А привыкшие ничему не удивляться советские граждане торопливо шли по своим делам и только некоторые недовольно брюзжали себе под нос:
— Знать что-нибудь «Вечерка» напутала… И как это не стыдно такими сенсационными пустяками заниматься?! Бузотеры!
Ближний боярин Артамон Сергеевич Матвеев глубоко вздохнул, слегка пошевелил пальцами и медленно раскрыл глаза. Первое, что поразило его, — это необычайно сильный мягкий свет, льющийся не из окна, а откуда-то сверху. Этот свет был так ровен и благостен, что боярин снова закрыл глаза и подумал: «Откуда неизреченное сияние сие? Не от лица ли Твоего, о Господи?»
Но в эту минуту чья-то ласковая и настойчивая рука сильно потрясла его за плечо.
— Довольно, боярин! Пора бы, кажется, и выспаться… Вам больше нельзя спать!
Артамон Сергеевич снова открыл глаза и на этот раз уже долго не закрывал их, оглядываясь вокруг с большим удивлением. Просторная, светлая горница, с высокими окнами, белыми блестящими стенами, полом в узорных плитах, как в Виницее, или Лунде аглицком, а убранство — русское… Широкие скамьи, покрытые цветным сукном, стол под узорными убрусами; на нем куб и, блюда и сулеи с каменьями, дорогой заморской работы. Кресла ровные дубовые, точь-в-точь, как у него в московских хоромах. Большее золоченое ложе с узорной деревянной спинкой в ногах… На ложе он сам, и ложе особенно задержало взор Артамона Сергеевича. Он долго и с большим трудом вспоминал что-то.
— Где я зрел лепоту сию? и вдруг вздрогнул: — Ахти, батюшки! Да ведь ложе сие блаженной памяти царя Алексея Михайловича! На нем он опочивал, да и представиться соизволил… А и как же я, боярин скудный, возлежу на ложе царском?
И до того испугался боярин, что снова зажмурил веки, но в эту минуту седовласый человек, бритый, как «немец», в белой одежде, наклонился к его лицу, потрогал лоб, посмотрел пристально в глаза и взял за руку повыше кисти.
— Ну что, как, Артамон Сергеевич? Слабость большая? А покушать чего-нибудь не хотите?
Боярин уставился на «немца» и с новой тревогой подумал:
— Что за человек? Риза апостольская, а лик брит, аки у басурмана поганого… — И медленно шевеля отвыкшими от движения губами, глухо спросил:
— Где я есмь? На земли, али в каком ином месте? А коли на земли, то в каком граде и стране обретаюсь?
Профессор Чукин пожал плечами и, стараясь подделаться под старо-русскую речь, Заговорил, запинаясь:
— На земле, на земле, батюшка… В СССР, то-бишь, виноват, на святой Руси… Да не где нибудь, а в самой Москве — золотые маковки… А находитесь вы на Девичьем Поле, чай оно вам ведомо? В клинике-лечебнице, построенной не при вас, а много позднее… То-бишь, при вас, конечно… А я той лечебницы главный лекарь, профессор психиатрии — Чукин.
— А долго ли я почивал?
— Многовато, боярин, многовато… То есть, конечно, если рассудить и сравнить с вечностью, то оно и совсем недолго… Чукин досадливо поморщился и подумал: — И что за чепуху я болтаю… Ни с одним психопатом не было так трудно. — И в досаде на себя закончил строго: — Вам нельзя много разговаривать! А сейчас вам подкрепиться надо!
«Немец» протянул руку через кровать Артамона Сергеевича и тронул какую-то пуговку на стене, отчего далеко, далеко раздался приятный, дрожащий звон. В комнату вошла женщина тоже в белой одежде, в белом апостольнике на голове.
— Вот, Марья Васильевна! Поручаю вашему надзору больного боярина. О нем я вам уже рассказывал, Сейчас дайте ему куриного бульону. Если больной захочет, может посидеть на постели. Вставать рано. Я зайду часа через четыре, после приема. До свидания!
Чукин встал, поклонился боярину, сделал Знак сестре, вышел с нею за дверь и быстро зашептал:
— Главное — покой и поменьше впечатлений. В палату кроме вас и служителя для уборки — вход всем воспрещается. Да и вы будьте как можно осторожнее в речах и поступках. Скачок из семнадцатого в двадцатый век — штука не легкая.
— Голубчик, Михаил Иванович! Да как же с ним разговаривать… Да ведь я и быт-то семнадцатого века очень плохо знаю. Вы бы лучше другого кого-нибудь…
Профессор только отмахнулся:
— Что же, нам из могилы что ли выкапывать его современников? Я откажусь, вы откажетесь, что-ж это такое будет? Приспособляйтесь, матушка, приспособляйтесь как нибудь.
И торопливо пошел по корридору.
Марья Васильевна уныло посмотрела ему вслед, глубоко вздохнула и, бесшумно ступая войлочными больничными туфлями, пошла за супом.
Через несколько минут Артамон Сергеевич, откушавший и уже несколько окрепший, полулежал на постели, прислонясь спиной к подушке и, привычно поглаживая бобровую с серебром бороду, беседовал с Марьей Васильевной.
— Как тебя, красавица, звать-величать?
— Марья Васильевна.
— А какого ты роду-племени? Княжая дочь, али боярская, али из заморских каких?
— Я крестьянка Тульской губернии.
— Тулу-град знаю, а Губернию-град не слыхивал.
II вдруг ехидно прищурил серый глаз:
— А коли ты роду незнатного, из холопей простых, как же ты ко мне, боярину, без земного поклону вошла? А и так на Руси николи не водилося, и княжны, и боярышни, попригоже тебя, нам, боярам, поясной поклон кладут. Ну, да я не стану гневаться! Мы тоже не лыком шиты. Во послах ездили, разные виды видывали. А и пущай от вашего лекаря немецкие порядки идут. А скажи, лебедушка, к матушке Наталье Кирилловне, посыл от меня был? Коли нетути, так пошли хоть сейчас моего стремянного Гришку в Кремль… Пусть обскажет, что надобно, а не то матушка Наталья Кирилловна прогневаться изволит, что от ее холопа Артамошки ни слуху, ни вестей нетути…
— Какую Наталью Кирилловну известить в Кремле?
Боярин сурово нахмурил брови:
— Да ты что, Марья, белены объелась, что ли? — Баешь русская, а своих царей не знаешь!
Марья Васильевна потупила глаза и промолчала. А боярин стал гневаться еще пуще:
— А ты вот что. Великось мне обед подавать. Да чтоб лапшу со свининою, гуся жареного с кашею, меду сыченого жбан, да пряженцев имбирных, да еще баранинки жареной, да еще…
— Вам нельзя, больной! Бульону покушали и довольно…
— Булен, булен! — передразнил Артамон Сергеевич. — Только брюхо тощает с ваших буленов немецких. Ну, ступай, ступай, Гришку мне покличь. Да Андрюшке-сыну скажи, чтоб суды шел. Я с ими скорее дотолкуюся, чем с тобой, немецкой прихвостницей. Ну, чего стоишь, очи выпучила? Ступай, говорю, отсель!
Марья Васильевна тяжело вздохнула, встала и пошла к двери, проговорив тихо:
— Позвоните, если что надо будет…
Но боярин запальчиво закричал ей вдогонку:
— А и что я за пономарь, чтоб в колокола звонить. Звони сама, коли у вас такие свычаи, что бабы звонят… Тьфу!..
А вечером профессор застал боярина в еще большем раздражении. Едва Артамон Сергеевич увидел главного «лекаря» в дверях, как уже начал сердито стучать кулаком по кровати;
— Ты что же, немчин поганый, удумал надо мной, боярином, потешатися? Всю утробу надорвал, криком кричавши. Ни холопей, ни смердов нетути. Наконец, притек один эдакий же белобрысый, как ты, Говорю: одежу подай, не пристало боярину без портов за нуждой ходити. А он мне што, дурень немецкий, принес? Глядикось сам: порты, хоша и аксамитные, да узкие, токмо на твое брюхо немецкое тощее, а сапоги широки зело, а кафтан, хоть и гож, да не с моего плеча. А я и на Мезени был, так чужих обносков не нашивал. И такой нуждишки не видывал, А и Гришку ко мне не покликали, а и к царице посылу не было. Не пристало тебе меня, боярина, в полону держати. Вели Махметке колымагу подкатывать, не то пеш на твой сором уйду. И царице, и царевичам на тебя, немца, бить челом стану.
Еле-еле отвертелся профессор психиатрии и, выйдя в корридор, безнадежно развел руками и сказал вполголоса Марье Васильевне:
— Посмотрим денек, другой, а потом, пожалуй, придется вниз перевести. Кстати там, в изоляторах, и окна с решетками.
А после ухода Чукина Артамон Сергеевич долго лежал, тяжко вздыхая, и, повернувшись лицом к стене, о чем-то горестно раздумывал… И только, когда в палату с колокольни Новодевичьего монастыря донесся тихий звон к заутрене, боярин торопливо и радостно перекрестился и прошептал:
— Слава Те, Господи, хоть храмы то на месте стоят. Звон колоколов малиновых слышу. Помози из немецкого полону уйти! Покинуть это место поганое, чай, одно оно такое во всей Москве и есть. — И тяжело уронил на подушки свою горемычную голову…
Утреннее солнце уже начало припекать булыжники мостовой, когда на Царицынской показалась странная фигура прохожего. Редкие встречные граждане с любопытством поглядывали на дородного человека с сильной проседью, одетого, несмотря на летнюю жару, в высокую меховую шапку и тяжелую нарчевую шубу (охабень) на пышном бобровом меху. Под распахнутой шубой виднелся еще и кафтан с высоким козырем — воротом, расшитым золотом и каменьями. На ногах у прохожего были зеленые сапоги с разными цветистыми узорами и алым отворотом, и кривые носы Этих сапог остро загибались вверх. А шел он не тротуаром, как полагается каждому толковому советскому гражданину, а самой середкой улицы, между рельсами трамвая, шел неспешно, и все время с робостью оглядывался на окружавшие его здания и бормотал:
— И что за диво-дивное, прости Господи… И словно Москва-матушка, и словно — нетути. Там, где царская изба для соколиной охоты стояла, статуй немецкий с книжкой сидит. А тута бы роще да мосту малому быти, — таковых нетути, только полосы железные проложены. А золотые маковки вижу и звоны московские слышу…
Заметил прохожего милиционер, стоявший на перекрестке, около клиник, но решил спокойно:
— Никакого безобразия гражданин не делает, а потому, кажется, представлять его в отделение не за что. Разве вот, что по дороге идет да одежа что-то чудная больно… Но и то сказать: мало ли теперь разного интернационального народу в Москве бывает… Ты его задержи, к примеру, ан хвать, это товарищ делегат из Самарканда, или какой там сочувствующий советской власти. И тебе же от начальника неприятность будет…
И постовой милиционер, не задерживая боярина Артамона Сергеевича, все-таки зоркий глазом наблюдал за ним:
— Мало ли что с гражданином-азиатом случиться может… И с дороги собьется, Запутается, и под автошку ненароком попадет, да ведь и московские «ширмачи» охотники до такого непонимающего народу…
А сам Матвеев и рад бы спросить кое-что и разузнать кое о чем, но, окидывая взглядом прохожих и поглядывая на красную шапку милиционера, с тоской думал:
— И хоша бы единого православного встретити… Все немцы аглицкие короткохвостые… А вот тот, что в красной шапке стоит, надо быть, короля польского шляхтич. А и мы таких в граде Аршаве видывали, коли в послах гостевали…
Вдруг из-за поворота, прямо на Артамона Сергеевича, выскочило страшное чудище с тупой злой мордой и оком зело великим, заскрежетало и рассыпалось мелким бесовским звоном…
Артамон Сергеевич в страхе попятился, судорожно перекрестился.
— С нами крестная сила! Чур-чур меня, окаянный… Воистину змей-горыныч, али дракон пучеглазый, что в сказках сказывается. Видно, погибать мне постыдной смертью…
Но чудище зашипело по-змеиному и остановилось в двух шагах от боярина. Из его пасти, сбоку, неожиданно выглянул «немец» в короткой куртке и закричал не только по-человечески, но и по-русски, по настоящему:
— Ты чего, чортова голова, на рельсах торчишь? Чуть тебя, дьявола, так твою растак, не переехал. Милиционер!
И оглушил боярина свистом соловья-разбойника. И тотчас же на плечо Артамона Сергеевича легонько опустилась рука «польского шляхтича», и «малиновая шапка» заговорила тоже по-русски.
— Никак невозможно, товарищ-азиат, по рельсам ходить. Этак и раздавить трамвай может. Пожалуйте на тротуар… — И учтиво поддерживая боярина под локоть, отвел его на панель. Избегнув стыдной, непокаянной смерти, Артамон Сергеевич так возрадовался своему спасению и настоящей русской речи, что, не выпуская руки «шляхтича», заговорил и сам:
— А и спасибо тебе, добрый человек, а избавление! А и скажи ты мне, что за диво на меня наехало? Уж, кажись, давно чудища-змея Тугарина во святой Москве видом не видано.
Милиционер широко улыбнулся:
— Какое же чудище, гражданин? Просто трамвай 17-ый номер. Известно, как в вашей стране этого не водится, то оно, может, и удивительно. А как у нас электрификация, Волховстрой, Днепрострой там и разные другие, то скоро трамваи по всем деревням побегут… А вам куда собственно надобно?
— До Кремля. К выходу поспеваю. К матушке Наталье Кирилловне челом бить на свои обиды тяжкие, нуждишки великие…
Милиционер опять улыбнулся:
— В Кремль?! Ну так, значит, и есть! А насчет обид это вы правильно. Потому, как Советская власть всем угнетенным первая опора и защита… А что касается Натальи Кирилловны, то такую не знаю. А, может, в Кремле и проживает такая… Товарища Рыкова, товарища Сталина и товарища Бухарина — этих знаю, что в Кремле. Да вы вот что, гражданин. Давайте-ка я вас на это самое чудище номер 17 посажу, до центра доедете, а там дорогу в Кремль спросите. И товарища Наталью Кирилловну найдете. Только помните: по мостовой в Москве строго воспрещается. Тут еще ничего, место тихое, а в центре, да попоздней, тут вам и автомобилей не счесть, и трамваи опять же. Пожалуйте.
И вежливо взяв боярина под руку, милиционер подвел Артамона Сергеевича к подкатившему 17-му номеру, подсадил на заднюю площадку и, провожая двинувшийся трамвай взглядом, подумал:
— Чудной гражданин… Одежда азиатская, а разговор наш русский. И как это таких иностранных гостей одних по Москве пускают.
А боярин в это время с великим смятением в душе мчался в утробе чудища, со страхом прислушивался к великому шипу и звону змеиному, и приглядывался, как быстро несутся мимо столбы и здания… Ранний трамвай был почти пуст. Только несколько молочниц с пузатыми жбанами да две-три торговки со Смоленского рынка перешептывались между собой и с любопытством поглядывали на странного пассажира. Одна из молочниц, старушка в большой пуховой шали, с круглым личиком, в морщинах, как печеное яблочко, особенно внимательно приглядывалась к боярину, умильно моргала слезливыми глазками, жевала губами и даже несколько раз украдкой перекрестилась:
— Ох, милые мои, уж не Микола ли угодник? — И бородка-то святительская, и от ризы-то сияние!
А когда кондукторша, подойдя к Артамону Сергеевичу, несколько раз настойчиво повторила:
— Ваш билет, гражданин! — и, не получая ответа, сделала озабоченно-строгое лицо и собиралась дернуть за веревку, чтобы остановить трамвай и высадить «зайца», старушка внезапно засуетилась, достала тряпочку, вынула оттуда восемь копеек, протянула их кондукторше, досадливо приговаривая:
— На, на, подавись сиротскими деньгами! Али не видишь, что человек не тутошнего свету. Вам бы только деньги сорвать! У-у, окаянные! — и, окончательно уверовав в святость боярина, укоризненно покачала головой и сердито заворчала:
— Ну, чего пристала? Пропасти на вас нет! У самого угодничка билет просит! II не боишься, бесстыдница, что тебе на том свете эти самые восемь копеек горячей смолой к паскудному твоему языку припечатают? Тьфу!
Кондукторша звонко щелкнула замком денежной сумки и пожала плечами, а старушка, сложив руки калачиком, прибавила, обращаясь к боярину:
— Помяни, батюшка, болящую рабу божию Наталью во святых молитвах твоих.
Но Артамон Сергеевич только отмалчивался да покряхтывал, когда безлошадная колымага подбрасывала его на месте, нежданно рвала то в ту, то в другую сторону, качала и вертела так, что в глазах зеленело и утроба выпирала вон. Несколько остановок боярин как-то кое как выдержал, но когда кондукторша громко сказала «Смоленский рынок», и все бывшие в вагоне двинулись к выходу, боярин торопливо пошел следом за другими, грузно соскочил с площадки наземь и сразу очутился в густой людской каше…
Боярина со всех сторон смяли, затискали, затолкали, в уши ему назойливо лезли разные голоса:
— Пирожки горячие! Кому пирожков горячих? С мясом, с рисом, с яйцами — съешь с пальцами!.. Один возьмешь, — другой сам подскочит! Во-от горячие пирожки!
— Бим-бом — веселит весь дом! Не бьется, не ломается, — физкультурой занимается!
Но именно здесь, в людской толкучке, Артамон Сергеевич почувствовал себя гораздо вольготнее. Во-первых, здесь люди занимались знакомым, понятным делом: той же куплей-продажей, что и в старой Москве, а во-вторых, в толпе то и дело мелькали фигуры с истыми «брадатыми ликами», в длинных одеждах, почти таких же, какие носил «черный люд» Алексеевских времен.
Правда, некоторые ларьки, особливо с зельем табачным или диковинными надписями, вроде «Моссельпром» или «Цветмет-промтрест» Артамон Сергеевич обходил с опаской, чтобы «невзначай не опоганиться», но зато у других позадерживал шаг и с любопытсвом разглядывал разложенные вещи: и ткани пестрые, явно заморские, и струмент разный, и часы ручные малые и такие хитростные, каких не было, поди, и у самого царя Михаила Федоровича, на что тог был охоч до часов и прочих немецких выдумок.
Около же лотков со снедью боярин Матвеев и совсем приостановился. Почуял он, как сосет под ложечкой и урчит в брюхе после скудного «немецко-лекарского харчу» и с грустью подумал о том, что в кармане его аксамитных портов нет ни денежки.
Стоял Артамон Сергеевич да с завистью поглядывал на тех счастливчиков, что забирали всякую снедь и явства разные, совали продавцам какие-то цветные грамотки (надо-быть, ярлыки торгового приказу государева) и уходили, захватив товар да еще и дополучив целую кучку настоящих серебряных и медных денег.
Вдруг кто то дернул боярина за длинный спущенный рукав охабня. Артамон Сергеевич оглянулся и увидал перед собою человека с реденькой, словно выдерганной бородкой, с красным носом луковкой и большим синяком под отекшим, закрывшимся глазом, Словом, точь-в-точь «ярыжка», птица хотя и малая, да когтистая… Человек этот хитро подмигнул здоровым глазом, шмыгнул носом, лихо кинул на затылок замасленный блин картуза с оторванным козырьком и спросил осипшим голосом:
— Что, ваше степенство, на ситник буркалы пучишь? Али шамать охота, а в одном кармане густо, а в другом и совсем пусто? По нашему-то, по-рассейски, лопочешь, али нет? Жрать-то хочешь, спрашиваю? — И указал на лоток с калачами и баранками корявой, трясущейся рукой.
Артамон Сергеевич ответил тихо, стыдливо потупляя очи:
— А и отведал бы я снеди разные, да не имею при себе кошеля с медью, али серебром чеканным…
Рыжий только присвистнул:
— Эх, ты, мил-человек! То-то я по вывеске вижу, что жрать тебе шибко охота! Денег нет — не беда! Дашь Сеньке, мне тоись, на полдиковинки, зараз все обстряпаю! Ишь, шуба-то на тебе, мил-человек, кака знатная. Гляди, червонца полтора, а то и все два датут. А куда-те в шубе в такую жарищу? Скидывай, зараз смальхаеим!