Он ловко держался на самом краю нарт, помахивал хореем, подергивал упряжь. Маленький, сухонький, коротконогий, тело его даже не вскидывало от толчков о кочки, я же не знал, как уместить свои длинные мослы в подвернутых до колен броднях, и то садился, вытягивая ноги назад, то ложился ничком, то поворачивался боком, подбирая колени к самому подбородку, меня мотало из стороны в сторону, планки настила отдавались на каждой рытвине, на каждом бугорке, тело саднило. Хотелось узнать у Семена название трав, расспросить его о многом, что будило мое любопытство в пути, но невольно приходилось хранить молчание, чтобы не прикусить язык. Местность была неровная, нарты вихляли, то и дело мы пересекали русла пересохших ручьев со вздувшейся затвердевшей комами почвой.
Упряжка с ходу влетела на россыпь мелких камней, понеслась под уклон. Семен легко соскочил, побежал рядом, прикрикнул на вожака, направляя его вправо, в просвет между частым ерником. Я, следуя его примеру, тоже соскочил, пустые нарты подпрыгивали, набегали на ноги оленей, копыта били в передок, вожак косил назад окровяневшим зрачком.
— Придерживай, — крикнул Семен п указал взглядом на волочившуюся за нартами короткую веревку, назначение которой только теперь мне стало понятно. Я поймал в траве конец; рывок — и кажется, земля стала ускользать из-под ног. Я упирался, пытаясь удержать нарты, скользил на пятках, и ощущение было такое, словно я мчусь на водных лыжах. Мы, не снижая скорости, спускались по склону распадка, впереди сплошной стеной стояла роща приземистых, судорожно сцепившихся ветвями, застывших в испуге, в тягостном напряжении карликовых березок, и при одном предчувствии, что мы сейчас врежемся с ходу в нее, искалечим животных и пострадаем сами, я невольно втянул голову в плечи, метнул в сторону Семена тревожно-вопрошающий взгляд. Он прыгнул, мягко шмякнулся на передок нарт, направил их в узкий, только теперь открывшийся моим глазам просвет. Возмущенно зашуршали листья, глухо треснула рядом ветка. Упряжка вылетела к крохотной речушке, мелководной и светлой, с переливчатым мелодичным звоном от выступавших на вершок из воды камней, за которыми тянулись длинные льняные пряди водорослей, то оплетаемых, то расплетаемых мерными струями.
— Хоп! — обернулся Семен. Я едва успел упасть на нарты. Олени прыгнули, меня обдало фейерверком обжигающе студеных брызг, и мы с ходу вылетели вверх по склону. Я хохотал как обезумевший, испуг сломался, восторг от бешеной гонки колотился в висках. Я невольно возвысился в собственных глазах, вид у меня, надо полагать, был идиотски счастливый. Семен озадаченно таращил на меня глаза, потом усмехнулся, остановил упряжку и полез в карман за сигаретами.
— А ты прыткий, — лукаво щурил он глаза, — думал — журналист, за столом сидеть привык, намучаюсь с тобой в дороге, а ты ничего, бегаешь как охотник.
— Волка ноги кормят, привык бегать по редакциям.
— Зачем бегать, кого ловишь там? — вскинул он брови.
— Дело это тонкое, в двух словах не объяснишь, нужно время от времени напоминать редакторам об оставленных у них рукописях, нужно не давать им по себе соскучиться.
— Понимаю. Это вроде как я: бегаю зимой по тундре, расставляю капканы, потом снова бегаю, проверяю, не попался ли кто, — засмеялся он. — Бросай свою писанину, оставайся у нас, — без толку бегать не придется, вместе капканы ставить будем, не бумажные — железные. Глядишь — песец или лиса попадет. Дело верное.
Солнце давно отсверкало, какое-то поблекшее, оно светит устало, стоит в раздумье низко, над горизонтом слева от нас, точно отражение выплывшей справа огромной медно-рыжей луны, удивительно близкой, с четко различаемыми контурами морей и впадин, словно наглядное географическое пособие, в которое можно ткнуть указкой.
Мы снова тронулись в путь, нарты мягко плывут по заболоченной равнине. Впереди невысокий холм, на макушке два валуна и воткнутый в землю шест.
— Матери могила, — кивнул в сторону холма Семен. — Давно приглянулся ей этот холм; как умру, говорила, здесь меня положите, рядом с вами буду, все видеть отсюда буду, все слышать. Мы и похоронили, как велела. Место высокое, сухое. Валуны я уж после двумя упряжками привез. Теперь зовется «Ольгин холм» — Ольгой мать звали. У нас, к примеру, так говорят: убил волка в двух верстах на восток от Ольгина холма. Есть Никифора холм, есть Сенькин холм. Придет время мне помирать — и себе холм присмотрю. Всю жизнь прожил в тундре, умирать тоже в тундре надо… Олешки рядом пасутся, ненцы кочуют… Не хочу на кладбище, чужие люди ходят возле могил, тесно…
В одинокой могиле старухи, покоящейся на вершине холма, есть что-то возвышенно поэтическое, трогательное, какая-то преданность этому суровому простору. Валуны вместо надгробия, воткнутый в землю шест — от всего этого веет чем-то исконно древним, языческим, могила эта никогда не сотрется с лица земли, не затеряется в обычной кладбищенской тесноте; теперь она служит своего рода ориентиром в безликой пустыне и может быть со временем будет нанесена на карту, она словно приобщилась к вечности. Отжил человек, а память о нем приносит людям пользу; кажется, где-то рядом незримо присутствует добрая молчаливая душа, стережет эту строгую тишину, прислушивается, наблюдает за нами.
Тихо. Высоко в небе парит орел. Завидев его, умолкли золотистые ржанки, затаились в траве, стих томительный их крик, наводящий тоску.
Все чаще попадаются на нашем пути крупные озера, отороченные по краям бахромой невысокой ядовито-зеленой осоки. Чуть подернутая рябью гладь жирно черна. Редко, редко заметишь под берегом сиротливо чернеющую стайку уток.
Семен придержал упряжку, чуть подался вперед, напряженно всматриваясь во что-то там, вдали, приложил ко рту ладонь и издал неожиданно высокий гортанный крик. В резком крике его было столько силы и первозданной волнующей дикости, что я вздрогнул, с тревогой уставился в лицо Семена. Расстилавшаяся перед нами равнина была абсолютно безлюдна, не угадывалось ни малейшего намека на какое-либо движение. Крик тотчас замер, не породив даже эха, не в силах разогнать устоявшуюся тишину, которая, казалось, сомкнулась ещё плотнее. Лайка чутко топорщила уши, нюхала воздух, с выжидающей готовностью смотрела на хозяина, а он все медлил, ждал какого-то ответа, глаза его были многозначительно сужены, мелкое лицо пристально, остро выступающие на нем скулы обозначились еще резче. И вот вдали, в безмерности стелющегося над землей тумана, родился слабый ответный звук, вязнущий в сыром воздухе, невнятное, зыбкое «О-у-а-а…».
Семен удовлетворенно кивнул головой, прицокнул языком и, точно воодушевившись этим ответом, прикрикнул на оленей, снова пустил вперед упряжку, наяривая хореем вожака. Завидев перед собой мочажину, вожак взял было круто влево, но Семен подернул упряжь, ударил его хореем в левый бок, нарты влетели в топкое место, но, к моему удивлению, мы не завязли, не провалились в болотную жижу, нарты скользили на вершок в воде и вскоре выскочили на относительно сухой кочкарник.
— Кому ты кричал? — спросил я Семена.
— Разве не видишь? — с удивлением посмотрел он на меня и простер руку, указывая вперед. — Наши гонят отбившихся от стада оленей. Петра это, брат мой с племянником Алешкой.
— А-у-о-у, — уже явственнее долетело из тундры. Семен чуть привстал на нартах и издал ответный возглас. Вскоре я различил впереди, чуть справа, несколько движущихся точек, они то исчезали в ложбинах, то появлялись вновь, расстояние между нами быстро сокращалось.
Одна упряжка остановилась поодаль, человек прикрикнул на собак, носившихся вокруг трех заарканенных оленей, один из которых, сивый от старости самец, пригибал голову, угрожающе выставлял перед лайками рога. Вторая упряжка направилась к нам, пожилой ненец круто осадил оленей, оглядел меня со сдержанным любопытством, перекинул ноги через привязанную к нартам трехлинейку со щербатым прикладом, потянулся, разминая затекшие члены, косо улыбнулся, пошевелил взлохмаченными бровями и вопросительно кивнул Семену, дескать, кого привез? Голову он держал высоко, чуть приопущенные веки выдавали надменность, узкие глаза блестели холодно и смело, весь вид обличал в нем человека, искушенного в жизни, которого ничто уже не в силах удивить. Было тихо, и только слышалось, как утробно рехали олени, глухо покашливали, окуная ноздри в прохладный, мерцавший бисером росы мох.
— Вот, гостя к нам везу, — с мягкой усмешкой, с игривостью в тоне голоса сказал Семен. — Думаю у себя его оставить, думаю, олешков пасти со мной будет. На тоню к Афиногену пешком пришел, бегает шибко, помогла мне дорогой. Пускай поживет у нас, потом мы в гости к нему поедем.
— И то ладно, — со снисходительным благодушием кивнул Петра и тотчас, утратив ко мне всякий интерес, стал расспрашивать Семена об утонувших оленях; говорили они недолго, выкурили по сигарете, и мы снова тронулись в путь.
— Эвон наши зимние палатки, — указал рукой Семен на несколько тюков у подножия невысокого холма. — Как дело к зиме повернет, приедем, бросим здесь летние, а эти возьмем.
Тут же у тюков стояли три железные печки, темнели в траве бурые колена труб, лежала гора хвороста, припасенного впрок. Семен равнодушно скользнул взглядом по оставленному под открытым небом домашнему скарбу, словно нисколько не сомневался, что найдет его здесь и через полгода в полной целости и сохранности. Я понял, что для ненцев в этом необъятном просторе все объединено простым понятием их дом, и как человек, проснувшийся среди ночи в своей квартире, без опасения двигается в темноте, так они даже в полярную ночь передвигаются здесь без компаса. Представлявшееся мне однообразие тундры имеет в их глазах четко выраженное лицо, и, наверное, каждое из сотен озер имеет свое название, каждая лощина, каждая рощица карликовых березок связаны в памяти с каким-нибудь событием охоты или былой стоянкой. В их воображении тундра рисуется чем-то цельным, каждое место наделено своим значением: пастбища, охотничьи и рыбные угодья, холмы-могилы, возвышения, выполняющие роль кладовых, где под открытым небом хранится скарб до поры, когда понадобится вновь…
12
В палатках еще не спали. Над ними курился, истончаясь в остудном ночном воздухе, дым, опадали гаснущие, кружившие мухами искры. Легким порывом ветра донесло уже размытую в волглом воздухе дымную струю, и от принесенного ею чуть горьковатого пряного запаха березы остро потянуло к человеческому жилью, захотелось укрыться, наконец, от немилосердно досаждавших комаров, ступить под полог, сесть у печурки, разуться, выпить кружку обжигающего сизого с дымком чаю.
Нас встретил заливистый лай собак, они кинулись нам навстречу, виляя хвостами, повизгивая от радости, заискивая. Из-под полога крайней палатки выглянуло смуглое темнобровое женское лицо, и, прежде чем оно скрылось назад, я успел заметить радостное выражение, сдержанное и озабоченное радение хозяйки, верно, заторопившейся разогревать ужин, пока мужчины будут распрягать оленей, сворачивать ендины и выкуривать по последней сигарете, поглядывая на небо и перекидываясь скупыми словами, прежде чем расстаться до завтрашнего дня.
— Пойдем в мою палатку ужинать, — сказал, обращаясь ко мне, Петра. — Сегодня у моего младшего день рождения. Пять лет! — Темное костистое лицо Петры тронула радушная улыбка, он жестом указал мне на палатку, терпеливо ждал, пока я отвяжу прихваченный к нартам веревкой рюкзак. Семен куда-то исчез. Присутствие его все же как-то ободряло, дорога нас сблизила, и теперь отсутствие его я расценивал чуть ли не как предательство, было неловко, что окажусь один среди незнакомых людей на семейном торжестве. Но неожиданно он вынырнул из-за соседней палатки, прикрикнул на собаку: «Пын!» (пошла прочь) и направился к нам.
В палатке стоял крепкий пряный запах, исходивший от березовой пакулы, вяло чадившей на краю железной печки — старое испытанное средство от комаров. На меня с любопытством смотрели три пары детских глаз, две молодые женщины стыдливо потупились, пожилая ненка, Калиста, жена Петры, протянула мне короткие липты, предложив переобуться. Мужчины неторопливо стягивали через головы летние малицы, называвшиеся худниками.
Пол был устлан чистыми оленьими шкурами; сквозь верх палатки, прожженный летевшими из прохудившегося колена дымника искрами, смотрело светлое небо, наполняя палатку призрачным светом. На приземистом походном столе дымилась миска с олениной, стояла огромная сковородка с жареной пелядью, тарелка с моченой морошкой, крупно нарезанный домашней выпечки хлеб…
— А где же именинник? — спросил я.
— Да вот он, наш именинник, Яшка, — ласково потрепал Петра по смоляным вихрам мальчика, который стоял, уверенно расставив ноги, и в упор разглядывал меня. — Подойди к дяде, поздоровайся, — подтолкнул его ко мне Петра, но тот ловко выскользнул из-под руки, отбежал в глубь палатки, заблестел глазами.
— Да что боишься-то, ведь не увезет он тебя…
— Меня нельзя увозить, мамка будет плакать, — предостерег меня именинник: все засмеялись, и он сам расплылся в улыбке, подошел и хлопнул ладонью по голенищу моего сапога. Все сели за стол, мы выпили за здоровье именинника, потом Семен провозгласил тост в честь меня, как гостя, и заявил, что ночевать уведет в свою палатку. Я в свою очередь предложил поднять стаканы в честь ненецких женщин, приготовивших этот отменный ужин, терпеливых и мужественных подруг кочевников, не утративших обаяния и нежной матовости смуглых щек в этом царстве сырости и комаров. Ненки прыснули от смеха; мое собственное лицо распухло от укусов и набрякшие щеки подпирали нижние веки, оставляя узкие щелочки мучительно обузившихся глаз.
— Почто мало ешь-то? — все подкладывала мне на тарелку угощение Калиста. — Рыба-то свежа, не брожена. Такой крупный мужчина, а ешь, как мой Яшка. Семен тебе до плеча, а эвон кака рядом с ним уже гора костей. Хоть как ни старайся, Семен, а все одно теперь уже таким, как он, не вырастешь.
— А я не для росту, — осклабился Семен, — для весу, чтоб зимой с нарт не сдуло. Как говорится, — продолжал он, — по работе и едок. Ежели б я, к примеру, пером с утра до вечера водил и только — может, и мне б хватило на ужин рыбьего хвостика… А я на ветру да на холоде…
— Трудно ли пасти оленей? — спросил я.
Ненцы, казалось, были озадачены моим вопросом. Петра, пожевав губами, очевидно, соображая, как бы поделикатнее объяснить, сказал:
— Да кто ж его знает, трудно оно или нет? Пасем и пасем. Дело привычное, а трудное ли оно — не думали, не знаем. Ты вот большой, тяжелый, а когда ходишь, разве думаешь, сколько весишь?
— У нас, — сказала Калиста, — кто к тундре привык — олешков пасет, а из молодых многие в деревне оседло живут, кто рыбу на тонях ловит, кто на молочнотоварной ферме работает. Думаю, когда внуки мои вырастут, не в тундре, в деревне станут жить. Пять дочек у меня, три в техникуме учатся, в Архангельске, их уже сюда не заманишь, две другие — одна в восьмом, другая в седьмом классе — тоже учиться дальше нацелились. Вот и попробуй жени парня, если он пасет оленей да живет в палатке. У нас оленеводу шибко тяжело найти невесту, ни одна девка из деревни идти за него не хочет, берут хоть вдовую, у которой детей трое…
— Выходит, в деревне лучше жить?
— Лучше-то лучше, — ответил Семен, — да все как смотреть. Конечно, там и клуб, и танцы, и магазины завсегда рядом, да не всякому человеку весело жить в густоте, не всякий умеет приноровиться к чужому характеру. Здесь мне никто не указчик, здесь я сам себе хозяин, если не считать, конечно, Петры, — подмигнул он. — Петра у нас бригадир. И потом рыбалка, охота, кругом ведь раздолье… Нет, Калиста, — обратился он к ней с лукаво обузившимися глазами, — думаю, и внуки наши будут еще олешек пасти. Может, не на нартах ездить будут — на вертолетах: прилетят, перегонят стадо на другое место, — переночуют и назад в деревню, или к другому стаду полетят… Разве могла бы ты навсегда уйти из тундры, могла б ее забыть?..
— Ну я! Я почти старуха, всю жизнь прожила… А. дочки мои, я в точности знаю, не станут здесь жить… И по семь, восемь детей, как я и сестры мои рожали, рожать не станут, не станут себя уродовать.
— Дак никто тебя и не заставлял десятерых рожать, — засмеялся Петра, — родила б мне сразу сыновей, а то поперву все дочки и дочки — пятерых родила. А я думаю — нет, добьюсь своего, должен быть сын обязательно. Я человек упорный… Мы все Вылко такие…
Я завел разговор о легендарном Тыко Вылко, родившемся в конце прошлого века на Новой Земле, и спросил, не родственник ли он им.
— Может, и сродственник, — с задумчивым видом ответил Петра. — Меня еще мальчиком увезли с Новой Земли, Семен уж здесь родился; отец рано помер, шел мне тогда пятнадцатый год. А о Тыко Вылко я уж потом услышал, был как-то в Архангельске, на выставку картин его зашел. Потом дневник увидел в Краеведческом музее. Попросил — достали из-под стекла, в комнату усадили за стол. Часа три читал, как он жил и охотился там на острове, карту составлял для географического общества, за которую потом медаль золотую дали. Всю жизнь вел дневник человек, для себя вел, не надеялся, что дневник тот будет храниться в музее. После, уж когда он президентом острова стал, часто писали о нем в газетах, только что удивительно — где назовут Тыка Вылка, где Тыко Вылко… Осталось еще Тыкай Вилкой назвать. А правильно будет Тыко — это значит олешек маленький, а взрослый олень — ты. Окромя нас здесь ненцев с фамилией Вылко больше нет, и на Канином Носу нет. Говорят, на острове Вайгач есть еще такая фамилия, вроде сын Тыко Вылки там живет с семьей, да только мы никогда не виделись. Кто его знает, может, сродственники, а может, и просто однофамильцы.
В словах его я не уловил честолюбивой нотки, и хотя он отдавал дань почтения именитому ненцу, вошедшему в историю этого края, но не старался подчеркнуть возможность династической связи, тень чьей-то славы не подкупала его.
Под верхом палатки я заметил подвешенные на бечевочке две когтистые птичьи лапы с густой белой махной на обрубленных голенях..
— Зачем это? Талисман? — поинтересовался я.
— Да так, пустое, — ухмыльнулся Петра. — Орла Алешка убил, так я засушил лапы. Как поеду в колхоз по делам — бухгалтеру покажу, покажу, кто телят из стада уносит. Летом-то орел редко на олешков нападает, летом ему в тундре раздолье — птица да рыба на озерах, гусь линяет… А зимой волки да орлы так и норовят возле стада поживиться, зимой нужен глаз да глаз. Хотя от него, от орла, опять же польза. Орлы да гагары рыбу в мертвые озера заносят. Несут птенцам рыбу, глядишь, упустят ненароком, падает рыба в озеро, там и живет, плодится…
Ветер семена разносит, птица — рыбу, человек — добрую весть. Так старики говорили прежде.
— Петра, а сколько же оленей в колхозном стаде?
— Пятнадцать с половиной тысяч голов. Стадо небольшое, так ведь и нас мало, пятеро всего пастухов. Справляемся. Всего в Малоземельной тундре раз в десять больше, двенадцать миллионов гектаров пастбищ.
— Почти четыре Италии, — присвистнул я. — Раздолье для оленей!
— Так еще мало для наших оленеводов, — покачал головой Петра. — Для нормального выпаса одного олешка надо на год десять квадратных километров пастбищ. Ягель растет медленно, а окромя ягеля только ерник олень есть, тот, правда, побыстрее растет. Думаешь, мы пасем где придется? Вся тундра разбита на районы, у каждой оленеводческой бригады карта, где обозначен ее участок. По одному идем от лесов к морю, короткое лето проводим неподалеку от берега, здесь гнус меньше мучает, а к зиме поворачиваем назад. Поголовье стад уже нельзя увеличивать, иначе пастбищ не хватит. Беречь тундру надо, зря не ездить тракторами. Там, где гусеницы прошли, ягель уже не растет, голая земля. А голая земля высыхает быстрей да выветривается. Пустыня будет тогда.
— А сколько у вас собственных оленей?
— У какой семьи сто пятьдесят, у какой и триста. Осенью забиваем старых самцов, мясо в колхоз сдаем, шкуры сдаем. Я нынешний год заказал «Буран» через посылторг, пятнадцать олешков забивать буду, деньги надо. Можно бы и со сберкнижки снять, да жена не соглашается. Книжку жалко, а олешков не жалко ей, — улыбаясь, качает головой Петра.
Где-то в тундре рождается слабый звук, высокий, переливчатый, рассыпающийся мелким дрожанием. Но он все крепнет, вливаются новые и новые голоса, все гуще набегают высокие дробные ноты, пока, наконец, эта многоголосица не сливается в сплошной поток, какой-то звенящий ливень трелей.
— Что это? — с недоумением вслушиваюсь я.
— Дак лягуши, — охотно поясняет Калиста. — Ишь как яровито принялись.
— Иной раз как заведутся с полуночи — и до самого уж утра, — заметил Семен, — К теплу значит. День завтра будет отходчивый.
Местные лягушки кричат совершенно по-особенному, голоса их звучат с какой-то яростной тоской, и точно слышишь в них стенящую жалобу на быстротечное лето. Странен этот крик в тишине короткой и прозрачной белой ночи.
Дрова в печи давно прогорели. Потрескивает, остывая, труба. Именинник Яшка крепко спит, свернувшись калачиком на вытертой оленьей шкуре, и изредка глубоко вздыхает во сне: наверное, снится ему, как летит он на упряжке по тундре…
Ночевать Семен ведет меня в свою палатку. На полу уже расставлены войлочные маты, поверх — шкуры, одеяла. Над ложем натянут конусом ситцевый полог от комаров. К утру, когда выветрится запах пакулы, их набьется в палатку через щели тысячи. Мне отводят место с краю, поближе к печке. Ложусь, скинув с себя верхнюю одежду, и только теперь, расслабив тело, ощущаю с особенной отчетливостью, как ноют бока, поясница от тряской езды на нартах по кочкарнику, сотни клеточек тела изливают тупым ноющим покалыванием жалобы, заглушают дремотные мысли.
Слева от меня спит все Семеново семейство: он сам, жена, четыре дочери, три сына… Старший сын Василий с женой и двухгодовалой дочкой, которая спит в подвешенной на капроновых веревках зыбке, — под другим пологом у противоположного края палатки.
Семен тотчас засыпает, его мажорный храп перекрывает лягушачьи трели, но вот где-то неподалеку глухо зарычала собака, с ней сцепилась со злобным коротким хрипом другая… Жалобный визг, и снова тишина… Семен проснулся, открыл глаза, настороженно прислушивается.
— Почто не спишь, парень? Спи. Ночь белая, а все одно спать надо.
— Да не спится что-то.
— Завтра стадо отгонять, мое дежурство, — вздохнул он и подтянул сползшее одеяло к подбородку. — Ну, до завтрова, — он повернулся на бок и снова залился здоровым храпом.
13
— Э, слышь-ко, странничек, — тряс меня утром за плечо Семен. — Вставай чай пить. Алешка собирается на озеро ехать рюжи смотреть. Подсобишь ли?
— Как не подсобить, — поднялся я.
— Алешке двадцать три года, ростом он на голову выше Семена, но узок в плечах, по-девичьи хрупок, задумчив, мечтателен. На губах какая-то благостная улыбка; по лицу, в лучиках чуть прищуренных глаз разлита кроткая миротворность, и кажется, о чем ни попроси Алешку, он ни в чем не откажет, огорчить другого для него сущая мука.
Мы выходим с Алешкой из палатки на вольный воздух, исподволь любуюсь его тонко вылепленным лицом с огромными раскосыми глазами, длинными девичьими ресницами. Он возится с собаками, приговаривает ласковым голосом, окуная пальцы в их густую блестящую шерсть. У него вид человека, который живет сегодняшним днем, точно этот день последний в его жизни и нужно сделать, запомнить как можно больше, всех обласкать, каждому уделить доброе слово, и все это с чувством, без суеты, со спокойной внутренней сосредоточенностью.
Поправляя ендины, разбирая вожжи, оглаживая оленей, он что-то говорит, обращаясь к животным, олени прядут ушами, косят доверчиво в его сторону своими огромными голубоватыми, точно перезрелые сливы, глазами с какой-то выжидающей готовностью.
Сколько ни пытался отец, работающий трактористом в колхозе, пристрастить Алешку к технике, но дальше освоения механизма «Бурана», на котором носится Алешка зимой по тундре, проверяя расставленные на песца капканы, дело не пошло. С детства тянуло в тундру, томилась Алешкина душа в деревне, соблазнял простор, где можно закатиться на какое-нибудь глухое озеро порыбачить или скрасть стаю уток.
Когда едет Алешка на оленях тундрой, зеленеющей мхами да травами, обязательно поет. Поет тягучим грудным, неожиданно низким для его тщедушного вида голосом. Песни его незатейливы, нескончаемы, песни без слов. Да и что слова, не слова в песне главное, важно настроение, чувство, которое рождает желание петь и ведет песню. А язык мелодии всем понятен, даже олешкам. Когда Алешка поет, олени шибче бегут, веселей бегут. Песни Алешкины подбадривают оленей лучше любого хорея.
Мальчишкой ставил капканы в нескольких километрах за деревней, сдавал в колхоз песцов и лис, собрал деньги, отец купил ружье. Во время каникул уходил из деревни в тундру, помогал дядьям пасти олешков, а в семнадцать, после окончания десятилетки, стал полноправным членом оленеводческой бригады. Теперь у него в стане своя палатка, на нем семья — жена и двое детей. Правда, дети не его, женился он на молодой вдове, у которой муж-рыбак погиб на Канином Носу в путину. Женился Алешка в один день, влюбился, как говорится, с первого взгляда, приехав в Сояны в марте прошлого года на отчетно-выборное собрание оленеводов. Раз в год ранней весной собрание, съезжаются ненцы со всего побережья Белого моря. Тут на собрании и с родственниками свидишься, тут тебе и смотрины, и сватовство, и гонки на оленях, всякие игры. За неделю, пока идет собрание, сколько холостых парней надумывает жениться, сколько сердец растревожат жаркие взгляды, сколько судеб решится в считанные дни…
— Я так думаю, — откровенничал дорогой на озеро Алешка, — понравилась девушка — жениться надо. Когда мне кавалериться за ней? Три месяца встречаться будем, а все одно не узнаешь по-настоящему, пока не женишься. А баловства да озорства с девками я не люблю. Раз поехал я в Архангельск по делам, встретил наших деревенских парней, что плавают в траловом флоте. Посидели в ресторане. Выходим. Айда, говорят, к девчонкам. Поехали на какую-то квартиру, вина взяли с собой. Один дружок и шепчет мне: «Ты эту звонкую, рыжую, бери, баба — туши свет. И не надо никаких ля-ля». Я хоть и пьяный был, а соображение не теряю. Как спать с ней буду, если чужая она мне, не хочу иметь от нее детей? Ушел на вокзал ночевать. Те после смеялись.
Впереди и чуть справа от нас в распадке уже виднеется озеро, где поставлены Алешкины рюжи. Слева заросли вереска, тугие черные ягоды как смоляные капли облепили игольчатые веточки. День солнечный, ветреный, комары не донимают нас. Настроение приподнятое, вчерашнюю усталость сняло как рукой, и я жажду каких-то свершений.
— А зачем ты, Алексей, кончал десятилетку, если с детства решил стать пастухом? — спросил я.
— На ветеринара учиться хочу.
— Почему же до сих пор не пошел?
— Прежде рано было, самому кое-что надо было узнать, прежде чем учиться идти. Теперь женился, через три месяца жена рожать будет. На следующий год заочно пойду. Я время даром не теряю, учебники есть, понемногу учусь. Опыты ставлю.
— Какие опыты? — удивился я.
— Искусственного осеменения оленей. У нас в стаде четыре шибко крупных быка, три белых, один муругий. Другие быки тоже многих важенок покрывают, даже слабые некоторых покрывают. Те четыре не успевают всех важенок покрыть, важенок около трех тысяч. А если искусственно осеменять — материала на многих хватит. У меня десять важенок подопытных, все десять в этом году принесли хороших телят. Три теленка — хорка совсем белые, а телята-важеночки пегие.
— Хорка — это самец?
— Самец, самец. Сперва теленок хорка, потом лончак, до двух лет лончак, потом уже бык.
— А самки?
— Сперва теленочек-важеночка, на два года уже сырица, потом важенка, в сентябре можно случать…
— А как ты определяешь, какого быка можно пустить в упряжке передовым?
— Дак косточка такая на рогах есть. Если отросток идет от ствола до самого глаза — значит, бык хорошо пойдет передовым, слушаться будет.
— А почему слушаться будет?
— Дак потому косточка эта… К вожже против глаз ежели деревяшечку привязать, дак и потянешь — тереться об отросток будет, мешать глядеть, вот он и поворачивает. А вожак поворотит — за ним и все остальные.
Подъезжаем к озеру. Вода прозрачная, студеная. Дно круто убегает в призывно колеблющуюся водорослями глубину. Маленькая лодочка, выдолбленная из бревна, вздрагивает при каждом ударе короткого весла. Алешка гребет, стоя на одном колене, как на каноэ. По временам он бросает грести и, точно отягощенный какой-то тревогой, вслушивается в затопившую все кругом тишину, высоко задирает голову и, чуть склонив ее набок от бьющего в глаза солнца, поглядывает на небо, чертя по воде расступающуюся с журчанием под веслом борозду.
Достаем рюжу. В ней с десяток щук, несколько крупных, увесистых, точно слитки олова, сигов, крупные окуни, пелядь…
Богатый улов, впрочем, не вызывает у Алешки особого восторга, для него это обычный повседневный труд, не обременительный, но требующий определенной сноровки. Скорее радует его не улов, а выдавшийся сегодня солнечный день, и едва мы заканчиваем осматривать последнюю рюжу, он затягивает песню, в которой явно угадывается настроение, лицо его так и светится какой-то кроткой радостью.
14
Солнце медленно движется над тундрой с востока на запад, достигнет горизонта, устало обопрется о кромку земли, чуть надломит ее своей тяжестью, чуть скроется и, словно раздумав покидать небосклон, отдохнув, остудив жар в прохладных мхах и травах, снова неторопливо взбирается по уступам облаков.