Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Таврические дни - Александр Михайлович Дроздов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он очень обрадовался товарищу. Анна была в слезах: Гнездилин рассказал, что в Пятигорске видел Ваню, но о девочке не спросил его. Гнездилин был хмурый, глаза его запали: было похоже, что он с похмелья. Он сказал, что надо в конце-то концов немножко рассеяться. Он пригласил Анджиевских в кино «Рекорд» смотреть картину о казни негров по закону Линча. Анджиевский согласился пойти, потому что Анна очень убивалась по девочке и потому что рад был побыть с Гнездилиным.

К подъезду кино подошла машина. Два английских офицера вежливо арестовали Анджиевских.

Гнездилин замешкался в толпе. И по тому, как он в ней замешкался, Анна поняла, что он — сволочь.

Английский офицер сидел между ней и Анджиевским. Он был совершенно равнодушен к тому, что делал, и смотрел на арестованных, как на пачки галет, которые ему поручено доставить в полк и за целость которых он отвечает. Анна пыталась заговорить с мужем. Не меняя выражения скучающих глаз, офицер вытягивал руку и поводил пальцем: «Запрещается».

У дверей штаба караул несла морская пехота. В двери сначала провели Анджиевского, потом Анну. Знакомый моряк держал на отвесе короткий морской карабин. Глаза у него были равнодушные, как стекло.

— Меня поймали, — сказала Анна проходя.

Он повернул в ее сторону зрачки.

В глубине коридора послышался голос Анджиевского:

— Никто не может разлучить меня с женой!

Резко захлопнулась дверь. Голос Анджиевского какое-то время жил в ушах Анны. И уже навеки он остался жить в ее душе. У нее было такое чувство, что она больше никогда не увидит Анджиевского. Чувство это было настолько остро и гневно, что она начала кричать и биться в чьих-то вежливых, но настойчивых руках. Она очутилась в комнате, такой чистой, что все в ней блестело: пол, стены, потолок и диван. Анна была раздетая. Дрожа и стыдясь наготы, она стояла у стенки. Сухопарая, немолодая, некрасивая женщина сидела на диване и бритвой пилила каблук на Аннином туфле. Каблук отскочил, упал на чистый пол. Некрасивая женщина вздохнула и глазами показала Анне, что, к их общему удовольствию, ничего не нашлось.

Анна забыла о своей наготе, подошла к женщине и швырнула ей в лицо:

— Гадина! Гадина!

Сила ее слов была так велика, что англичанка поняла их смысл.

Испуганно и побито она посмотрела на Анну, резко закачала головой: «Нет! Нет!»

Анна села на диван, обняла женщину, сказала ей: «Ты же невольница, невольница, протестуй! Моя сестра… ты протестуй, ты борись!» Женщина закивала головой, со страхом взглянула на дверь. В дверь стучались. Женщина кинулась к двери и не впускала мужчин до тех пор, пока Анна одевалась. Этим она показала Анне, что поняла ее слова и что эти слова, наверное, хорошие.

Когда вошли чиновники, чтобы отвести Анну в заключение, женщина жарко говорила им, что у этой большевички ничего не нашлось. Лица чиновников оставались бесстрастными.

Когда Анну выводили, женщина сказала ей слово, похожее на слово «сестра».

«Систер, — подумала Анна, — систер… сестра!»

Ночью Анну перевезли в тюрьму, она сидела в одиночке. Она думала только о том, чтобы за бездоказанностью выйти на волю и всеми средствами освободить Анджиевского. Она крепко спала ночью. Ей пригодятся силы. Ей думалось, интервенция уже не страшна: ведь кого ни коснись — матроса или штабной женщины, — везде систер, систер… сестра и, наверное, брат, а как по-ихнему «брат»? И ведь есть такое покрывающее, как шапка, теплое, стальное, горячее, железное, братское, сестрино, вечное-вечное слово — товарищ. Товарищ, ты, английский моряк, родной ты мой парень, охраняющий с карабином двери английского генерального штаба! Штабная ты тюремщица, дурашка, систер, систер, сестра! Ведь чуть-чуть выпрямиться бы вам, и вместо этой моей тюрьмы, вместо вашей постылой тюрьмы — будет воля, будет наш, пролетарский простор!

Спустя пять недель Анну вызвали в тюремную контору. Ночь. В конторе русский полицмейстер города Баку.

— Ну, девочка, довольно тебе занимать комнату. Улик против тебя, к сожалению, нет.

На подбородке у него торчала бородавка. Из бородавки рос волосок.

Анна поняла, что он служит с удовольствием.

— Можно идти? — спросила она.

— Именно для этого вас и побеспокоили. На дворе ночь. Пойдет с тобой, сволочь, конвойный, у него есть шпалер.

Анна села на скамейку.

— Ну? — спросил полицмейстер.

Анна спросила:

— Какой системы у него шпалер? Кольт, наган или вессон?

— А тебе, раздроби тебя, не все равно?

— От нагана, я слышала, смерть веселей.

Он положил свои белые руки на стол, поглядел на них. Взял телефонную трубку, пошипел в нее, назвал номер, стал говорить:

— Коля! Разбудил? Не сердись, Коля. Вот сейчас я выпустил большевистскую маруху. Девчонка. Годна только для постели. Да ну ее к черту! Постой, постой! Четверть пятого. Слушай, я беру машину, поедем в Черный город, возьмем там парочку красных.

— Вы свободны, — сказал он Анне, вставая из-за стола. Анна вышла из тюрьмы. У самой тюрьмы лежало море.

Где-то у горизонта рыболовы, видать, бросили в море спичку, и нефть объявшая море, горела. Зарево было прозрачно и тихо. Анна дошла до своей конуры. На столе записка:

«Анна! Англичане выдали А. белым. Белые увезли его в Пятигорск и там повесили».

Она легла на нары, язык и ноги отнялись у нее.

Когда она поправилась, комитет послал ее на Дербентский фронт.

Глава седьмая

На следующее утро после ареста английское командование передало Анджиевского в руки белых. К вечеру в закрытом автомобиле Анджиевского повезли в порт. Ветер, дующий с Сурахан, кидал на кузов машины жаркую и жесткую пыль. В машине было так душно, что высыхал мозг. Поры на теле здоровенного поручика, сидящего рядом, изливали пот, едкий и тонкий.

Вскоре машина остановилась, и поручик швырком выкинул Анджиевского из дверцы. Упав на землю, Анджиевский долго не мог подняться: кандалы на руках и ногах держали его у земли. Удар сапога, казалось, разломил ему бедра.

— Не бей! — сказал за его спиной голос, предостерегая. — Англичане смотрят…

Анджиевский собрал волю, отодрал плечи от земли и, откинувшись назад, подняв вверх закованные руки, начал медленно и страшно вставать. От висков его отхлынула кровь, глаза перестали видеть. От полуобморочного состояния он пришел в себя у парохода. Он шел по сходням, делая медленные и мелкие шажки закованными ногами, сходни упруго оседали. Казалось, не будь на нем кандалов, они, подбросив, швырнули бы его в море. Он увидел серый борт парохода, давно не чищенные золотые буквы на борту: «Крюгер»; светлый глаз на фок-мачте мерцал, странно белый на фоне заката. На палубе, осыпанной угольной пылью, было пустынно и голо. Черная пыль блестела на солнце, как чешуя. Серый и плоский Каспий, весь в перламутровых пятнах нефти и кровавых вспышках заката, лениво гнал спокойную волну на горизонт. Отбрасывая на корму гигантскую тень, край лебедки вскинул в воздух обтянутый старой рогожей тюк, гибкий голос пропел вдалеке:

— Ви-и-ира!

Анджиевский, окруженный конвойными, спустился в душное чрево парохода. От машинного отделения пахнуло теплом, запахом разогретого масла. В трюме, кивая язычками, печально горели рожки. Анджиевского втолкнули в каюту, с размаху он сел на незастланную койку. Против него на табурет сел офицер. Дверь задвинули, слышно было, как ставили в коридоре караул. Иллюминатор задраен. Душно. Волны, играющие за бортом, бросают на него длинные бенгальски-холодные отсветы.

Анджиевский закрыл глаза. В первую минуту ареста — именно в ту минуту, когда от него оторвали Анну, — он увидел, как в отчаянии и гневе она вскинула вверх руку (разорванный рукав ее скатился до плеча, рука тонкая, детская, с белыми шрамами оспы на предплечье), и он услышал свой собственный крик («Никто не может разлучить меня с женой!»). Именно в эту минуту Анджиевский почувствовал себя оглушенным.

Сидя в комнате английского штаба, он собрал силы. Блестел паркет, высокие окна были завешены зелеными жалюзи, за окнами ходил часовой. Сначала Анджиевский не мог осознать их плен. Сейчас он видел себя со стороны: длинноволосый, порывистый, ершистый парень. Он оценивал себя со стороны и, конечно, он знал себе настоящую цену! Кто может остановить Анджиевского? Только тот, кто может остановить революцию. Анджиевский, широко ставя ноги, восемью шагами покрыл расстояние от окна к двери. Сейчас в типографии Купцов, Андрей, Иван Иваныч и Дикий готовят номер подпольного «Прибоя». Купцов у конторки пишет «шапки»: у него оттянута книзу губа, и к ней прилип изжеванный окурок. В руках товарищей верстатки; с коротким щелканьем падают в них литеры. Другой товарищ стоит у ворот, он спрятал руки в карманы, чтобы они не белели. Россию перепоясали фронты. Солдаты, матросы, казаки, рабочие… Где тот бахвал и тот безумный, кто взялся остановить их?

Он шагал по комнате.

Пленник? Только убив, они смогут сказать, что он их пленник. До последнего дыхания своего он — враг.

Сознание силы было до того ясно в нем, что он ощутил жажду немедленной горячей деятельности — один из тех мощных приливов сил, когда все одолеешь, все опрокинешь и сомнешь, только пожелай, только захоти! Он ли не умел хотеть — Анджиевский? В октябре Сорокин, оголив фронт, стянул свою армию к Пятигорску. По пятам за его пьяным штабом тащились предательство, измена, кровавая игра в диктатора. Уже легли под его пулями члены ЦИКа: Абрам Рубин, Семен Дунаевский, Борис Рожанский, Михаил Власов, Викторин и Абрам Крайние. По ночным улицам Пятигорска молодцы Сорокина охотились за членами исполкома, окружного Совета и за Анджиевским.

Подполье. Задняя комнатка у сапожника Порываева в Новом Пятигорске. Электрическая лампочка на шнуре, прикрытая старым носком. В углу горка цветных чувяк, запах кожи. Купцов, Мансуров, Анджиевский, еще ряд товарищей. От бессонницы лица опухли. Измена! Негде ходить: стол, койка Порываева, чувяки. Два шага вдоль, шаг поперек. Распяленная ладонь вдралась в волосы, лежит на темени. Сам чувствует, как горят глаза. Действовать! На шею революции вскочил изменник, пьяный от водки, от власти, от крови. «Мы не бессильны, товарищи!» Это тогда он сказал фразу, которая была рождена его кровью и нервами, всей неистовой убежденностью его мысли. «Даже мертвый не бессилен коммунист, потому что его смерть кричит о революции!»

На рассвете первый допрос. Английский военный следователь, свежий после сна, сухой и жилистый, поднял над голубым глазом бровь. Подошел переводчик и, повернувшись к Анджиевскому, смерил его взглядом с головы до ног, как новый материал, с которым ему сейчас надлежит иметь дело. Переводчик был старый, он нюхал необычайно зловонный табак и вытирал нос большим шелковым платком с лиловой монограммой.

— Отвечайте немногословно, — шепнул он Анджиевскому. — Нечего тянуть, нечего тянуть…

Допрос был короток. На бритой щеке следователя лежало бледное солнце. Ясность и точность, с которой Анджиевский давал показания, понравились следователю.

Следователь поднял на Анджиевского глаза.

— Вы не должны создавать себе иллюзий, — почти вежливо сказал он, — вас ждет плохой конец.

— Мне это известно.

— Вы могли бы избежать резких выпадов против английского командования. Ваши показания фиксируются.

— Я не считаю нужным скрывать своих мнений.

Переводчик, пряча платок, покачал головой. Табак его был крепок. На глазах, покрытых сеткой красных жилок, выступали слезы. Следователь, вычистив перочисткой перо, сказал интимным тоном:

— У вас есть жена. Насколько мне известно, у вас есть ребенок. Неужели вам не жаль их?

— Я — революционер, — ответил Анджиевский. — Мы живем борьбой за будущее. Ему жертвуем собой, женами и детьми.

Следователь подумал, потом вынул записную книжку и, усмехнувшись, записал в нее эти слова себе на память как русскую революционную экзотику, которая мило прозвучит в лондонских гостиных. Утром Анджиевского передали белым. В комнату вошли конвоиры. К Анджиевскому приблизился огромный человек в потной гимнастерке, бородатый, со щеками, как пузыри. В руках он держал кандалы.

— Давай руки! — закричал он раскатистым голосом.

Анджиевский встал, говоря:

— Я и без кандалов…

Удар в лицо сбил его с ног.

Глава восьмая

«Крюгер» вышел в море, держа курс на Петровск. В иллюминатор видно, как длинная плоская полоса дыма медленно клонится к морю, ложится на волны и стелется по ним. Желтое безоблачное небо качается вместе с горизонтом. В буфете звенят рюмки, расставленные по полкам. На спардеке хрустят шаги: как заводной ходит капитан. Длинно и заунывно бьют склянки.

От духоты Анджиевского одолевала дрема. Офицеры, сторожившие его внутри каюты, менялись каждый час — дольше не могли выдерживать духоту. Открывая глаза, Анджиевский всякий раз видел нового соседа. Первым сторожил его длинный, сухоногий поручик с вылинявшим лицом, отекшим от водки и от водянки. Движения его были вялы и развинченны. Он дышал с хрипом, открывая, как рыба, нечистый сухой рот.

Отдышавшись, поручик перегнулся в талии, пальцем взбил пушистые усы и, приблизив бледные глаза к Анджиевскому, скорчил рожу идиота.

— Ха-ха! — сказал он густо, вроде того, как это делают неумелые певцы, поющие «Блоху».

Вслед за этим он откинулся к стене и устало закрыл глаза. На шее его, вспухнув, колотилась вена. Прошло минут пять. Анджиевский задремал.

— Ха-ха! — громыхнул поручик.

Открыв глаза, Анджиевский снова увидел близко от себя бледные, очумело выкаченные глаза, перекошенный рот и золотую коронку в ряде ощеренных, черных как уголь зубов. Во всех его движениях и в бледном мерцании глаз была саднящая и яростная, отпето-больная тоска.

Около часа продолжалась эта дикая игра.

Поручик запел:

Я на бочке сижу И кричу народу: «Распротак вашу мать За вашу свободу!»

— Хорошо поешь, барин, — медленно сказал Анджиевский.

Гримаса сбежала с лица поручика, глаза его сузились, белесые веки задрожали. Погоны встали на его плечах дужками. Он сильно качнул плечами, выдохнул, раскрывая рот:

— Ха-ха!

И, устало откинувшись назад, стукнулся затылком о стенку.

Его сменил молодой, розовый, черноглазый офицер, почти мальчик. Усы у него росли только у кончиков губ, тонких, подвижных и красных, как помидоры. Он был одет с тем военным щегольством, которое нравится начальникам, полковым дамам и обывателям, любящим военные парады. Ярко начищенные сапоги его хорошо обтягивали ноги. Он был очень решительный и живой: щелкая каблуками и делая виртуозные повороты, он вертелся и крутился по каюте и вдруг, будто невзначай, зацепил Анджиевского локтем.

Удар был рассчитан и силен. На губе Анджиевского проступила кровь.

— Как сидишь, комиссарская морда! — закричал мальчик полным и свежим, металлически звонким голосом. Щеки его охватил румянец. Он вынул серебряный портсигар и, вскинув, задел им Анджиевского за подбородок. — Прямо сидеть, сволочь! — Вынул папиросу, закурил, не затягиваясь, набирая полные щеки дыма и пуская его в глаза Анджиевскому. Отборная брань, брань, доведенная до высот бессмыслицы, опрокинулась на Анджиевского.

— Познакомимся, комиссар! — кричал этот полумальчик, повернулся, отчетливо щелкнул каблуками. — Штабс-капитан второго сводного полка Анатолий Щербацкий, честь имею. Питаю надежду собственными руками затянуть на вашей шее ожерелье из веревки. Попалась, ворона… ч-черт, с-сволочь! Ты у меня будешь тридцать девятым, кого я сам… Номер тридцать девять! Имею невесту: роскошная девица, но не соглашается, покуда не наберу пятьдесят. Пятьдесят штук самых родовитых комиссаров. Встать, когда о невесте говорят! Моя невеста — Россия!

Он отстегнул кобуру, вынул наган и положил на стол. Он был в состоянии неистового самоупоения. Вероятно дожидаясь своей очереди, он бегал по палубе и в нетерпении придумывал все те штучки, которыми добьет комиссара, и, облизывая губы, пил в буфете английский коньяк. Все лицо его, как стекло дождем, покрылось каплями пота. Подняв револьвер и положив палец на спуск, он закричал:

— Да здравствует государь император! Кричи, комиссар… «Да здравствует…»

Их плаза встретились. Анджиевский приподнялся, на ногах скрежетнули кандалы, долго качалась цепь. Он понял, что вот сейчас решится: или он, в кандалах, одолеет мальчишку, или мальчишка изобьет его рукояткой нагана. Опять он чувствовал, как горят его глаза. Холод свел лопатки, побежал по позвоночнику вниз. Выпрямившись, опустив руки, он не спускал глаз: это был поединок глаз, долгий, томительный и страшный.


Кадык нырнул на розовом горле офицера: офицер проглотил слюну. Нос его обострился, ноздри расширились. Анджиевский увидел, как офицер побледнел. Краска сошла со скул, поплыла вниз, лицо стало белым, как хина, он сломился и вдруг безвольно и мягко сел на табурет. Рука с наганом повисла между колен. Рот его открылся: розовый язык облизывал губы.

— Сесть! — крикнул он без голоса, закрыл глаза и вдруг, мотнув головой, начал засовывать револьвер в кобуру. Потом он расстегнул воротник и вытер платком белую шею.

Минут пять они сидели молча.

Ударом ноги офицер отпихнул дверь и закричал часовому:

— Егоров! Зови капитана Филиппова. Душно, мочи нет!

Штабс-капитан Филиппов от старости был мешковат.

Войдя, он воровато и даже как будто с испугом оглядел Анджиевского своими мелкими, добродушными, доверчиво-ясными глазами. У него была голова в виде пенька, с необыкновенно плоским теменем, лоб и темя сходились почти под прямым углом. Волос на этом четырехугольном черепе не было, и кожа, обтянувшая его, желтая, как сурепка, пошла пятнами лилового цвета. Также не было волос ни на щеках, ни на подбородке капитана Филиппова. Высоко приподнятые, вывернутые наружу ноздри были розовы и нежны.

Войдя, он осторожно прикрыл за собой дверь, старчески медленно повернулся к Анджиевскому и сказал поблекшим, но еще приятным тенорком:



Поделиться книгой:

На главную
Назад