Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Империя пера Екатерины II: литература как политика - Вера Юльевна Проскурина на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Симптоматично, что русская печать того времени почти не заметила этой полемики двух книг. Исключением стал Н. И. Новиков, вовлеченный императрицей в историю с Шаппом. В июле 1774 года Новиков начинает выпускать свой последний еженедельник из числа так называемых «сатирических журналов». «Кошелек» оказался единственным русским периодическим изданием, которое не только упомянуло книгу аббата Шаппа, но и вступило в дискуссию, начатую «Антидотом».

Символично было само название издания, отсылающее сразу к нескольким смыслам и играющее с ними. Прежде всего, речь шла о модном атрибуте прически, пришедшем из Франции и называемом à la bourse – особая сетка или бархатный мешочек, куда помещалась напудренная коса мужского парика. Новиков в разделе «Вместо предисловия» давал туманное обещание впоследствии раскрыть смысл своего названия: «Впрочем, должен бы я был объяснить читателю моему причину избрания заглавию сего журнала, но и сие теперь оставляю, а впредь усмотрит он сие из Превращения Русского кошелька во Французской, которое сочиненьице здесь помещено будет»[69].

Однако по некоторым причинам это сочинение напечатано не было, но тему подхватило письмо, написанное неназванным русским галломаном и присланное в журнал; обращаясь от имени «защитника французского» к издателю «Кошелька», анонимный автор писал: «Не того ли вы ищете, чтобы бросили французское платье, претворившее нас из варваров в европейцев? – Здесь я разумею острую и замысловатую вашу шутку о введении в Россию французских кошельков; и если я не ошибаюсь, то кажется мне, что вы разумели здесь французские кошельки те, кои с некоторого времени почти все европейцы начали носить на волосах, а под именем кошелька вы разумели все французское платье, вместо старого русского употребляемое»[70].

Таким образом, новиковский «кошелек» (от французского «la bourse») символизировал и французскую моду вообще, и само европейское «платье», пришедшее в Россию с реформой Петра I. Вместе с платьем обсуждался в издании вопрос о подражании Франции во всех культурных сферах – от языка до философии. Новиков каламбурил, имея в виду и реальный кошелек для денег, – далее он будет обличать галломанов, проматывающих свои состояния ради модных французских товаров или ради модного французского «учителя» для своих детей. Название этого журнала оказалось чрезвычайно удачным, а первоначальная цель была заявлена очень откровенно. Как впоследствии писал знаток журнальных и околожурнальных баталий М. Н. Макаров, «план для „Кошелька“ был устроен самый строгий; по его разуму, преимущественно положили держаться одного: бить насмешками французолюбцев»[71].

Тот же Макаров передает разговоры, имевшие место при дворе и касавшиеся всех журнальных предприятий Новикова[72]. Прямая связь журналов Новикова с проектами Екатерины подтверждается и финансовой поддержкой. В эти годы издатель аккуратно получает от Екатерины денежные субсидии на свои журнальные предприятия, в том числе – на «Древнюю российскую вивлиофику». В сохранившихся письмах к Г. В. Козицкому Новиков сообщает то о получении 1000 рублей, то о 200 голландских червонцах, пожалованных императрицей только за конец 1773 – начало 1774 года[73].

И «Вивлиофика», и «Кошелек» субсидировались двором, а сам издатель аккуратно посылал номера тому же Козицкому для представления Екатерине. В первый день издания своего еженедельника – 8 июля 1774 года – он отправляет первый лист «Кошелька» секретарю императрицы (на письме Новикова сохранилась помета Козицкого, где он просит докладчика Екатерины С. М. Козмина представить первый номер императрице[74]). Вскоре, 22 июля того же года, Новиков отправляет Козицкому новый номер: «При сем сообщаю третьего листа Кошелька два ексемпляра, один, если первые изволили поднести, то и сей покорнейше прошу поднести Ея Величеству, другой же для вас: впрочем если имеете свободное время, то осмеливаюсь просить о уведомлении меня, угодны ли сии листы Ея Величеству, ибо сие одно и есть моею целию, чтобы всегда делать ей угодное. Сие бы самое уведомление послужило мне ободрением к продолжению оных»[75].

В чем же Новиков так старался угодить Екатерине в эти летние месяцы 1774 года? Новиковский «Кошелек» выходил с 8 июля по 2 сентября, и его закрытие некоторые исследователи связывали с гневной реакцией вельмож (таких, как А. А. Вяземский или А. А. Ржевский) на антифранцузскую направленность всего журнала[76]. Мнение это имеет под собой некоторые основания, как и так называемая «легенда» о запрещении журнала в связи с жалобой французского посланника. Как передавал М. Н. Макаров, ссылаясь на устные предания, «сказывали, что наши нападки на французов дошли до французского посольства и будто бы французский посланник говорил о том с некоторыми из русских вельмож, заметив им, что болтовня новиковская должна быть английскою штукою»[77]. Все эти толки хотя и не совсем точно, но отражают более реальную – политическую – подоплеку возникновения и закрытия этого издания (и даже подозрение во вмешательстве таким образом Англии в борьбу против Франции за влияние при русском дворе), и стратегия Новикова очевидным образом была связана с двором.

«Кошелек» действительно являет собой образец не просто антигалломанского, но антифранцузского издания. Из девяти листов первые пять, по всей видимости, принадлежат перу самого Новикова, затем указанное «направление» резко меняется, дискуссия о французах исчезает вовсе. Последние номера касаются только русской жизни: три очередных листа «Кошелька» (с 6-го по 8-й номер) заполнены комедией в одном действии под названием «Народное игрище», сочинения неизвестного автора, тогда как последний, 9‐й, номер занимает ничем не примечательная «Ода России» молодого писателя Аполлоса Байбакова[78].

В первых номерах «Кошелька» (в серии разговоров между русским, немцем и французом) издатель выводил на сцену молодого француза по имени Шевалье де Мансонж (от французского «un mensonge» – ложь), приехавшего в Россию парикмахера, циничного и необразованного авантюриста, устраивающегося «учителем» в русскую семью. Реальная профессия этого учителя – парикмахер, «волосочесатель» – также корреспондировала с названием журнала, а его имя и скептический взгляд на Россию и русских вызывал в памяти недавнюю дискуссию о «лжи» с автором «Путешествия в Сибирь».

Не случайно имя аббата Шаппа тут же появляется в тексте «Кошелька» – в примечании, в чрезвычайно затемненном виде, доступном для раскодирования лишь немногим читателям, прежде всего самой императрице и ее ближайшему окружению. В противовес первым трем номерам «Кошелька», содержащим насмешки и над французами, и над русскими полуобразованными галломанами, в четвертом листе издатель являет читателю нового героя – некоего «защитника» Франции и французов, который ужасается тому, что в России может быть отменено французское платье, которое послужило главным инструментом европеизации – «претворило» русских из «варваров» в «европейцев»[79].

Анонимный «защитник» французов в своем письме обвиняет издателя в стремлении вернуть все те стародавние времена (допетровские), «кои от просвещенных людей именуются ныне варварством»[80]. Именно к этому месту тот же галломан, чье письмо, по сообщению издателя, написано на смеси французского с русским и «переведено» тем же издателем, делает замечательное примечание: «О сем, если вы любопытства имеете побольше наших прародителей, которые от великих своих добродетелей никаких книг не имели и не читали, то можете сие видеть в сочинении Абе де Ш… и других подобных ему беспристрастных писателях о России: но я всех их не могу упомнить»[81].

Аббат Шапп назван здесь «беспристрастным писателем», и его сочинение рекомендуется читать всем просвещенным читателям, не разделяющим позицию издателя «Кошелька». С кем же и почему «защитник» французского, опираясь на Шаппа, вступает в полемику? Все это сочинение – новая «маска» самого издателя, это ложно-полемическое письмо, созданное для пародийной демонстрации мнения оппонентов журнала. Новиков создает образ этого полурусского галломана не по известным русским клише – тип галломана уже был комически обработан в ряде сочинений, в том числе в известном Новикову «Бригадире» Д. И. Фонвизина. Здесь он вполне оригинален и построен не столько на бытовых, сколько на культурно-идеологических мотивах.

Откровенно фальшивой, искусственно-сконструированной была сама «защита» французов – с упоминанием их «выдающихся» достижений в образовании под воздействием теорий Руссо. Известно, что Екатерина ненавидела Руссо, запретила ввоз в Россию его сочинения «Эмиль» и неоднократно негативно отзывалась об опыте некоторых семей, приглашавших Руссо в качестве воспитателя детей[82].

Важно было уже одно то, что этот «защитник» французов опирался в своей «полемике» с издателем «Кошелька» на книгу Шаппа. Сам набор имен (Шапп, Руссо), общая парадигма дискуссии о варварстве и цивилизованности, даже отдельные формулы повторяли пафос «Антидота» Екатерины: «Ведь справедливо во *** (Франции. – В. П.) русских людей почитают еще невеждами, варварами или на милость обезьянами»[83].

Все это указывает на то, что Новиков хорошо разбирался в политической обстановке и, возможно, получил прямое указание императрицы критиковать Францию. Важен контекст, в котором фигурирует здесь имя Шаппа, и анализ этого маленького издания из девяти небольших номеров («листов») позволяет пересмотреть «сатирическую» направленность новиковского журнала, целиком ориентированного на Екатерину и ее политико-культурные интересы. «Кошелек» Николая Новикова издавался в переломный момент в отношениях Екатерины с Францией, и политический кризис целиком обусловил противоречивый характер издания, начатого в антифранцузском модусе и неожиданно поменявшего тон в самый разгар маленькой «холодной войны».

Лето 1774 года – время выхода «Кошелька» – ознаменовалось важнейшими событиями во Франции и в русско-французских отношениях. В мае 1774 года умер Людовик XV, отношения с которым у русского двора были крайне враждебными. Помимо поддержки Оттоманской Порты и польских конфедератов, Людовик XV пытался наладить контакты с Пугачевым[84]. Первые недели лета того же 1774 года во Франции шла политическая борьба: молодой король Людовик XVI подбирал министров, в том числе и министра иностранных дел. Мария-Антуанетта интриговала с целью вернуть на этот пост враждебного Екатерине герцога Шуазеля. Ее интриги не имели успеха, а в июне 1774 года за пост уже боролись два кандидата. Первый – хорошо известный Екатерине барон Бретёйль, бывший с 1760 года французским посланником в Петербурге. Именно при нем в Петербурге находились два ненавистных Екатерине автора – Рюльер и Шапп, и именно его связывали с проведением антирусской политики Шуазеля.

Удачливым соперником Бретёйля стал граф де Верженн, занявший пост в конце июля 1774 года и немедленно заверивший русский двор в стремлении «к дружбе и доброму согласию»[85]. Более того, Людовик XVI и Верженн осудили пугачевщину и поддержали Екатерину. Как представляется, именно в это время – в начале августа 1774 года – Екатерина останавливает антифранцузскую кампанию «Кошелька». С 6-го номера издание Новикова обрывает все сюжеты, связанные с Шевалье де Мансонжем, и «забывает» обо всех прежде данных обещаниях…

В конце лета 1774 года русско-французские отношения стремительно улучшаются: Франция (не без влияния финансового кризиса) прекращает субсидировать противников России – Швецию и польских конфедератов. Именно после этого, 2 сентября 1774 года, заканчивается издание «Кошелька». Аббат Шапп и Шевалье де Мансонж, порождения эпохи русско-французской «холодной войны», отходят в прошлое.

Глава вторая

Варварская столица: смех во время чумы

Чума – не общий праздник, а строгие границы.

Мишель Фуко. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. III, 3, 288

…Здесь находят, что анонимный автор этих новых комедий… хорошо знает свою страну…

Екатерина II Вольтеру. 6–17 октября 1772

В начале 1772 года императрица сочиняет и сразу же ставит в придворном театре свою первую комедию «О Время!». Эта пьеса, открывавшая целый ряд следующих одна за другой комедий, содержала весьма неожиданный подзаголовок: «Сочинена в Ярославле во время чумы 1772 года». Остальные драматические опыты императрицы, составившие своеобразный цикл комедий 1772 года, хотя и не упоминали чуму, все же педантично сохраняли указание на Ярославль как на место сочинения комедии. Полная версия подзаголовка первой и ключевой пьесы «О Время!» проецировалась на все последующие тексты: тщательно повторенная в названии каждой новой комедии фраза – «сочинена в Ярославле» – подразумевала, что все пьесы сочинялись автором, укрывшимся в Ярославле от чумы. Ссылка на Ярославль, как и выставленный напоказ образ «неизвестного» автора новых комедий, казалась чересчур откровенной мистификацией: читатели и зрители, без сомнения, догадывались, кто являлся автором пьес, с роскошью поставленных на придворной сцене.

Тем не менее Н. И. Новиков, открывая свой новый журнал «Живописец» обращением к императрице, подыграл – вполне в духе времени – анонимности нового драматурга, озаглавив свое в высшей степени комплементарное эссе «Неизвестному г. сочинителю комедии О Время». Новиков, безусловно, знал, кто является автором комедии и кому его журнал расточает преувеличенные похвалы, но считал необходимым поддержать эту игру. Он писал: «Я не знаю, кто вы; но ведаю только то, что за сочинение ваше достойны почтения и великия благодарности. Ваша комедия О Время троекратно представлена была на императорском придворном театре и троекратно постепенно умножала справедливую похвалу своему сочинителю. И как не быть ей хвалимой? Вы перьвой сочинили комедию точно в наших нравах; вы перьвой с таким искусством и остротою заставили слушать едкость сатиры с приятностию и удовольствием; вы перьвой с такою благородною смелостию напали на пороки, в России господствовавшия; и вы перьвой достойны по справедливости великой похвалы»[86].

Новиков под разными журнальными масками ведет постоянный диалог с комедиями Екатерины на страницах «Живописца», советуя императрице продолжать обличение «худых обычаев» и «зловредных нравов» общества, выпрямляя и упрощая ее комедийный проект. Однако императрица отмахнулась от «обличительства», предложенного Новиковым. В своем «Письме к Господину Живописцу», помещенном в седьмом листе журнала, Екатерина сообщала: «Комедию мою сочинил я, живучи во уединении во время свирепствовавшей язвы, и при сочинении оной не брал я находившихся в ней умоначертаний ни откуда, кроме собственной моей семьи. ‹…› Пишу я для собственной своей забавы, и естьли малые сочинения мои приобретут успех и принесут удовольствие разумным людям, то я тем весьма награжден буду»[87].

В этих уклончивых заявлениях прозвучала некоторая идеологическая и эстетическая программа. Во-первых, императрица прокламировала свою независимость от навязываемых ей стереотипов – комедия призвана была наказывать пороки и исправлять нравы. Анонимный автор отказывался от роли «учителя», ставя на первое место такие категории, как «забава», «удовольствие». Это не было декларацией «чистого искусства» – Екатерина всего лишь протестовала против поверхностного и скучного дидактизма, против бесконечных споров о преимуществах сатиры «на лицо» или «на порок» (первая считалась политически острее, и именно к такой сатире призывал императрицу Новиков).

Во-вторых, заявляя и подчеркивая тот факт, что все содержание комедий позаимствовано из ее «семьи», Екатерина предлагала двойной код для прочтения своих текстов. С одной стороны, «семья» проецировалась на Россию и общество, а с другой – императрица старалась подчеркнуть, что в ее пьесах имеется некая скрытая аллюзионность. Читатель и зритель должны были гадать, о какой «семье» «ярославского» анонима идет речь. Московские реалии комедий не оставляли сомнений, что «ярославский» сочинитель высмеивал именно московский дворянский быт, что старая столица представлена здесь как антицивилизация, противостоящая Петербургу, ассоциировавшемуся с разумным и просвещенным началом.

Наконец, в-третьих, именно к этим – разумным – людям обращена была идеологическая парадигма текстов 1772 года. Пьесы императрицы задевали именно те «пороки», которые создавали выразительный образ Москвы – города «недовольных», города вздорных фрондеров и консерваторов, чуть ли не «накликавших» чуму и спровоцировавших народный бунт осенью 1771 года. Темный непросвещенный быт московских «ворчунов» и «сплетников» играл роль кривого зеркала для идеального, разумного образца. Здесь, в своих комедиях, Екатерина очерчивала внутренние идеолого-политические границы цивилизации, противопоставляя иррациональную в своей архитектуре и образе мышления Москву и современный «разумный» Петербург. В качестве носителей разумного начала, которое ассоциировалось с голосом самого автора, выступали «петербургские» герои-чиновники – наиболее положительные персонажи комедий. Помещая московский нецивилизованный и иррациональный быт на сцену петербургского придворного театра, с его европейским декорумом, императрица делала эти границы цивилизации еще более контрастными.

Именно этот аспект прекрасно понял Вольтер, писавший Екатерине в сентябре 1772 года. Соблюдая установленный ею этикет – не срывая маску «анонимного» автора, нового «русского Мольера», – он тем не менее запрашивал французский перевод комедий у Екатерины (он знал, что ей известно имя и местонахождение «анонимного» сочинителя): «Что меня преимущественно удивляет, так это ваш никому не известный писатель, сочиняющий комедии, достойные пера Мольера, или, чтобы сказать еще более, достойные того, чтобы смешить Ваше Императорское Величество, так как величества, вообще, смеются очень редко, хотя и чувствуют потребность в смехе. Если гений, подобный Вашему, находит эти комедии веселыми, то нет сомнения, что они таковы. Я просил у Вашего Величества прежде кедров из Сибири, теперь я осмеливаюсь просить комедию из Петербурга. ‹…› Я знаю, что существует множество острот, вся соль которых обусловливается временем и местом их создания, но существуют также остроты и такие, которые приложимы ко всем странам, и эти-то, бесспорно, наилучшие. Я уверен, что немало острот такого рода должно находиться и в той комедии, которая Вам всего более понравилась»[88].

Вольтер a priori выдал Екатерине «пропуск» в просвещенную «республику письмен», приписав комедиям этого «неизвестного» русского Мольера универсальное остроумие, понятное утонченному европейцу. Посылая французский перевод двух пьес – «О Время!» и «Имянины госпожи Ворчалкиной» – Екатерина сожалела об утрате языковых и смысловых тонкостей в переводе. 5 (16) декабря 1772 года она писала Вольтеру: «Милостивый государь, вот французский перевод двух наших новых русских комедий, не думаю, чтобы они выдержали перевод, в оригинале имеются иронические и аллегорические тонкости, которые не могут сохранить присущие им смысл и соль ни на каком ином языке. Это в значительной степени и составило успех и добрую репутацию этих пьес. Я их посылаю вам потому, что вы пожелали их видеть; я желаю, чтобы они могли вас позабавить на миг…»[89]

Екатерина всячески редуцировала моралистические коннотации своих драматических опытов, но подчеркивала смеховую, развлекательную сторону. Вольтер писал о прочитанных им пьесах 13 февраля 1773 года: «Государыня, что, главным образом, поразило меня в обеих ваших русских пиесах, так это то, что разговор ведется в них, от начала до конца, правдиво и натурально, а это, по убеждению моему, одно из главных достоинств в сценическом искусстве; но еще более редкое достоинство – культивировать таким образом все виды искусств в то самое время, когда заботы всей нации поглощены войной»[90].

Помимо дежурных комплиментов, Вольтер указывал на то, что пьесы Екатерины содержат, с одной стороны, «остроты», которые «приложимы ко всем странам» (и потому понятны даже европейскому читателю). А с другой – «правдивость» русского инварианта этих универсальных «острот», получивших свое естественное, «натуральное» воплощение в комедиях Екатерины, льстиво уподобленной Мольеру.

В преломлении иностранного источника на русский лад, в адаптации и литературной натурализации западного тренда происходило самоосознание русского как иного, отыскивался русский культурный код[91]. Русификация характеров, реалий, имен, декораций (при активном использовании иностранных сюжетов) приобретала значение национализации культурного канона. Сам сюжетный архетип отходил на второй план, а заимствованные, но переиначенные персонажи должны были символизировать, с одной стороны, однородность человеческого материала, а с другой – соответствовать зрительской иллюзии правдоподобия. Зритель должен был видеть одновременно универсальное амплуа и его русский инвариант.

Комедии 1772 года как единый цикл

Вслед за первой пьесой «О Время!» были написаны и поставлены комедии «Имянины госпожи Ворчалкиной» и «Передняя знатного боярина». «Госпожа Вестникова с семьею» была напечатана тогда же, но пьеса не игралась в театре. Еще одна комедия – «Вопроситель» – оставалась неизвестной широкой публике до 1780-х годов, а последняя из комедий, «Невеста-невидимка», вообще не увидела свет при жизни императрицы. Шесть законченных комедий 1772 года представляли единый цикл, связанный общими идеологическими и политическим мотивами.

11 августа 1772 года Екатерина впервые сообщила Вольтеру о некоем остроумном авторе комедий, заинтриговавшем русскую публику: «P. S. У нас в нынешнем году имеется анонимный автор русской комедии, который дарит нас национальными характерами самыми презабавными, остроумие он мечет пригоршнями, все мы заинтригованы и желаем узнать этого человека, но он так хорошо скрывается, что доныне никто не догадывается и каждый приписывает его пьесы тем или иным особам из числа составляющих тот кружок, в котором находишься. Он начал с того, что дал нам три комедии, которые едва не уморили меня со смеху, затем – чудаковатое семейство, наконец, на протяжении полугодия он разродился семью или восемью комедиями, вызвавшими великий шум и опорочившими все прочие пьесы, бывшие у нас, а среди них имеются и поистине весьма изрядные»[92].

Этот post scriptum и заключал главную суть отправленного Вольтеру письма, ставившего своей целью создание мистифицированного образа «анонимного автора», которого никто не знает и которого пытаются «вычислить» по какимто намекам, по-разному интерпретируемым в зависимости от «кружка». Этот «остроумный» автор написал за полгода (то есть за первые шесть месяцев 1772 года) большое количество комедий (семь или восемь из них уже, якобы, известны императрице). Как всегда, Екатерина не удерживается от сильно преувеличенных заявлений о том, что комедии этого анонима вызвали «великий шум» и превзошли все прежние опыты этого жанра (среди них был и известный Екатерине еще с 1769 года «Бригадир» Д. И. Фонвизина).

Императрица в письме к Вольтеру рисует несуществующую в реальности картину развитого литературного сообщества с множеством мнений и кружков, заинтригованных новым автором. Спрятавшись под прозрачной маской, она всячески подчеркивала, что этот автор новейших русских комедий пишет характеры, беря их «прямо из жизни», и что он «хорошо знает свою страну»[93].

Сколько же комедий составило этот цикл 1772 года?

Нет оснований сомневаться, что 1772 – реальный год создания пьес. С февраля 1772 года по сентябрь были поставлены три пьесы («О Время!» – 10 февраля[94], затем дважды в июле; «Имянины госпожи Ворчалкиной» – 27 апреля; «Передняя знатного боярина» – 18 сентября). По всей видимости, это и были те первые три комедии, о которых Екатерина сообщала Вольтеру. Именно они «едва не уморили» императрицу своими остротами. «Чудаковатое семейство», о котором идет речь в том же письме, относится к комедии «Госпожа Вестникова с семьею». Французский перевод этой пьесы датирован 1772 годом, да и сама главная героиня – Вестникова – взята из комедии «О Время!»

К этому основному корпусу, состоящему из четырех комедий, следует присоединить еще две законченные пьесы, по тем или иным причинам не публиковавшиеся и не поставленные на сцене в 1772 году. Так, одноактная комедия «Вопроситель» также содержит «ярославскую» помету, а по характерам (главный герой – Вестолюб) и мотивам вписывается в цикл 1772 года. А. Н. Пыпин, опубликовавший «Вопросителя», и В. В. Сиповский, исследовавший русскую бытовую комедию, не сомневались в датировке этой маленькой пьесы, присоединяя ее к тому же циклу 1772 года[95]. Позднее П. Н. Берков отнес, без достаточных обоснований, написание комедии к середине 1780-х, полагая, что ее название содержит намеки на известную полемику Екатерины с Д. Фонвизиным и его «Вопросами» 1783 года[96]. Однако главный герой этой маленькой пьесы – Вестолюб – соответствует типичному для всех комедий Екатерины амплуа сплетника и не имеет ничего общего ни с Фонвизиным, ни с указанной полемикой. Сохранившаяся рукопись пьесы – автограф И. П. Елагина, переписывавшего и отредактировавшего ранние комедии 1772 года. В 1783–1786 годах редактированием и переписыванием сочинений императрицы занимался уже ее статс-секретарь А. В. Храповицкий.

Тогда же, в 1772 году, была написана и комедия «Невеста-невидимка», оставшаяся в рукописи и напечатанная впервые Пыпиным[97]. В своем письме к И. П. Елагину Екатерина запрашивала: «Иван Перфильевич, пришлите ко мне две новые комедии, а именно: „Невеста-невидимка“ и „Передняя знатного боярина“; я их к вам скоро возвращу»[98].

Если последняя из упомянутых пьес была написана и поставлена в 1772 году, то и первая написана примерно в то же время. Вероятно, Екатерина планировала написать еще несколько комедий, но замысел не реализовался[99]. Продолжение, видимо, было уже не нужно императрице, обычно бравшейся за перо с очень конкретной целью. Таким образом, шесть законченных комедий образуют цикл, объединенный указанием на «сочинение в Ярославле», общими и переходящими из комедии в комедию персонажами, а также одинаковыми антимосковскими идеями[100].

Комедии Екатерины 1772 года составляли часть единого просветительского проекта, для которого был написан «Наказ», инициированы сатирические журналы, создавались или, во всяком случае, декларировались как необходимые институты гражданского общества (такие, как Уложенная комиссия), открывались новейшие воспитательные учреждения (Смольный институт, Воспитательные дома в Москве и Петербурге), а также многое другое, о чем императрица с гордостью сообщала Вольтеру.

Важнейшим контекстом комедийного цикла 1772 года были такие события, как война с Турцией и московская чума 1771–1772 годов, вызвавшая бунт в Москве в конце 1771 года. Екатерина бравировала тем, что в то время, как шли сложные переговоры в Фокшанах о мире с Турцией и еще свежи были в памяти ужасные подробности московского чумного бунта, в придворном театре уже раздавались раскаты смеха. Смех должен был сигнализировать об успехах на всех сценах – военной, внутриполитической, придворно-семейной. Именно так – как знак триумфа – расценивал написание комедий Вольтер, когда в сентябре 1772 года просил перевести их на французский: «Как мне кажется, это даже красиво само по себе: сделать перевод театральной пьесы в то время, когда играешь столь крупную роль на сцене всемирного театра»[101].

Французский перевод русских комедий о дурных московских нравах должен был еще более подчеркнуть новые – просвещенные – декорации правления Екатерины. Помимо идеологических (и даже политических) задач, комедии встраивались в просветительскую парадигму. Театрализация выделяла грубый материал. Сама насмешка над ним (императрица сетовала, что в переводе теряются «остроты» пьес) проводила границу между ее просвещенным миром и миром варварства, который символизировала Москва. Насмешка создавала «внутренний голос» комедий, отождествляемый с тем, что Кассирер называл «высшим разумом»[102]. Екатерина оказывалась носителем этого «высшего разума», отстраняющего и тем самым отвергающего фанатичные и варварские нравы.

Между тем в письме к Вольтеру от 6 (17) октября 1772 года императрица дает более трезвую оценку театральным достоинствам своих пьес: «Здесь находят, что анонимный автор новейших русских комедий, хотя и обнаружил в них талантливость, не чужд в то же время крупных недостатков: находят, что он совсем не знает сцены, что завязки его пьес слабы, но что того нельзя сказать о характерах, которые он очерчивает; что они все выдержаны и взяты прямо из жизни, которая у него перед глазами; что он весьма остроумен и смешит, что мораль его пьес верная и что он хорошо знает свой народ»[103].

Екатерина предлагает видеть в этих комедиях «неизвестного» сочинителя те качества, которые она считает главными: 1) умелое изображение национальных характеров; 2) отражение в этих характерах реальной жизни; 3) «верную» мораль. Здесь она опиралась на главное историософское сочинение Вольтера «Опыт о нравах и духе наций» (Essai sur les moeurs et l’esprit des nations, 1756–1769). Книга Вольтера, полемизировавшего с «климатической» теорией Монтескье, выдвигала более рационалистические пружины формирования нравов – такие, как совокупность факторов (правительство, экономика, развитие науки и искусств, а также религиозных представлений), где огромную роль играет личность правителя. Изображая нравы старой столицы, подчеркивая некоторые особенности «национальных характеров», Екатерина во многом опиралась на вольтеровскую концепцию истории.

Екатерина стремилась наполнить универсальные комедийные «маски» современным русским содержанием – вывести на сцену героев из окружающей ее действительности. Показательно, что подавляющее большинство этих «национальных характеров» в комедиях императрицы являли собой «отрицательных» героев – пьесы Екатерины были наполнены персонажами со всевозможными «пороками» и «отклонениями» от идеала. Комедия (в отличие от трагедии) не уничтожала этих героев физически, но лишь подвергала насмешке и – иногда – откровенному сарказму. Легионы ханжахиных, ворчалкиных, чудихиных появлялись на сцене и покидали ее без открытого суда над ними, без дидактических обличений, без идеологических разоблачений и даже без особого сюжетно-фабульного «поражения». Д. И. Фонвизин в «Бригадире» был гораздо более суров к своим героям, завершая сюжет «разоблачением» их любовных шашней, «наказывая» скандалом со всеми предполагаемыми последствиями – крахом семейных отношений двух основных пар Бригадира – Бригадирши и Советника – Советницы.

В этом плане комедии Екатерины 1772 года имели целью создание общественного мнения (это и была «верная мораль», о которой твердила императрица в письмах к Вольтеру). Комедии говорили о том, что «разумно» вести себя так, а не иначе, что неразумные герои окажутся в проигрыше, станут маргиналами, не добьются нужного результата, проиграют в любовном соперничестве.

Москва: ментальная география комедий

Местом действия комедий была Москва – или прямо указанная, или условная, идеологическая «Москва», оплот враждебных императрице сил. Негодуя на Москву, где произошел чумной бунт, убийство архиепископа Амвросия, разгул толпы, Екатерина писала в Гамбург своей постоянной корреспондентке госпоже Бьельке 3 октября 1771 года: «Москва – это особый мир, а не город»[104].

Москва ассоциируется у Екатерины с невежеством, предрассудками, с самой чумой. В письме к Вольтеру от 6 (17) октября 1771 года императрица повторяет свою сентенцию о Москве не как городе, но «особом мире»[105]. Ее письмо – выразительное повествование о том, как толпа в Донском монастыре растерзала московского архиепископа Амвросия. Просвещенный священник принял решение убрать с улицы икону Боголюбской Божией Матери, с тем чтобы предотвратить распространение инфекции – чумы, вызвавшей хаос и панику в городе. Суеверная московская публика сочла это кощунством, поскольку не верила в докторов, сопротивлялась санитарным кордонам и установлению порядка. Императрица заключает свой рассказ о зверствах московского чумного бунта печальной сентенцией: «Есть, по правде сказать, чем гордиться этому XVIII столетию. Вот вам и премудрость»[106].

Чума пришла в Москву не в первый раз. В 1654 году болезнь опустошила город и заставила покинуть его пределы семью царя Алексея Михайловича, оставившего жителей без всякой помощи на милость чудотворной иконы Казанской Божией Матери[107]. С начала войны с Оттоманской Портой, и в особенности с перемещением русских войск на юг Молдавии, в разных местах появлялись отдельные вспышки чумы, а в 1770-м чума опять пришла в Москву. Сама московская городская структура, с множеством фабрик, с теснотой построек и с высокой плотностью нищего городского населения, способствовала быстрому распространению болезни[108].

Осенью 1771 года Москва оказалась полностью охвачена эпидемией, около ста тысяч жителей умерли, а полиция и местные власти (включая генерал-губернатора П. С. Салтыкова) уехали из города. Как свидетельствовал А. Т. Болотов, «Москва поверглась в такое состояние, которое походило почти на безначалие»[109]. Как и в старину, московское население, оставленное на произвол судьбы, прибегло к последнему утешению – распространялись слухи о чудодейственной силе Боголюбской иконы Божией Матери в Китай-городе, на Варварских воротах. Население собиралось у ворот, где служились молебны, местные священники наживались на всеобщем горе, а чума распространялась с еще большей силой. Болотов описывал этот московский феномен: «Но праздность, корыстолюбие и проклятое суеверие прибегло к другому вымыслу. Надо было бездельникам выдумать чудо и распустить по всей Москве слух, что не вся надежда еще потеряна, а есть еще способ избавиться от чумы чрез поклонение одной иконе»[110].

Описывая страшные подробности чумного бунта и убийства толпой московского архиепископа Амвросия, императрица предлагает дополнить своим рассказом известную статью Вольтера «Фанатизм», в которой религиозное неистовство толпы фанатиков и эпидемии оказывались также взаимосвязанными[111]. Она прямо называет свой выразительный и подробный отчет о чумном бунте в Москве «маленьким прибавлением к статье Фанатизм», которую она прочла в трехтомной «книге Энциклопедических Вопросов» Вольтера (Questions sur l’encyclopédie), вышедшей в 1770 году[112].

Не случайно Екатерина уподобляла ситуацию во время московского чумного бунта конца 1771 года борьбе Петра Первого по выкорчевыванию варварства. В письме А. И. Бибикову 20 октября 1771 года Екатерина сетовала: «Проводим и мы месяц в таких обстоятельствах, как Петр Великий жил тридцать лет»[113]. Схожие мысли о событиях в Москве прозвучали и в письме Екатерины Н. И. Панину: «Состояние Москвы меня очень безпокоит, ибо там, кроме болезни и пожаров, глупости много. Все это отзывается бородою наших предков»[114].

Для самого фернейского философа, внимательно следившего за московскими событиями конца 1771 года, чума и заклятый враг просвещения – Турция были тесно связаны. Приветствуя военные победы России над этими «двумя бичами», чумой и турками, Вольтер писал Екатерине 12 ноября 1771 года: «Заразительная болезнь, опустошающая Москву и ее окрестности, произошла благодаря вашим победам. Разсказывают, что зараза была занесена трупами нескольких турок, попавших в Черное море. Мустафа мог дать только чуму…»[115]

Екатерина никогда не любила Москву – город, который ассоциировался с варварской Московией, со всем тем, с чем Петр I боролся всю свою жизнь. Известно чрезвычайно важное эссе императрицы, публикующееся без указания даты и под условным названием «Размышления о Петербурге и Москве», которое, по всей видимости, было написано в связи с чумным бунтом в Москве и статьей Вольтера «Фанатизм», обсуждаемой осенью 1771 года. Это эссе демонстрирует те идеологические аспекты неприязни к московским быту и нравам, которые определят канву антимосковских комедий 1772 года. Императрица пишет: «Москва – столица безделья. ‹…› Дворянству, которое собралось в этом месте, там нравится: это неудивительно; но с самой ранней молодости оно принимает там тон и приемы праздности и роскоши. ‹…› Кроме того, никогда народ не имел перед глазами больше предметов фанатизма, как чудотворные иконы на каждом шагу, церкви, попы, монастыри, богомольцы, нищие, воры, бесполезные слуги в домах. ‹…› И вот такой сброд разношерстной толпы, которая всегда готова сопротивляться доброму порядку и с незапямятных времен возмущается по малейшему поводу, страстно даже любит рассказы об этих возмущениях и питает ими свой ум»[116].

Тем не менее во время московской чумы и чумного бунта 1771 года императрица впервые в России организовала систему подавления эпидемии – вместо «чуда» был установлен «порядок». В Москву был отправлен Григорий Орлов с целой армией докторов и солидным финансовым обеспечением. Орлов расположил свой штаб в центре города, демонстрируя как централизацию власти и порядка, так и отсутствие страха перед тяжелой болезнью. Его приезд должен был восприниматься как продолжение власти Екатерины, ее руководства. Чума была побеждена не только средневековыми мерами наказания и дисциплины, но и мерами просвещенного времени. Орлов удвоил зарплаты докторам, больным за деньги предписывалось сжигать свои зараженные вещи и за деньги же отправляться в карантин или в госпиталь для лечения. Екатерина занялась собственными медицинскими исследованиями. Изучив множество отчетов, докторских записей о характере болезни при разной погоде, Екатерина пришла к заключению о целительности ледяных ванн и обертываний – ее метод вошел в тогдашнюю медицинскую практику под названием «Remedium Antipestilentialae Catharinae Secundae»[117].

Не только письма Екатерины и ее прозаические наброски воссоздавали картину чумной Москвы. В русской поэзии того времени поэтической метафорой болезни являлся дракон – чудовище, которое побеждал герой-просветитель. В своем «Письме его сиятельству графу Григорью Григорьевичу Орлову, на отбытие его из Санктпетербурга в Москву во время заразительной в ней болезни для истребления оныя» (1771) Василий Майков запечатлел чуму в виде чудовища, отравляющего москвичей ядом страха и предрассудков:

Но ты летишь ее (Москву. – В. П.) от бедствия спасти, Пресечь в ней смертный страх, спокойство принести, Народ от страшного уныния избавить, Чудовище сразить и век златый возставить. Дерзай, прехрабрый муж, дерзай на подвиг сей, Возстанови покой меж страждущих людей! Да все они, сему последуя примеру, Из мыслей изженут ужасну ту химеру, Которая, смутив собой престольный град, Влияла во умы народа лютый яд…[118]

А. П. Сумароков в «Оде Государыне Императрице Екатерине Второй на день восшествия ея на всероссийский престол июля 28 дня 1772 года» вспоминал «несчастнейший минувший год» и эмблематизировал чуму в образах свирепых эриний Мегеры и Тисифоны. Он также вводил парадигму разума, противостоящего «яду» непросвещенного суеверия («О слабоумны суеверы»), ханжества («Когда почтенна добродетель / Преобращенна в ханжество») и глупости («А вы тщетою зараженны / Котору глупость вам дала»)[119]. Особенно же обрушивался он на распространявшиеся во время чумы сплетни, называя их «баснями»:

Вам басня басню производит, И мысли здравыя мрачит[120].

Таким образом, важнейшим контекстом комедийного цикла Екатерины были такие события, как война с Турцией и ее порождение – московская чума 1771–1772 годов. Через несколько месяцев огромных усилий и финансовых вливаний реальная чума в Москве была побеждена – оставалось искоренить чуму ментальную.

Аллегории чумы на сцене театра

Весь этот специфический бытовой и идеологический московский субстрат был средой распространения нелепых и невежественных слухов, фантастических толков о нововведениях и реформах – того, с чем комедии императрицы пытались бороться.

Драматической аллегорией умственной «чумы» в комедии Екатерины «О Время!» являлись три главные героини, символизирующие «московские» пороки – религиозное ханжество (Ханжахина), нелепые сплетни (Вестникова), дикое суеверие и глупость (Чудихина). В этом плане ранние комедии императрицы были в первую очередь идеологическими пьесами, объединенными не только одним достаточно сжатым временем написания (1772), единым «анонимным» авторством и условным местом создания (Ярославль), но и определенным идеологическим заданием.

Все шесть пьес отличались разнообразием в жанровом отношении: среди них имелись собственно комедии нравов («О Время!» и «Имянины госпожи Ворчалкиной»), комедии «ошибок», близкие к фарсу («Госпожа Вестникова с семьею» и «Вопроситель»), комедия интриги («Невеста-невидимка»), наконец, «Передняя знатного боярина» – «la comédie à tiroirs» (комедия сменяющих друг друга эпизодов, связанных между собой лишь местом действия).

Вместе с тем эти комедии были так или иначе соединены между собой повторяющимися героями и антимосковским контекстом. Москва как таковая открыто указана как место действия в комедии «О Время!». Однако уже следующая комедия, «Имянины госпожи Ворчалкиной», не содержит прямой ремарки о Москве, но подключается к антимосковскому циклу и идейно, и за счет отсылки к комедии «О Время!», обсуждаемой главной героиней Ворчалкиной:

Ворчалкина. Вот, сказывают, зделана камедь нам в ругательство; да играют ее. Что делать?

Дремов. Вольно вить вам брать на свой счот.

Ворчалкина. Да как не возьмешь. Сказывают, что сватья моя да кума представлены; да-тыки точнешенько тут описаны… (I, 61)

Госпожа Ворчалкина имеет родственные и «родовые» связи с героинями комедии «О Время!», она – из того же идейного и социально-культурного круга, что и Ханжахина, Вестникова и Чудихина; она представляет тот же «московский» тип, с подозрением и критикой относящийся к реформам, вообще – к политике властей. Все эти шесть комедий связаны одним сквозным мотивом – мотивом сплетен. Во всех этих комедиях любители сплетен, многочисленные вестниковы и вестолюбы (последний – персонаж комедии «Вопроситель») составляют их ядро. Вестникова в комедии «О Время!» постоянно бранит нынешнее время, правительство: «Да и ни в чем ныне смотрения нет. О какие нынеча времена! Что та из етаго будет! ‹…› Письма из Петербурга пришли. Пишут, что вода там так высока была, что весь город потопила, и люди на кровлях насилу себе место находили. ‹…› Да пусть и не потонули, так по крайней мере с голода тамо люди мрут. Во всем недостаток, ни о чем ни правительство, ни полиция, и никто не думает» (I, 16).

Ханжахина (русский вариант Тартюфа и Богомолки из одноименной комедии Геллерта[121]) молится с утра до вечера, но при этом отдает деньги в рост под большие проценты. Она же запускает молитвенником в голову служанке Мавре (единственный эпизод, прямо восходящий к пьесе «Богомолка» Геллерта). Она же бьет слуг – высекла сына кормилицы за то, что тот собирался жениться.

Все три героини поборницы старого уклада: «нынешних обычаев и роскоши» не любят, а хвалят только «старину» – то, что было пятьдесят с лишним лет назад, как определяет та же служанка Мавра, указывая на петровскую эпоху (I, 8). Вестникова из этой же комедии жалуется, что «ни в чем ныне нет смотрения», что правительство и полиция бездействуют (I, 16). В комедии «Имянины госпожи Ворчалкиной» главная героиня с «говорящей» фамилией сетует, что свет стал «развратен», что подкидышей подбирают, кормят и обходятся с ними как с дворянами – намекая на создание Екатериной Воспитательного дома (I, 73). Она готова поверить любому абсурдному слуху (такому, как запрещение жениться на десять лет!), поскольку недовольна нынешним правительством: «Какия времена! какия ныне чудеса делаются? до чево мы бедныя дожили!» (I, 72).

В пьесе «Передняя знатного боярина» героини Выпивайкова и Претантена жалуются, что «вино и пиво так дороги стали», что не осталось в городе молодых офицеров, а «причина всему война» (I, 164–165). Госпожа Умкина (вариация Вестниковой) в «Невесте-невидимке» также бранит власти за тянущуюся войну: «Еще говорят, будто скоро будет мир, но я тому не верю: уже часто с етим таскались; дурное всегда скорея хорошево делается» (I, 127).

Однако за насмешкой над чудихиными, вестниковыми и ворчалкиными стояло не только и не столько желание скорректировать нравы по просвещенному образцу – «искоренить» пороки. Екатерина наделяет негативных персонажей ретроспективизмом и традиционализмом – идеологическим вектором дворянской фронды (не случайно через десять лет Фонвизин назовет своего положительного героя Стародумом)[122]. Все московские фрондеры, распространяющие ложные сплетни и критикующие правительство, на поверку оказываются, в изображении императрицы, всего лишь невежественными, жадными и грубыми стародумами, наделенными многочисленными изъянами, о которых свидетельствуют их фамилии.

В «Передней знатного барина» комические герои, осаждающие переднюю ради своих корыстных целей, обсуждают военные действия и критикуют правительство, однако все недовольные сами оказываются порочными, смешными, необразованными или глупо заносчивыми. Как всегда, в пьесы вставляются колкие намеки и даже прямые карикатуры на известных (во всяком случае, в придворных кругах) реальных прототипов. Так, например, француз Оранбар советует не «бить» турок из гуманных соображений, а мириться с ними и дать им денег. В его облике справедливо находили карикатуру на французских путешественников в России, в частности на экономиста и философа Мерсье де ла Ривьера[123]. Не случайно Оранбар, коверкая русский язык, произносит знаменитую сентенцию (вставленную Екатериной и в «Антидот» и помянутую в ряде частных писем) о том, что он приехал в Россию, где все ходят на четвереньках, чтобы «поднять всех вам на два нога» (I, 167).

Социально-политические корни антимосковских комедий

Комедийный цикл 1772 года носит не только антимосковский, но и антидворянский характер. Помимо трех московских барынь, дворяне Спесовы, Геркуловы, Гремухины, Фирлюфюшковы, Тратовы, Вздорновы, Умкины, Соскины – все они подвергаются насмешке, все они носители пороков – паразитарные, заносчивые прожигатели жизни. Эта социальная группа ясно осознает свою особость – на фоне положительных «разумных» героев, таких как Дремов и его племянник Таларикин в пьесе «Имянины госпожи Ворчалкиной». Геркулов солидаризуется со Спесовым в ненависти к двум последним, транслируя недовольство «боярской» группы новыми «умниками», все отличие которых лежит в сфере культурных навыков и поведенческой модели: «Правду сказать, и я их не люблю. Они (Дремов и Таларикин. – В. П.) много умничать изволят. Все им противно, всех презирают, иной у них болтун, другой картежник, третий дурак…» (I, 66).

Екатерина «разделалась» с московским «неслужилым» дворянством как классом, связав эту дворянскую фронду со «стародумством», неумелым прожектерством, жестокостью, косностью и непросвещенностью. Именно они мешают ее реформам, их московский «либерализм» дезавуируется в ее пьесах как пустое «ворчание».

Москва представала в этих комедиях как место социально и политически маркированное – все местные герои сопротивлялись правительственным реформам. Этот субстрат московской жизни запечатлели воспоминания современников. Так, французский путешественник описывал Москву 1774 года: «Москва… составляет город как бы независимый от всего государства, ибо в ней живут так же свободно, как в какой-нибудь республике»[124].

Был еще один аспект в отношении Екатерины к Москве – она всегда чувствовала глухое недовольство московских жителей, неодобрение ее политики и явное расположение к юному Павлу Петровичу. Французский дипломат К. К. Рюльер, автор скандального сочинения «История и анекдоты революции в России в 1762 г.», рассказывал о приезде Екатерины в Москву для коронования в сентябре 1762 года: «Учредив порядок во всех частях государства, она поехала в Москву для коронования своего в Соборной церкви древних царей. Сия столица встретила ее равнодушно – без удовольствия. Когда она проезжала по улицам, то народ бежал от нее, между тем как сын ее всегда окружен был толпою»[125].

В «Записках» Л. Н. Энгельгардта содержится выразительное объяснение антимосковским чувствам императрицы: «Государыня не очень жаловала Москву, называя ее к себе недоброжелательною, потому что все вельможи и знатное дворянство, получа по службе какое неудовольствие и взяв отставку, основывали жительство свое в древней столице, и случалось между ними пересуживать двор, политические происшествия и вольно говорить»[126].

Н. Карамзин в «Записке о московских достопамятностях» подводил итоги особенностям московской жизни в эпоху Екатерины II: «Со времен Екатерины Великой Москва прослыла республикою. Там, без сомнения, больше свободы, но не в мыслях, а в жизни; более разговоров, толков о делах общественных, нежели здесь, в Петербурге, где умы развлекаются двором, обязанностями службы, исканием, личностями. ‹…› Здесь сцена, там зрители; здесь действуют, там судят, не всегда справедливо, но всегда с любовию к справедливости»[127].

Московские герои комедий Екатерины не служат, не имеют навыков ведения хозяйства, они привыкли к патриархальному патронажу. Скупая Ханжахина в комедии «О Время!» не хочет расставаться с деньгами, составляющими приданое ее внучки Христины, а потому противится ее браку. Она же не позволяет жениться сыну кормилицы (и приказывает высечь его), поскольку жалеет выдать денег на свадьбу: «Надлежало бы правительству-та сделать такое учреждение, чтобы оно вместо нас людей-та бы наших при женитьбе снабжало» (I, 11).

Все московские «баре» к тому же плохие помещики – неумелые и ленивые. Так, например, Гремухин в «Имянинах госпожи Ворчалкиной» получает комическое письмо из деревни от своего отца Филатея Гремухина, требующего сына приехать помочь, так как «хлопот полон рот» – подохли щенята любимой собаки, а также… сено на неубранных полях подмокло и пропало (I, 108). Московские баре не только не служат – они не платят и налогов государству. В той же комедии главная героиня Ворчалкина вспоминает, что покойный муж не платил в казну пятнадцать лет «какую-то недоимку» (I, 76).

Комедии содержали определенную социальную парадигму – дворяне не служат сами, удалились от дел, не умеют вести хозяйство (только тратят). Единственное, на что они способны, – глухое ворчание, критика власти. Редкие в пьесах положительные герои (вроде Непустова в комедии «О Время!») – чиновники из Петербурга, где они служат, а потому в Москву приезжают на короткий срок в отпуск. Москва же едва не ставит их в тупик, поскольку все происходит здесь очень медленно и бессмысленно. Срок отпуска у Непустова заканчивается, а Ханжахина делает вид, что молится, чтобы не решать вопрос замужества внучки, и не находит времени встретиться с ним. Непустов подводит итоги: «Молиться хорошо; однако есть в жизни нашей и должности, которыя свято соблюдать мы обязаны» (I, 6). Здесь проходит социальный и идеологический водораздел между разумным обществом Петербурга и абсурдным миром Москвы. Устами служанки Мавры из комедии «О Время!» императрица подводит итоги: «Вот так наш век проходит! Всех осуждаем, все ценим, всех пересмехаем и злословим, а того не видим, что смеха и осуждения сами достойны. Когда предубеждения заступают в нас место здраваго разсудка, тогда сокрыты от нас собственные пороки, а явны только погрешности чужия: видим мы сучок в глазу ближняго, а в своем и бревна не видим» (I, 41–42).

При отсутствии среднего класса (важная составляющая комедий Мольера) комедии Екатерины 1772 года структурировали те культурно-идеологические группы, которые имелись внутри одного – дворянского – класса. Показательно, что слуги в комедиях Екатерины не несли определенной социальной маркированности, а по своим идеологическим характеристикам примыкали к «разумной» антимосковской группе дворян. Служанка Мавра в пьесе «О Время!» читает весьма просвещенную и даже либеральную литературу – «Ежемесячные сочинения» и «Клевеланда» – роман «Английский философ» аббата Прево. Слуга Дремова Антип в «Имянинах госпожи Ворчалкиной» произносит сентенции, достойные украсить статьи из французской «Энциклопедии»: «Какой вздор! будто можно побоями человеческой переменить нрав. Посмотри-ка ты: у Невеждова всякой день, то и дело, что людей порют батожьем, и за всякую безделицу, равно как и за большую вину, кожу с них спускают, а люди все и воры и пьяницы» (I, 54).

В этом плане так называемые антикрепостнические статьи в журнале Новикова «Живописец» – такие, как анонимный «Отрывок путешествия в *** И*** Т***», повествующий об ужасах притеснения крестьян плохими помещиками – вписывались в общий контекст тогдашней политики Екатерины, охотно критикующей жестоких и непросвещенных дворян. Эпизод с умирающими «малютками», брошенными родителями ради работы, соотносится с утопическими проектами 1760-х годов, как, например, создание Воспитательных домов с их планом передачи государству младенцев низших сословий для выращивания «новой породы людей». Комедии 1772 года и «Живописец» Новикова 1772 – начала 1773 года имели общий социокультурный и идеологический объект для критики.

Пьесы, «сочиненные в Ярославле»: градостроительные парадигмы

Выбор Ярославля для подзаголовка всех комедий 1772 года вызывал удивление исследователей – тем более что местом действия драматических опытов Екатерины была Москва. На первый взгляд кажется, что основным назначением «ярославского» подтекста было указание на то, что «анонимный» автор укрылся от московской чумы и беспорядка в тихом приволжском городе. Между тем именно в 1772 году чума, в основном в Москве подавленная, пришла в Ярославль. В самом конце декабря 1771 года туда был послан генерал-майор П. Н. Кречетников во главе специального корпуса[128].

Екатерина, дважды посетившая Ярославль (в 1763 и в 1767), не понаслышке знала этот город. В 1763 году после приезда в Ярославль императрица писала: «Город Ярославль весьма нравится, и я почитаю его третьим городом из тех, которые я видела в России»[129].

Немаловажно и то, что Ярославль был связан с рождением русского национального театра: созданный Ф. Г. Волковым еще в начале 1750-х годов публичный театр в Ярославле впервые представлял пьесы на русском языке. Рано умерший Волков, постановщик маскарада «Торжествующая Минерва», был в числе ближайших союзников Екатерины в первые месяцы ее правления. Сочиняя свои комедии 1772 года, Екатерина всячески подчеркивала их национальный характер, их связь с русскими нравами. Это был большой идеологический проект, и указание на Ярославль должно было выполнять эту функцию, что не осталось незамеченным. Так, Н. И. Новиков в журнале «Живописец» обыгрывал «ярославский» подтекст: «Ярославль известен был прежде прекрасным только местоположением и манифактурами, а ныне славится и хорошими сочинениями. В нашем городе сочиненные комедии представляются в Санктпетербурге на придворном Российском театре; принимаются с превеликою от всех похвалою и почитаются лучшими комедиями в Российском театре. И мы можем хвалиться, что Ярославль первый из городов Российских обогатил Русский театр тремя комедиями в наших нравах»[130].

Наконец, методично повторяя в названии всех указанных шести пьес подзаголовок «сочинена в Ярославле», Екатерина подчеркивала взаимосвязь этих комедий, представляющих идеологический цикл. Ссылка на Ярославль была важнейшим фактором той ментальной географии, которую осуществляли комедии 1772 года. Ярославль был связан с проектом нового – идеального, «разумного» – города, который должен был служить моделью просвещенных реформ в стране.

После поездки по Волге в 1767 году Екатерина задумывает преобразовать увиденные города, которые показались ей прекрасными по своему местоположению, но довольно ужасными по застройке. После большого пожара 1768 года в Ярославле туда направляются специалисты «Комиссии по каменным строениям Петербурга и Москвы» во главе с архитектором И. Е. Старовым. Именно Старов разработал первый градостроительный план преобразования Ярославля, утвержденный 8 сентября 1769 года Екатериной. Старов, учившийся у французского архитектора-классициста Шарля де Вайи, создал исключительно радикальный проект. Он предполагал выпрямление старой хаотичной застройки – планировалось снести старые сооружения и построить новые по прямоугольникам регулярных кварталов. Новый план не учитывал исторической застройки, основанной на формировании кластеров вокруг множества имевшихся церквей. Снести собирались все, не вписывавшиеся в прямоугольники здания и даже церкви (что сразу вызвало протесты местных жителей), а также коренным образом переустроить город по классицистической схеме – с центральной прямоугольной площадью, застроенной правительственными зданиями. План Старова позднее был пересмотрен, уже в 1778 году.

Тогда же, в начале 1770-х, Екатерина была полна решимости радикально изменить страну, покончив с варварством в умах и архитектурных сооружениях. Ярославль в подзаголовках ее комедий звучал как антитеза Москве – хаотичной, косной, цепляющейся за старину и противящейся нововведениям.

Утопический и не реализованный в полной мере план архитектурного преобразования Ярославля был тем не менее важен для идеологического контекста комедий. Подобно тому как «закономерность целостного построения» классицистического города выражала «волю абсолютной власти», внедрявшей порядок и дисциплину в «анархический конгломерат» старого города[131], комедии Екатерины предлагали схожий «регулярный план» построения общества по новым – рационалистическим – канонам. Носителем этого порядка и дисциплины являлась верховная власть.

Политический заговор, Панины и московские сплетники

Само название первой комедии «О Время!» было крайне необычно для театральной традиции русского XVIII века. Открывая этой пьесой свой комедийный цикл, Екатерина выбрала символичное заглавие, смысл которого распространялся и на последующие тексты этого цикла. Название «О Время!» содержало отсылку к известному латинскому изречению «o tempora! o mores!» («о времена! о нравы!») и тем самым вписывало русскую пьесу в контекст критики испорченных нравов современного века, поколения или даже отдельного города. Императрица, тщательно выбирая заголовок для пьесы, несомненно, отсылала своих самых образованных читателей и зрителей к Цицерону. Интерес к сюжетам, посвященным Цицерону, Катилине, Цезарю и Бруту, подкреплялся у Екатерины чтением трагедий Вольтера, таких как «Брут» и «Катилина, или Спасенный Рим». В целом римский исторический и литературный контекст будет играть немаловажную роль в сюжетной организации некоторых комедий[132].

Ставшая крылатой фраза, восходящая к Цицерону, была выбрана неслучайно. Используя это выражение, Цицерон обличал заговор против государства в своей «Первой речи против Катилины». Обращаясь к преступному заговорщику Катилине и одновременно требуя от римского Сената расследования имевшегося заговора, Цицерон восклицал: «Не видишь, что твой заговор уже известен всем присутствующим и раскрыт? Кто из нас, по твоему мнению, не знает, чтó делал ты последней, чтó предыдущей ночью, где ты был, кого сзывал, какое решение принял? О, времена! О, нравы!»[133]

Для такого конспирологического контекста у написанных в 1772 году комедий были серьезные основания. Цикл комедий содержал политическую подоплеку. Не случайно во всех комедиях появляется мотив слухов о каких-то «затеях» бояр, сплетен и пересудов о плохом управлении, даже о плохом ведении войны. В комедии «Передняя знатного боярина» Перилов говорит: «Давно бы ето миновалось, естли б война-та была ведена, как надлежит» (I, 165). Вестникова в комедии «О Время!», среди пересудов о мнимых наводнении и голоде в Петербурге, заявляет: «Я и еще кое-что знаю похуже етаго; много оттуда вестей; хороших та только нет; да не все сказывать надобно. Пишут ко мне нечто обиняком, однако я догадалась, что ето значит. ‹…› Пишут… да… точно этими словами пишут… „Естьлиб вы знали, какие у нас к масленнице готовятся крутые горы, то б вы удивились и испужались!“ Вот какой обиняк! Да я разумею, что он значит: крутенька гора та затевается!» (I, 16–17).



Поделиться книгой:

На главную
Назад