— Не обязательно вдову брать, да еще черную. Есть пожилые девки разной масти. Сейчас их много таких развелось.
— Не понял ты. Каракурт этот — чем знаменитый? Его паучиха, как только спарится с пауком, так тут же и съедает его. Живьем сжирает мужика своего, зараза такая.
— Съедает? — удивился Карпо.
— Да. Вот такие же и бабы наши. Они все каракурты, только, может, хитрые. А есть даже и не очень хитрят… Едят не в прямом смысле, конечно, а…
— Это я понимаю… Да, крепко ты на них обозлился, — сказал задумчиво Карпо. — Ну, и как же теперь с ними быть-то? Дустом травить?
— При чем тут дустом? К власти не пускать. А то ж они как за прилавком, как на работе лаются, так и дома.
— Значит, теперь ты их из своей жизни окончательно исключил? — поинтересовался Карпо.
— Нет, зачем же? — улыбнулся Илья. — Без них тоже нельзя. Они знаешь когда хороши? Когда к ней в гости приходишь. И то не часто, а так… Когда она поскучает, проголодается… Тут-то она тебя ждет! И такая ласковая, такая внимательная, такая… Ну, я тебе скажу, настоящий человек! Но опять же — не зевай, не задерживайся долго. Полюбились, помиловались и знай время — сматывайся побыстрее, а то схряпает, как та каракуртиха. Их нельзя приручать, их надо все время держать на расстоянии, как тигру — в клетке, тогда еще как-то можно с ними ужиться.
Карпо молчал, переваривал слова Ильи, не решив еще, как к ним относиться. Шутка — так вроде не шутка, а и серьезного мало. Если бы это говорил кто-нибудь другой, не Илья… Прикинул знакомых женщин — жену, дочь Клавку, свояченицу Марью, соседей. «С Ульяной живем уже лет пятьдесят — и ничего… Клавка? Ну, двое первых у нее были — так те сами обое пьяницы. Теперь же вот с Романом живет хорошо. Марья? Та, правда, часто шпыняет своего без дела… Ну и што? Живут же?»
Мысленно Карпо перебрал всех соседей на своей улице, заглянул во все хаты — и нет, не согласен он с Ильей.
— Нет, Илья, я с тобой все-таки несогласный. Есть же бабы и ничего себе?
— Может, ты хвамилию ее знаешь? — ехидно спросил Илья.
— Знаю! У Виктора Пухлякова. Ласковая бабенка попалась. Только и слышишь: «Витя, Витенька! Есть, наверное, хочешь? Что тебе приготовить, Витя? Витюсь, какую рубашку наденешь? Только гляди там с девочками не очень!..» И засмеется, чтобы Витя, значит, не обиделся, зальется, как колокольчик, как синичка предвесенняя.
— А я тебе скажу, — упорствовал Илья. — Виктор и сам подхалюзник хороший, умеет бабу улестить. Так што тут трудно сказать, почему она к нему ласковая, может, с им и нельзя иначе обходиться. Ну, ладно. Но это ж только одна-а-а на весь поселок! А остальные?
— У Вячеслава Назарова — тоже ничего бабенка, — не сдавался Карпо. — Чернявенькая такая вся, с челочкой… Сразу видать — культурная. И Вячеслав ее все по-заграничному кличет: «Польди, Польди». Шо оно означаеть, я, правда, не знаю, но она не обижается, а в ответ и сама его обзываеть: «Слава, Слава». Видишь, славит его! И опять же — улыбчивая.
— «Улыбчивая», — сказал Илья. — А жалится.
— Полинка жалится? — удивился Карпо. — Кусается?
— Да не, Вячеслав жалится, шо она его тиранит.
— Ну, и шо ж тут такого? — сказал Карпо. — Дело-то молодое, а он, видать, мужик с ленцой, вот она, может, и потиранит его когда-нито. Шо ж тут такого!
— Да не в том смысле, — сердится Илья. — Ругаеть она его. Тот, бывает, ночь-другую не придеть домой, она сразу думает черт знает шо, сразу начинает ругать: «Где был да што делал?» А он нигде не был и ничего не делал такого. На рыбалку ездил. Ну? А она после этого ему даже рубль на столовку не даеть, не то штобы там ишо што другого. А как жить человеку без этого?
— Брешет, — сказал Карпо. — Вячеслав брешет: какая это рыбалка без удочек? И насчет рубля — он же хочет, шоб она ему по рублю давала и в выходные дни. А какая столовка в выходной, когда он сидит дома и питается бесплатно? Тоже хороший прохиндей: хочет и борщ Полинкин съесть да еще и рубль получить!
— Ну, не знаю, — не сдавался Илья. — А тольки ему достается.
— А шо ты скажешь про Юрку Григорова? — продолжал Карпо перебирать соседей. — Вон хата его по тому порядку на самом краю стоит, зеленая? По-моему, у него баба — шо надо. Главное — молчаливая, а это, брат, для ихней сестры редкость, такое надо ценить. Другие — ля-ля, ля-ля, языком — што помелом: ля-ля, ля-ля. В мужчинский разговор встревають, а эта — нет. Ну?
— Ну, шо я скажу, — почесался Илья. — Сурьезная у него баба, правда, на людях никогда не скандалить, а шо там у них происходит внутри себя — не знаю, может, и они грызутся, как все нормальные люди.
— Внутри себя чего не бывает! — возразил Карпо. — А вот же посмотри, как Юрка ходит — всегда в чистеньком, в модненьком, в заграничных полушубках щеголяеть. Значит, заботится она об ем.
— «Заботится»! — усмехнулся Илья. — В полушубках, а худой! Ты погляди, какой он худой. «Заботится».
— Тут он сам виноватый, — сказал Карпо. — Дужа быстро бегаеть. Ты попробуй с ним идти — все одно ухекаешься и отстанешь.
— И сама она тоже негладкая, — продолжал Илья.
— Так то ж теперь мода такая, — не сдавался Карпо. — А потом я тебе скажу, люди бывают разные по своей конструкции: есть гладкие, а есть худые. Все зависит от конституции.
— Чего? От конституции? Давай вали теперь все на Советскую власть, она вывезет! «Конституция». Конституция у нас у всех одна. Понял?
— Да погоди ты, не кипятись. Я о какой конституции толкую? Об организме человека. В том смысле, што толщина его от харчей не зависит. Вон мой племяш, Василь Гурин, толстый…
— Ну, и ты думаешь, он от хорошей жизни такой толстый? — перебил Илья Карпа. — Он же сердце надорвал со своей говорилкой, она ж ему слова не даеть сказать. Он — «да», она — «нет».
— Значит, ты и Нинку его туда же? Она ж в очках ходит! — горячился Карпо.
— А чем она лучче других? Тольки што в очках, а пальцы в рот не клади. По всему ж видно, не сладко с ней твоему Василю, вот он и толстеет.
— Не, — крутит головой Карпо. — Нинка заботливая, она к Василевой родне хорошо относится, шутки его воспринимаете и готовить хорошо умееть, вкусно.
— Ну и што? — не сдавался Илья. — Это ж она нарочно все делает, нарочно закармливает его, как ото ты своего борова, а он жреть да хрюкаеть.
— Кто хрюкаеть — Василь?
— Да не, боров твой. Да и Василь скоро хрюкнет: у него уже нос утоп промеж щек, в поросячий пятачок превращается. Это ж она издевается так над ним.
— Выходит, значит, по-твоему, никому из нашего брата так и не пощастило в жизни?
— Ну, а может, скажешь — ты шибко счастливый? Ты вот прожил сколько лет, и, скажешь, никогда не ссорились?
— Как можно! — сказал Карпо. — Жизня — она, брат, не гладенькая хванерка, на ней попадаются и зазубринки.
— «Зазубринки». А если прикинуть, так тоже, наверное, сплошные ссоры да скандалы? И все она командует, во всем она права.
— Не! — не согласился Карпо. — Хорошее переважить. И командую в доме я, — сказал твердо Карпо, оглядываясь через калитку во двор. — Тут командир я!
— Ну, значит, повезло тебе.
Какое-то время оба сидели молча, курили, а потом переглянулись и засмеялись — вроде как нашли общий язык: один облегчил душу, а другой прикоснулся к чему-то новому для себя, что было для него до сих пор далеким, чужим и запретным.
И вдруг со двора донесся звонкий голос Ульяны:
— Карпо-о! Ну, где тебя черти носють? Поросенок не кормлен, ниче не сделано, а скоро ж люди поприходють — Клавка со своим, Микита… Карпо-о-о!
— Ну, че звягаешь? Тут я… — отозвался Карпо.
— О, сидит, празднует! — всплеснула руками Ульяна, — И товаришша себе под стать нашел! Он же бобыль, его дело холостяцкое — никаких забот. А ты?
— Не ругайся, тетка Ульяна, — сказал Илья. — Ухожу. — Он покрутил головой, проговорил, уходя: — «Хорошее переважить»! Эхе-хе!
— Чего это он? — кивнула на Илью Ульяна.
— Да так… — сказал Карпо и пошел кормить поросенка. Делал дело, а сам думал: «Чего только в природе не бывает… Каракурта какая-то…»
ПУТЕШЕСТВИЕ НА «ЛЕТАЮЩЕЙ ТАРЕЛКЕ»
Мой сосед просто помешан на этих «тарелках». Каждый вечер он обязательно приносит какую-либо новость о них. То где-то она зависла над поездом, и пока все пассажиры не налюбовались ею, она поезд не отпускала, то где-то в Испании она зайцем прокатилась на хвосте самолета и смылась только тогда, когда летчики вызвали истребитель. А на юге эта «тарелка» в одну из ночей долго наблюдала двух тетек, отдыхающих в санатории. При этом весь город был освещен прожектором. А вчера такая вот «тарелка» зависла над переездом, и все машины заглохли…
— Ну, говорю, теперь мне ясно, почему моя машина как-то летом заглохла. Мне бы поднять голову да пульнуть камнем в эту «тарелку», отогнать ее, а я в моторе копался, бензонасос холодной водой поливал, остужал.
— Смеешься… — обиделся сосед. — Не веришь… А зря! — и он многозначительно погрозил мне пальцем, будто я святотатствовал.
— Не верю, — стоял на своем. — Что же они, эти умные-разумные обитатели «тарелок», ведут себя так странно: в контакт с нами не вступают, появляются таинственно и так же таинственно исчезают, неуязвимые и неуловимые? Духи они, что ли?
— Они очень разумные! А нас держат как заповедник — хотят узнать, что из нас в конце концов получится.
— Так и у нас есть заповедники, и мы там ведем научную работу, и животных, и мошек разных изучаем. А они? Хоть одного землянина утащили? Нет. Вот взяли бы, например, меня своим пинцетиком поперек живота и на «тарелку» для изучения… Или нет, я слишком толст, по весу им неподходящий. Ну, взяли бы тебя, ты худощав и по весу легче, взяли бы и унесли своим ротозеям напоказ, ученым для науки. Нет же, не делают этого почему-то.
— Говорю тебе: мы у них заповедник, вмешиваться не хотят.
Долго мы в последний вечер спорили, наверное, только уже за полночь разошлись. Устал я, даже тарелки, не летающие, а настоящие, не стал со стола убирать, оставил на утро жене, лег на диван.
И уснуть еще не успел — чувствую: свет в комнате ка-какой-то ненормально яркий горит. «Что за безобразие? — думаю. — Опять этот дурень со своим прожектором балуется. Сейчас выйду на балкон, отчитаю его». Есть в нашем доме один чудак: купил машину, поставил во дворе и по ночам со своего окна ярким прожектором ее облучает.
Вышел я на балкон, но в этом ненормальном свете ничего не увидел. Только почувствовал вдруг какое-то облегчение, будто стал я совсем невесом. Оглянулся по сторонам, вижу: трубы нашей бани почему-то далеко внизу, подо мной, словно я у соседки, у этой симпатюшки на девятом этаже. «Вот фантазия, — думаю. — И впрямь, что у трезвого на уме, то у пьяного во сне». Но, чувствую, что-то тут не то — никакая не фантазия и тем более не бред пьяного, — все реально: вон уже проплыла освещенная прожекторами стрела с ракетой на конце, вслед за ней — скульптура рабочего и крестьянки у ВДНХ… А я все лечу, лечу. Город кончился, внизу уже только темень. Поднял голову вверх, а там сплошной свет, но сквозь него ничего не видно, как сквозь солнце.
Испугаться не успел, как очутился в просторной, ярко освещенной круглой комнате. Ни окон, ни дверей в ней, и откуда свет исходит — не пойму. В комнате всего один стул — и тот подо мной. Стул твердый, но удобный, как сиденья в новых вагонах метро. Стены белые с чуть голубоватым оттенком, как стекло.
Пока я рассматривал свою белую камеру, противоположная стена вдруг осветилась, и за ней я увидел трех… Не знаю, как их и назвать. Людьми? Так нет, уж больно заросшие, нашим геологам и в три года так не зарасти. Носы широкие, расплющенные, передние зубы выпирают, как у грызунов. Потом я заметил: они и впрямь у них как у грызунов — крепкие саблеобразные резцы. «То-то, давно дома не были, бедняги, — подумал я, — заросли так, что человеческий облик потеряли». Не успел я так подумать, как вдруг обнаружил, что они вообще все в шерсти, будто медведи. А когда один из них зачем-то встал и повернулся ко мне спиной, я увидел у него еще один глаз, третий, в затылке. «О, это здорово! — позавидовал я этим существам. — Очень удобно: можно видеть, что делается у тебя за спиной, не оглядываясь, особенно ночью в безлюдном переулке. Как в машине зеркало заднего видения».
Наконец они уселись, будто судьи на процессе, — в центре председатель, а по бокам заседатели — и уставились на меня. «Председатель» — рыжий, широкомордый огромный детина, шерсть на нем курчавилась и золотисто блестела, как дорогой каракуль. Левый «заседатель» был маленький, вертлявый, с узенькой мордочкой и с длинной козлиной бородкой. И шерсть на нем была тоже как у козла — прямая, длинная, белая. «Заседатель» справа был черным, шерсть на нем лоснилась, как на откормленной лошади, хотя сам он был тощим, будто кощей. Глаза злые, холодные, особенно левый — он все время у него косил куда-то в сторону.
«Судьи» долго смотрели на меня молча, потом Рыжий обернулся к Козлу:
— Ну, и что ты увидел в нем особенного? Зачем притащил?
— А он не верит, что мы существуем.
— Не верит? — Рыжий взглянул на меня.
— Уже верю, — быстро сказал я. — Верю, только отпустите меня.
Рыжий отмахнулся от моих слов:
— Какие они все жалкие: дрожат за свою жизнь, будто она у них вечная. Ну ладно, раз притащил, делать нечего — в фаршлабораторию его на исследование. У нас еще не было такого брюхатого — может, что-то новое и обнаружим.
— Не надо меня на фарш, — взмолился я. — Ничего нового не обнаружите, честное слово: все как у всех. Может, чуть побольше, чем у других, мяса да сала. И только. Отпустите меня, пожалуйста, у меня жена…
— Жена? Это еще что такое?
— Я занимался этим вопросом, — сказал Черный. — Это те, которые продукты домой носят.
— Нет, не совсем так, — перебил я Черного. — Я вот не жена, а тоже хожу и за хлебом, и в стол заказов за пайком.
— Ты — баба, — сказал Черный. — Так, кажется, у вас зовут таких, как ты?
Я обиделся, промолчал, а он продолжал разъяснять Рыжему:
— Которые с большими сумками ходят — это у них жены, а которые с маленькими — так это пока еще не жены, они пока только мечтают стать женами. Жены у них работают в государственных учреждениях, а дома готовят пищу, белье стирают, убирают жилище.
— Да нет же, все это не совсем так, — опять перебил я Черного. — Все, что вы говорите, все это буржуазная пропаганда. Муж и жена — это… Как бы вам объяснить? Ну, например, я — муж, а моя жена — это жена… Муж и жена — это семья, а чужой муж и чужая жена — это не семья. У них дети бывают… У мужа и жены. У тех тоже… могут быть, но то не в счет.
— Дети? Каким образом?! — удивился Рыжий.
— Пока не знаю, — Черный пожал плечами, а Козел заулыбался пошленько, приник к уху Рыжего и стал что-то шептать ему. Слушая его, Рыжий сначала брезгливо морщился, потом удивленно поднял брови, в глазах у него заиграли бесенята, но он тут же взял себя в руки, посерьезнел, зафыркал:
— Фу, какая отсталая цивилизация! У нас уже миллион лет как это дело поставлено на промышленную основу: дети производятся только путем инкубации. Это дает возможность регулировать народонаселение и, главное, никаких семейных дрязг и драм. Человеческая энергия, нервы используются только на благо всего общества, а не на личные свары.
— Это очень хорошо, — согласился я с Рыжим. — Семейные свары действительно отнимают много нервов, энергии и времени. Но… А как же без любви прожить? Любовь — штука хорошая! Отпустите меня, пожалуйста, — опять взмолился я. Вспомнил, что у нас на Земле к писателям доброе отношение, сказал: — Отпустите, у меня роман не закончен…
— С кем роман? — встрепенулся Козел.
— Да не «с кем», а «какой». Я пишу роман, я ведь писатель!
— Писатель? А это еще что такое? — опять удивился Рыжий.
— Профессия такая. Я пишу.
— Что пишешь? О чем?
— О жизни.
— А зачем о ней писать? Кому это интересно? Кто ее не знает? Кто это читать будет?
— Читатель.
— Читатель? Это что, тоже профессия?
— Нет. Читатели работают в самых разных сферах народного хозяйства.
— А когда же они читают?
— В свободное от работы время. Правда, многие ухитряются это делать и в служебное время.
— Им интересно читать о жизни? Они что, не видят ее сами, не ощущают, не знают?
— Ощущают, знают, видят и тем не менее — читают, — погордился я нашими читателями. — И чем толще роман, тем быстрее его раскупают.
— Странно. И много вас таких, пишущих?