Показательно, что политический «обиняк» Вестниковой, намек на готовящийся политический переворот, сразу прерывается положительным персонажем комедии Непустовым. Непустов – дворянин, служащий в Петербурге, – так комментирует политические сплетни: «Все пустое, сударыня: гора как гора, и всякую масленницу бывает, а ваша мнимая гора, кроме мыши, ничего не родит. В прежния времена за болтанье дорого плачивали: притупляли язычок, чтоб меньше он пустаго бредил, а ныне благодарить вам Бога надобно, что уничтожают этакие бредни» (I, 17).
В одноактной комедии «Госпожа Вестникова с семьею» сплетни о каком-то готовящемся возмущении даны уже без «обиняков». Служанка Терентьевна передает своей барыне Вестниковой московские пересуды: «У нас полон ушат всегда вестей. Вот таки, сказывают, что у больших бояр какие-то затеи есть» (I, 193).
Вероятно, прямое указание на разговоры о заговоре показалось слишком откровенным, и императрица решила не ставить эту пьесу в театре. Не слишком осторожным выглядел и конфликт матери (Вестниковой) и сына, женившегося на привлекательной особе, которая мешает поиску женихов для глуповатой дочери Вестниковой и расстраивает все дела в доме.
Комедии пишутся на фоне серьезной обеспокоенности Екатерины не только и не столько уже прошедшими московскими событиями (чума в 1772-м почти сошла на нет, а бунт уже подавлен), сколько продолжающимся глухим недовольством Москвы. Волны критики – «враки» и «болтанье», как называет это императрица, – постоянно докатываются до ее ушей. В Москву, к князю М. Н. Волконскому, московскому главнокомандующему, уже в ноябре 1771 года отправлен секретный указ о создании «тайной экспедиции», которая должна расследовать циркулирующие «враки» и принять жесткие меры, если «сии врали не унимаются»[134]. Уже по завершении тревожных событий, 25 января 1772 года, Екатерина с негодованием пишет Волконскому: «Здесь слышно, что на Москве опять разныя враки есть»[135].
Тревога по поводу негативных слухов, выражающих общественное мнение, касалась и Европы. В письмах к Вольтеру Екатерина постоянно преуменьшала степень опасности московских событий. В письме от 12 декабря 1771 года, отправленном к госпоже Бьельке, Екатерина также с напускной уверенностью рапортует: «Не могу не сообщить Вам своей радости, что
По Европе в это же самое время распространялась информация о заговоре против Екатерины. 24 августа 1772 года императрица успокаивала Бьельке, категорично отметая подобные слухи, которые «не имеют основания» (та писала ей еще 14 марта 1772 года об этих циркулирующих по дипломатическим кругам разговорах о заговоре, который будто был открыт и уничтожен)[137].
Однако особую тревогу Екатерины вызывал один человек – граф Петр Иванович Панин. Генерал-аншеф, герой русско-турецкой войны, награжденный Георгием I степени, он вышел в отставку в конце 1770 года, после какого-то «недовольства» Екатерины, оставившей Панина без повышения, в то время как его соперник П. А. Румянцев был назначен генерал-фельдмаршалом. Сам Панин относил это «недовольство» к ревности и интригам противоположной «партии» – братьев Орловых, князя И. Г. Чернышева и П. А. Румянцева. Еще одна важнейшая фигура литературно-политического контекста, чрезвычайно показательная для понимания ранних комедий императрицы, – статс-секретарь и редактор всех этих пьес И. П. Елагин, который также примыкал к этой антипанинской группировке.
П. И. Панин поселился в Москве, где проводил зиму, и в подмосковном имении Михалково. Оттуда, из Москвы, как из штаба оппозиции, он активно переписывался с братом Н. Паниным, с его секретарем Д. И. Фонвизиным, с А. Б. Куракиным, другом наследника Павла Петровича. Фонвизин, работавший в Коллегии иностранных дел, взял на себя миссию оповещать Петра Панина о всех военных и политических новостях. Чуть ли не каждую неделю в течение 1771–1772 годов автор «Бригадира» отправлял опальному Панину секретные депеши с копиями корреспонденции высших военных и дипломатических лиц. Их переписка, передаваемая через «верных» людей, носила исключительно доверительный характер.
Петр Панин резко критиковал и государственные, и военные дела. Его «дерзкие» речи были известны Екатерине, еще больше было доносов. Так, в 1772 году Екатерина обсуждает с князем Волконским дело Наталии Пассек, жаловавшейся на собственную дочь Марию, которая якобы покушалась на ее жизнь. Мария Пассек «на допросе по поводу покушения на жизнь своей матери, между прочим, показала, что будто бы народный бунт в Москве во время чумы был произведен по внушению Панина, желавшего возвести на престол Великого Князя Павла Петровича»[138].
Слухи и доносы на Панина не подтверждали его непосредственного участия в каком-либо заговоре, но его «дерзкие» речи, критика правления, его резко отрицательное отношение к тому, как развивались военные действия и дипломатические переговоры с Турцией, были хорошо известны. Екатерина неоднократно называла Петра Панина своим персональным врагом и учредила надзор за ним. В 1772–1773 годах Петр Панин был под неусыпным наблюдением засланных к нему осведомителей. Князь М. Н. Волконский докладывал Екатерине (9 сентября 1773 года): «Повелеть изволили, чтобы я послал в деревню Петра Панина надежного человека выслушать его дерзкия болтания. ‹…› Подлинно, что сей тщеславный самохвал много и дерзко болтал, и до меня несколько доходило, но все оное состояло в том, что все и всех критикует»[139].
Именно в этот год и в этом историческом контексте комедийный цикл должен был решить идеологическую и политическую задачи – так или иначе, сфокусировать общественное внимание на нужных императрице проблемах. Или, вернее, переключить русского зрителя и зарубежного наблюдателя от того, что не должно было попасть в их поле зрения, – от проблемы власти и политической борьбы вокруг наследника Павла Петровича.
Именно в начале 1770-х борьба двух кланов в высшей степени обострилась в связи с приближающимся совершеннолетием Павла осенью 1772 года и возможным изменением его статуса[140]. 20 сентября 1772 года Павлу Петровичу исполнялось 18 лет. Между тем Екатерина не собиралась делиться властью с сыном, а вместо этого сосредоточила свои усилия на подыскании ему невесты среди немецких принцесс. Параллельно с комедиями она пишет множество писем, обсуждая, приглашая, выбирая будущую невестку. Матримониальная пружина ее комедий развивалась одновременно с матримониальными сюжетами реальной жизни. Императрица даже отложила все празднования под предлогом будущей женитьбы Павла, и день рождения наследника прошел без особых торжеств.
Подливало масла в огонь и то, что в немилости оказался несменяемый до того фаворит Григорий Орлов. 25 апреля 1772 года Екатерина отправила его на конгресс в Фокшаны для участия в мирном договоре (многие рассматривали как знак немилости и предыдущую отправку его осенью 1771 года в чумную Москву). Фавор нового избранника А. С. Васильчикова продлился недолго, но еще больше подогрел борьбу партий и интриги вокруг наследника.
Особую роль играл и голштинский приятель обоих братьев Паниных – Каспар Сальдерн, интриговавший в обе стороны: вовлекая наследника Павла Петровича в некий «заговор», он одновременно писал доносы на Паниных[141]. Павел Петрович вскоре признался матери, что был вовлечен в заговор Сальдерном и передал ей список «заговорщиков», который императрица красивым жестом, не взглянув на содержание, бросила в камин. Видимо, Екатерина знала больше, чем предполагала оппозиция. Уже позднее, 25 сентября 1773 года, Екатерина сообщала М. Н. Волконскому о том, как ей удалось приструнить Петра Панина: «Что же касается до дерзкаго вам известнаго болтуна, то я здесь кое-кому внушила, чтоб до него дошло, что, естьли он не уймется, то я принуждена буду его унимать наконец. Но как богатством я брата его осыпала выше его заслуг на сих днях, то чаю, что и он его уймет же, а дом мой очистится от каверзы»[142].
Под «каверзой» имелись в виду планы так называемой «панинской партии». Императрица была хорошо информирована обо всех имевших место «интригах». Подробности борьбы двух кланов описывал Фонвизин в письме к матери (1773): «Теперь скажу тебе о наших чудесах. Мы очень в плачевном состоянии. Все интриги и все струны настроены, чтоб графа (Н. И. Панина. –
Князь Орлов с Чернышевым злодействуют ужасно гр-у Н. И. (Панину.
Злодей Сальдерн перекинулся к Орловым, но и те подлость души его узнали, так что он дня через два отправляется в Голстинию.
Великий князь смертно влюблен в свою невесту, и она в него. Тужит он очень, видя худое положение своего воспитателя и слыша, что его отдаляют и дают на его место: иные говорят Елагина, иные Черкасова, иные гр. Федора Орлова.
Развращенность здешнюю описывать излишне. – Ни в каком скаредном приказе нет таких стряпческих интриг, какие у нашего двора всеминутно происходят, и все вертится над бедным моим графом, которого тернению, кажется, конца не будет. Брата своего (Петра Панина. –
Не став наказывать никого из оппозиционеров ни в те годы, ни впоследствии, Екатерина прибегла к другому средству, желая повлиять на общественное мнение, противопоставив критике недовольных публичный смех. Политические аллюзии на Петра Панина, вставленные в комедии 1772 года, окружались комическими репликами и растворялись в общем смеховом пространстве. Так, например, в комедии «Невеста-невидимка» появляется чрезвычайно выразительный персонаж – отставной капитан Иларион Мирохват. В традиционный комедийный тип «хвастливого воина» Екатерина добавляет какие-то личностные характеристики, соотносящиеся с конкретным прототипом. Намеки на известных лиц из близкого окружения (или из недавних приближенных) были характерным приемом всех литературно-публицистических текстов Екатерины. Любопытно, что среди разрозненных «драматических отрывков» императрицы имеется запись, содержащая прямое упоминание Петра Панина: «Сосед – умоначертание à peu près Петра Панина: военной человек, невежда, даже до математики – все вздор. Он обещал учителя отыскать для сына» (III, 450).
Этот эскиз «соседа» имеет сходство и с Мирохватом, соседом главного героя «Невесты-невидимки» Господина Варчкова. Мирохват жалуется, что его не так ценят, как раньше, что нет должного к нему уважения, что война длится слишком долго: «Я везде известен; меня весь высокий генералитет и все штаб- и обер-офицеры знали в мое время, да уже мало осталось моего века. ‹…› В наше время скорея брали города приступом, нежели ныне в ином доме можно получить видеть хозяина; и поспешнее целые войны окончались, нежели теперь ответ получить можно на разныя дела, за которыми я хождение имею» (III, 114).
Гордый «самохвал» Мирохват продолжает: «Я никому не бью челом, а челобитны пишу на гербовой бумаге под титулом и разделяю их на пункты по форме» (III, 114).
Наконец, Мирохват настолько надоедает хозяевам своими ругательствами и критиканством, что те выгоняют его из дома. Мирохват возмущается: «Меня выгонять, меня, заслуженнаго капитана! Естьли так, так не иду, я против неприятеля повадился быть упрям и стоять на месте крепко» (III, 121).
Любопытно, что тип «хвастливого воина» в русской пьесе дополняется отсутствующим в римских пьесах (прежде всего, в «Андрии» Теренция, наиболее активно используемой) типом «хвастливого штатского» – Умкина. Умкина всегда сопровождает его секретарь Соскин, и первый покровительствует второму. Сцена 6-я первого акта вся занята необычно длинным и не имеющим отношения к сюжету диалогом между Умкиным и Соскиным:
Оставаясь один, Соскин произносит монолог, обличающий его покровителя (у Теренция схожее «обличение» предшествует диалогу): «Я принужден ласкателем зделаться етого гордаго и несноснаго дурака, который об себе думает, что он умом первой человек в свете: ни о чем не говорит окроме о себе, и его самолюбие простирается даже до всех вещей, ему принадлежащих» (III, 105).
Анализируя сходства и отличия римской и русской комедии, Варнеке замечает: «Изменения вызваны главным образом тем, что в русской пьесе хвастун из воина превратился в штатского человека. Сообразно с этим изменился и предмет его хвастовства: боевая храбрость оказалась непригодной и заменена гражданской мудростью. Эта перемена отразилась и на именах схожих по существу персонажей: у Теренция хвастун назван Thraso – Храбрецов, в нашей пьесе его фамилия Умкин, тогда как прозвище прихлебателей построено на одном и том же начале кормления от щедрот покровителей: Gnatho (челюсть) у Теренция, Соскин – у Екатерины»[144].
Чрезвычайно остроумное наблюдение Варнеке нуждается в одном уточнении: «хвастливый воин» римской комедии получает две ипостаси в комедии Екатерины. «Военные» атрибуты этого амплуа не исчезли вовсе, они частично были переданы Илариону Мирохвату: он – бывший воин, хвастающийся своими прошлыми заслугами и ругающий нынешние времена за «обиды» и «гонения». Однако справедливо и то, что наиболее «хвастливым» выведен в комедии Екатерины «гражданский» Умкин, также сетующий на то, что его недостаточно ценят. В диалогах Умкина и Соскина содержатся намеки и на заносчивого Петра Панина, и – одновременно – на Никиту Панина, и на его молодого секретаря Фонвизина-Соскина (оба героя работают над важными «предначертаниями»), тогда как в выгнанном «без причины» и с «обидой» Иларионе Мирохвате можно увидеть аллюзии на обиженного и отставленного Екатериной Петра Панина.
О невероятной обидчивости и гордом нраве «честолюбивого начальника» Петра Панина писал в своих «Записках» Г. Р. Державин, пересказывая события осени 1774 года, время подавления Пугачевского бунта. «Раздраженный, гордый» Панин, решив, что Державин выслуживается перед Потемкиным (тому первому было сообщено о поимке Пугачева), обрушил на поэта целую «бурю», обвиняя в самовольной отлучке из Саратова и требуя повесить его вместе с Пугачевым[145].
Обиды и изгнание из дворца ожидали в это время и Никиту Панина, отставляемого от Павла Петровича. Подыскание немецкой невесты («невидимки») для великого князя сопровождалось ссорами Екатерины с Никитой Паниным и даже его формальным выселением из дворца под предлогом освобождения «покоев» для будущей невесты великого князя[146].
Что же касается Фонвизина-Соскина, то к 1772 году оба «соавтора» комедии, Екатерина и Елагин, сошлись в общей ненависти к автору «Бригадира». В конце 1769 года Фонвизин покидает своего начальника по Коллегии иностранных дел И. П. Елагина, к которому он испытывал враждебные чувства; во всяком случае, в письмах к родным Фонвизин постоянно жалуется, что Елагин не покровительствует ему. Успех «Бригадира», названного Никитой Паниным «в наших нравах первой комедией»[147], не мог не вызвать зависти Елагина, автора комедии «Русский француз», написанной на ту же галломанскую тему. Будучи главой дирекции Императорских театров, Елагин до конца своей театральной службы (до 1779 года) не ставил «Бригадира» на сцене.
Фонвизин не только был назначен личным секретарем Никиты Панина, но сразу сделался самым активным и заметным сторонником «панинской партии», ее публичным «рупором», когда в 1771 году опубликовал «Слово на выздоровление великого князя Павла Петровича» (было перепечатано Новиковым в «Живописце» в 1772 году). Фонвизин de facto стал правой рукой одного из самых влиятельных людей в России и практически оказался у вершин русской дипломатии; за его назначением и первыми шагами внимательно следили все европейские политики[148].
Пьеса «Невеста-невидимка» так и осталась в рукописи и была впервые напечатана по автографу Пыпиным в 1901 году. Антипанинский субстрат этой пьесы казался слишком заметным, а Екатерина всеми силами старалась приглушить скандал и интригу вокруг Паниных. Любопытно, что в 1786 году в «Российском феатре» (том XII) появился титульный лист с заглавием «Невеста-невидимка», но самой пьесы не было, а вместо нее была опубликована комедия «Вопроситель». Вполне вероятно, что пьеса «Невеста-невидимка» была осторожно убрана если не императрицей Екатериной, то издававшей «Феатр» Е. Р. Дашковой: Никита Панин умер в 1783 году, но его брат Петр Панин был еще жив, как был жив и Фонвизин, с которым Екатерина схлестнулась в знаменитой полемике 1783 года.
Фигура Петра Панина, как и этот комедийный тип «à peu près Петра Панина», будут волновать императрицу до конца ее правления. Так, еще в конце июля – августе 1787 года, после возвращения из торжественного путешествия в Тавриду, Екатерина начинает сочинять новую комедию – «Врун». Храповицкий отмечал в своем дневнике 31 июля 1787 года: «Приметил, что пишут
Тем не менее императрица синтезировала в набросках этой комедии свои претензии к Петру Панину и его окружению. Главный герой – Велеречь – московский большой барин, претендующий на некую серьезную роль в политике и фрондирующий нынешней власти. Он живет в старой столице и думает, что «нет спасения вне Москвы», хотя на самом деле, кроме нескольких зимних недель, пребывает весь год в своей подмосковной усадьбе (III, 351). Велеречь беспрестанно критикует правительство; по словам слуги, барин питается «брюзжанием, а барыня вестьми» (III, 351). Велеречь получает огромное количество писем, в которых ему докладывают обо всем, что творится в России, поскольку он заботится о силе и славе Самодержицы и Империи (III, 351). Ему доносят в письмах, что в «полуденной границе» (на южных рубежах) заразительные болезни, карантины, отсутствие порядка, флот из двух кораблей, да и те гнилые, конница существует только на бумаге и уже первые бои проиграны «соседу», то есть Турции. Велеречь читает очередное письмо-рапорт: «Денег нет, травы сожжены, леса нет, воды засохли, люди укрываются в хижинах, понеже строения не начаты» (III, 359).
Критика южной политики Екатерины и Потемкина продолжится в набросках еще одной комедии, также, по всей видимости, написанной в конце лета – начале осени 1787 года: «Рассказы (Баба бредит, чорт ли ей верит)». Здесь почти дословно повторяются реплики о неправильных действиях правительства, о проблемах в южных частях России, включая карантины против чумы:
Вероятно, реплики о карантинах и окуривании, актуальные для 1771-го – начала 1772 года, времени чумы, были заимствованы из старых набросков – тем более что Екатерина не раз указывала корреспондентам на то, что анонимный автор сочинил в течение 1772 года порядка десяти комедий. В обеих незаконченных комедиях этот исполненный критики фрагмент непосредственно связан с Москвой и неким московским барином, негодующим на правительство. Старые наброски – отзвук комедийного цикла 1772 года – снова оказались в работе в августе – сентябре 1787 года, когда императрице пришлось противостоять целому валу слухов о проблемах на новоприобретенных южных территориях во время начинающейся второй русско-турецкой войны.
Глава третья
Территория свободы: Д. И. Фонвизин около придворных стен
Сей вопрос родился от
Известная полемика между императрицей Екатериной II и Д. И. Фонвизиным, возникшая на страницах журнала «Собеседник любителей российского слова» в 1783 году, неоднократно становилась объектом пристального внимания исследователей. «Собеседник» издавался княгиней Е. Р. Дашковой при участии Екатерины II. Казалось бы, обстоятельства этого спора давно прояснены: венценосная писательница и соиздательница дала резкую отповедь «сатиры смелой властелину», дерзнувшему в своих двадцати «Вопросах» выступить с критикой ее правления. Между тем историко-литературный и политический контекст выступления Фонвизина, как и ответных шагов Екатерины II, нуждается в более тщательной прорисовке.
Статья писателя, присланная анонимно, была со вниманием прочитана императрицей и вместе с ее собственными ответами опубликована в третьей книжке «Собеседника» за 1783 год. Этот бурный политический спор вспыхнул в тот момент, когда власть ощущала себя абсолютно утвердившейся, когда она была занята не политическими, а культурными стратегиями, созданием образа «человека на троне». Этот процесс переформатирования образа императрицы нашел свое отражение в комплиментарно-шутливых стихах оды Г. Р. Державина «Фелица», открывавшей в качестве манифеста первую книжку журнала «Собеседник». В самый момент триумфа монархине была неожиданно преподнесена статья, где за внешне наивными вопросами о дурном воспитании дворян, о награждении чинами «шутов» и «балагуров» вставали самые серьезные политические проблемы.
Текст Фонвизина и по сей день остается каким-то не до конца проясненным «дискурсом о социуме» (термин Роже Шартье[151]), не понятым его ближайшим адресатом (Екатериной II), не востребованным современным ему обществом и наполненным несвойственными ему «демократическими тенденциями» в последующие эпохи. Между тем этот спор носил характер очевидной культурно-исторической аберрации, где «Вопросы» Фонвизина оказывались истолкованными в совершенно ином контексте, а сами «Ответы» Екатерины II адресовались совсем другому автору.
В 1783 году статский советник Фонвизин, вышедший в отставку и привлеченный Е. Р. Дашковой к участию в новом журнале, публикует статью за статьей[152]. Среди прочих работ он присылает в «Собеседник» «Несколько вопросов, могущих возбудить в умных и честных людях особливое внимание». Воспользовавшись печатной площадкой нового журнала, Фонвизин намеревался открыть дискуссию о русской политической системе, вернее о ее отсутствии, чреватом неустойчивостью, шаткостью власти. Писателя волновало отсутствие в стране «фундаментальных законов», определявшихся по шкале вдохновлявшего его Ш. Л. Монтескье. Нет законов – нет и «духа» цивилизации, то есть сложившейся системы установлений, привычек, норм быта, парадигм развития общества. Лучшие и честнейшие дворяне оказываются в отставке, моральная деградация дворянства, занятого воспитанием не людей, а унтер-офицеров, разлагает общество, а сама власть приветствует самых ничтожных. Этот пункт о возвышении «шутов» (аллегория недвусмысленно простиралась и далее – на фаворитов) сделался фокусом полемики и вызвал бурнейшую отповедь императрицы. Фонвизин задел болезненный и чрезвычайно важный аспект политической системы, упрекая Екатерину в отсутствии стержня монархического типа правления – чести, приводящей в движение все части политического организма, согласно Монтескье.
Этот 14-й «вопрос» о приближенных к власти «шутах» особенно раздражил императрицу: в нем шла речь о ее любимце Льве Александровиче Нарышкине, обер-шталмейстере, придворном остроумце, регулярно получавшем чины и награды. К своему ответу Екатерина добавила характерную помету «NB», содержащую упрек в том, что сама возможность подобного рода дерзкого разговора с монархом порождена свободой слова («свободоязычием»), ею же установленной: «14. Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?
На 14. Предки наши не все грамоте умели. NB. Сей вопрос родился от
Общим выводом исследователей (в первую очередь советского времени) стал тезис о том, что смелый писатель Денис Фонвизин был грубо одернут скатывающейся к репрессиям императрицей. Так, например, Г. А. Гуковский, увлеченный концепцией противостояния власти и «дворянской фронды», соответственным образом интерпретировал эту полемику: «Екатерина отвечала начальственными окриками. ‹…› Дерзость Фонвизина до крайности раздражила царицу»[153]. Исследователь полагал, что Екатерина «сильно бранила их («Вопросы». –
Екатерина потребовала напечатать вопросы и свои ответы на них вместе, как единый текст. В таком виде, в двух колонках, с новым названием «Вопросы и Ответы с приобщением Предисловия», это сочинение было помещено на страницах «Собеседника», причем не как отдельная публикация двух авторов, а внутри печатавшегося из номера в номер шутливого эссе императрицы «Были и небылицы». Сложная интерференция «трех» авторов (Екатерина выступала сразу в двух ипостасях – как автор эссе и как автор «Ответов») соединялась в журнальной публикации с весьма прихотливой системой «рассказчиков», от лица которых императрица также комментировала «Вопросы» анонимного автора и свои собственные «Ответы».
Таким образом, с самого своего появления текст статьи Фонвизина оказался окружен противоречивым и полиреферентным контекстом, ориентированным на совершенно различные социально-политические и эстетические ожидания. Сам Фонвизин предлагал читателям серьезный разговор о свободном, гражданском обществе. «Вопросы» апеллировали к тому, чего не существовало в России, – к общественному мнению. Статья очерчивала пространство свободных дискуссий, критики правительства и политических споров, не подконтрольных государственной власти.
Императрица же, затеявшая журнал и наполняющая свои «Были и небылицы» шутками по адресу своих придворных, была занята созданием галантного придворного общества по новейшим французским образцам. Она нуждалась не в обличениях и сатирах, а в выработке новой культурной парадигмы, нового культурного языка, который был призван объединять придворное общество и по-новому представлять власть.
К политическому и стилистическому диссонансу, возникшему в связи с рецепцией этой статьи, добавлялось и то, что Екатерина не знала, кто был ее истинным автором.
Фонвизин прислал свои материалы анонимно, как и большинство других участников этого издания. Материалы передала Екатерине II Е. Р. Дашкова – княгиня, как представляется, не могла не знать, кто являлся автором присланной рукописи. Она пригласила Фонвизина в журнал, она заказывала ему ряд статей (в одном из писем к ней 1784 года Фонвизин извиняется за незаконченную статью, начатую по ее просьбе[157]), влияние ее политических воззрений отражают журнальные заметки Фонвизина того времени. С. Н. Глинка в своих воспоминаниях говорит о том, что княгиня Дашкова и И. И. Шувалов не только знали об авторстве Фонвизина, но и отговаривали его от посылки «вопросов»[158]. Версия Глинки представляется мало убедительной – Дашкова, получавшая все статьи для «Собеседника» и служившая посредником между авторами и императрицей, могла просто не передавать эти материалы Екатерине. Если же она показала столь острую статью и не раскрыла ее авторство, значит, бывшая сподвижница восшествия царицы на трон лелеяла собственные стратегические планы.
Сразу по прочтении Екатерина решила, что автором является Иван Иванович Шувалов, только что задетый ею в «Былях и небылицах» в чрезвычайно колком и полном аллюзий сатирическом портрете «нерешительного» соседа («Собеседник», 1783, книга вторая). Екатерина посмеялась над характером и манерами обер-камергера, выведя его под именем «Нерешительный». Выпад Екатерины был чрезвычайно откровенным и злоязычным, к тому же Шувалов оказался самой легко узнаваемой фигурой придворного окружения, ставшей мишенью столь колких насмешек императрицы. Не усомнившись в авторстве Шувалова, мстящего за этот комический портрет, Екатерина сообщала Дашковой свои соображения об авторе «вопросной» статьи: «Перечитывая со вниманием эту статью, я теперь нашла ее менее злой. Если бы ее можно было напечатать вместе с ответами, то она совершенно лишилась бы своего едкого характера, хотя все-таки может дать повод к повторению подобных же или еще больших вольностей.
Заметьте, что 14-й пункт повторяется там два раза, по-видимому затем, чтобы его можно было исключить, не нарушая последовательности изложения. Эта сама по себе ничтожная предосторожность, как две капли воды похожа на обер-камергера, который всегда делает один шаг вперед, а другой назад»[159].
Императрица, как свидетельствуют ее письма к Дашковой, не имела и тени сомнения, что полемику затеял ее «нерешительный» сосед Шувалов. Иван Шувалов был связан с Екатериной почти сорокалетним знакомством – молодой паж «малого двора» (с 1746 года) обратил на себя внимание юной принцессы как начитанностью, так и артистическими интересами[160]. Будущий основатель и куратор Московского университета состоял в переписке с европейскими философами, читал тех же, что и Екатерина, просвещенных авторов, покровительствовал литераторам. Огромное политическое влияние фаворита Елизаветы Петровны, как и поддержка клана Шуваловых, сделало его самым опасным противником молодой Екатерины. В 1763 году Вольтер имел все основания называть опального царедворца «ex-императором»[161].
В марте 1763 года Шувалов, не получив от Екатерины индульгенции за все свои прежние политические грехи, на четырнадцать лет покинул Россию, а по приезде в Париж был приглашен в так называемую Сиреневую лигу – круг особо приближенных политиков при Марии-Антуанетте. Связи и влияние Шувалова (в том числе в Италии и Ватикане) будут, несмотря на опальное положение царедворца, не раз использованы Екатериной[162]. В 1770-е годы Шувалов практически сделался кем-то вроде представителя императрицы при европейских дворах, а в сентябре 1777 года вернулся в Россию.
Торжественное возвращение воспринималось многими (и подавалось самой Екатериной) как знак ориентации власти на новую культурную политику – развитие просвещения и дальнейшей европеизации общества. В своей «Эпистоле И. И. Шувалову» (стилизованной под ломоносовский стиль!) Державин декларировал:
Однако ни милостивый прием, ни чины и награды, ни приглашение Шувалова в интимный кружок приближенных императрицы не сделали бывшего «властелина» (так называет его Державин в своей эпистоле) «своим» человеком. Салон Шувалова, куда приглашались все известные писатели (в том числе и Державин), раздражал Екатерину[164]. Раздражало и пугало императрицу его масонство, его покровительство Н. И. Новикову, его благотворительная деятельность. Философ-вельможа был известен своими политическими проектами, составлением нового Уложения (не удавшегося Екатерине), где идея «верховенства» законов возвращала к старому вопросу об ограничении самодержавия.
Безусловно, взгляды осторожного Шувалова были весьма умеренны и консервативны, тем не менее именно его имя первым пришло в голову Екатерине, прочитавшей анонимные «Вопросы». Екатерина интерпретировала полученную статью в духе очередной дворцовой интриги, затеянной умелым мастером. Ей казалось, что после смерти Никиты Панина (в 1783 году) Шувалов может стать объединительным центром всех недовольных. Она прочитала эту статью не в контексте политической дискуссии, а в контексте старой закулисной придворной борьбы.
Екатерина, как свидетельствуют ее мемуары, ненавидела всех Шуваловых, а Ивана Ивановича в особенности. В письме к С. Понятовскому от августа 1762 года Екатерина охарактеризовала Ивана Шувалова как «самого низкого и самого подлого из людей» – якобы за то, что в письмах к Вольтеру он распространял слухи о первостепенной роли Дашковой в перевороте[165]. Между тем, помимо европейских дел, гнев Екатерины был вызван приближенностью Шувалова к Петру III, а также его «нерешительным» поведением в те июньские дни дворцового переворота. Одно чрезвычайно «просительное» письмо Шувалова к Григорию Орлову, написанное по-французски и относящееся к 1762-му – началу 1763 года, проливает свет на тогдашнее положение бывшего фаворита: «Сие, может быть, заставит меня изменить намерения мои касательно путешествия. ‹…› Наконец я остался бы при дворе, уговариваемый многими лицами. Ваше сиятельство, можете быть уверены, что даже и в то время не выпрашивал я ни почестей, ни чинов, ни богатства. Я отказался от места вице-канцлева, от поместьев, чему много есть свидетелей, и особливо Гудович, в присутствии котораго я на коленях просил у него милости – уволить меня от всяких знаков его благоволения. Приверженность моя к ея императорскому величеству ныне славно царствующей государыне должна быть известна всем лицам, с коими я веду знакомство. ‹…› Я даже отваживался на некоторыя меры в ея пользу, и некоторыя лица подтвердят это. В течении прежняго царствования видел я, что дела идут в ущерб общественному благу. Я не молчал. Слова мои были передаваемы. Со мною стали обращаться холоднее, и я изменил мое поведение. Напоследок я стал удаляться не только от двора, но и от его особы. ‹…› Не буду излагать моих мыслей относительно всего этого зла, которое угрожало нашему отечеству: я имел случаи обнаружить перед вашим сиятельством чувства мои и был бы счастлив, если бы вы то припомнили. ‹…› И в это августейшее царствование я один забыт! Вижу себя лишенным доверия, коим пользуются многие мне равные»[166].
Оправдательный тон письма, ссылка на свидетелей, которые могут подтвердить лояльность Екатерине и «прохладные» отношения с низвергнутым императором, говорят о весьма шатком положении царедворца, который, видимо, пытался вести двойную игру: и заигрывать с заговорщиками, критикуя «зло» правления Петра III в присутствии Григория Орлова, и продолжать служить этому «злу», участвуя, в частности, в подготовке похода против Дании (в чем Шувалов пытается оправдаться и в этом послании). Если Александр Шувалов всегда оставался в лагере императора Петра III[167], то Иван Шувалов неожиданно появился в Казанском соборе во время провозглашения Екатерины II императрицей и последующей присяги[168]. Тем не менее ни его запоздалое присоединение к победившей стороне, ни его письмо к Орлову не имели позитивных последствий, и оправдание не было принято: 4 марта 1763 года Шувалов уехал за границу. Вероятно, именно на двусмысленное и нерешительное поведение Шувалова в период переворота (и в первые месяцы после него) и намекала Екатерина, открывая «Были и небылицы» портретом «соседа»: «Есть у меня сосед, который во младенчестве слыл умницею, в юношестве оказывал желание умничать; в совершеннолетии каков? – Увидите из следующаго: он ходит бодро, но когда два шага сделает на право, то одумавшись пойдет на лево; тут встречаем он мыслями, кои принуждают его итти вперед, по том возвращается вспять. Каков же путь его, таковы его и мысли. Сосед мой от роду своего не говаривал пяти слов и не делал ни единаго шагу без раскаяния потом об оном. ‹…› Когда я гляжу на него, тогда он утупя глаза в пол передо мною важничает, труся однако мне мысленно» (V, 34).
Тут же императрица замечает, что нерешительный сосед «ропщет противу меня заочно, а в глазах мне льстит» (V, 35). Этот весьма нелестный портрет выделялся из серии добродушно-игривых заметок о других придворных. Салонное подтрунивание перерастало в колкий сарказм, когда речь заходила о старинном знакомце Екатерины.
Императрица внимательно следила за связями и всей деятельностью Шувалова, по привычке не доверяя коварному царедворцу и как будто ожидая очередной «пакости». Иван Шувалов отнюдь не являлся заговорщиком на самом деле, но известный Екатерине исторический контекст (почти императорский статус при Елизавете и самые серьезные европейские связи) «укрупнял» и «политизировал» каждый его шаг. В своем позднейшем письме к Павлу I (ноябрь 1796-го – начало 1797 года) Иван Шувалов сообщал о зависти недругов и о подозрительности Екатерины: «По возвращении моем в отечество… Она (Екатерина. –
Нарисовав портрет «нерешительного», Екатерина была уверена, что Шувалов прекрасно поймет намек: уже неоднократно в 1778–1779 годах в письмах к Гримму Екатерина использовала ту же метафору, называя Шувалова профессором кафедры нерешительности[170]. Присланные же «вопросы» она восприняла в известном ей историческом контексте взаимоотношений с любимцем Елизаветы: прежде всего как месть за сатирический портрет, полный намеков на множество стародавних ситуаций, в которых Иван Шувалов действовал «нерешительно».
С другой стороны, «вопросы» содержали дерзкие сравнения старых времен с новыми в пользу первых (они касались упавших нравов дворян, пустоты бесед и незаслуженных чинов), а также сравнение русских обычаев и законов с европейскими (не в пользу русских). Используя старую формулу сопоставления положения дел «у нас» и «за морем» (как в известных хорах А. П. Сумарокова к «превратному свету»), автор дерзко обличал ее царствование, в котором видел лишь один негатив – и неправедные суды, и невежество, и прерванные реформы, и отсутствие «честных людей» на службе.
Самым вызывающим было то, что упреки исходили, как полагала императрица, от Ивана Шувалова, свидетеля не только последних успехов европейского либерализма, но и гораздо менее просвещенных событий в России с 1740-х годов (начало его фавора) до смерти Елизаветы Петровны в декабре 1761-го. В те годы Шувалов не только не критиковал «зло правления», но и сам принадлежал к тому клану, который творил беззаконие. Последний фаворит Елизаветы Петровны был вознесен в своей карьере при дворе отнюдь не благородным служением отечеству, а благодаря огромному влиянию всесильного клана – своих двоюродных братьев. Петр Шувалов был, так сказать, «олигарх» елизаветинского времени, имевший винные и табачные откупа, монополии на сальные, рыбные, тюленьи промыслы. Владелец металлургических заводов на Урале, он буквально диктовал Сенату и царице те законы, которые способствовали его собственному обогащению. Князь М. М. Щербатов в своей книге «О повреждении нравов в России» свидетельствовал: «Но с возвышением его неправосудие чинилось с наглостью, законы стали презираться, и мздоимствы стали явныя. ‹…› Самый Сенат, трепетав его власти, принужден был хотениям его повиноваться…»[171]
Его брат Александр Шувалов не только заведовал при Елизавете Канцелярией тайных розыскных дел, но и сам любил присутствовать на допросах. В начале 1762 года, еще при Петре III, Канцелярия была упразднена, но Александр Шувалов продолжал оставаться в силе и получал награды и чины от покойного мужа Екатерины. По восшествии на престол Екатерина отправила Александра Шувалова в отставку. Эти стародавние времена чрезвычайно отчетливо хранились в памяти Екатерины. Вся история публикации «вопросов» в «Собеседнике» 1783 года может быть правильно проинтерпретирована только с учетом того исторического контекста, в котором Екатерина видела своего «оппонента».
Критика со стороны Ивана Шувалова, не осмелившегося бранить государственные нравы и обычаи в эпоху всевластия его двоюродных братьев, а теперь критикующего власть и уклад, привела Екатерину в негодование. Она была глубоко уязвлена тем, что теперь Шувалов, имевший харизму просвещенного мецената, обласканный Европой, воспользовался той свободой слова, которую она же и предоставила, с тем чтобы укорять ее в «промахах» правления. Эти же «промахи», в ее представлении, не могут идти ни в какое сравнение с «прежними временами». «Вопросная» статья задевала болезненные и принципиальные для Екатерины темы. Речь шла о том, как оценивать это прошлое (все более и более делающееся платформой для всех недовольных ее правлением), как очерчивать его границы – от Петра I до Анны Иоанновны (как это делал Державин в своей «Фелице») или идти еще дальше – до Елизаветы Петровны и Петра III?
Екатерина воспринимает этот неожиданный удар как внутреннюю интригу, как новую попытку умалить или скомпрометировать ее заслуги перед лицом Запада (Шувалов здесь – человек Запада, имеющий теснейшие связи с европейскими либералами и уже однажды сильно скомпрометировавший новоиспеченную монархиню в письмах к Вольтеру). Не имея возможности наказать противника (и тем самым еще более скомпрометировать себя перед европейской элитой), Екатерина решает прибегнуть к наиболее цивилизованной и наиболее модной форме полемики в «республике письмен» – к открытому и галантному диалогу. Она помещает – рядом с вопросами – свои ответы, саркастические и уклончивые, соответствующие всей поэтике журнала[172]. Это совместное сочинение с новым названием «Вопросы и ответы с приобщением предисловия» появилось в 3-й книге «Собеседника». Отшучиваясь от вопросов в стиле придворных галантных игр, кружкового состязания в остроумии (весьма популярных, хотя и не слишком остроумных), Екатерина смягчает ситуацию и вынимает пулю из уже заряженного пистолета: «6. От чего не только в Петербурге, но и в самой Москве перевелися общества между благородными? – На 6. От размножившихся клобов» (V, 53).
Лишь ответ на 14-й вопрос (приведенный выше) выдает явное раздражение. Прокламируя разрешенное в ее время «свободоязычие», Екатерина ссылается на «предков», каковые не имели этой привилегии. Упоминая предков и старые времена, Екатерина обращается именно к Шувалову, к тому, кто видел и знал эти прежние времена. От туманных аллегорий императрица переходит в некоторых ответах к более ясным намекам: она сразу дает понять Шувалову, что догадалась о его авторстве: «16. Гордость большой части бояр где обитает, в душе или голове? – На 16. Тамо же, где
Обличение боярской спеси (Фонвизин метил в приближенных Екатерины) императрица переадресовала Шувалову, прибавив к портрету «нерешительного» дополнительный штрих – «нерешительный» страдал, как показывает Екатерина, еще и гордыней! Екатерина сознательно пытается вытеснить возникшую дискуссию о степени просвещенности и либеральности ее правления из сферы серьезного обсуждения в сферу комического зубоскальства, в, так сказать, «фехтовку à l’armes courtoises»[173].
После параллельной публикации вопросов и ответов императрица продолжает комментировать вопросы в очередном выпуске «Былей и небылиц» (в 4-й книге «Собеседника»). Здесь она, уже под маской умудренного годами и историческим опытом Дедушки, продолжает полемику с автором вопросов: «Дедушка мой, на сих днях читая в Собеседнике вопросы неизвестнаго и ответы на оныя сочинителя Былей и Небылиц, закрыл книгу, потом глаза. ‹…› Недолго оставались мы в ожидании; Дедушка, выпрямясь на своем кожаном кресле, сказал: „Молокососы! Не знаете вы, что я знаю, в наши времена ни кто не любил вопросов; ибо с оными и мысленно соединены были неприятныя обстоятельства; нам подобные обороты кажутся не уместны, шуточные ответы на подобные вопросы не суть нашего века; тогда каждый поджав хвост от оных бегал“» (V, 59).
Обращение Екатерины к прошлому было чрезвычайно важно, оно продолжало общую установку на осторожную, но настойчивую демифологизацию «века минувшего», то есть петровских времен. Установка памятника Петру I в 1782 году словно провела границу в политических стратегиях императрицы, все более решительно отвергавшей опору на Петра, с чьим именем она когда-то восходила на престол. В ситуации начала 1780-х имя Петра поднимается на знамя всеми недовольными ее правлением, осмеливавшимися бранить «век нынешний» и восхвалять «век минувший» (под которым имелось в виду именно время Петра). В анонимной статье это противопоставление тоже присутствовало, и Екатерине пришлось держать ответ.
Во-первых, она хочет оттенить либеральность своего правления сравнениями с прежними временами, когда всякого, дерзнувшего задать подобные вопросы царю, непременно ожидали репрессии, эвфемистически названные «неприятными обстоятельствами». Во-вторых, императрица указывает на невозможность не только самой дискуссии в прошлом, но и сочиненных ею ответов («шуточные ответы на подобные вопросы не суть нашего века»). Подчеркивая свое умение вести спор новым способом – с помощью галантной шутки и намека, – Екатерина проводила водораздел между ее правлением и некими обобщенными старыми «временами». Недаром она только что «узнала» себя в портрете милостивой и любящей правду Фелицы, при которой разрешено «знать и мыслить». Ретроспективная антиутопия, основанная на проведении наглядных параллелей между современным веком и «веком минувшим», впервые открыто и убедительно нарисованная Державиным, послужила для Екатерины моделью нового мифотворчества, – удачным образцом интерпретации настоящего в свете уродливого прошлого. Державин не зря вспоминал это прошлое:
Императрица немедленно взяла на вооружение стратегию Державина. Продолжая «Были и небылицы», она писала: «Дедушка ходя и прикашливая твердил непрестанно меж зубов повторенной 14 вопрос, который напечатан на 165 странице Собеседника части третей, подобно сему: хем, хем, хем.
NB. Хем хем изображает дедушкин кашель.
Хем хем, от чего хем хем, в прежние времена хем хем, шуты хем хем, шпыни, хем хем, и балагуры, хем хем, чинов не имели: хем хем хем, а ныне имеют, хем хем хем хем, и весьма большие. ‹…› Отдохнув несколько, начал разбирать подробно члены его, и говорил: от чего?.. от чего?.. ясно от того, что в прежния времена врать не смели, а паче писменно без, хем хем хем, опасения. О! Прежния времяна! Сию строку кончили паки множество хем-хемов. За сими следовало в очередь: Шуты (Дедушка всех сих по имянам знает, начиная с древних, отличившихся и отличенных во всех пяти эпохах нашей истории).
NB. Отец его при доме Князя Цесаря с ребячества находился и в оном, вместе с сыном Князя Федора Юрьевича Ромадановскаго, сказывают будто воспитан был, где случаи имел много о старине слышать; он помнил маскерад, где Бахус, сидящий на бочке, в провожании семидесяти кардиналов переехал через Неву, знал также наизусть похождение неусыпаемой обители. Дедушка часто и много сам разсказывает о свадьбе в ледовом доме…» (V, 54, 56–57).
Этот дедушкин «хем, хем, хем» вспоминал Державин в 1789 году в своей шутливой оде «На Счастие». Говоря о Екатерине, поэт описывает ее литературные вкусы и излюбленные жанры:
Этот «припев» возник в «Былях и небылицах» лишь однажды и только в связи с указанной дискуссией. Неприятный вопрос о незаслуженном возвышении «шпыней» перебивался «кашлем» дедушки для комического отстранения. В таком окарикатуренном виде снижался содержательный пафос, а сама полемика встраивалась в общую парадигму «Былей и небылиц», с подтруниванием над приближенными и ориентацией не на сатиру и дидактику, а на легкий смех в духе persiflage и на «галиматью».
Вслед за чтением 14-го вопроса, с кашлем и перебивками, возникает тема шутовства и шутов, которых дедушка «по имянам знает». Анонимный автор осмеливается сравнивать современное состояние с прежними временами, когда «шуты и балагуры» не брались в службу и не награждались. В ответ Екатеринин дедушка приводит примеры из двух эпох – Петра I и Анны Иоанновны, указывающие на то, что «шуты и балагуры» в те времена занимали не только места в придворном салоне (как Лев Нарышкин), но и на высших государственных постах! Шутовство же прежних шутов, по мысли Екатерины, не идет ни в какое сравнение с невинными забавами ее приближенных.
Если о «ледовой свадьбе» и об унизительных представлениях придворного шута Анны Иоанновны М. А. Голицына уже писал Державин, то Всешутейший, Всепьянейший и Сумасброднейший Собор Петра I впервые открыто был упомянут именно здесь[176]. Собор, кощунственная пародия на церковные (и православные, и католические) ритуалы, существовал с 1790-го до середины 1720-х годов. Екатерина упоминает отца и сына князей Ф. Ю. и И. Ф. Ромодановских, занимавших шутовской пост «князя Папы» (назывался также «патриархом» и «князем-кесарем») и участвовавших в буйных оргиях Петра. При этом сын сменил отца не только на этом посту, но также и на должности главы Преображенского приказа, будущей Тайной канцелярии. В сентябре 1721 года, по случаю празднования Ништадтского мира, был организован маскарад и шутовская свадьба П. И. Бутурлина. Во время маскарада участники переправлялись на плоту, а в особой бочке сидел человек, одетый Бахусом. Вообще, оргии Собора были декорированы как мистерии Бахуса[177]. В маскарадах постоянно участвовала «неусыпаемая обитель», особо буйная «коллегия» шутов обоего пола (из дворянской молодежи), похождения которой наводили ужас на окружающих.
Указывая на шутовские развлечения Петра I, с одной стороны, Екатерина открывала тему, которая стала одной из центральных в «Собеседнике»: постепенное разрушение петровского мифа, утверждение и манифестация своих заслуг в развитии цивилизованного государства. С другой стороны, императрица приводила наиболее выразительные эпизоды, так сказать, смеховой культуры прежнего времени, демонстрируя разницу между варварским смеховым буйством эпохи Петра Первого и Анны Иоанновны и цивилизованными литературно-журнальными предприятиями Екатерины, ее галантной придворной культурой, а также поддерживаемым ею новым шутливым стилем.
За кулисами всего спора, безусловно, стояла Дашкова: она не только не открыла императрице, кто подлинный автор «Вопросов», но даже и не попыталась поколебать ее убежденность в авторстве Шувалова. Понимая, что Шувалову в этой полемике ничего не грозит, Дашкова «покрывала» Фонвизина, своего давнего знакомца и политического союзника по панинскому кругу. Дашкова являлась главным стратегом этого спора – именно она натравила автора «Недоросля» и бывшего секретаря Никиты Панина на «шута» и «шпыня» Нарышкина (отношения Дашковой и любимца Екатерины были откровенно враждебными).
По всей видимости, по указанию Дашковой Фонвизин написал и послал в редакцию еще одно сочинение – «Челобитную Российской Минерве от российских писателей». Статья была подписана псевдонимом «Иван Нельстецов», и уже один он возвращал читателя к теме придворных подхалимов и «шутов». Автор статьи дерзнул указать Минерве-Екатерине, что она окружена льстецами и невеждами, кои «употребляют во зло знаменитость своего положения, к тяжкому предосуждению словесных наук и к нестерпимому притеснению нас (писателей. –
Екатерина разрешила напечатать и эту статью, появившуюся в 4-й книге «Собеседника». Отсылая назад материалы для журнала, она писала Дашковой: «Возвращаю Вам действительно жалкую вещицу, которую Вы мне послали, и
По всей видимости, Екатерина сочла, что за писателей заступается тот же Шувалов, хозяин салона и меценат. Снова, как и в случае с «Вопросами», происходила контекстуальная аберрация: раздражение императрицы вызвала сама попытка автора «Челобитной» обвинить власть в покровительстве невежд и защите гонителей писателей. Екатерина оказывалась в одном лагере с А. А. Вяземским, травившим Державина! Шувалов же был уже во времена Ломоносова признанным меценатом, а потому «его» «Челобитная» в защиту писателей выглядела особенно раздражающе. Императрица не могла удержаться от дальнейших размышлений по поводу этой полемики. Во-первых, она в очередной раз, и еще откровенней, дала понять, что знает, кто автор «Вопросов». Намек на И. И. Шувалова – его Екатерина знала уже около сорока лет – снова прозвучал в ее «Былях»: «Прародитель мой имеет друга, которого он любит и почитает, понеже давно знакомы. Сей человек любит читать книги. ‹…› Сверх того он мысли и понятие о вещах, кои сорок лет назад имел, и теперь тоже имеет, хотя вещи в существе весьма переменились. ‹…› В свое время сей человек слыл смышленным и знающим; но как ныне вещи переменились и смысл распространился, а его понятие отстало, он же к тому понятию привык и далее не пошел, то о настоящем говорит он, как говаривал сорок лет назад о тогдашнем» (V, 65).
Вслед за этим «другом» в «Былях и небылицах» появляются два других персонажа – приятели рассказчика, скрытые под масками «ИИИ, который больше плачет, нежели смеется» и «ААА, который более смеется, нежели плачет». Первый стал вдруг «молчалив», а «ныне слегка сердится» на то, что автор «Былей и небылиц» «его задел крылом ненарочно» (V, 60). После публикации «вопросов-ответов» ИИИ, как замечает автор эссе, стал мрачен, «как будто между солнцем и им проходящее тело покрыло его мраком,
Исследователи склонны были видеть в вечно грустном и молчаливом ИИИ (утратившем «свободоязычие», то есть, как изволила шутить Екатерина, дар речи!) того же Ивана Ивановича Шувалова, а в вечно смеющемся ААА усматривали намек на князя А. Б. Куракина: в последующих выпусках «Былей и небылиц» будет сообщено, что ААА отбыл в Швецию по масонским делам (V, 73). Однако маловероятно, что опальный друг великого князя Павла Петровича, за семь лет до того ездивший в Швецию и уже год как отправленный в своего рода ссылку (в деревню Надеждино Саратовской губернии), мог стать объектом публичной насмешки со стороны императрицы – она предпочитала молчать о всех связях сына с масонами. Кроме того, «Были» писались с ориентацией на внутренний круг приближенных лиц, а иногда по материалам их «собраний».
Вероятнее всего, веселый ААА – тот же «шпынь» Лев Александрович Нарышкин, объект нападок Фонвизина. Сообщение о поездке в Швецию по масонским делам носит явно комический оттенок и никак не соотносится с реальной масонской деятельностью кого-либо из знакомых императрицы (тем более наказанного отставкой и высылкой А. Б. Куракина). Возможно, что это намек императрицы на планы «Общества незнающих» (пародийного собрания ближайшего окружения Екатерины, вышучивающего масонские ритуалы), где председательствовал Нарышкин. Материалы этого «общества» войдут в состав «Былей и небылиц» (V, 189–206). Не исключено также, что речь идет об отъезде Льва Нарышкина на свою известную дачу Левендаль («долина льва») или, как ее называли знакомые, «Га-Га». Вполне в духе Екатерины было соотносить дачу на взморье по Петергофской дороге, как и имя Нарышкина – Лев – со Швецией и ее геральдическим львом[181].
Дашкова уведомила Фонвизина о реакции императрицы на его анонимные статьи. В ответ Фонвизин написал своего рода апологию – «К Г. Сочинителю „Былей и небылиц“ от сочинителя Вопросов», опубликованную в 5-й книге «Собеседника». Называя свое письмо «объяснением» и подчеркивая свое уважение к правительнице, проливающей «неисчетные блага» на общество, Фонвизин продолжает настаивать на объективности критики «дворян раболепствующих», на неуместности соединения чинов и «балагурства»[182]. За стандартными комплиментами Екатерине-правительнице и Екатерине-писательнице едва прячется ирония: Фонвизин отнюдь не намерен сдавать позиции. Писатель все еще надеется на открытую и полномасштабную дискуссию и намекает на то, что у него заготовлены новые вопросы. Он прекрасно понял стратегию ответов Екатерины, пытавшейся свести все указанные «недостатки» правления к обобщенному цивилизационному типу русского человека, к русскому национальному характеру, описанному по лекалам Монтескье. Если Фонвизин указывает на неразвитость финансовой системы и отсутствие третьего сословия, то Екатерина ссылается на страсть русских к долгам и роскошной жизни. Более того, Екатерина даже оказывается «методологичнее» своего оппонента: она опирается то на «нравы-обычаи», то на эгоизм как пружину поведения всякого, то на своего рода установленный ею «общественный договор», по которому рядовому человеку и не нужно думать о политике и законодательстве. Как она писала, последнее – «это не есть дело всякаго» (V, 53), а этому «всякому» надо лишь «просто жить в свете» (V, 54).
Получалось, что «вопросы» Фонвизина отдавали консервативной и далекой от жизни дидактикой, а «ответы» императрицы выглядели как наблюдения опытного человека, обученного риторическим приемам просветительской аналитики и прошедшего школу реальной политики. Апеллируя к «качеству» человеческого материала, Екатерина подчеркивала, что критика в ее адрес несправедлива, так как сами обычаи и нравы русского общества не позволяют реформировать систему. Собственно, содержательная часть полемики на этом и закончилась. Однако сам сюжет с анонимным автором был еще далек от завершения.