Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царство Агамемнона - Владимир Александрович Шаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

“Нечистая сила с гиканьем, ревом идет в наступление – кажется, перед ней не устоять. Но для святых угодничков Божьих отбить атаку этакой шантрапы – плевое дело. Как начнут кресты класть да к Господу взывать: помоги да помилуй, глядишь – вокруг уже не адская бездна, а всамделишные райские кущи”.

А тогда, разобравшись с кондаками, Электра сначала отнесла детектив обратно к себе в комнату, потом вернулась и, продолжая рассказывать об отце, Алимпии и Игнатии, сказала: “Отец и собрал вокруг Игнатия приход. Игнатий говорил, что теперь в Соликамске у него целая община, душ сто, не меньше. Это при том, что все знают – рискуют головой, и новых людей они берут редко, с большим разбором. Под лупой смотрят, проверяют, не засланный ли казачок.

Алимпий вернулся поздно, Игнатий уже торопился, чтобы успеть к соликамскому поезду. К этому времени, – продолжала Электра, – отец многажды ему подтвердил, что письмо он писал сам, без какого-либо давления, упаси бог – принуждения, написал потому, что и вправду убежден, что мир больше не есть вотчина сатаны, единовластие нечистой силы в прошлом. Спаситель вернулся, церковь, таинства снова благодатны, оттого он и благословляет Сбарича и его общину на возвращение в Синод. Сказал, что хорошо понимает, что дело это непростое, кто-то может и отколоться, но всё равно благословляет.

Впрочем, как ни поздно вернулся Алимпий, они успели выпить по рюмке водки, потому что митрополит сказал, что у Игнатия еще есть время, машина у крыльца, до вокзала его довезут за пару минут. Когда Сбарич уехал, Алимпий даже не стал спрашивать Жестовского, как прошел разговор, и так было ясно: с тем, что его интересует, всё в порядке. На другой день тоже за столом сказал: «Ну что, Коля, останешься у Сбарича? Его прихожане многое бы дали, чтоб остался. В нынешних обстоятельствах и для тебя выход. Община богатая, среди паствы Сбарича немало хорошо обеспеченных, тебя бы там с рук не спускали, жил бы как у Христа за пазухой».

Отец сказал: «Нет, не останусь; на неделю поеду, хочу посмотреть, как он, ведь Сбарич мне всё равно что сын, но остаться ни при каких условиях не останусь. Ты, Алимпий, не хуже меня знаешь, что стаду два пастуха во вред. И не уследишь – смута начнется».

Отец рассказывал, – продолжала Электра, – что через три дня, когда они с Алимпием уже прощались, тот сказал: «Ты, Коля, оказал мне большую услугу, правильнее даже сказать, очень большую, а я должной мерой отплатить не могу, прихода для тебя у меня нет. Вот тут конверт, в нем десять тысяч рублей, хватит на полгода, не меньше, но моя из этих тысяч только одна, остальное собрал отец Игнатий и, когда приезжал, отдал мне. Сам передать побоялся, не знал, примешь или нет. Но сейчас, коли ты решил, что у Сбарича не останешься, продолжишь кочевать, думаю, надо принять, без денег тебе придется трудно. Значит, деньги от Игнатия, а от меня небольшой портплед, в нем два полных комплекта облачения – священническое и монашеское (то и то теплое, из чистой шерсти), всё вплоть до панагии».

В довесок к облачениям Алимпий вынул из аккуратной папки большой лист веленевой бумаги, на котором золотом со всеми мыслимыми подписями и гербовыми печатями было написано, что предъявитель сего протоиерей Николай Осипович Жестовский является полномочным представителем Пермского митрополита и члена святейшего Синода Алимпия Севгородского.

«С этой бумагой, – сказал Алимпий, – и не только в моей епархии, любой приходской батюшка тебя и накормит, и напоит, и спать уложит. А намекнешь, что готов посодействовать, пособить в его нуждах, – и ручку позолотит»”.

Через пару дней Электра снова вернулась к разговору об Игнатии, сказала: “Отец меня с детства учил: если поступаешь правильно, Господь не оставит. У Сбарича в Соликамске он, как и собирался, пробыл чуть больше недели: читал проповеди, разъяснял трудные места из Священного Писания, успел даже окрестить одного ребенка и обвенчать пару, которая прежде пятнадцать лет прожила в грехе.

Приехал он в Соликамск в субботу, а через девять дней, в понедельник, сказал Сбаричу, что завтра уезжает, уйдет из дома рано и просит, чтобы никто не провожал. До поезда ему надо побыть одному, обдумать всё, что он здесь, в Соликамске, видел, и за всех помолиться.

На рассвете отец достал из портпледа подаренные Алимпием рясу, крест, во внутреннем кармашке нашел архиерейскую панагию, надел и ее, потом натянул сапоги и пошел в лес, который начинался сразу за железнодорожными путями. Шел как бог на душу положит, без тропинки, утопая ногами во мху, стряхивая с папоротников и кустов росу и, хотя в лесу было сухо – полмесяца не было ни одного дождя, – скоро ряса чуть не до пояса стала мокрой, прямо хоть выжимай. Впрочем, ему это не мешало радоваться жизни, возносить благодарственные молитвы.

Скоро он набрел на какую-то тропинку и уже по ней через час вышел к небольшой красивой речке. На берегу нашелся обглоданный водой топляк; устроившись среди сучьев как в кресле, отец сидел, грелся на солнце и тут же сушил рясу. Пока она сохла, снова и снова благодарил Господа – за Алимпия, за Сбарича и за всех Сбаричевых прихожан. Через много лет он говорил мне, что и не упомнит другого дня, когда ему было лучше. Несмотря на середину октября – теплынь, солнце жарит прямо будто летом, и от елей такой хвойный дух, что дышишь-дышишь, не можешь надышаться.

В общем, и в мире и в душе – везде полная благодать. Больше того, какая-то безмятежная уверенность, что всё у тебя будет в порядке, будет еще долго, может, и не один год. К середине дня, когда ряса наконец высохла, он по той же тропке вернулся к железнодорожным путям. Рассудил, что железнодорожный вокзал должен быть направо и, подоткнув полы рясы, словно в детстве запрыгал со шпалы на шпалу.

На вокзале, – продолжала Электра, – отец посмотрел расписание: вечером было два поезда – один через Пермь и Ижевск в Москву, а второй сворачивал раньше и шел в Свердловск. И тот и другой надо было ждать больше трех часов, а куда ехать – всё равно. Деньги были и на билеты, и на еду, а если на полпути вздумается сойти, снять комнату, – то жить в ней, пока не надоест.

За пару часов отец успел привыкнуть к своему новому священническому облачению, ряса и вправду была хороша – мягкая, теплая, из настоящей овечьей шерсти – и он чувствовал, что она и большой крест, который теперь висел у него на груди, что бы дальше ни случилось, сумеют его защитить. На вокзале Жестовский сначала устроился в зале ожидания, правда, садясь на лавку, на всякий случай спрятал обратно в портплед панагию. Понимал, что в небольшом провинциальном городке человек в священническом облачении – немалая редкость, если же вдобавок окажется, что он архиерей, на него станут пальцами показывать.

Еще с лагерной поры, – продолжала Электра, – отцу хорошо молилось среди барачного шума и суеты; здесь, на вокзале, стоял почти такой же гомон; он нашел себе место подальше от касс, скамья была в самом углу, и, привалившись к стене, стал просить Господа сначала за Алимпия, потом за Сбарича, но особенно старательно за Игнатиевых прихожан, которых окормлял целую неделю, служил литургию, исповедовал, причащал. Он был рад, что его во всё это впутали и что именно благодаря его письму Сбарич теперь вернется в Синод. Но главное, что ни аресты, ни долгие лагерные сроки пастве Игнатия больше не грозят.

Отмолившись, он решил, что пора заморить червячка. Поднялся на второй этаж, где помещался ресторан, зал был почти пуст, и Жестовский облюбовал себе столик у окна, которое выходило прямо на перрон. Не бог весть какая высота, а многое отсюда было видно лучше. Отец говорил, что, дожидаясь официанта, не мог оторваться, смотрел, смотрел на коловращение жизни – и жалел Господа, который из последних сил пытается разобраться в человеческом хаосе, нечленораздельном и невразумительном.

Когда подошел официант, отец взял графинчик водки, к нему борщ, расстегаи, долго колебался между бифштексом «Деволяй», который здесь тоже готовили, и каре ягненка, в конце концов остановился на ягненке. В общем, заказал, как полагается; довольный, тихо-мирно пил рюмку за рюмкой и думал, что с той бумагой, что ему дал Алимпий, нигде не пропадет. Можно ехать любым поездом и в любом направлении, и сойти тоже можно где хочешь, с привокзальной площади какая-нибудь колокольня да видна. Думал, что ряса на нем из хорошего сукна и хорошо сшита, крест на груди отличной выделки, то есть и то и то смотрится внушительно, вызывает уважение.

Вот ведь он гневил и гневил Бога, жаловался, что ближайшей зимы не пережить, а обернулось – не знаешь, чего еще просить. Получалось, что Господь всё время о нем помнил, просто ждал случая их троих – Алимпия, Сбарича и его – между собой дать сговорить, вдобавок отмазать Игнатиев приход. От этого, оттого, что Господь никогда его не забывал, и оттого, что денег у него теперь был полный карман, денег было гуляй не хочу, хватит и ему самому, и на посылки якутке, – к отцу вернулось ощущение безмятежности жизни, о котором все шесть лет лагерей он и не вспоминал.

Но отец, – говорила Электра, – не раз про себя повторял, что, наверное, в нем есть какая-то червоточина, потому что, допив один графинчик и заказав другой, он вдруг заскучал, стал думать: при таких деньгах – что ему ездить из прихода в приход, что шаромыжничать как последнему босяку? Опять же, если ты один как перст, пусть даже сыт и спишь на перине, радости немного; будь у него приход на манер Сбаричева, он был бы хорошим пастырем, но тут надеяться не на что: отец понимал, что, пока якутка не освободится, своего ему ничего не светит. И всё же думал, что, случись какой-никакой напарник, вместе кочевать было бы веселее, и время, пока не вернется якутка, тоже шло бы на вороных.

Позже, – рассказывала Электра, – отец говорил, что, стоило ему задуматься о напарнике, сразу выяснилось, что первого кандидата Господь ему уже припас. Отцу тогда вообще казалось, что Господь по какому-то Своему гамбургскому счету считает Себя перед ним в долгу: может, дело было в Игнатии и его приходе, может, в других обстоятельствах, здесь, говорил отец, наверняка никогда не скажешь, важно, что, пока он не выбрал свой кредит, Высшая Сила ему, Жестовскому, во всем будет споспешествовать.

Отец объяснял мне, – продолжала Электра, – что речь тут вовсе не о праведности – воздаяние праведника на небесах, здесь, на земле, жизнь для него, как и для любого смертного, с начала и до конца – юдоль страданий; просто ему, Жестовскому, сколь бы ничтожным винтиком он ни был в этом огромном и так сложно устроенном мироздании, вдруг нашлось правильное место. И Господу, если Он в самом деле хотел, чтобы человек рано или поздно к Нему вернулся, помогать ему тоже стало правильно.

Еще приканчивая первый графинчик водки, отец заметил, что на него с большим интересом поглядывает человек, сидящий в противоположном углу ресторанного зала. Столик незнакомца был затиснут между двух кадок с фикусами, и вся мизансцена, прямо как в театральной постановке, отражалась в огромном парадном зеркале в резной золоченой раме. Зеркало, будто композиции был необходим задний план, там же, между фикусами, прислонили к стене.

Любопытствующий был худ и вертляв, на вид лет тридцати – тридцати пяти, не больше, а по тому, как он вскакивал, чтобы поудобнее пододвинуть кресло или пересесть на другое, как нервно наливал водку и тут же безо всякого разумения опрокидывал ее себе в горло, – и вовсе смотрелся мальчишкой.

Сначала посетитель лорнировал отца в упор, потом, похоже, решил, что выходит слишком откровенно, пересел на другой стул – к отцу спиной, – и теперь смотрел на него через зеркало. Впрочем, наглости в нем было немного, иногда с виноватым видом он даже начинал улыбаться. Зачем он сменил стул, было непонятно; зеркало было хорошим, и что незнакомец как смотрел на него, так и смотрит, прямо оторваться не может, стало только яснее.

Сидел он один и тоже с графинчиком водки, но если вокруг Жестовского уже образовалась горка тарелок, на столе незнакомца не было ничего, кроме жалкой плошки салатика. Такое внимание к себе отец поначалу сводил к рясе да большому священническому кресту, однако когда, встречаясь с ним в зеркале глазами, посетитель стал всё просительнее улыбаться, решил, что, как ни крути, ждать поезда еще битых два часа и что, как кочевать по городам и весям лучше на пару, так и водка на пару пьется лучше. Вдобавок и подкормить малохольного грехом не будет.

Рассудив это, он поманил будущего собутыльника к себе, чего тот, похоже, только и ждал. Сразу вскочил и вместе с остатками своей водки, то есть, как бы не на дармовщину, скорым шагом направился к отцовскому столу. Но удивило отца другое – уже на подходе он вдруг громко, на весь зал, возгласил: «Дядя Коля, я всё на вас гляжу, гляжу, всё думаю, когда же наконец вы меня призна́ете?»

В общем, получалось, что сначала Сбарич, теперь этот фрукт, и все хотят одного – чтобы их опознали, признали за своего. Обе истории будто под копирку, но отец, который раньше никогда на память не жаловался, хоть тресни, не мог вспомнить ни того, ни другого. Правда, благодаря Алимпию со Сбаричем разобрались; теперь надо было разбираться с новым кандидатом. Впрочем, и тут всё оказалось несложным.

Петёк – так звали этого товарища, – как говорится, с нашим вам удовольствием разъяснил дело за пару минут. Уже была налита водка, а Петёк не унимался: «Дядя Коля, дядя Коля, как же вы меня не помните? Я ведь в двадцать четвертом году у вас в Протопоповском почти полмесяца прожил. У меня тогда рука была сломана, и ваша жена, вы ее якуткой кликали, мне перевязки делала, а когда я о сундук гипс разбил, кусок к куску сама обратно сложила и на клей посадила, крепче прежнего стало.

И другой раз я у вас был дома, года через четыре, наверное, или через пять, якутки тогда уже не было, вы жили один с детьми. Я пожаловался, что двое суток не жрамши, и вы мне полситного дали, целую кастрюлю пшенки и чай с сахаром. В общем, накормили от пуза, а пока ел, о житье-бытье расспрашивали и всё шутили, что я крестный Сергея Ивановича Телегина, что это я его в чекисты благословил».

Понятно, – продолжала Электра, – что отец к тому времени Петька давно вспомнил. История впрямь была и потешная, и памятная, вдобавок во всех отношениях цирковая. На арене в Сокольниках Петёк каждый вечер с большим красным флагом в руках стоял на вершине пятиярусной пирамиды, которую, как атлант, держал на своих плечах Телегин.

Зрители понимали, что оттуда, с самой верхотуры, должен быть виден весь коммунизм, как он есть, и когда Петёк – ликуя, приветствуя зарю новой жизни, начинал размахивать флагом, – вскакивали с мест, чуть не полчаса стоя бисировали. Номер пользовался огромным успехом, везде, где выступал Телегин, считался гвоздем программы.

Акробатов, с которыми работал, Телегин держал в черном теле. Каждый день по многу часов изнурительных тренировок, всё больше силовых упражнений, но дело того стоило, они были знамениты, им отлично платили, главное же – за три года ни единой серьезной травмы. Телегин даже считал, что они работают с запасом и, похоже, пора нарастить пирамиду еще на ярус. Тогда номер будет совсем уж рекордным, единственным в мире. Он уже прикидывал, кого из знакомых акробатов стоит попробовать, сговорить на смотрины.

Но Бог, как известно, наказывает гордыню; в день, на который были назначены первые пробы, всё рухнуло. Вечером на представлении наш Петёк, вместо того, чтобы спокойно работать, едва увидел свой коммунизм, пришел в необыкновенный раж, размахивал и размахивал флагом, пока не потерял равновесие. Телегин относился к Петьку, как к сыну, боялся за него больше, чем за любого другого акробата из номера, и было чего бояться. С высоты, на которой без страховки работал Петёк, если сверзиться, костей не соберешь. Вот и тут, вместо того чтобы дать всем тихо-мирно спрыгнуть на опилки, Телегин попытался удержать башню, стал переступать с ноги на ногу, но, когда снова почти нашел равновесие, вдруг поскользнулся. Левая нога поехала, вся тяжесть пришлась на правую, и, падая, он напрочь порвал связки.

Петьку тоже досталось – сломал руку. Но рука срослась, стала крепче прежней, а телегинские связки залечить не удалось. Тем не менее Телегин Петька ни в чем не винил и потом, когда уже работал в ГПУ, если случались лишние деньги, ему подбрасывал. На Протопоповском эта история сделалось темой бесконечных приколов, в первую очередь потешались, конечно, над Петьком, которого коммунизм так поразил, что даже могучий Телегин не смог удержать свидетеля светлого царства – упал как подкошенный.

Отец был рад Петьку. Двадцать четвертый год был для него хорошим годом, он тогда работал на заводе «Красный пролетарий», и незадолго перед тем, наплевав, что он из семьи служителя культа, товарищи по цеху единогласно приняли его кандидатом в члены партии, еще через год якутка родила ему сына и заводской партком по собственной инициативе и на специальном заседании постановил дать новому члену коммунистического общежития имя Зорик, что, как уже говорилось, означало «Завершим Освобождение Рабочих И Крестьян».

Накануне десять партийцев, половина с дореволюционным стажем, целый день чуть не до хрипоты спорили, как назвать, у каждого было по несколько предложений, но заводской инженер-плановик сказал, что Зорик звучит лучше всего. И ласково, и без выпендрежа. В общем, по-родному звучит, как Зорька или будто заря, зори, главное – смысла в этом имени столько, что можно и решений последнего партсъезда не читать.

Так что отцу было приятно вспомнить то время, и как они тогда потешались над Телегиным с Петьком, тоже приятно. Тем более что едва сделалось понятно, что назад, в цирк, хода нет, старые телегинские приятели по спортивному обществу «Динамо» в два счета сговорили его в чекисты, покровительствовали ему и дальше.

Отец с радостью наливал Петьку рюмку за рюмкой, когда кончился один графинчик, попросил принести другой. К новому графинчику успел правильно прожариться бифштекс «Деволяй», который отец заказывать себе не стал, решил, что каре ягненка как-то надежнее, а Петёк журчал и журчал, не умолкал, радовался, что его слушает, да еще с ласковостью, такой представительный батюшка, что его и кормят и поят, от всего этого он прямо лучился. Хотя, если рассудить, то, что он рассказывал, звучало не слишком весело.

«Как кость срослась, – говорил Петёк, – я вернулся в цирк. Телегинского номера, понятно, уже не было, но я был хороший акробат, и ловкий и легкий, считал, что в каком-нибудь другом номере для меня всегда сыщется место. Я ведь и актер был сто́ящий, – говорил Петёк, – у Телегина не просто флагом размахивал, я энтузиазм выказывал, гордость советского человека, высоту, на которую он завтра поднимется, и у меня это “завтра” каждого заражало, все до последнего человека ладоши себе отбивали.

Конечно, нас держал Телегин, – продолжал Петёк, – но что он, что другие, ясное дело, только ступени, один я взошел и уже в Раю, на седьмом небе. Ну вот, а когда вернулся, оказалось, что без Телегина меня никто брать не хочет. Циркачи люди суеверные, а тут у нас решили, что я не просто так рекордный номер зарезал, что не просто так Телегин связки порвал и выпал в осадок, – беда в том, что я не фартовый. А нефартовые никому не нужны. Со мной никто не хотел работать, чуть вообще из цирка не вышибли, слава богу, вступился профсоюз. Но к акробатике уже и на пушечный выстрел не подпускали».

«И как же ты?» – спросил отец.

Петёк: «Как? Да никак; что называется, на подтанцовках: то подручным у заштатных клоунов, этим, везучий я или невезучий – без разницы, всё равно от их реприз плакать хочется; иллюзионистам ассистировал: меня и надвое распиливали, и голову, будто у Иоанна-крестителя, на блюде носили, но я больше другого не любил, когда в ящик засупонивали, совсем узенький ящик, меньше детского места, из которого младенец, когда подрастет, только и думает как выпростаться.

В общем, до тридцати пяти лет прокантовался, сейчас здесь, в Соликамске, работаю, администрирую помаленьку. У нас тут филиал Пермского цирка. Впрочем, по правде сказать, – продолжал Петёк, – я здесь, как у клоунов, на подхвате. Конечно, по мере сил пробавляюсь, но тяжело, жена больная, не работает, двое детей – всех и одеть, и накормить надо».

Отец ему: «А я от Телегина слышал, что цирк – золотое дно, что, как Ленин сказал, он самое главное для нас искусство, вы на особом положении. Снабжение отдельной строкой. Всё – и мясо, и мануфактура».

Петёк: «Оно, конечно, так, но я человек маленький, желающих хапнуть и без меня довольно, мне, если что и отколупнется – крохи. Другим за мелочевкой наклоняться западло, а я не гордый, наклоняюсь, иначе жена и дети давно с голоду бы попухли».

Отец, – продолжала Электра, – на моем веку не брал в руки карты, говорил: любой кидала на зоне, ты и «Отче наш» прочитать не успеешь, без штанов оставит. И все-таки раза три за свои четыре отсидки он играл, каждый раз очень счастливо. С одной стороны, ему тогда так и так был клин, с другой – отец знал, что, кто бы сегодня ни банковал, он хоть втемную скажет – мне еще или, наоборот, хватит, – у него на руках очко. Подобные дни случаются у любого картежника, он их потом помнит до конца жизни. Вот и тут, пока Петёк зажевывал водку мясом, отец вдруг понял, что сегодня ему фарт. И он будет последнее чмо, если его не использует.

За то время, что они сидели разговаривали, – рассказывала Электра, – Петёк, хоть по большей части и плакался в жилетку, успел пару раз поинтересоваться, как идут дела у отца. То говорит: «Вы, дядя Коля, значит, теперь в наших краях батюшкой заделались? Я и тогда, в Протопоповском, видел, что вас к этому тянет».

Другой раз: «Если, дядя Коля, на вашу рясу и крест посмотреть, видно, что вы в полном порядке». Отец каждый раз отмахивался, а тут понял, что зря окорачивает, что есть одна занятная партия, которую они бы могли исполнить дуэтом, сработать ее, так сказать, на пару, и что, если дело поставить грамотно, внакладе никто не останется.

В Перми за столом они с Алимпием много говорили о том, что народ наконец пошел в храм. Приходские священники с ног сбиваются, чуть не до ночи венчают, крестят, придет срок – отпевают усопших. Для этого немало всего нужно – и иконы, и свечи, опять же кресты священнические и облачения, а софринский комбинат при патриархии – один на всех. Там, хоть и пашут в три смены, ежу понятно, не хватает.

Про листовое золото для куполов и про шифер на крышу никто и не заикается, речь о ерунде. До смешного доходит – крестят младенца, а толкового крестика, чтобы ему повесить, нет. Про золото и серебро забудем, за драгоценными металлами государство следит строго, но и простого медного днем с огнем не сыщешь. Сами родители из консервной банки ножницами вырезают жестяной, а потом, чтобы младенчик не поранился, обтачивают напильником.

И не похоронишь по-людски – хочется ведь, чтобы родной человек ушел красиво и чтобы память о нем осталась. Венки из еловых лап пусть как веники, но свяжут, а лент с сороковым псалмом, чтобы их между веток вплести, и таких же лент, чтобы на гроб положить, прежде чем землей засы́пать, на огромную пермскую епархию, жаловался Алимпий, в прошлом году дали всего несколько сот метров. Курам на смех.

Отец Петьку: «Про крестики ты и сам, небось, слышал».

Петёк: «А то нет, про это каждый знает. Мы обоих детей окрестили, – жена настояла, – они слабые получились, вот и решили – вдруг да поможет. У нас тут есть один батюшка, он тихо делает, ни в какие книги не записывает. Опять же и крестики у нас тоже были точь-в-точь, как вы говорите. Банка из-под тушенки, она из нее вы́резала».

И вот, – рассказывала Электра, – когда Петёк сказал про своих детей и про их жестяные крестики, я, – говорит отец, – понял, окончательно понял, что сегодня мне фарт. Прибавь, что и денег полный карман, есть на что зарядить деловых людей.

Так что я без раскачки, сразу: «А скажи-ка, Петёк, в твоей конторе есть умельцы, которые трафареты режут, и чтобы буквы были красивые, то есть не как в новодельной, а как в старой псалтыри?»

Петёк: «Нет, у нас в Соликамске ничего этого нет, мы маленькие и слабосильные, одним словом, филиал, другое дело Пермь, где у нас главная база. В Перми целый цех – всё, что ни попросишь, и вырежут, и прокатают. Хорошие мужики, а один есть – чистый левша, если с ним сговориться, красиво сделает, прямо на загляденье».

Отец: «А он левую работу берет?»

Петёк: «А то нет, конечно, берет, без левой работы совсем зубы на полку».

Отец: «И понятное дело, подход к нему у тебя есть? Знаешь, и сколько возьмет, и как быстро сделает?»

Петёк: «И подход есть, и сделает быстро. Не проблема. Я в Соликамске как раз по этой линии подвизаюсь. А чего надо-то?»

Отец: «Подожди, не гони. Ты лучше вот что скажи: в твоем пермском цеху, может, и небольшой пресс сыщется? А к нему какой-нибудь другой левша вкладыш выточит крестики штамповать, чтобы процесс, как говорится, на поток поставить? Ну и медь нам, конечно, понадобится. Для начала хотя бы пару листов».

Петёк: «Нет, такое мы даже в Перми не делаем, подобные заказы мы в Мотовилиху передаем. Там умельцы почище наших, что хочешь сбацают. В общем, и дешево и сердито. Медь у них тоже найдется».

Отец: «А можно устроить, чтобы пресс доставал один, вкладыш выточил другой, а о меди с третьим договориться? То же и с лентами: у первого голова пусть только о трафарете болит, а второй уже всё как надо прокатывал, и чтобы один про другого ничего не знал?»

Петёк: «И это можно, почему нет? Вы, дядя Коля, только скажите, сколько надо и когда. Вот хотя бы на салфетке делаете бланк-заказ, а я уже как-нибудь организую».

Отец: «Надо много, совсем много».

Петёк, отправив в рот очередную рюмку и нанизав на вилку кружок огурца: «Да вы, дядя Коля, успокойтесь, не нервничайте, сделаем столько, сколько надо, и хорошо сделаем, останетесь довольны. Вы только скажите, сколько и где взять этот самый сороковой псалом. Найдем лист писчей бумаги, вы на нем напишете этот ваш псалом, там же шрифт набросаете, какой вам по душе, а дальше мои люди всё сами сделают, они ученые. Хорошо бы и крестик нарисовать, особенно коли не простой, а с заковыкой, тут тоже, чтобы не облажаться, полезно образчик иметь. А так мы любых крестов, хоть мальтийских, хоть старообрядческих, вагон настругаем».

Отец: «Ну, это понятно, что надо, и напишу и нарисую. Почерк у меня не ахти, для ясности сделаю печатными буквами. Сороковой псалом, что из него взять, чтобы никто ничего не перепутал, напишу на пяти отдельных листках, пока хватит. Кроме того, разлиную бумагу по клеточкам, начерчу пару образцов шрифта – подойдет и тот и другой, – конечно, каждую букву рисовать не стану – твой шрифтовик их в любом справочнике найдет; разговор про то, чтобы разобрался в “уставах” и “полууставах”. То же и с крестиком, нарисую всё точно – и форму и размер. Отсебятину пороть не придется. В общем, что писать и что рисовать – моя епархия, можешь по этому поводу не печалиться.

Теперь другой вопрос. Ты, Петёк, как я понимаю, не просто так в привокзальном ресторане чалишься; в Пермь собрался, разжился командировочными и решил гульнуть? Я тоже еду в Пермь. Сейчас пойдем в кассу, там я тебе билет на купе поменяю, а чтобы не разлучили, с проводником договоримся. Поезд неспешный, у каждого столба кланяется, значит, у нас целая ночь.

В поезде с остальными вопросами и определимся. Как говоришь, сделаю тебе бланк-заказ, где будет и что, и как, и сколько. Тут больших проблем не вижу. С запасом на всё про всё у меня уйдет часа три, а потом мы с тобой тихо-мирно пойдем в вагон-ресторан – и за коньячком, без фанфаронства обсудим сроки и сколько сможешь сделать что лент, что крестиков; главное, во что мне это станет, чтобы и по средствам, и навар вытанцовывался. Тогда и определюсь, подписываюсь или нет. Имею в виду не только деньги, в этом деле не хочу спалить ни себя, ни тебя. Короче, заложись, что всё придется делать аккуратно, то есть чтобы люди надежные и без трепа.

Петёк: «Я это не хуже вашего понимаю, в петлю лезть никому не с руки. Так хоть и плохонько волоку, если же, не дай бог, сцапают – моим амба. Не одному вам, по мне тоже – лучше не зарываться, утащить что- нибудь в клюве, и пока волна не уляжется – на дно.

Но я тут о другом хотел, – продолжал Петёк. – Вы, дядя Коля, учтите – народ сейчас другой, не тот, что прежде. Вы мне родной человек, но остальные за честное пионерское даже жопу от стула не отдерут. Если решите во всё это впариться, знайте: людей необходимо подогреть, какой-никакой каждому выписать авансец и потом, когда сделают, не отходя от кассы сразу полный расчет, чтобы нами были довольны.

Станем считать, что надо, вы про деньги не забывайте. По-другому такие истории не начинают. И еще, – продолжал Петёк, – на что хватит ваших червонцев, на математику тоже время уйдет. В общем, чем раньше вы мне цифры дадите, тем лучше».

Что Петёк прав, отец понимал. К утру в вагоне-ресторане они, правда на салфетках, что с крестиками, что с лентами определились. Решили, что лент пока возьмут три километра. «С лентой, – сказал Петёк, – затыка не будет, в Перми в центральном универмаге есть специальная секция, если что надо, мы в ней отовариваемся. Скажем, что для октябрьских праздников – дадут и три километра, и больше, даже не поморщатся. Черных, правда, я там никогда не видал, только белые и красные, но перекрасить не вопрос. А так ленты хорошие. Как вы, дядя Коля, и хотели, атласные. Если отпечатаем по ним белым, да еще божественное, будет красиво». С крестиками решили, что трех тысяч на первый раз хватит.

«Еще одна проблема, – сказал отец, – барахла много, на себе всё не утащим, а и утащим – вида не будет. А без вида никто дверь не откроет. Ряса, крест – и то, и то у меня хорошее, и бумаги такие, что везде примут как дорогих гостей, но для представительства нужна машина и нужен шофер».

Петёк: «Шофер есть, я армию отслужил механиком-водителем, баранку крутить умею и, если в дороге поломаемся, тоже справлюсь, починю. А так машина, конечно, дорого стоит, столько денег да еще сразу взять негде. Но машина нужна, ясное дело что нужна; вы это, дядя Коля, правильно понимаете, с машиной другой коленкор.

Все-таки, дядя Коля, и с машиной есть вариант, у директора Пермского цирка их две, обе он с фронта из Германии притаранил. Одна очень хорошая, “Мерседес”, на ней он сам ездит, другая похуже, но тоже ничего, называется “Виллис”. “Виллис”, знаю, он давно хочет продать, но просит дорого: за столько, за сколько просит, у него “Виллис” никто не берет. Но, может, он на размен согласится, скажем, что мы “Виллис” берем у него как бы в рассрочку. Каждый месяц что-то отстегиваем, а через год полный расчет. И ему неплохо, и нас устроит».

Уже на пермском вокзале отец выдал Петьку на расходы всё сполна – на круг девять тысяч рублей, то есть ровно столько, сколько тот запросил, и уговорившись, что через полтора месяца партия будет готова, сказал ему две вещи: «Работать будем не в Пермской епархии, здесь меня многие знают, да и ты быстро примелькаешься. Прямо сейчас я еду в Вятку, за это время всё разузнаю и про батюшек, и в чем нужда, и есть ли деньги. В Вятке тебя и жду. Как уговорились, с товаром и с машиной. Чтобы и тут прошло гладко, на всякий пожарный возьми у себя в Соликамске отпуск. Двух недель нам за глаза хватит.

За две недели товар разойдется, сбудем всё до последнего крестика. Дальше, как ты и хотел, на дно. То же и со следующей партией. И второе: если ты, Петёк, вздумаешь крысятничать, будешь последний фраер. Так я тебя не просто в долю беру, делиться будем пополам, сколько мне – ровно столько и тебе, а если кинешь, пару кусков, конечно, заначишь, а дальше прости-прощай, как тучка в небе: была и нет ее».

На это, – рассказывала Электра, – Петёк, по словам отца, ответил вполне спокойно. Сказал: «Да вы не волнуйтесь, дядя Коля, никого я не кину, может статься, через вас я в натуре опять коммунизм увижу. А за коммунизм, дядя Коля, я кому хочешь пасть порву».

Петёк и вправду оказался во всех смыслах отличным партнером, а уж точен был – прямо как кремлевские куранты. Тридцать первого октября, как и условились, ровно в два часа дня Петёк на шикарном «Виллисе» подкатил к железнодорожному вокзалу в Вятке, отец его уже ждал. Петёк был в костюме, при галстуке, и товар, который он с собой привез, – тоже не придерешься.

Отец на пробу просмотрел с десяток крестиков, стал разматывать рулон ленты – и штамповка, и печать были выше всяких похвал. В общем, лента – глаз не оторвешь. Потом, когда они уже сидели в ресторане, – сошлись, что от добра добра не ищут, и опять устроились в привокзальном – Петёк сказал, что в Перми всё на мази. И они довольны, и ими; те, кого он зарядил, предлагали сделать вдвое, но он, Петёк, решил, что на первый раз хватит, сначала посмотрим, как пойдет товар. Еще добавил, что следующая партия встанет недорого, и то, и то изготовят за гроши, потому что и трафареты, и пресс на ходу: что лент, что крестиков можно наклепать столько, что бедный софринский комбинат Лазаря запоет.

Отец в Вятке тоже не зря ел свой хлеб. С одной стороны, он жил тихо, много читал и много писал, в городе оказалась отличная общедоступная библиотека, среди прочего в начале тридцатых годов ей передали целый ряд частных собраний и фонды местной епархиальной библиотеки. Отец нашел в ней немало интересного, в том числе и книги по литургике. Некоторых он вообще не знал, о других только слышал.

Книги можно было брать домой и, чтобы удобней было работать, тут же, у железнодорожного вокзала, отец снял большую светлую комнату с настоящим письменным столом. В квартире жил только он да хозяйка, женщина лет шестидесяти. Она была вдовой местного профсоюзного начальника, которому повезло умереть в тридцать шестом году и в своей постели. Сама она никогда нигде не работала, пенсия, которую ей платили за мужа, была маленькая, и такому жильцу, как отец, она была рада-радешенька, кормила его и поила.

Эти полтора месяца отец не просто просиживал штаны в библиотеке, он всё разузнал и всё разведал. Свел знакомства со многими полезными людьми из местного клира, в итоге определился с приходами, которые им с Петьком стоило бы окучить в первую очередь. Вятку они сразу решили не трогать, в городе было чересчур много милиции.

Сельские приходы тоже отпали сами собой. Деревенские храмы были бедные, случалось, что тамошние священники, особенно те, у кого выводок детей, даже подголадывали, на столе в лучшем случае каша, хлеб да картошка. Было ясно, что покупатели из них никудышные. Опять же дороги такие плохие, что, если недавно прошел дождь, на «Виллисе» до этих храмов и не доедешь, а если доехал, обратно не выедешь, застрянешь на неделю.

В общем, в свое первое турне они бомбили маленькие города, по большей части райцентры, и то если была хорошая дорога. Отец не хуже Петька понимал, что без машины им, что называется, никуда, тем не менее рассчитано было правильно: товар отрывали с руками. В итоге всё ушло меньше чем за неделю. Чтобы не привлекать внимания, лишний раз не маячить, отец, расплатившись с хозяйкой, вместе с Петьком уехал из Вятки.

Уже в Перми, в гостиничном номере, деля заработанное, двумя равными кучками раскладывая на столе сотенные купюры, они решили, что так же будут работать и дальше, только партию товара против прежнего удвоят. Но не больше, чтобы дней за десять с гарантией распродать. Еще решили, что их огородом останутся соседние с Пермью епархии и что, как и с Вяткой, челночить следует между маленькими провинциальными городками: в них всё в порядке с клиентурой и деньги тоже случаются.

Отец едет в епархию, на которую положил глаз, и проводит рекогносцировку на местности, определяет, где и с кем стоит иметь дело. Дальше телеграмма в Соликамск, и уже через пару дней с товаром и машиной – Петёк. Было понятно, что долго разъезжать по одной области на «Виллисе» не стоит, приметной машиной может заинтересоваться милиция, и тогда не поможет даже бумага, которую отцу дал Алимпий. Чтобы не спалиться, Петёк предложил, и отец принял, хотя расходы были немалые, каждые пару месяцев перекрашивать «Виллис», менять номера и документы. У Петька был знакомый автоинспектор, и он сказал, что суеты немного, всё это он берет на себя.

Короче, они оказались отличными компаньонами. Отец даже без пермских верительных грамот с легкостью сходился с местными батюшками, до глубокой ночи чаевничал с ними, вел разговоры о местных и египетских святых, угодничках божьих, об отцах церкви и о литургике, в некоторых храмах даже служил и, когда уже перед самым отъездом соглашался против софринской за полцены отдать на нужды прихода изготовленные Петьком ленты и крестики, это принималось как дар божий.

Такой чес, причем, в сущности, без проколов, продолжался почти полтора года. А потом в один день оборвался. Дело было на пермском железнодорожном вокзале. Получасом раньше они с полным рюкзаком денег вернулись из Нижнего Тагила. Отец сидел на лавке, ждал Петька, который, не выпуская из рук их общий денежный мешок, стоял в очереди в кассу, чтобы купить билет в Соликамск. Так что он даже не видел, как к отцу подошли двое милиционеров, а с ними, по всей видимости, чекист в обычном неприметном костюме – он и предъявил опешившему отцу ордер на арест.

Часа четыре отца продержали в комнате при железнодорожной комендатуре, а потом вместе с двумя вертухаями посадили в купе мягкого вагона и скорым поездом отправили в Москву. К тому времени отец уже успел опомниться, и хотя точно не знал, погорел он один или Петёк тоже в ментовке, радовался как дитя, что взяли без денег. Он рассказывал, что так этому радовался, что и через двое суток, когда его уже водворили в одиночную камеру Лефортовской тюрьмы, находился в самом светлом настроении”.

Тут я бы хотел вернуться к вопросу, почему я продолжал играть в молчанку, так и не отдал Кожняку свои записи бесед с Электрой, когда он месяц за месяцем теребил меня, всё надеялся, что в следственных делах отыщется машинопись романа Жестовского? Повторял, что “Агамемнон”, если он найдется, станет бомбой похлеще “Мастера и Маргариты”. Кожняк не сомневался, что роман написан с замечательной силой; впрочем, и те, кто проходил по делу Жестовского сорок седьмого года, читал его или главами, или целиком, тоже об этом свидетельствовали.

В общем, он до конца был убежден, что “Агамемнон” есть, что хоть один экземпляр да уцелел, не уничтожен; проблема в том, что лубянские архивисты ленивы, косны, необходимо как-то их заинтересовать, сделать так, чтобы и они впряглись, работали на полную катушку. Вдобавок Кожняку кто-то сболтнул (и он, в других отношениях скептик, даже циник, поверил), что есть еще один, совсем уж секретный архив. В нем свой отдел литературы и искусства, по ценности второй РГАЛИ, где органы – вдруг да понадобится – хранят рукописи людей, которых они расстреляли. И Кожняк строил планы, как получить допуск в этот спецхран, на кого нажать, с кем и как поговорить, чем задобрить.

Но и без маниловщины мы много обсуждали, как будем издавать “Агамемнона”, если он окажется в наших руках. Были согласны, что его нельзя пускать в набор просто так, в “голом” виде. Нужны не только подробные комментарии и справочный аппарат. Необходимо, чтобы с тыла роман прикрывала подробная биография Жестовского. То есть не только основные события и даты жизни от рождения до смерти, главное, как на нем отпечаталось время, в которое он жил. Что и когда он стал понимать, что́ легко и без лишних угрызений принял, а с чем, наоборот, до конца жизни не смог смириться. “И всё равно, – говорил Кожняк, – мне это казалось разумным, – биографию Жестовского надо писать так, чтобы было ясно, – неважно, принимаем мы это или нет: время сильнее человека, материал, из которого оно сделано, тверже. Оттого оно и формует нас год за годом, к концу жизни мы не более чем его слепок”.

Кожняк считал, что из биографического очерка история романа – от замысла до правки финального машинописного текста – должна вырастать сама собой. Не только все этапы работы, что и откуда он брал, кто и как ему помогал, но в первую очередь сама романная оптика. То, как “Агамемнон” шаг за шагом преломил и переплавил его жизнь. Кожняк даже составил шпаргалку, чего я ни в коем случае не должен пропустить.

Первым номером в ней, естественно, значилось, как Жестовский понимал свое время; как роман его, Жестовского, изменил; чего он не пожелал (или просто так сложились обстоятельства, что одно и другое выпало из гнезда, осталось за кадром). То есть какие из центральных событий и дат его жизни ушли с авансцены, оказались в тени, а какие, наоборот, он самолично взял за руку и вывел на первый план.



Поделиться книгой:

На главную
Назад