Ева. Палача, а не плача.
Кася. Что такое палача?
Ева. Вот будешь постарше, узнаешь. И говорю ему с достоинством — «Если так, то пожалуйста: катись к ней, что ты тут забыл, я не вижу, что бы ты в таком случае у меня делал, скатертью дорога». Встала, открыла дверь, указала ему на выход и ещё швырнула ему вслед эту чёртову гвоздичку в целлофане.
Кася. А что ты сделала с ленточкой?
Ева. С какой ленточкой?
Кася. Ты говорила, что она была с ленточкой.
Ева. Швырнула ему с ленточкой.
Кася. Не плачь! Пожалуйста, не плачь! Я тебе дам ленточку получше, у меня есть красная, для волос, ты не плачь, что у тебя нет ленточки.
Ева. Это всё неправда, что я тебе сейчас рассказала. Я только хотела поступить так, как рассказала тебе. А поступила совсем не так. Сперва устроила ему скандал, а потом просила его, умоляла, чтобы не оставлял меня, что мне ничего не надо, только чтобы он был. Но с таким же успехом я могла бы лечь поперёк порога — всё было бесполезно, он бы ушёл к ней даже по трупу, говорю же тебе. И он ушёл, но это ещё не конец, она опять оставила его в дураках, и что ты думаешь? Он снова вернулся ко мне. Как несчастный, так идёт ко мне. А стоит ей только пальцем пошевельнуть, и уходит. И тогда я жду, чтобы она опять оставила его в дураках, потому что знаю, что тогда он вернётся. И вот так он меня терзал.
Кася. Об лёд?
Ева. Какой лёд?
Кася. Ты говорила, что он терзал об лёд.
Ева. Старуха, ты понимаешь, я вот всё время думала: как же это так делается, чтобы до такой степени окрутить мужика. Поверь мне… Ты мне веришь?
Кася. Верю.
Ева. Поверь мне, я её в глаза не видела. Но мне рассказали. Холодная, всё у неё по полочкам разложено, необщительная. Никому она не нравится. А ведь так его окрутила, ну я и подумала, хорошо. Я была сама теплота, сама сердечность, ты не поверила бы, сама улыбка. И видишь теперь. Послушай, ты должна была заметить, что я словно мымра какая.
Кася. Что это?
Ева. Ну, как я пришла, обратила внимание? Я стараюсь говорить только то, что необходимо. «Да», «нет» и закрыться, ни во что сердца не вкладывать. Холодная, всё по полочкам, необщительная. Вот такой я буду, такие у меня теперь принципы. Потому что именно такие счастливы. Пусть через силу, но я выработала в себе это. Мне не нужно, чтобы меня любили.
Кася. Я тебя люблю.
Ева. Дай, я пожму твою руку. Ты одна меня поняла. Ты одна…
Кася. А хочешь? Ты поспи. Я когда плачу, то потом сплю. Я тебе что-то покажу.
Ева
Кася. Такая коробочка, она сама играет, мне тётя дала. Когда мне грустно, я её себе завожу. А ты плачешь, вот я тебе её заведу.
Музыкальная шкатулка начинает играть. Повторяющаяся старая мелодия звучит всё тише, тише, всё медленней и, наконец, замолкает. Тишина. Проходит час… Два часа… Три… Входная дверь открывается.
Пани
Пан
Пани
Пан. В чём дело? Всё нормально. Могла и задремать в такую пору. И даже сидя. Что в этом неслыханного?
Пани. То, что в кроватке лежит эта девушка, а не спит около неё Кася.
Пан. Должно быть, тебе почудилось.
Кася
Пани. Я вижу. А ты одетая и на стуле? Что тут происходило? Эта девушка сразу показалась мне подозрительной!
Кася. Это из-за меня. Ева хотела пить, и я ей дала тот сочок, который был спрятан у папы.
Пани. Какой сочок?! Что ты болтаешь?
Пан
Кася. Ш-ш-ш!.. Она спит, ну ты знаешь, папочка, у тебя был такой сочок, она говорила, что без привычки…
Пан. Да-да, я уже вспомнил: было у меня лекарство для сна, врач мне прописал, очень сильное лекарство…
Кася. Я думала…
Пан. В другой раз не думай. Ну вот видишь, Зося, постоянно ей говорят, что нельзя трогать лекарства. И много она его выпила?
Кася. Всё.
Пан
Ева
Пан
Ева. Мне так жаль…
Пани. Это вы нас извините. Кажется, Кася по ошибке дала вам снотворное моего мужа…
Ева. Снотворное? А, снотворное… Возможно, да, это возможно. Который час?
Пани. Два.
Ева. А во сколько ребёнок ложится?
Пани. В восемь.
Ева
Пани. Да. Благодарим вас за опеку над Касей.
Кася. Я хочу, чтобы Ева приходила ещё.
Ева. Надо говорить не «хочу», а «пожалуйста».
Пани. Я вижу, что ребёнку вы понравились. А теперь мне хотелось бы уладить так называемые формальности… Я вам должна…
Ева. Спасибо. Вы мне ничего не должны. Я пренебрегла обязанностями.
Пани. Но…
Ева. Пожалуйста, уберите эти деньги. У меня свои правила. Не сделала — не заработала. Вы позволите, я заберу своих помощников… Тебе нравится этот кролик? На, возьми, это тебе.
Кася. Насовсем?! Спасибо!
Пани. Я не могу с этим согласиться. Вы не хотите взять деньги, вы дарите как-никак орудие труда. Прошу вас не делать этого.
Ева. Мне очень жаль, но всё это касается только меня и ребёнка. До свиданья, попрощайтесь за меня с паном, пожалуйста.
Кася
Ева. Он женился на ней. До свиданья.
Пани. Может, ты пойдёшь, наконец, спать? Кто на ком женился?
Кася
Пани. Какую сказку?
Кася. Обыкновенную.
Пани. Надевай пижамку. Значит, королевич женился на принцессе?
Кася. Королевич на принцессе.
Пани. Ну так хоп — и в кроватку. И жили они, наверное, долго и счастливо. Спи, сокровище.
Кася
Ежегодная ревизия
После Нового Года я всегда покупаю себе новый ежедневник с алфавитом в конце и усаживаюсь переписывать туда адреса и телефоны. Занятие это, механическое само по себе, каждый год становится своеобразной селекцией. Становится ревизией моей жизни, личной и профессиональной.
Ну вот смотрим: уже на букве «А» меня охватывают первые сомнения. Антоневич… Собственно говоря, мне он стал совсем не интересен с того самого времени, как ушёл из культуры. Не переписываю Антоневича. Хотя… чёрт его знает! Теперь он сидит на автозапчастях, может пригодиться. Впрочем, если он и в тех запчастях такой же неотзывчивый, каким он был в культуре, то и нет никакого смысла к нему обращаться. Но что мне мешает его вписать? Риска никакого. «Антоневич», — пишу я в новом ежедневнике, — «26–32–75». Стоп! Ведь это же был его телефон в культуре, теперь он уже неактуален! Стираю ластиком Антоневича вместе с этим его 26–32–75.
Анка — это само собой. Андрушкевич — тоже остаётся. Аэропорты… Это остаётся, вписываю. Это — тоже остаётся. Это — тоже. Это… Может, не переписывать, зачем? Хотя, кто его знает? Переписать!
У Барчиньского — четыре номера: невольная статистика его должностей в ушедшем году. Переписать последний. Болек, Бюро находок — переписываем. Брусикевич, Бар «Веселый медвежонок», Бася — в порядке. Бонацка, Брудзиньский — это ясно, Берчакова… Кто такая эта Берчакова? Впервые слышу. Но ведь сама записывала. Может, это маникюрша? Нет, маникюрша у меня записана как «Поля». Прачечная? Нет. Прачечная — это «Прачечная». Поднятие петель у чулок? Нет. Та, которая от чулок, зовётся на «М». Но как именно её зовут? Надо бы посмотреть «М».
Михаловские уехали работать в филиал, вычёркиваю. Марьянович, Мендзижецкий — в порядке. Малиновского я не перепишу. У меня нет привычки смешивать политику и личную жизнь, и я уважаю мнения других, но после того что он сказал тогда об этом, я и знать его не желаю… Ну и как же зовётся та, от чулок? Наверняка же на «М». По порядку: Миклашевский — это не она. Минкевич — тоже нет, Маевский… что это за Маевский такой? Я не знаю никакого Маевского. Судя по номеру, он живёт где-то в районе Жолибожа.
Кто это может быть, Маевский с Жолибожа? Проверяю по телефонной книге. Там пять Маевских с Жолибожа, но ни один из них не является моим Маевским. Моим?! Ничего себе. Какой ещё он мой, я с ним не знакома.
Может, Зося что-нибудь знает? Звоню Зосе.
— Маевский?.. — размышляет Зося. — Понятия не имею. Но вот, может, ты знаешь, кто такой Кмынихо? Я тут схожу с ума: он у меня записан на «К», и хоть убей…
— Кмынихо? А какой у него номер?
— 28–37-42
— Это Кшивицка!
— Ой, и правда, я неразборчиво записала. Спасибо тебе!
Гордясь собою из-за Кшивицкой, я отказываюсь разгадывать Маевского и оставляю его в ушедшем году. Но как же зовется та, от чулок?
Едем пока дальше. Стебницка у меня Керн, Кельский — это Квятковска, Галину — прочь… Не надо было напиваться и наговаривать на меня. Это кто плетётся в хвосте у самой себя, я?! Долго же ты будешь ждать моего звонка.
Орловского вписываем как Тадеуша, Тадеуша как Колачковского. Пушковский не захотел вернуться, не переписываю его. Новицкий вернулся, дописываю.
Минута волнения: С. дом. 29–62–80, раб. 26–02–03. Боже мой, как давно он уже не С. Теперь он может фигурировать лишь как Крабишевский 26–02–03. Подумать только: уж всё быльём поросло, а здесь он ещё С. Эх, жизнь, бедная наша жизнь… Но как всё-таки зовётся та, от чулок?
Едем дальше. Редакция. Это обязательно. Это — да. А вот это — и речи быть не может. Пусть убираются прочь, идиоты. Положа руку на сердце, тот фельетон и в самом деле не получился, но пусть они не умничают.
Неотложка… С того времени, как Гене сделали снимок, мне всё равно незачем туда звонить. Выбросить.
Со вздохом облегчения захлопываю ежедневник, но тут же снова его открываю и вписываю туда Берчакову, на всякий случай. Скорее всего, я уж никогда и не вспомню, кто это такая, но каждый год буду её переписывать. С разными людьми я рассорюсь, с разными учреждениями перестану иметь общие дела, чувства будут угасать, дружбы — кончаться, а Берчакова всегда будет плестись за мной.
Берчакова. Тень какой-то прошедшей, неизвестной минуты.
Лягушонок
Был праздник. Я сидела дома и смотрела в окно. Все куда-то спешили, все нарядно одетые, умытые, возбуждённые, с необычными выражениями на лицах. Каждый торопился на какую-то встречу, и только я в одиночестве смотрела прямо перед собой и не ожидала ничего. Только у меня не было никаких планов, никто ко мне не спешил, никто не вскакивал в трамвай, задохнувшись на бегу, чтобы как можно скорее со мной увидеться. Даже телефон, от которого в будний день невозможно было отцепиться, даже телефон молчал как проклятый. А мне так хотелось услышать чей-нибудь голос, который вернул бы меня в мир живущих… пусть что-то и несерьёзное, пусть и по ошибке…
И вдруг он зазвонил. Я схватила трубку.
— Алло!
— Лягушонок? — раздался в трубке приятный мужской голос.
— Что, простите?
— Лягушонок не узнаёт? Это птенчик.
— Ну… разве что так, — неуверенно сказала я.
— Что лягушонок делает?
— Стоит у телефона.