«Мы отъехали шагом, принимая не прямо туда, откуда приехали, а гораздо левее пошли на рысях к лесу. Фигнер сказал нам:
— Это вчерашние кирасиры, что шли ночью, еще поговорил бы, да не хотелось дожидаться офицеров шедших к нам.
Въехав в лес, приехали к отряду наших. Пошли распросы и расказы. Тут вспомнили: ведь у нас на чепраках нашиты серебром «А», конский убор не французский, на киверах кокарды русские.
Чудовский говорит:
— «Кирасир, игравший с кольцом шпоры и глядя на Бискупского чепрак, спросил меня: что это «А», верно имя вашего полка «А»?
— Да, это старые, теперь у нас новые чепраки с вензелем Наполеона.
«Возвращаясь мы и забыли об этой мелочи. Фигнер, имея намерение гораздо глубже итти во французские владения, прекрасно осведомился обо всем от самих же французов.
Товарищи наши только плечами пожимали».
Повидимому проделывал эго Фигнер не один раз. По крайней мере, в письме того же Бискупского помещено описание и другой его авантюры в этом же роде.
«Желая поспешить за Вороново к Москве, Фигнер хотел осведомиться, когда именно ожидается посещение авангарда Наполеоном, для соображений своих. Ему нужно было узнать не как нибудь от пленных, а на место какого либо штаба, оффициально по этой своей части и по дружески поговорить.
«В ночь темную, около десятого часа, Фигнер принарядил во французский костюм поручика Орлова, взял одного бородатого, который перевел их 7 верст до села Воронова, где прокравшись через две конные цепи, доехали до самого села, у которого мост, а на мосту пехотный часовой а по ту сторону моста по селению, лагери и квартира короля Неаполитанского. Фигнер подъезжает к мосту, часовой воскликнул «кви». Фигнер отозвался, часовой потребовал лозунга, Фигнер как чорт нашелся, в миг напустился на него за неправильную формальность запроса, и тому подобное, ошеломив часового, который вытянулся, извинялся; между тем, продолжая этот выговор, проехал и мост, как свой и хозяин на бивуаки к своим, перед глазами часового.
«Он и Орлов (хорошо говорят по французски) подъезжали ко многим кострам, почти через весь лагерь, по какой-то надобности и до самого штаба, называя себя такого регимента, которого тут нет, — а где оный? Ему уже прежде известно, но ему было дело до тех, которые тут есть; ища кого-то, спрашивая о разных особах, разговаривая со штаб- и обер-офицерами, преспокойно наведши справки и посоветовавшись, поехал себе обратно на тот же мост и еще не вытерпел, чтобы не сказать ласково наставительных слов знакомому часовому, который ему сделал накараул; далее первую цепь проехал удачно, другою неудачно, или с пренебрежения. Часовой заметил, закричал «квн», потребовал лозунга. Фигнер шпоры, пикет выстрелил и пошла стрельба».
Сам Бискупский отзывается о своем письме как о «пачканьи, грубом, безобразной и бестолковом», но думает, что «охотнику писателю есть за что в нем ухватиться, чтоб расплодить на порядочную книгу презанимательные, не выдуманные вещи».
Несомненно Л. Н. Толстой более чем блестяще оправдал надежды Бискупского. Сопоставляя его рассказы (они приведены нами дословно со всеми их иногда действительно «безобразными» особенностями) с картинкой, написанной Толстый, невольно возникает предположение, не была ли в руках писателя эта рукопись? Тем более, что Бискупский сам несколько раз на пространстве своего рассказа прямо говорит, что это письмо он пишет с целью дать материал для кого-то другого, для настоящего писателя.
«…Прошу сочинителя, пишет Бискупский, употребить свои таланты, объяснить за меня, что тут почувствовалось».
Для кого предназначал Краевский это письмо, написанное 30 марта 1849 года, точных данных не имеется. Сам Бискупский упоминает в нем Гоголя и Достоевского («На этот класс людей-барышников нужно бы навесть кинжал — перо единственного Гоголя, а потом погладить перышком господина Достоевского»). Возможно, что в том или ином виде рассказ этот попал и Л. Н. Толстому, весьма тщательно собиравшему откуда было возможно материалы для своего романа.
Во всяком случае, рассказ Бискупского представляет собою большой интерес, так как дает возможность видеть почти наглядно, как историческая действительность, под кистью художника реалиста, превращается в правду художественную, и дает ценный материал для характеристики творчества Л. Н. Толстого.
БОЯРИН МАТВЕЕВ
В СОВЕТСКОЙ МОСКВЕ
Раннее майское солнышко только-что выкатилось алым затуманенным шаром и за играло косыми лучами на золотых маковках московских церквей, на резных гребешках дворца и боярских палат, а в хоромах «ближнего» боярина Артамона Сергеевича Матвеева жизнь уже шла полным ходом.
Скуластый боярский возница Махметка уже щедро поливал дегтем оси высококолесной боярской колымаги; толстая боярская ключница Федосевна бегала, позвякивая тяжелой связкой ключей, по бесчисленным кладовушкам, чуланам и погребкам заповедным, а на кухне мешался с запахом всякого варева и жарева пряный аромат только что вскипевшего сбитня.
Но едва девка-чернавка Хриська налила полный кувшин этого пахучего золотистого напитка и понесла его вместе с прочей утренней снедью на широком подносе в стольную горницу, как из дверей выскочил ей навстречу старый стремянной Григорий Саввич, побывавший с боярином в Пустоозерской ссылке и, испуганно подняв седые брови, замахал на Хриську обеими руками:
— Куды? Куды? Вертай! Опосля скличу!.. Боярин с сыном отай замкнулись и никого пущати не велено. — И тотчас ушел во внутренние покои, осторожно ступая мягкими сафьяновыми сапожками с «боярской ноги».
Хриська повернула было обратно на кухню, но подумав немного и почесав босую ногу об ногу, поставила поднос со снедью на скамью и, стараясь не шлепать голыми пятками, подошла к двери в горницу и припала к узенькой щелке карим любопытным глазом.
А в горнице было трое: сам боярин Артамон Сергеевич, ходивший из угла в угол в легком утреннем кафтане, сын его Андрей, наклонившийся над рундуком распахнутым, и еще кто-то — неведомый Хриське, стоявший, почтительно прижавшись широкой спиной к самой двери. Этот неведомый человек переминался с ноги на ногу и только изредка ронял слова приглушенным басом.
Боярин Артамон Сергеевич ходил неторопливой важеватой походкой, спокойно поглаживал свою широкую бобровую бороду, подернутую серебром и, щуря острые серые глаза, с расстановкой говорил сыну:
— Нелепо удумал, Андрей: мне ли, старому, в сей машкерад виницейский играти и за спину холопа таитися? Кому, как не нам, Матвеевым, за царя всем животом стояти, коли то будет надобно? А и сам ты ведаешь: роду мы незнатного, из дьячих сынов, и только многою милостью блаженной памяти Алексея Михайловича взысканы. А и от него же в ближние бояре попал и приказами стал ведати. Мне ли теперь за сына его Петра не стояти, тем паче, что сам царевич умен зело и зрит с малых годов на закат солнца, отколе на Русь всякая премудрость течет… Сколь бы Хованские да Толстые ни тявкали, аки злые псы — Руси на боярскую былую стать нм не повернути… Будет им сидети в думе, брады уставя в землю, да над нами, родом малыми, кичатися… А и робети нам нечего. И царица Наталья Кирилловна, да и царевич Петр с нами одну думку думают, а под их высокой рукой никакому лиху не быти… А ты вздумал молочного мово братца Серегу под мою личность уряжати, особу мою боярску машкерадом двоить людям на посмешище, — чего боишься и сам доподлинно не ведаешь!
Андрей поднял от рундука свое раскрасневшееся лицо и торопливо заговорил:
— Как, чего боюся, батюшка? А неведомо тебе, что стрельцы каждый день с пищалями стоят, в набат бьют, криком кричат но кружалам да баням торговым: «Не хотим Нарышкиных да Матвеевых; мы им шею свернем!» А надысь стремянной то твой Григорий сам слыхивал от холопа Толстовского: «А сидел бы ваш Артамон в Пустоозерьи, ала Мезени, цел бы был, а приехал ваш Артамон на Москву антихристовы порядки вводити, — так от наших бояр ему и конец живота». Посему то опаски ради и хочу я Серегу урядить под твою стать. Пущай за тебя, куды надобно, в колымаге ездит, во дворец красным крыльцом ходит. Коли лихо приключится — постоит за боярина своего да и брата молочного, а от нас зато и дети его, и внуки вольными без выкупу пойдут на спокон веков, а не станет лиха — поуймутся твои вороги со стрельцами, — Серега отъедет в вотчину с нашим жалованьем и поминками.
Человек, стоявший у двери, почтительно откашлялся в кулак и проговорил отрывистым басом:
— Живот положити не отрекаюся… А вот сумление: ликом то я с боярином схож, и очи, и борода под стать, и ростом подхожу, а вот брюхо-то у меня не боярское — тощее…
— Ну, на брюхо-то навертим чего…
— И глас, — продолжал Серега: — инакпй у меня с боярином. Боярское дело ученое: речь ведет, что на гусли кладет, а я по-лесному, прости Господи, что бугай-птица нечистая… Как бы с того какой улики не вышло?
— А и много ли те баять-то? — горячо перебил Андрей. — Как урядишься, сядешь в колымагу, да и поедешь во дворец. А там тебя к царице отай в покои проведут и сокроют до поры до времени. А батюшка опосля тебя туда же верхом пожалует. Не станет шуму да лиха от ворогов — опосля вечерни домой вернешься… А ты, батюшка, не гневайся! Не гораздо таких, как ты, что за новину стоят теперь на Москве. Поколь дело не сделано, зря голову под секиру совать нечего.
— Ну, ин быть потвоему! — махнул рукой Артамон Сергеевич. Одевай, Серега, боярскую одежу для большого царского выхода. Дай ему, Андрей, порты мои аксамитные алые, да ферязь желтую с зеленым жидком. А еще шапку горлатную, а я ич в простой поеду… Сдваивай меня, Серега, а ужо все царевичу обскажу, пущай над машкерадом сим потешится… Эй, Григорий, докличь Махметке коней в колымагу впрягати…
И боярин так неожиданно распахнул дверь, что Хриська не успела отскочить, шлепнулась задом ка тесовый пол и громко взвизгнула. Выбежавший на этот крик молодой боярин схватил девку за горло и закричал истошным голосом:
— А, подслух проклятый! Не от тебя ли, гадюка, из наших хором к Хованским да Толстым изветы ползут?! Крути ей руки, Серега, бей змею подколодную!..
Но старый боярин оторвал руки сына и произнес все с той же усмешечкой:
— И чего ты трепещешь, Андрей, аки куст на ветру? Подслухала девчонка сглупу, а тебе уж и Хованские подсыльщики, и Толстых подслухи мерещатся?! Запри, Григорий, девку в клеть. Ужо я сам сие разберу. — И прибавил стремянному:
— Ты со мной на другом коне вершником поедешь. Не горазд я в седле скакати, да и вороной кабы не забаловал… Ну, с Богом!
Через час из широких боярских ворот, тяжело поскрипывая, выехала неуклюжая колымага, в которой сидел один боярин Артамон Сергеевич Матвеев, а немного спустя другой Артамон Сергеевич Матвеев выехал верхом из тех же ворот и вместе с Григорием неторопливой рысью сытых коней поехал к недалекому Кремлю. А в полуверсте от Кремля в стрелецком посади, что у Сретенских ворот, трещали барабаны и бубны, завывали сигнальные волынки, спешно выкатывались пушки, и стрельцы сверкая на солнце пиками и бердышами, бегом становились вряд, на ходу кидая друг другу:
— Насыпай в пищали зелья…
— Тащи горшки с углем для припалу!
— Царевича Ивана убили; Матвеев с Нарышкиным немецким снадобьем извели!.. Гайда на Кремль! Покажем осударевым душегубам.
А между нестройными шумными рядами стрельцов гарцевали, сдвинув на бекрень шапочки с плисовым верхом, Толстой да Милославский и громко подзадоривали:
— Не выдайте, други!.. Беем конец, кто в списках тех. что у ваших голов на руках указаны. Смерть Артамошке Матвееву! Смерть Нарышкиным! Не дадим Русь онеметчивать!
Залязгал частый набат посадских колоколов и ряды, колыхаясь острием пик, с трубами, волынками, пушками и распущенными знаменами спешно двинулись к воротам Кремлевским…
Молодой боярин, Андрей Артамонович, проводив отца, плотно позавтракал и стал не спеша снаряжаться на соколиную охоту, на которую он еще с вечера был приглашен царевичем Петром.
Но едва он, скинув домашний наряд, успел надеть щегольской короткий кафтан немецкого покроя из алого шелка с серебряными пуговицами, как к нему в горницу вбежал растерянный и запыхавшийся стремянный Григорий и еще с порога закричал:
— Батюшки мои!.. Лихо-то, лихо какое!.. Обоих убили…
Андрей Артамонович выпустил из рук подарок отца, редкую диковинку, зеркальце виницейского стекла, и оно мелкими искрами рассыпалось по теговому полу.
— Кого убили? Отца?… А что же Серега? Да сказывай и скорей, аль язык отнялся? И молодой боярин начал трясти Григория за рукав.
Стремянной немного отдышался и стал говорить более связно, хотя его белое от страха лицо то и дело передергивала судорога, а из выцветших глаз текли и расплывались в морщинках крупные слезы.
— Ох, и то сказываю… Приехали мы с боярином во дворец, ан валят в Кремль стрельцы туча тучей… «Смерть — кричат — Матвееву, да Нарышкину: погубили царевича Ивана». Ну, вышел к ним Иван-то царевич живехонек, так они невраз поверили, на крыльцо повскакали, лапают его воровскими ручищами: «Жив ты, али нетути? Кто тебя, сердешнего, уморил?» Ну, видят, что царевич целехонек — осадили, поунялись малость. А тут вышел твой батюшка, речью ласковой успокаивать начал крамольников. Сзади-то кричат: «смерть Матвееву», а передовые стоят — не шелохнутся, боярина слухают. С тем бы из Кремля пошли, да тут князь Долгорукий дурьим коршуном наскочил, пужать да ругать стрельцов зачал. Ну, вестимо, те зашумели, взъерепенились, зараз князя-то и прикончили…
— Да не про Долгорукова сказывай, — с батюшкой то что?
— Ох, пропали наши головушки!.. Боярин то от крыльца в царицыны покои пошел, я тут, слышу я, в сенях Грановитой Палаты крик и шум великий… Ну, я туда побег. Гляжу: Серегу-то, что мы урядили под твово батюшку, стрельцы волокут, на ходу на части рвут… Бердышами порубили, пиками покололи, одно крошево сделали, на сапогах разнесли… Да еще и бахвалятся, воры проклятые: убили де Артамона Матвеева, так ему и надобно!..
Андрей широко перекрестился:
— Упокой, Господи, новопреставленного раба твоего Сергея! Ну, а батюшка-то скоро домой прибудет?
Стремянной всплеснул руками:
— А ты слушай дальше-то что. Побег я от душегубцев к боярину в царицыны покои. Ан, лежит он на полу белешенек и не дыхает… Обмер, что ли, со страху, али иное что попритчилось… Царица-то матушка, Наталья Кирилловна, в голос над ним вопит. Царевич Петр водой прыскает, я батюшка-то и не чует, видно, кончился…
Андрей Артамонович схватил шапку.
— Побежим во дворец скорее!
Но старый стремянный покачал седой головой.
— Не статочное дело, боярин, во дворец бежать. А вдруг люди-то дознаются, что убили то не батюшку, боярина, а Серегу подставного, и горшее лихо выйдет. И стрельцы то, чай, теперь пьянехоньки, по кружалам сидят, пьют едят на казну Милославского да Хованского. Только слово скажи, зараз подымутся. А лучше мы боярина, как стемнеет, после всенощной, сюда привезем, а я покамест к лекарю, Стефану, что боярина пользовал, сбегаю. Авось что хитрый немец и удумает.
Но хитрого немца и след простыл… Услыхав про смерть Артамона Сергеевича и про то, что стрельцы грозят всем «немцам» башку сорвать, лекарь, захватив свои скудные пожитки, сел на таратайку и спешно выехал из Москвы.
Погоревал, погоревал молодой боярин, подержал тело отца в палатах двое суток, по обычаю христианскому, а на третьи — тайно, хоронясь от людей, предал земле. Погребли боярина Артамона Сергеевича здесь же, при московских палках, в небольшом новом склепе, так как в родовом склепе бояр Матвеевых при вотчине был схоронен Серега с боярской честью и пышностью.
Старый стремянной Григорий, глядя на лицо покойного боярина, лицо, которое не хотели подернуть тени тления, сомнительно покачивал головой.
— И что бы это значило? Рыхл боярин и телом добер, сколь дней лежит, а мертвого духу нетути?!
И по причине того же сомнения, верный стремянный, замуровывая дверь склепа, умышленно оставил в ней малую продушину и потом долго ходил и прикладывал ухо: не стонет ли боярин, не кличет ли себе на помощь старого слугу…
Но дни шли, а в склепе боярина Артамона Сергеевича Матвеева стояла прежняя, могильная тишина…
В кабинете профессора психиатрии Чукина резко зазвонил телефон. Не успел почтенный профессор отложить немецкую книжку, которую он читал, и лениво приподняться с мягкого уютного кресла, как звонок затрещал еще и еще раз, все настойчивее и продолжительнее. Профессор не любил, когда его отрывают от работы, а потому, сняв трубку, сказал очень недовольно и сухо:
— Алло! Вас слушают! Да. Что угодно?
Но почти тотчас же его лицо приняло изумленное выражение, потом некоторую растерянность. Насмешливая, недоверчивая улыбка и снова удивление…
— Позвольте, уважаемый коллега… Да ведь этого не может быть. Двести пятьдесят лет летаргии!.. Такого случая наука еще не знает… Где? Где? В могильных раскопках старой Москвы?.. Я не сомневаюсь, коллега, но Матвеев? Какой Матвеев? Артамон Сергеевич, убитый в 1682 г… Невероятно!.. А скажите, уважаемый коллега, вы вполне здоровы? Голова не болит? Her! Нет! Ничего! Не смею сомневаться… Что? Что? II уважаемый коллега Семен Семенович тоже там? Ну, разумеется, разумеется, сию минуту еду, только распоряжусь…
Профессор ошалело бросил на вилку телефонную трубку, с каким-то испугом окинул взглядом кабинет, растерянно потер лоб и снова схватился за аппарат:
— 2 90–86. Да, да! Да, да! Благодарю. Клиника? Ах, это вы, Лазарь Михайлович?.. Вот что. Приготовьте отдельную большую палату и вынесите из нее всю мебель… Да, да… И койки. Все, все… Придется ее обставить из музея. Примите под росписку вещи, когда привезут. Некогда, некогда, дорогой… Поговорим после…
Чукан снова брякнул трубкой, наскоро выбежал в переднюю, криво, бантом назад, надел шляпу, набросил пальто и даже не застегиваясь кубарем покатился по лестнице, громко пришлепывая на каждой ступеньке вышитыми домашними туфлями, которые он второпях забыл переменить.
Степенный швейцар, читавший внизу газету, удивленным взглядом проводил седовласого профессора, который, как мальчишка, трусил по улице, совсем не по-профессорски размахивал руками и кричал на ходу:
— Извозчик! Такси! — и тут же, не дожидаясь неторопливо подъезжавшего извозчика, почти на ходу вскочил на площадку трамвая и скрылся за дверцей, непочтительно оттолкнув какую — то пожилую гражданку с корзинкой…
А на улице, в ярком блеске электрических фонарей, сиянии витрин, реве авто, звоне и зигзагах молнии трамвая, уже шныряли и крутились волчками мальчишки газетчики, крича надорванными, истощенными голосами:
— Экстренный выпуск! Живой человек тысячу лет в гробу!.
— Вечерняя газета! Царь Артамон приехал в СССР с того света!