частичной дискриминации женщин. Женщины так же, как и мужчины, имели право подать прошение о разводе в случае неверности мужа, но и сами вели себя отнюдь не всегда в соответствии с христианской заповедью «Не прелюбодействуй». Вряд ли случайно возникли поговорки типа «За нужу с мужем, коли гостя нет»,[546] «Чуж муж мил — да не век с ним, а свой постыл — волочиться с ним».[547] Однако женские измены наказывались строже. Число прошений о разводе, поданных мужьями, превышало число прошений от женщин. Прошения женщин к тому же удовлетворялись редко.[548] Мужчины, прося о разводе, как правило, имели в виду заключение нового брака (хотя далеко не всегда получали разрешение жениться вновь);[549] женщины подобным образом свой развод никогда не мотивировали.
Шведский пастор Г. Седерберг, описывая виденное им в России в 10-е гг. XVIII в., утверждал, что в семейной жизни русских нарушение верности — дело обыкновенное, «исключая случаи, когда мужнюю жену совсем увезут и возьмут в сожительство; тогда похититель наказывается кнутом». Однако в реальности так дело обстояло не всегда: подчас наказывалась плетьми вступившая «в блудное сожитие» жена, а вовсе не ее похититель, не говоря уже о «смертных побоях» жен оскорбленными мужьями.[550]
Общественное мнение в отношении разводов «по вине любодеяния» не было единым. Сообщения о разводах супругов-дворян в мемуарах, особенно «поздних» по времени написания (начала XIX в.), носят сдержанный характер («хлопотал о разводе…», «они скоро разъехались…», «он женился на отпущеннице…»).[551] В то же время в текстах воспоминаний можно прочитать и о том, что в конце XVIII в. «развод… считался чем-то языческим и чудовищным… Сильно возбужденное мнение большого света обеих столиц строго осуждало нарушавших закон…».[552] О большом количестве случаев беззаконного сожительства и супружеских измен в среде высшей столичной знати говорят каждый по-своему французский посланник в России в 80-е гг. XVIII в. граф Л.Ф. де Сегюр[553] и историк М. М. Щербатов в сочинении «О повреждении нравов в России».
В числе наиболее скандальных связей, приведших к формальному разрыву супружеских отношений, упоминаются «распутства» княгинь А. С. Бутурлиной, А. Б. Апраксиной (урожденной Голицыной), Е. С. Куракиной; «а ныне, — сетовал М. М. Щербатов, — их можно сотнями считать»: «Жены начали покидать своих мужей… Иван Бутурлин, а чей сын не знаю, имел жену Анну Семеновну, с ней слюбился Степан Федорович Ушаков, и она, отошед от мужа своего, вышла за своего любовника, и публично содеяв любодейственный и противный сей церкви брак, жили. Потом Анна Борисовна… рожденная княжна Голицына, бывшая же в супружестве за графом Петром Алексеевичем Апраксиным, от него отошла… Еще Петр Великий… позволил князю Н. И. Репнину иметь метрессу и детей ее, под именем Репнинских, благородными признал. Такоже князь И. Ю. Трубецкой… имел любовницу в Стокгольме… и от нее сына, которого именовали Бецким… Выблядок князя В. В. Долгорукова Рукин наравне с дворянами был производим. Алексей Данилович Татищев, не скрывая холопку свою, отнявшую у мужа жену, в метрессах содержал, и дети его дворянство получили. А сему подражая, толико сих выблядков дворян умножилось, что повсюдова толпами их видно. Лицины, Рапцовы…»[554]
Придворные дамы вообще мало считались с церковными нормами и меньше всего думали об опасностях оказаться «пущенницами». Бастардов обычно записывали «в одном звании с их воспитателями, если сии последние не из дворян»; для получения дворянского статуса требовалось, правда, специальное решение, но его получали. Любопытно мнение одной современницы, писавшей, что некая особа «пренебрегала всеми приличиями по желанию и по влечению и говорила, что ее муж, как страус, воспитывает чужих детей…».[555] Все знали, что развод не обречет этих дворянок на нищету: по суду после развода разводящаяся женщина формально могла добиться получения весьма внушительной части состояния мужа в качестве «выдела» себе из общенажитого имущества («седьмой части имений и четвертой части движимости и капитала»).[556]
Значительное количество разводов в XVIII в. было связано с безвестным отсутствием одного из супругов в течение длительного времени. Начиная со времен Северной войны и на протяжении всего XVIII столетия Россия неоднократно участвовала в военных конфликтах, которые сопровождались массовыми наборами в армию и флот крестьянского и посадского населения. Отсутствовали подолгу и некоторые представители дворянских фамилий. Наборы в рекруты в деревне всегда сопровождались личными драмами, в том числе женщин — матерей, сестер, невест. Разлученные со своими супругами, женщины нередко выходили замуж вторично (речь идет в первую очередь о тех, кто не мог обмениваться письмами и известиями). Церковь старалась не допускать распространения подобных браков: «Женам, мужья коих находятся в безвестной отлучке, можно дозволить вступить в новый брак только тогда, когда будет установлен факт смерти перваго мужа…».[557] Однако во второй четверти XVIII в. вошло в практику «расследование» архиепископом длительности безвестного отсутствия супруга с последующим разрешением выходить замуж повторно. Если супруг, ранее числившийся безвестным, возвращался, он мог требовать жену назад. Так что развод давался лишь на определенное время. Женщины обращались в Синод за разрешением на новый брак, как правило, спустя 7–10 лет после исчезновения мужа.[558] Кормчая книга признавала безвестным отсутствие мужа даже в течение 5 лет. Однако в случае, если женщина, воспользовавшись безвестным отсутствием мужа, выходила замуж вторично, а супруг возвращался и — нашедши бывшую жену замужем за другим — сам тоже женился повторно, его второй брак признавался, а замужество «нетерпеливой женки» осуждалось и расторгалось. В одном из таких дел Синод присудил посягнувшей на личное счастье «оставаться безбрачною по смерть перваго ея мужа».[559]
Несколько активнее, если судить по делам, отложившимся в архиве Синода, стало использоваться право супругов развестись, если один из них не способен к брачному сожительству. «Брак от Бога установлен есть ради умножения рода человеческого», — рассуждал законодатель, поясняя, что с больным человеком «надеяться на это весьма отчаянно». Кормчая книга устанавливала для проверки способности супругов к брачному сожительству трехгодичный «испытательный срок»; супруги же ставили вопрос о расторжении бесплодного брака, как правило, много позже. Однако из нескольких обнаруженных нами дел лишь одно завершилось расторжением союза. В начале XIX в. для женщины в случае развода добавились новые сложности: разводящаяся должна была доказать, что импотенция мужа «началась прежде брака» и, следовательно, просительница находится «в девственном состоянии» (представив свидетельство, полученное через врачебную управу). Разумеется, охотниц доказывать таким образом свое право на расторжение брака практически не находилось.[560]
К группе разводов по причине физической неполноценности примыкали и появившиеся в XVIII в. разводы «за старостью и болезнями». Так, супруги Вяземские, прожив вместе 18 лет, попросили развести их именно по этой причине — и Синод просьбу удовлетворил,[561] мало заботясь о том, что подобный акт уменьшал значение христианского брака как союза духовного, заключаемого для взаимопомощи людей. И случай с Вяземскими не единственный такого рода. Но все-таки чаще развод «по причине болезни» был невозможен, какой бы тяжелой и «неисцельной» (в том числе и «канцерозной», от
Новым поводом к разводу, узаконенным в 1720 г., стала вечная ссылка одного из супругов. В 1753 г. при Екатерине II вечная ссылка была приравнена к одному из видов прекращения брака: законодательно обосновывалось право женщины в случае развода по этому поводу на «свою часть» (равную вдовьей части).[564]
Следствием все большей активности женщин в делах управления имениями, их хозяйственной самостоятельности стало появление в XVIII в. нового повода к разводу, который А. И. Загоровский сформулировал как «известная степень хозяйственной непорядочности супруга». Однако эта мотивация не всегда признавалась основательной. Известный историк В. Н. Татищев так и не смог развестись с женой, Анной Васильевной (урожденной Андреевской), хотя и обвинял ее в расточительстве имения.[565] Подавали аналогичные прошения и жены. Так, дворянка Татьяна Мусина-Пушкина в 1746 г. обратилась в Сенат с жалобой на мужа, который «посягал» на ее недвижимость да к тому и бил ее, и просила о разводе. Сенат приказал мужу вернуть жене деревни или компенсировать растрату, но супругов не развел.[566]
Жалобы жен на «смертные побои» по-прежнему не служили основанием для развода. Мужья порою били и мучили жен до увечий, а потом требовали от супруг написания писем о том, что они «скорбят телесною болезнью» и желают принять постриг. Однако, несмотря на распространенность подобных ситуаций, ни Петр, ни последующие правители не придавали значения жалобам жен на мужей. В архивах, сохранивших бракоразводные письма XVIII — начала XIX в., таких дел — сотни.[567] Среди наиболее громких было, например, дело супругов В. Ф и А. Г. Салтыковых. Муж обвинял жену в неласковости («к милости она меня не привращала»), непокорности, злоязычии («невежничала многими досадными словами») и изменах. Жена мужа — в прелюбодеянии, а также в том, что он ее бил, запрещал есть, не пускал к ней родителей и вообще «содержал в великом поругании». Синод не развел супругов потому, что в Кормчей книге отсутствовал повод к расторжению брака по причине нанесения побоев, и постановил дать временный развод: «другим браком отнюдь не сочетаются и в этом временном разводе пребывать дотоле, пока оба не смирятся и купно жить не восхотят…»[568] Вполне вероятно, что А. Г. Салтыкова как раз и стремилась к разрешению пренебречь обязанностью проживать «купно» с супругом в его имении, чтобы не подвергаться побоям.
В начале XIX в. супруги — особенно в дворянских семьях — стали нередко отказываться от хлопотной и скандальной разводной процедуры и просто разъезжались. Подчас они даже получали специальное согласие Синода «жить особо друг от друга», не вступая в новый брак.[569] Иногда после формального разъезда супруги сохраняли вполне дружеские отношения, как, например, П. Н. Капнист и его жена Екатерина Армановна, урожденная Делонвиль.[570] Но в любом случае женщины не забывали о своих правах и требовали от бывших мужей содержания, а также уплаты всех долгов (ср.: «…генерал Леонтьев, происками своей жены был лишен седьмой части имений и четвертой части движимости и капитала, что — по российским законам — она должна была бы получить только после его смерти…»).[571] Именно в таком положении оказался генералиссимус А. В. Суворов, разведясь со своей супругой — Варварой Ивановной, — Павел I буквально заставил его «исполнить желание жены». Семейные передряги и неуступчивость В. И. Суворовой довели графа до отчаяния, и он обратился к императору с просьбой разрешить ему постричься в монастырь.[572]
Отношение к праву на развод в иных сословиях, кроме привилегированных, по источникам XVIII — начала XIX в. прослеживается с трудом. Вне сомнения, крестьянский уклад жизни предполагал большую строгость, однако и там — в том случае, когда к разводу была основательная причина (иногда даже психологическая: «…с мужем с моим Иваном жить не желаю, потому что ево ненавижу…»),[573] крестьянский мир разрешал супругам жить врозь. Брак в таком случае считался расторгнутым, и бывшие муж и жена имели право «начинать жизнь сначала». Однако такое решение было редкостью.
Основным поводом к «семейным разстройствам» в крестьянской среде была — как и в среде привилегированных сословий — супружеская неверность. Но церковные и общинные власти, а тем более владельцы крестьян предпочитали не разводить супругов, живущих несогласно, а подвергать наказаниям. Этнограф XIX в. Н. М. Ядринцев полагал даже, что разводы укрепляют «грубость инстинктов» и «буйную сатурналию» чувств в крестьянском быту.[574]
В XIX в. обычными стали разъезды супругов-крестьян вместо разводов по суду. При этом имущество крестьянской семьи «оставалось у того из супругов, с кем жили дети». Веской причиной «на время разлучить» были для крестьян разорение и нищета семьи, когда муж «ни пищею, ни одежею снабдевать (снабжать) не мог».[575] Однако эта причина как повод к разводу была типична для крестьянского быта Западной Сибири и мало прослеживалась в Европейской России.[576]
Физические недостатки и тяжелые болезни одного из супругов не считались основанием для развода: среди разводных писем XVIII в. встречаются упоминания о разных болезнях, которые мешали «брачному сожитию» («нога правая отгнила и по всему телу великая болезнь», «заражены сущи гнилцем и канцеровой болезнью (рак)», «в болшее всего тела приходит разорение и смрадное согнитие» и др.), — но ни одно из прошений не удовлетворено…[577] Оставить супруга в болезни, одного, на верную смерть считалось нравственно недопустимым. Тем более для крестьян не были поводом к разводу и избиения мужем жены. Власти предпочитали не разводить, а настаивали на том, чтобы супруги сделали попытку «проживать совместно».[578] Женщины при таком равнодушии к их жалобам либо становились «совершенно покорныя» и «послушливыя», либо отвечали насилием на насилие («Я-де тебе не поддамся, напротиво ево Саву ударила ж рукою и схватав за волосы била головою об стену и лице нохтями сарапала…»);[579] порой они могли решиться и на убийство, и на самоубийство.[580] Часто они бросали ненавистных супругов и пускались «в бега». Мужья в этом случае имели право на возвращение беглых «женок» обратно в семью (что было весьма типично для крестьянского быта). Подобного права — но в отношении беглых мужей — женщины не имели.[581]
Но все-таки можно прийти к выводу о том, что, несмотря на частое отсутствие реальной возможности изменить свою судьбу при сравнительно широких формальных правах, российские крестьянки XVIII в. — прежде всего на Урале и в Западной Сибири — все-таки пытались «найти правду».
Начало трансформаций в семейном статусе и повседневном быте женщин всех сословий было связано с именем Петра Великого, реформы которого перевернули старый уклад жизни. Продолжение последовало после смерти Петра, в годы «российского матриархата» (1725–1796 гг.). Обстановка преобразований способствовала формированию в России новых моделей поведения и быта, появлению человека нового времени.
Прежде только родители решали вопрос о замужестве. Исключения были редки. С XVIII в. знакомство будущих невест с их сужеными, равно как и определенный добрачный период, во время которого молодые считались обрученными, стал обязателен. Решение судьбы девушки помимо ее воли стало наказываться по закону. «Укрывание» невесты даже в крестьянской среде превратилось в формальный ритуал. В условиях заключения брака появилось немало нового. Обнаружилась тенденция к повышению брачного возраста, а неравные в возрастном отношении браки стали осуждаться общественным мнением. Появилась терпимость к смешанным в этническом и конфессиональном отношении бракам. Некоторое время существовал своеобразный «образовательный ценз» для дворян, исключивший возможность выдачи девушки замуж за неуча или физически неполноценного человека. Принцип общего местожительства супругов претерпел существенную коррекцию (заключение брака перестало предполагать обязательность совместного проживания супругов, а тем более проживания непременно с родственниками мужа). В то же время в условиях и порядке совершения добрачных церемоний было немало традиционного. В непривилегированных сословиях сохранились нецерковные формы замужеств. При заключении венчального брака согласие с волей родителей, наличие их благословения были практически обязательными. Соблюдалась очередность выдачи замуж дочерей в семье. Практически во всех социальных слоях у женщин наблюдался низкий брачный возраст. Продолжали действовать старые церковные запреты о недопустимости близкородственных браков и нескольких (более трех) замужеств. Соблюдался сословный характер брака, замуж выходили только за «ровней» в том, что касалось материального и социального положения. Соблюдался принцип единой семейной фамилии, и это была фамилия мужа.
Менялись и брачные церемонии, в чем отразились изменения в семейном статусе женщин разных социальных слоев. Церковное венчание стало важной неотъемлемой частью любой свадьбы, в то время как ритуалы, унижающие женское достоинство, постепенно становились либо достоянием прошлого (в дворянской среде), либо ритуализированной игрой (в среде крестьянской).
«Первейшие» мотивы заключения брака (необходимость продолжения рода, фиксация с помощью брака определенного материального и социального статуса) сохранились, но к ним прибавились новые, соответствующие наступившим переменам. В семьях образованных дворян идеалом жены стала не просто и не только «покорная» и «тихая» хозяйка и мать, но супруга-единомышленница. Новое отношение к женщине нашло отражение в литературе, прежде всего в любовной лирике: индивидуальная интимная привязанность к конкретной избраннице все чаше стала выступать поводом к формальному закреплению супружеских уз. Литература XVIII — начала XIX в. заставила представителей привилегированных сословий признать факт большей эмоциональности женщин, тонкости их натур, факт существования самостоятельного женского мира, его «особости» и отдельности от мира мужчин.
Эмоциональный мир женщин XVIII в. оказался более зависимым от этикетных моделей и запретов, и эта зависимость, по А. С. Пушкину — «расчисленность светил», проступала тем ярче, чем чаще в среде столичного дворянства появлялись «беззаконные кометы», принадлежавшие к появившемуся во второй половине XVIII в. особому типу «модных жен», для которых семья и воспитание детей оказывались как бы на втором плане. Именно «модные жены» убыстрили превращение отклонений в норму, сделав адюльтер сравнительно допустимым элементом повседневного быта, разрешительным в глазах общественного мнения (прежде всего в городах).
Преобразования, результатом которых стало новое отношение к семье и месту в ней женщины, не прошли бесследно и для непривилегированных слоев русского общества. Новшества в быту, образе жизни, внешнем облике, манере поведения углубили пропасть, отделявшую дворянских женщин от крестьянских, «господскую» Русь от «народной». Тем не менее культурные достижения века коснулись и деревни. Это и распространение браков, основанных на личной склонности, и сохранение и даже расширение возможностей развода (особенно в некрепостном сословии), и заимствование из православной концепции брака прежде всего тезиса о взаимных обязанностях и взаимной ответственности супругов, утверждение его в обычном праве.
Эмоциональный мир женщин непривилегированных сословий складывался под воздействием традиционной культуры, а не литературы. Для него были характерны элементы патриархальности, признания формального и фактического главенства отца (мужа), в котором крестьянка видела опору и защиту и которого любила подчас из чувства долга, обязательности жизни «по любви». Тенденция к преодолению средневеково-патриархальных взглядов на «власть» мужа над женой нашла отражение в письмах супругов, для которых характерны любовь и согласие, а отнюдь не конфликтность.
Заметные изменения произошли в семьях всех слоев русского общества и в системе отношений мать — дитя. И это при том, что сохранились традиционные взгляды на вынашивание детей и деторождение как на обязанность женщины, будничное отношение к детским смертям, привычка многодетности и по-прежнему оказывалось предпочтение мальчикам перед девочками. Менялись методы воспитания, особенно в привилегированных сословиях: центр тяжести в них оказался перемещенным на методы убеждения, на ласку и доброту, и здесь оказалась востребованной большая мягкость материнского воспитания в сравнении с отцовским.
К концу XVIII в. произошло осознание ценностности детства и естественного воспитания ребенка, установилось нестрогое отношение к подвижным играм и шалостям малышей. Появилась сознательная ориентация дворянок на самостоятельное грудное вскармливание детей, на отказ от кормилиц. Стали заметны признаки кризиса старой системы семейного воспитания: незначительный, но все же наблюдаемый рост межпоколенной конфликтности, оказывающий влияние на статус женщины в семье, увеличение числа случаев воспитания в неродных семьях при живых и обеспеченных родителях, появление альтернативы домашнему воспитанию в виде воспитания и обучения девочек в институтах и пансионах. Огромным шагом вперед были признание необходимости специфики женского образования и первые шаги по реализации его планов. Женщины привилегированных сословий в России XVIII — начала XIX в. стали читать, говорить на иностранных языках, научились красиво двигаться, танцевать и умело поддерживать беседу.
В целом же воспитание матерями детей, особенно девочек, оставалось традиционным. Мать взращивала в ребенке уважение к старшим, в том числе к женщинам, закладывала нравственные основы характера, учила азам грамоты, которые и ложились впоследствии в основу начального образования, дававшегося гувернантками или преподавательницами в пансионах и институтах. Немалую роль играли в русских семьях всех сословий бабушки — хранительницы педагогического и жизненного опыта поколений. Традиционно крепкими оставались в XVIII в. эмоциональные и иные связи матерей с выросшими детьми, поддерживаемые обычным авторитетом материнского слова. Все эти элементы семейного воспитания были равно характерны и для крестьянских, и для купеческих, и для дворянских семей.
Образ жизни представительниц образованных классов, особенно в городах, стал разительно отличаться от образа жизни крестьянок. Тем не менее нельзя не признать, что изменения и преобразования, коснувшиеся «благородного сословия», сказались и на повседневной жизни женщин из трудовых слоев общества. Правда, проявились они, по сравнению с привилегированными верхами, с некоторым опозданием — примерно к концу рассматриваемого нами периода, в 10-е гг. XIX в. К этому времени стали более явственно заметны перемены, связанные и с бракоразводными процессами.
Традиционное отношение к браку как к нерасторжимому семейному союзу претерпело эрозию: об этом говорит и рост числа прошений о разводе (в том числе написанных женщинами), и увеличение положительных решений по ним, и появившаяся терпимость по отношению к разводам в общественном мнении, и большая — по сравнению с предыдущими веками — распространенность разводов в непривилегированных сословиях, в том числе по причине длительного отстутвия супруга.
При чтении некоторых разводных писем, написанных крестьянками, а тем более обиженными дворянками, может возникнуть впечатление, что в те времена на востоке Европы набирала обороты эмансипация женщин. Но это иллюзия. Инициаторами развода в России XVIII–XIX вв. выступали преимущественно мужчины, рассчитывавшие избавиться от старых жен, удержав в то же время их приданое. В подавляющем большинстве бракоразводных дел женщины выступали как страдающая сторона. Тем не менее именно XVIII в. родил в России женщину Нового времени. «Российский матриархат», продолжавшийся с 1725 по 1796 год, то есть почти три четверти века, когда страной управляли почти исключительно женщины, был подготовлен и основан на тех изменениях в повседневном быту и частной жизни россиянок, которые произошли после петровских реформ.
Заключение
Характер частной жизни русской женщины своеобразно соотносится с особенностями эпох. С одной стороны, женщины с их напряженной эмоциональностью, всегда живо и непосредственно впитывали любые новшества, обгоняя подчас свое время. В этом смысле частная жизнь женщины, особенности ее повседневности чутко и точно отражали различные изменения — в частности, в духовной жизни общества. С другой стороны, частная жизнь женщины неизменно отражала и прямо противоположные свойства женского характера. Женщина — невеста, жена, мать, хозяйка дома — всегда была крепко связана с вневременными свойствами человека, с тем, что шире и глубже событийных отпечатков эпохи. И в этом смысле статус женщины в семье, взгляды на ее место и роль в обществе, особенности ее собственного мировосприятия отражали не новое, но традиционное, а зачастую и консервативное. Взаимозависимость частной жизни женщин и культуры эпохи была, таким образом, противоречивой, неоднозначной и, можно сказать, гибкой.
Анализ частной жизни и повседневного быта женщины в период становления русской государственности (X–XI вв.), ее развития (XII–XV вв.), формирования автократической системы (XVI–XVII вв.), а также в эпоху «европеизации» (XVIII — начало XIX в.) приблизил нас к пониманию своеобразия общественной мысли и культуры допетровской России, истории развития духовности, пролил свет на влияния, которые перечисленные эпохи оказывали на женский характер, на отношение к женщине в обществе.
Женский мир доиндустриальной эпохи весьма отличен от мужского. Женщины — за исключением некоторых, особенно деятельных и социально амбициозных представительниц царского и великокняжеских домов — были ограничены в возможностях проявлять свои таланты, особенно в таких сферах, как администрирование, внешняя политика, экономическое управление. «Прекрасный пол» был полностью исключен и из сферы военного дела. Однако женщины опосредованно влияли на сферы мужского господства, воодушевляя мужей, отцов, сыновей, братьев на различные поступки, обсуждая их успехи и неудачи на службе. Иногда они прямо вмешивались «не в свои», мужские дела. Такое вмешательство способствовало взаимопроникновению частной и публичной сфер, их «перетекание» друг в друга, «меняло окраску» событий и явлений, превращало факты жизни общественной — в факты жизни индивидуальной, частной, и наоборот. В сфере же непубличной — дома, в семье, где формировались эмоциональные связи и отношения, рождались и воспитывались дети, где в доиндустриальную эпоху производились и распределялись предметы первой необходимости, — женщины играли первостепенную роль.
Родственники (близкие и далекие), воспитатели и няни, слуги, соседи, «отцы духовные», друзья — вот тот круг, который определял и ограничивал пространство частной жизни женщины. Отношения с мужчинами в процессе выбора брачного партнера, в повседневном быту, ежедневном и праздничном общении, в работе и на досуге, «взаимопритяжения» в интимной сфере, супружество и его оттенки оказывали более или менее равнозначное влияние на частную жизнь женщин всех социальных слоев. Впрочем, и межличностные контакты вне семьи также создавали особое, трудно локализуемое в материальном мире пространство отношений и связей, отделенных от публичной сферы.
Реконструкция частной жизни женщин стала возможной благодаря сопоставлению документальных, фольклорных, литературных (светских и церковных) памятников со свидетельствами источников личного происхождения — письмами и мемуарами. Она позволила представить «идеал» и «реальность», которая этот идеал «проверяла» и одновременно формировала.
К концу XVIII в. определяющим в содержании частной жизни женщины в любой семье, любого социального слоя стало стремление быть необходимой, нужной, полезной для всех близких (от мужа и детей до соседей и любовников), подчас даже служить своеобразным «оберегом», хранительницей семейных устоев. Отчасти это стремление стимулировалось идеей взаимных обязательств, которые навязывались установлениями обычного и писаного права. Но все-таки в большей мере женщины — матери, жены, сестры, дочери, любимые — становились вторым «я» для своих близких по зову сердца, по добровольной, эмоционально обусловленной потребности.
В ранние эпохи — в X–XV вв. — такой эмоционально обусловленной потребности у женщин не существовало. Хотя, как показывают источники, присутствие самой сферы личного обособления — частного, интимного, сокровенного в мыслях, чувствовании и в поведении — характерно уже для эпохи Средневековья. Анализ женской повседневности показал, что супругам и матерям, сестрам и бабушкам постоянно приходилось принимать решения: как реагировать на просьбы близких, как строить отношения с родственниками, как находить своего единственного, «суженого», как называть любимое «чадо» и т. д. Разумеется, на все эти случаи жизни имелись рекомендации обычаев и законов. Однако в частной сфере предписания их не всегда были жесткими, и потому возникали возможности для совершения необычного поступка. Различные по типам и видам исторические источники позволяют утверждать, что все факты принятия женщинами решений — от важнейших, способных определить дальнейшую судьбу (замужество) до мелких, повседневных, малозаметных в своей мимолетности и потому лишь вскользь упомянутых — безусловно значимы для исследователя частной сферы. Были среди них такие, что совпадали с «нормой», с этической системой, и — особенно! — такие, что выступали за ее рамки, являясь отклонениями от общепринятого. Они-то и меняли привычное, «взрывая» его.
Сквозь призму повседневной жизни женщин, их житейского быта оказалось возможным разглядеть эволюцию мира чувств — самих женщин и общества в целом, его обогащение новыми переживаниями, усложнение за счет новых устремлений и освобождение от догм. Женские заботы и тревоги, которые лишь на первый взгляд кажутся «одинаковыми» во все времена и столетия, предстают окрашенными многообразными эмоциями. «Призма повседневности» позволила отойти от традиционного метода сбора разрозненных сведений о безликих участницах событий и перейти к исследованию частной жизни как к истории конкретных лиц, пусть даже вовсе не именитых и не исключительных. Одни жизненные истории, или, точнее, некоторые детали и эпизоды из них, характеризуют ведущую — для данной эпохи — тенденцию, стереотип. Другие отвергают этот стереотип, выглядят исключительными и позволяют размышлять о мотивах пренебрежения общепринятым, о психологических импульсах, которыми руководствовались женщины, вступая, например, во второй и последующий браки (в то время как они осуждались церковной этикой), решаясь на адюльтер или проявляя нехарактерную, нетипичную теплоту и нежность в отношениях с близкими, прежде всего с детьми (которые запрещались, например, Домостроем).
Выявление «переклички» традиционных и нестандартных поступков, как осознанных, так и бессознательных, позволяет представить механизм принятия решений, в частности — как определяли женщины допустимость (или недопустимость) того или иного нарушения традиции, как оно влияло на их частную жизнь и женские судьбы. Собранных данных оказалось достаточно, чтобы утверждать значимость семейной жизни для женщин всех социальных категорий. Православные постулаты оказали, конечно, исключительное влияние на отношение к семье и браку как моральной ценности, однако и в народной традиции согласная семейная жизнь была нравственным императивом. Исключительную роль играло в личных судьбах женщин материнство. Отношения матери с детьми традиционно характеризовались значительной теплотой и эмоциональной насыщенностью.
С течением времени определенная часть женщин стала лишь формально признавать свою «второстепенность» в семье, сочетающуюся с деятельным участием в функционировании домохозяйства. Это, однако, не мешало женам, сестрам, матерям по-прежнему видеть в мужьях, братьях, сыновьях близкие, родственные души, нуждающиеся в поддержке и участии.
Пристальное внимание к источникам — не только к тому,
Изменения в повседневном, в том числе семейном, быте — начавшиеся «сверху», с привилегированных и образованных сословий, — постепенно проникали и в другие социальные слои. Новые формы общения и проведения досуга сломали в XVIII в. остатки затворнического уединения. Женщины в российских семьях получили постепенно «право голоса». Это заметно по мемуарам и письмам, по литературным произведениям. И все же этот голос оставался негромким, ненапористым, непритязательным, как и сам эмоциональный мир образованной русской женщины «осьмнадцатого» столетья. Формировавшийся как сфера скрытого и сокровенного, женский эмоциональный мир оставался и в начале XIX в. скованным условностями социальных ожиданий и религиозно-нравственных норм.
Список сокращений