Тундра огромна, тундра кажется бесконечной, в ней легко заблудиться, пропасть, новее же, сколько бы ни бродил, ни плутал по ней путник, всегда будет в его душе надежда встретить людей, и выйдет ли он к побережью, где на редких тонях сидят рыбаки, или встретит ненцев, всюду он будет желанным гостем, всюду впустят его в дом или палатку, и накормят, оставят переночевать, и, расставаясь с этими людьми, всегда испытываешь сожаление и оборачиваешься, машешь им рукой, а они машут тебе в ответ издали, стоят на холме, глядят вслед, и далеко слышен растекающийся по тундре прощальный оклик: «Попадай опять! Не забывай нас!» И сердце сильнее стучит в груди, и невольно уторапливаешь шаг, успокаиваешь себя мыслью, что, может быть, через год, через два снова вернешься сюда и снова встретишься с ними, потому что в душе твоей пролегли какие-то новые связи, которые не хочется терять, благодаря им мир словно раздвинулся, стал чуточку больше.
15
Какая-нибудь сотня километров вдоль берега моря, в сущности, пустяк; если смотреть на карту — промежуток между двух, лежащих по соседству приморских деревень, но сколь долог из-за бездорожья путь по суше и как заметна разница в жизни, как меняется характер промысла.
Если идти от Воронова маяка дальше на восток, на побережье уже не встретишь тоней; редкие деревушки, расположенные у моря, вид имеют заброшенный и унылый, живут в них одни старухи да старики, свыкшиеся с местами дорогими и привычными; здесь, на погостах с иструхшими деревянными крестами, лежат их деды и прадеды, осваивавшие этот суровый край. В деревнях покрупнее, где много жителей, налажено хозяйство и держится молодежь — в отдалении от моря, на берегах рек, где в верховьях есть уже и лесок, где климат заметно теплее, нет частых ураганных ветров и не так высоко затопляет пойменные луга в часы приливов.
Я шел вдоль побережья весь день и всю ночь, перебирался через быстрые мелководные речушки со студеной водой, разжигал костры из плавника, сушил одежду, готовил нехитрый обед из тушенки, разогревая ее прямо в банках. Где-то впереди, у самого моря, должна была встретиться на моем пути деревенька Нижа, обозначенная на второй карте. И вот за чахлой рощицей узловатых рахитичных березок показался слабый дымок, был он почти призрачен, едва различим на фоне бледного неба.
Весь день дул норд-ост и по морю гнало крутые волны; сколь отрадным показался тогда мне этот зыбкий дымок, сколько, казалось, сулил он надежды, как подстегнул воображение.
Я разом взбодрился, поправил съехавший набок рюкзак и зашагал тверже и шире, уже не глядя себе под ноги, а весь устремился туда, к жилью, где, верно, в какой-нибудь почернелой от морских ветров и времен избе можно будет найти пристанище, испить чаю, разговориться с хозяевами, вслушиваясь в их мелодичную с растягом речь и вникая в их жизнь.
За околицей тянутся нетронутые, несмотря на конец июля, покосы, ветер мотает и мнет стебли высокого тучного травостоя, свистит на улицах в оборванных проводах, хлопает ставнями покосившихся домов, сиротливо уставившихся на реку пустыми окнами. У берега, за излучиной реки, стоят на якоре пять карбасов, разлатых к носам, с обуженными кормами. На жердях колышутся сети, вывешенные на просушку. Жилых домов в деревушке всего несколько. Перекособоченные окошки тускло отблескивают стеклами на солнце, рядом с сараями белеют торцами костры нарубленных, аккуратно уложенных дров. Из дымника крайней избы курится, стелясь по ветру, сизоватая струйка.
Стучусь в дверь, но никто не выходит. На улицах ни души, деревенька словно вымерла.
— Есть кто живой? — громко говорю я и, пригнувшись, ступаю в просторные, объятые полумраком сени.
В этой половине избы, где треть занимает большая русская печь, где вдоль стен тюфяки да кровати, все окошки мутны от присохших к стеклам комаров и гнуса. Воздух буквально звенит от множества набившихся сюда, в тепло, насекомых. Над каждым ложем сооружен полог из простыней, растянутых на веревочках.
В первую минуту я застыл от растерянности и недоумения: людей не видно, хотя слышны голоса; да из продушин, специально оставленных в белых матерчатых саркофагах, курятся, поднимаются к потолку струи табачного дыма. Справа от меня, на печи послышался шорох, из-под приподнятого одеяла глянуло бледное лицо с запухшими от сна глазами.
— Штормит дак который день подряд, — зевнул сладко мужик до мучительного хруста в скулах. — Эх, погоды, — вздохнул он и поскреб под рубахой грудь. Потом нехотя выбрался из-под одеяла, сел, свесив длинные ноги, обутые в меховые липты, и улыбнулся добродушно и немного смущенно.
— Штормишко привалит, тут уж когды день, а когды и два поотдохнешь не своей охотой, в море-то не выйти проверить ставники на селедку. Тут уж мы, как говорится, по монтажу — где лежу, а где сижу. — Он крякнул, потянулся, выпятив худую грудь, и мягко спрыгнул на пол.
— Заспался, так и моторки вашей не услышал, — проговорил он и глянул в окно.
— Вы с кем, извиняюсь, прибыли?
Я рассказал, что пришел пешком, объяснил, что путешествую вдоль побережья.
— Что ж, милости просим. Да вы проходите в избу-то, присаживайтесь, — словно обрадовавшись чему-то, сказал он.
— Д-да, редко в наши края москвичи жалуют… Так, так. Значит, жизнью нашей рыбацкой интересуетесь? Это приятствеино. Я сейчас самовар налажу, чайку испьете с дороги, — сказал он и вышел в сени.
Вскоре из соседней избы пришел бригадир, — кряжистый степенный рыбак лет пятидесяти с обветренным лицом, узкими, пронзительной голубизны глазами.
— Шуваев, Семен Александрович, — протянул он мне руку и долгим оценивающим взглядом посмотрел в лицо.
Я спросил, почему безлюдна их деревенька и так много пустых домов, оборваны провода, точно недавно прошелся здесь ураган.
— Дак деревня-то умирающая, нынешнюю зиму всего три жителя здесь останется — старухи… — протянул он. — Я избу свою разобрал, а как притякнут морозы — отволоку трактором в Долгощелье, где центральная усадьба, опять по бревнышку соберу там. Прежние года здесь, в Ниже, колхозное отделение было, да решили в районе, что неперспективна деревушка наша. Мода, вишь, укрупнять колхозы пришла.
И он стал с проникновенностью и грустью в голосе рассказывать, сколь хороши здесь покосы и как обидно мужикам, родившимся и выросшим в Ниже, покидать деревушку. В прежние года содержалась тут треть колхозного стада, места хорошие для ловли в зимнюю и весеннюю путины наваги, а вот как забогател колхоз, купил на ссуду, взятую у государства, три рыболовецких сейнера, что ходят в Атлантику за мойвой, — и похерили прибрежный лов, сочли, что ни к чему колхозу это отделение на побережье в тридцати километрах от центральной усадьбы. Теперь приходят они сюда бригадой на карбасах из Долгощелья в июне, ставят в море дрифтерные сети и ждут, проверяют раз в день во время прилива. Но если накатит шторм — иной раз приходится выжидать неделю и больше, и заняться на берегу мужикам теперь нечем, хозяйства ведь никакого, даже сено на пожнях косить ни к чему — не резон плавить его отсюда морем.
— Я тебе, милый товарищ, так скажу, охотой своей мы б в жисть не снялись, дак свет отключили, почту, школу прикрыли, продукты перестали завозить в магазин… Вот и пришлось перекинуться со всем хозяйством в Долгощелье. А скотину, что держали здесь, сдать на убой пришлось. Там от, в Долгощелье, не всяк ей место нашел. Теперь живем не своим домашним молочком да мясцом — на магазин надеемся, а в магазине продукт самый печальный — крупа да консервы, яйцо на вертолетах завозят… Своим-то хозяйством жить было веселей. Вот обстроюсь там, дом, сараюшиик поставлю — может, и заведу опять коровенку. Обретаемся здесь почитай второй месяц, а из-за шторма без дела тоскливо сидеть… Слабовато идет селедка сей год в наши берега. Весна была поздняя… Да и белухи развелось нонче много, столь развелось, что сил нет, рвет наши сети. А чтоб промышлять ее, белуху-ти, никто, вишь, из начальства мозгами не раскидывает. Зря, зря. Сало ее по пятьдесят копеек за килограмм, да мясо, да шкура тоже стоит чего-то. Тонна в ней одного сала, почитай на полтыщи. В нашем, в Мезенском районе, ни один колхоз не шевелится, чтобы ее промышлять.
Слева от меня дернулся полог над кроватью, кто-то хекнул, показалась нога в шерстяном носке грубой вязки. Кряжистый зарумянившийся со сна рыбак вылез из-под полога, сел рядом со мной на лавку, закурил.
— Я тебе, товарищ путешественник, прямо в лоб скажу — по старинке промышляем мы на береговом лове, той же методой, что деды и прадеды наши. Только в прежни года нитяны сети были, а у нас — капрон. Дак белуху-ти старики что ни год били, а мы не бьем. По двадцать пять карбасов — слышь, ходили за ней под Конушин из Долгощелья. А теперь ни единого. Теперь не то, что в Архангельске да в Мезени — у нас в Долгощелье не купишь в магазине рыбку свежу. Мало, мало заботятся о береговом лове, считают, мороки с ним много. Это в прежние времена, когда были только елы да шхунки деревянны, промыслили у берегов, а теперь корабли железны, в океан ходят, морозят в трюмах рыбу. Теперь всей деревней не выйдут с сетями на карбасах, ежели прет в берега вешней порой белуха.
— Вот наш колхоз «Север» — миллионер, — раздался за моей спиной бодрый молодой голос, и из-под полога вылез невысокий моложавый рыбак.
— A откуда у нас миллионные доходы? От сейнеров СРТ. Порт приписки у сейнеров — Мурманск, команда почитал вся наемная, вербуют ее конторские из Рыбак-колхозсоюза, к которому мы относимся. Вот и выходит, что хоть куплены суда на колхозные деньги, да имеют отношение к колхозу как пришей кобыле хвост. Вон в колхозе «Прилив» в Ручьях — два СРТ, а в команде всего один мужик деревенский. Теперь подумай, ежели дают СРТ из трех миллионов дохода нашего колхоза два с половиной в год, так зачем председателю чесаться о береговом лове? На черта ему эта морока с белухой? Купим мы на будущий год еще один СРТ, наберут конторские в Мурманске команду из бичей, оформят их колхозниками, а те охотно идут, потому колхознику подоходный налог платить не надо — и будет у колхоза доход не три миллиона, а четыре. Во! Сразу перевыполнение плана. Мы вроде как держатели акций.
— Почему же ваши, деревенские, неохотно идут плавать на сейнеры? — полюбопытствовал я и рассказал им о моем знакомстве с Афиногеном из деревни Майда.
— Дак кое-кто и сходит в рейс, другой, — говорил, отмахиваясь от комаров, парень, — да только рейсы уж больно долги — по шесть, семь месяцев, а у многих хозяйство свое: у кого коровенка, у кого овцы. Да и семью подолгу оставлять нельзя без мужицкой руки в доме, сено заготовить, дрова на зиму — все ведь плавить по реке карбасом надо, женщине одной не с руки. Вот ежели б на месяц, другой уйти в рейс — это дело другое, особливо в пору после сенокоса. Выходит, никак не обойтись колхозу без наемной команды на сейнерах.
Вскоре из-под пологов вылезли и остальные рыбаки, завязался разговор. Все горячились, перебивая друг друга, стараясь растолковать мне подоходчивей о колхозных делах.
— Поглядите, что получается, — снова повел речь бригадир, голос у него был простуженный, сиплый, но сдержанная медлительность придавала особенную вескость его словам. Мужики почтительно умолкли.
— Там, в Атлантике, сейнеры обеспечивают колхозу план, оно и удобно для председателя. Белухой, прибрежным, озерным ловом заниматься морочливей… В районе двести сорок крупных озер, некоторые в поперечке до десяти километров, а только на Варзенских озерах ловит соседний колхоз, потому совсем уж под боком. Морока лишняя для руководства нашего — завозить на озера мужиков, рыбу вывозить из тундры, самим время от времени наведываться… Рыба там — окунь, ерш, щука, пелядь… Ежели б выловить сорны породы да оставить пелядь, частика, сига — куда выгоднее было б. Да коптильни там поставить, а в деревне консервный цех. Самим обрабатывать надо — и выгода, и занятие для женщин, и меньше рыбы пропадет в летнюю пору, а то сколь загорит пока до города довезут.
— Д-да, — вздохнул он прерывисто и смял крепкими, побуревшими от табака пальцами окурок. — Край у нас богатый, сколь добра под боком, а взять не умеем… В деревне почитай у каждого третьего моторка, хоть рыбы не видим в магазине, а у многих она на столе. Для колхоза прибрежный лов — мелкий интерес, а для браконьера, что ловит семушку да сига, — не мелкий, потому что надо то — обласкать мужику брюхо.
Была неподалеку отсюда деревня Семжа — само название за себя говорит — семга в реку Семжу испокон шла на нерест, селедку вешней порой брали. А началось укрупнение, выселили народ и умерла деревня, никто там не проживает, зато браконьеров теперь полным-полно на реке, промышляют безнаказанно, рыбинспекции туда морем-то добираться из Мезени не очень ловко. Вот тебе и береговой лов.
Рыбацкая деревня у нас, девятьсот жителей, а на береговом промысле всего тридцать восемь человек занято. Мужику еще найдется дело — плотничать, в гараже по механической части, на тракторе работать, а девушкам там вообще заняться нечем, уезжают они в район после окончания десятилетки. Невесты в наших краях большой дефицит. Парии после армии возвращаются домой, для них завсегда есть занятие, а молодой много ли радости сидеть дома? Председатель который год обещает построить промкомбинат: шкуры выделывать овечьи да шить полушубки. Сколь овец в деревне нашей, почитай в каждом дворе по пять, шесть голов, а забьют на мясо — шкуру девать некуда. Так и пылятся, гниют на повети. Ну состригут шерсть на носки бабы, а кожа-то сама да подшерсток пропадает, в землю опосля, слышь, закапываем, а за тулупами в Архангельск на базар мужики ездят, втридорога платят… Только обещаниям этим конца не видно. Ждали, ждали, да уж все жданки съели…
— И то верно говоришь, Семен Александрович, — поддержал бригадира пожилой рыбак. — Вот в соседней деревне Койде, так у них и цех по выделке морзверя и мастерская по пошиву шапок, пим из шкур белька. Там и для женщин занятие есть. Строительство ведется: то новые ясли, то АТС. Сейчас вышку ставят — через спутник телепередачи будут. Так они и в Майде отделение сохранили, не переселили народ, у них и рыбаки сидят на тонях да озерах, рыба в магазине всегда…
Мне вспомнился разговор на пароходе, когда плыл я от Архангельска, с моряком тралового флота, который рассказал, что северное отделение института ПИНРО, к сожалению, не разрабатывает новых способов лова. Только и удается взять голов сто за сезон в Тарханове, где мелководная бухта и белуха сама заходит в погоне за семгой на мелководье. Тогда перегораживают горловину бухты, спускают на воду шлюпки и бьют ее, закутавшуюся в сетях, из карабинов.
Можно бы миллионные доходы иметь, а сколько селедки, сколько семги она изводит зря, — говорит он.
Сидя в прокуренной избушке рыбаков, слушая их разговоры, я размышлял о том, что немало написано очерков, дневников и элегий, романтизирующих поморскую жизнь, такую нелегкую и сложную, а вот подумать о том, чтобы не вымирали старинные прибрежные деревушки, сказать, что нужно, чтобы удержать сельскую молодежь на местах, никто не озаботился, и если не побеспокоиться и сейчас, то, может быть, со временем обезлюдеет то же Долгощелье, потому что колхозный флот со всего побережья стоит в Мурманске, ходят на нем в Атлантику бичи из тралового флота, и кто знает, не резоннее ли со временем передать рыболовецкие суда под централизованное управление «Севрыбе» в том же Мурманске, что выгоднее для государства. Можно сотни раз поражаться «какой-то нездешности и уродливой красоте» белухи, но от этого промысел ее не улучшится, не станет ее меньше, все так же будет она истреблять семгу и сельдь в Белом и Баренцевом морях, рвать ставниковые дрифтерные неводы, оставляя поморов без рыбы. Сам факт, что колхозы богатеют, отрадный, но развитие их зачастую однобоко. В Архангельской области тысяча пятьсот озер, но мало кто занимается озерным ловом, разводит более ценные породы, вылавливает ту рыбу, которой и сейчас полным-полно в них.
Отчасти причина равнодушия к пресноводной рыбе понятна. Прежде чем культивировать в озерах, скажем, пелядью, заключать договора с «Севрыбпромом» колхозам, нужно провести частичные исследования, заниматься организационной стороной дела, да и закупочная цена на пресноводную рыбу ниже, чем на морскую. Скажем, на щуку — восемьдесят пять копеек за килограмм. Правда, государство дает доплату из госбюджета — сорок четыре копейки за килограмм, но доплату эту получает не колхоз, а «Архрыбпром», поставляющий рыбу в торговую сеть, хотя именно колхоз, как производитель, должен был бы получать этот финансовый стимул. Если бы колхозы входили в системы гослова, «Архрыбпром» их бы не обделял. Да и рациональнее самим колхозам вести обработку рыбы, поставлять ее в торговую сеть, меньше было бы потерь, больше заинтересованности, исчезли бы лишние транспортные расходы, сократился административный аппарат «Архрыбпрома», который в настоящее время неоправданно велик. Такая же картина характерна и для карельского побережья, где только за один 1982 год доплата из госбюджета сверх розничных цен на рыбу составила восемнадцать миллионов рублей для «Карелрыбпрома».
Однажды я был в эстонском рыболовецком колхозе имени Кирова, где все хозяйство организовано на прибрежном промысле в Балтийском море. Копченая, соленая и консервированная рыба идет не только в магазины деревень и городов, но и на экспорт. Нет отбоя от желающих со стороны вступить в этот колхоз, где и для рыбаков и для молодежи, оставшейся на берегу, всегда находится дело.
Нужно отдавать дань северной романтике, воспевать этот суровый край, но надо и болеть о том, чтобы «морушки-поморушки» не разъехались с побережья.
На пути из Нижи в Долгощелье, когда шли мы морем на карбасе, я все думал о том, что услышал от рыбаков, и, словно в подтверждение их слов, неподалеку от борта, чуть мористее, вспенивали зеленоватую воду высоко выступавшие, точно отлитые из олова, белесые хребтины белух. По временам из воды показывались их тупорылые морды с резкими, почти отвесно переходящими в нос лбами, напоминавшими шлемы, и слышались мерные вздохи.
— Не боятся, совсем рядом идут, — заметил кормщик и, налегши на погудало руля, чуть изменил курс, уваливаясь вбок. Но белухи почти не свернули, все так же спокойно вспенивали воду метрах в пяти, словно подзадоривая нас.
— При большой воде дак они по Кулою к самому Долгощелью поднимаются, рядом с деревней промыслят. Привыкли, моторов не пугаются, никто разбойничать им не мешает.
Солнце стояло уже высоко в зените, когда, миновав устье, подходили мы к деревне. Берег реки был усеян множеством дюралевых моторок: «Казанки», «Прогрессы», «Днепры», «Ока»… Весь этот любительский флот бередит по ночам реку, ставят расторопные мужики яруса, сетки в устье…
Колхозных карбасов для прибрежного лова всего шесть, зато масса ветхих суденышек, подпирающих бортами оползающие берега: сгнившие шхунки, ёлы, кочи, дорки, на которых в прежние времена старики ходили в прибрежных водах артелями на промысел селедки, трески, семги, белухи. В те годы что ни зима тянулись В; Архангельск обозы, везли поморы рыбу соленую и копченую и мороженую, благо у самих был избыток…
16
Дожидаясь катера, который пойдет по колхозным делам в Мезень, второй день живу я в высокой просторной избе, стоящей на острове, в устье небольшой речушки. Летом речушка мелеет и можно перейти ее вброд не отворачивая голенищ сапог, но весной и осенью, когда споро заряжают дожди, она полнится и разливается так, что затапливает ветхий с осклизлыми и позеленевшими бревнами мосточек. Тогда хозяйка избы, восьмидесятилетняя старуха Августа, на несколько месяцев остается в полном одиночестве на острове.
Дом ее древен, сложен из гладких, потемневших от времени огромных сосновых бревен, состоит из двух половин — летней и зимней избы, которые разделены между собой стеной. Большая половина — так называемая изба с говбцем, а меньшая — горница с лежанкой. В прежние времена построить такую избу не всякой семье было под силу, и крепкий обширный пятистенок для крестьянина средней руки был идеалом, к которому стремился он всю жизнь.
Ставлен пятистенок еще прадедом старухи Августы, потомственным помором. Сколько родилось здесь людей, сколько справлялось свадеб в этом доме, сколько было праздничных застолий. В первый год супружества молодые поселялись на вышке в маленькой комнатке о два окошка, куда ведет узкая лесенка с повети. Через окошки, глазеющие из-под самой кровли, открывается прекрасный вид на реку, на протянувшуюся вдоль берега деревню с возвышающейся посредине на угоре колокольней, чистый и высокий звонок колоколов, который был далеко слышен в туманные и ненастные дин поморам, идущим на карбасах с промысла.
Иззябший, усталый, но возвратившийся в деревню с добычей, ступал хозяин через высокий истершийся порог этой избы, и его встречали улыбками, скупыми слезами радости, горница наполнялась шумными голосами. И пока закипал самовар, он стягивал бахилы, отсыревшую, густо пропахшую ворванью одежду, проникаясь избяным теплом, отрадным сознанием домашнего уюта, оглядывал привычно украшенные лубками стены, окрашенные охрой лавки, выскобленный до тусклого блеска, крепкий с разлатыми крест-накрест ножками стол. Попарившись в бане, надев чистую замошную рубаху, хозяин усаживался ужинать со всей семьей, и снова шли разговоры, неторопливые рассказы о промысле. А потом, уже полушепотом, чтобы не разбудить уснувших детей, за пологом светлицы женщина, приникая к нему, говорила что-то ласковое, а перед глазами его все еще стояли крутые горбы и провалы зеленоватых волн. Жаркое дыханне отогревало его обветренные щеки, потрескавшиеся губы, ощущавшие солоноватый привкус слез.
Я лежу на широкой дощатой лежанке, так называемом говбце, пристроенном вдоль русской печи, и тихую гулкую порожность избы изредка нарушают поскрипывание стен и балок, словно дом живет какой-то своей сложной и недоступной моему пониманию жизнью, невнятно жалуясь приглушенными шорохами на свою сиротливую пустоту.
Мне чудится, что я слышу голоса живших тут многих людей, в сознании выплывают смутные мужские и женские обличья, теснятся в горнице, подступают все ближе и ближе… И вот уже возникает какая-то неуловимая слитность с нами; то, что казалось совсем недавно призраками, облекается в плоть… Все, что было выстрадано и прочувствовано жившими здесь людьми, не должно раствориться, кануть бесследно в безвременье; от моей малости зависит, чтобы другие узнал и об их нелегкой судьбе и дом этот снова наполнился человеческим теплом и уютом.
За окном стоит призрачная белая ночь — или это уже подступил рассвет? Чуть слезятся, чуть замутились стекла от дымчатой сизой хмари, которую нагнало со стороны моря и обволокло деревню, реку, бурую полоску упирающегося щербатыми обводами в низкое небо леса. И кажется, время растворилось в этой дымке, дни и ночи сплелись в неуловимую протяженность, чтобы заставить острее ощутить, что всяким лишним часом: забытья мы отворачиваемся от мира и обделяем себя.
В соседней комнате спит старуха, она часто вздыхает, ворочается во сне. Может быть, по ночам к ней возвращаются в грезах те годы, когда была она еще молодой, встречала со зверобойного промысла мужа, уходившего с артелью в торосы на три долгих зимних месяца, и бежала на берег с замиравшим и опадавшим сердцем. Или, может быть, видится ей, как сама она, впрягшись в лямку, тащит вместе с товарками лодку-ледянку, удаляясь все дальше и. дальше в зимнее море по заснеженным полям, перемежающимся разводьями, на промысел тюленя в сорок первом, когда в деревне из мужчин остались одни старики? Как проваливалась она в полыньи, а выбравшись, только и оставалось сушить одежду тем, что побегаешь по льдине да обобьешь с себя стынущими руками мгновенно твердеющую на ветру корку, звенящую оскретками, и забываешься за работой, не чувствуешь холода, юркуя тяжелые тюленьи туши. Или, может быть, вспоминается ей то время, когда пришла похоронка на мужа, а вскорости на двух сыновей. Как вопила она, как причитала тогда и рвала на себе пробитые первой сединой волосы, как томительны были дни и ночи от иссушившей намертво сердце тоски.
На стене избы против меня фотография, где она совсем еще молоденькая рядом с мужем. Скупыми словами объясняла мне Августа при нашем знакомстве, когда я расспрашивал ее:
— Дак фотография-то составлена, уж недавно делана. Все времени недоставало по тем годам съездить вместе в Архангельск. Отдельно сымались. Он уж военну карточку прислал, в пилотке был, волосья на фотокарточке рисованы. Просила я в мастерской фотографа, чтоб вместе нас составили, он уж уважил, сделал не худо, — говорила она с северным характерным ростягом. Очень ей хотелось иметь семейный портрет, а только и осталось от мужа, что маленькая фотокарточка, снятая фронтовым корреспондентом. Хоть теперь по прошествии стольких лет соединили их на семейном портрете вместе.
Научил ее муж и с карбасом управляться, и из карабина зверя стрелять. И я вспоминаю, как она говорила мне:
— Никогда у нас бабы на промысле не заленнвались, робили наравне с мужиками, не я одна в море на веслах да с юрком горбатилась. Ты уж ежели горазд писать — не про меня одну, про всех пиши. Почто меня приметил-то?
Не любила она хвастать, не жаловалась на свою трудную жизнь и теперешнее одиночество. Да и что необычного виделось ей в том, что бросалась в ледяную воду, помогала товарищу выбраться из полыньи, спасала тех, кто трудился с ней бок о бок, делилась последней краюхой хлеба. Всякий поступил бы так на ее месте.
Я вышел из избы, зачиналось утро, от воды тянуло одымью, влажно мерцавшей в косых лучах низкого пурпурного солнца. Лилово-сизая, подернутая твердым блеском река была почти недвижима, мелкие зыбулыш вызванивали с едва уловимым плеском у самого берега, и казалось, что островок плывет к морю и вскоре раскинувшаяся на угоре деревня останется позади. Оттуда слышались какие-то прерывистые голоса… Блеклое небо над головой было непроницаемо серое, но на востоке уже начинало расчищаться и за макушками леса сквозило стылой голубизной.
После обеда маленький катерок уже увозил меня из этих мест, и, когда миновали мы остров, старуха Августа стояла на берегу, приземистая, сухонькая, в старом платье и котах на босу ногу, закидывала переметы на камбалу, а рядом бродила, пощипывала траву ее грязно-белая коза.
Море охватило нас крепким соленым дыханием. Прорезая мелкую зыбь длинной пенистой полосой, на западе кипел сувой. Там схлестывались холодное течение с севера и теплое со стороны реки. Я стоял на корме, жадно курил папиросу, глядя на истончавшийся, все дальше и дальше уходивший берег, и было такое чувство, словно там я оставил кого-то, ставшего мне, городскому человеку, близким в этой деревеньке, на долгом и пустынном побережье, которое прежде, когда глядел на карту, представлялось мне холодным краем земли; и раньше думалось, что если пройду его, то чем-то возвышусь в собственных глазах, но никак не предполагал я в себе этой грусти и боли, которые теперь охватили меня.
И многие лица по сей день встают в моей памяти, и мне хотелось бы сказать о северных людях гораздо больше, и не только словом, но и делом помочь чем-то им, приобщиться к их нелегкому труду.
Вечерами, когда ноябрьские сумерки наползают на город и заморозки прихватывают пожухлую листву на ветках клена, растущего под моим окном, я невольно думаю, каково сейчас там, на Белом море. Тундра, наверное, уже заметена снегами, небо робко цедит мутный свет в короткие полярные дни, а выжатый стужей воздух обжигающе сух, и далеко слышен в нем под порывами ветра гул еще туже натянутых морозом проводов.
Ненцы сменили летние палатки на зимние, обтянутые изнутри шкурами, олени движутся от замерзшего моря в глубь суши, отыскивают под снегом все еще зеленый ягель, окуная в него обметанные инеем ноздри.
Рыбак Афиноген давно убрал сети с тоней, выкопал колья на побережье, чтобы их не изломало льдами; живет в деревне, готовится к зимней путине, когда приспеет время ехать на промысел наваги на Канин Нос. Или, может быть, решение вернуться на флот созрело в нем окончательно, и корабль его бороздит воды Атлантики где-нибудь возле экватора под палящими лучами солнца, в лицо ему дуют южные ветры, теплые и влажные в отличие от студеных Полуночника, Обедника, Шалоника на его родных берегах.
А старуха Августа, наверное, сидит в своей избе и тихо напевает над пряльцами, прислушиваясь к беснующейся за окном метели, к вою ветра в печной трубе, к грохоту ломающегося под берегом в штормовую ночь льда, и сколько терпеливости, сколько любви к своему краю и дому надо иметь, чтобы жить одной на этом крохотном островке и не соглашаться переехать в город к дочери, которая давно зовет ее к себе в удобную и теплую квартиру.
Когда я вспоминаю встречавшихся на моем пути людей, задумываюсь над их нелегкими судьбами, я забываю о всех своих мелких невзгодах и неудачах, потому что им во сто крат тяжелей, чем мне.
Придет время, и я снова вернусь туда, в эти тихие деревушки, приютившиеся на краю земли, деревушки, которые не должны исчезнуть ни через десять, ни через пятьдесят, ни через сто лет.
Зимний берег
Весна на Белом море поздняя. В марте горловина между Зимним и Терским берегом густо забита льдом. До начала навигации еще далеко, но течением в сторону Канина Носа уже медленно выносит торосистые поля и дрейфует на них восьмисоттысячное стадо гренландского тюленя, успевшего к концу февраля вывести потомство.
Если взобраться на торос и оглядеться по сторонам, то удивишься, как густо заселено зверем это плавучее ледовое государство, медленно подвигающееся к Баренцеву морю. Там весенние шторма изломают, раздробят огромные льдины, но не разобщат стадо, которое в мае доберется до прикромочных льдов Карского моря, в июне побывает в заливах Новой Земли, пройдет проливами Земли Франца-Иосифа и к августу будет у Северной Земли. В сентябре снова двинется стадо в поисках пищи к Канинскому побережью. Поистине кочевническая жизнь, полная риска, заставляющая проделывать сотни миль в поисках пищи. Но что бы ни было, в январе беломорское стадо придет вывести потомство к Зимнему берегу, к южной части Горла. Тюлени сделают продушины в метровом льду, и белые поля запестреют от щенных залежек.
С первого марта начинается промысел двухнедельного молодняка — белька, шкура которого пушиста, нежно-желтовата и отличается редкой прочностью, а с семнадцатого, когда залежки течением относит уже к. острову Моржовцу, наступает второй этап промысла (безубойный) — отлавливают начавший линять месячный молодняк, так называемых хохлуш. Хохлуши весят до пятидесяти килограмм и ведут уже самостоятельный образ жизни, существуя за счет подкожного жира, чтобы к концу марта, сбросив эмбриональный покров, превратиться в серку. Шкура серки имеет короткий ворс и пятнистую окраску взрослого зверя. Зверобои отгоняют хохлуш от взрослых самок, надевают на них сетки, грузят в контейнеры. Контейнеры вертолеты доставят в. приморскую деревню Койду, где звери в вольерах живут до конца линьки. Добывать серку (мех которой не менее ценен, чем у белька) в море опасно — торосистые поля к тому времени, когда закончится линька, уже далеко от земли, изломанные штормами, и взять зверя можно только со шлюпки выстрелом из карабина, при этом немало подранков уходит под лед.
Рано утром, когда, туго натянутые за ночь морозом, гудят провода и в барак, где зверобои ждут вылета на лед, сквозь щели между досками прорывается ветер, колебля зависший под потолком дым, зверобои сидят на опрокинутых бочках, ящиках, покуривают, томясь в ожидании, играют в «козла», изредка перекидываются скупыми фразами. Рядом на площадке техники снуют у вертолетов, готовят их к вылету, снимают троса, которыми принайтованы на ночь винты.
В микрофонах портативных радиопередатчиков, что видны из-под распахнутых телогреек, сквозь шум эфира прорывается голос диспетчера: «В Мезени видимость два километра, на Вороновом маяке — тысяча пятьсот. Ветер сто тридцать, три, пять…»
Молодой помор, вздохнув, роняет:
— На гор
— Вылетят, дак назад дорогу прибором завсегда отыщут. Почто волнуисся, — усмехается его сосед.
— Дак я не волнуюсь, я так. — Парень делает последнюю затяжку и стреляет чинариком в железный подставень под трехногой печуркой. Печурка дымит немилосердно, сырые дрова горят плохо, но в бараке не холодно, набилось сюда человек пятьдесят. Узкое окошко обметало инеем, стены в углах закружавели досиня с наветренной стороны. Зыбкий, чуть уловимый парок от дыхания теряется в густом сигаретном дыму, в воздухе, прохваченном смолистым запахом елового теса.
— Жукова не видели? — спрашиваю я. Поморы отрицательно качают головами.
Познакомились мы с Василием Жуковым в прошлом году летом, когда рыбаки из Нижи взяли меня с собой в карбас на промысел селедки. Удивительный человек этот Вася Жуков. Ростом он мал, худ, но держится со степенством пятидесятилетнего мужчины, в низком грудном голосе его много силы и уверенности, а в скупом говоре — обстоятельности и знания рыбацкого дела. В бригаде, где Жуков звеньевым, к его мнению прислушиваются даже старики. Там, где Василий поставит ставные неводы, всегда оказывается больше селедки, на промысле наваги он больше всех дает со своим звеном перевыполнения плана, в тундре знает такие озера, где крупная серебристая пелядь. Он и карбасы умеет строить и моторы чинить. А вечером у рыбацкого костра берет он в руки свою старенькую гармошку и начинает петь. Тут мгновенно смолкают все разговоры. Поет он чаще всего старые поморские песни, которых ни в одной поморской деревне не довелось мне слышать. Голос у Жукова слегка сипловатый, простуженный, поет он, закрывая по временам от избытка чувства глаза, не замечает, как ветром несет от костра на его одежду искры, и тогда кто-нибудь из сидящих рядом рыбаков поспешно наклоняется и тушит на его одежде искру, от которой уже занялась едким дымком ткань.
Сколько раз я себя ругал, вернувшись из летней поездки, что не записал текст его песен.
Но сейчас мне хотелось встретиться с ним не столько для того, чтобы записать эти песни, а чтобы увидеть его, полететь на вертолете с его звеном на промысел. Но сколько я ни бродил по селу, ни расспрашивал всех о Жукове, никто его здесь, на промысле, не видел.
За день я столько наслышался от летчиков и радистов, идущих с бригадами на промысел, рассказов, как ломает льдины течением на мелях — «кошках», как уносит зверобоев на хрупких осколках и тащит вдоль острова Моржовец, как их разыскивают и подбирают вертолеты, и воображение уже рисовало эти зловещие «кошки», точно колуном раскалывающие торосистые поля, по которым, ширясь и темнея полыньями, бегут трещины, и я вглядывался в лица поморов, пристально вслушивался в их разговоры, пытаясь уловить невольное волнение и понять, о чем думают они, покуривая и щуря от дыма глаза. Лица спокойны, позы лениво беспечны — один дремлет на корточках у стены, прикрыв, как птица, глаза, другой строгает длинным рыбацким ножом лучины, подкидывает в печурку, едва слышно мурлыча себе под нос нехитрую мелодию.
Два односельчанина, попавшие в разные бригады, беседуют вполголоса между собой:
— Наш-то командир вертолета башковитый. Не приземляет машину в центр залежки, а с краю норовит. Потому как ежели в центр залежки бригаду высадить, разбегается зверь в момент. Дак он с краю нас пустит, а потом облетит с другого боку стадо — зверь весь и идет на нас. Только поспевай. Льдина хоть и небольшая, а четыре контейнера взяли за три часа. Волочить легко, ни единого тороса.
— Дак и у нас зверя хватало. Местами лед чистый, да гладкий, а местами дак ропосливый: тащишь — не зацепляешься. А потом на кошке как пошло крошить, враз с трехэтажный домино стомуху наворотило. Четверть льдины нашей моментом в чистое крошево. Дак бригадир отвел работать подале от припая.
— А у вас кто ж бригадир?
— Да Колька, да звеньевых два Мити.
То и дело из разговоров слышатся непривычные мне слова — нилас, снежура, припай, блинчатый лед, стомухи, ропаки; разговоры эти бередят воображение, перед глазами встают оснеженные плавучие острова с иззелена-голубоватыми глыбами искрящегося под солнцем, вывороченного наверх крупнобитого льда, торопливо пластающиеся к спасительным продушинам тюлени, за которыми тянется сверкающая, точно смазанная жиром, полоса по примятому снегу…
…Пятьсот двадцать восьмой к полету готов, условия имею. Пятьсот двадцать четвертый к полету готов… — слышатся голоса летчиков в эфире. — Первая бригада, на лед, — звучит команда диспетчера в микрофоне сидящего неподалеко от меня коренастого парня в оранжево-белом опознавательном жилете, надетом поверх телогрейки… — Пятая бригада, на лед!..
И вот мы летим над морем. Ушел в сторону покатый берег с редкими, стоящими в одиночестве деревцами среди прочно укрытой снегом тундры. Огромным белым горбом выступает над морем остров Моржовец. Сиротливо чернеет на краю острова деревянная башенка маяка. Внизу торосистые поля, разводья, по которым гонит ветром мелкую зыбь; взблескивает под солнцем собравшаяся у кромки льда мешанина припая. То здесь, то там видны среди разводий один, два тюленя на небольших обломках льда, покачивающихся на волнах, точно надувные матрацы с отдыхающими. Это уединившиеся старые самцы.
…Солнце бьет в иллюминаторы, дробится в стеклах кабины, где стоит густой вибрирующий гул. Ярко-красные спасательные жилеты торчат над плечами пилотов выше макушек, точно накрахмаленные жабо, и это придает им некую величавость.
Сидящие рядом со мной поморы изредка рассеянна взглядывают вниз: зимнее море, льдины, тюлени — все это для них столь буднично, столь обычно, видено сотни раз. Кто дремлет, кто поправляет снаряжение перед скорым уже выходом на лед.
Вертолетчики не рискуют сажать машину на тонкий лед. Выпрыгиваем из кабины с полутораметровой высоты; бригадники выбрасывают на снег ворох сеток для зверя, гремящие жестью лохани с лямками, в которых поволокут плененных хохлуш к контейнеру.