Карбас — это каюк с нашитыми по бортам досточками. И я сам видел, как великолепно идут в полую бурную воду против течения и каюки, и карбасы, — не только видел, но потом не раз вспоминал их, когда подводил нас мотор и мы беспомощно притыкались к берегу.
«Аянка» в переводе с корякского — «Безъягельная». Нет ягеля, нет корма для оленей. В Аянке есть молочный скот, есть птица. Но главное богатство колхоза — северные олени, и олени пасутся далеко от Аянки, в тундре, в горных долинах.
Западнее Восточной Сибири северный олень — упряжное животное, его запрягают в нарты. В Восточной Сибири на оленях ездят верхом; это верховой или, как еще говорят, «седовой» олень. На крайнем северо-востоке Азии до последнего времени олень, как средство транспорта, не использовался — ездили на собаках.
В правлении колхоза я прочитал обязательства, которые брали на себя пастухи. Помимо тщательного «окарауливания» стада, помимо многократной «противооводной» обработки, пастухи еще обещали приучить к упряжке, к нартам, по десять оленей в год.
И еще одна любопытная деталь: в стадо, к оленям, пастухи ездят на лошадях.
Но лошадь попала на северо-восток вместе с землепроходцами.
В местах, весьма удаленных от Пенжины, в Египте, на, Ниле, старый волжский речник как-то в сердцах обругал Нил «безобстановочной» рекой — нет тебе ни створных знаков, ни бакенов, — разве это порядок?!
Раньше незнакомое мне и не слишком изящное слово — «безобстановочная»! — я частенько вспоминал на Пенжине. Сначала в том смысле, как употребил его старый волжанин, а потом уже в другом, ироническом: обстановочка на «безобстановочной» Пенжине оказалась хоть куда как сложной!
Нас забросили в устье реки Авнавлю, притока Пенжины, названной так в память охотника-чукчи, погибшего на реке в погоне за снежным бараном.
Оттуда, от Авнавлю, нам предстояло уже самостоятельно спускаться обратно в Аянку, отрабатывая по дороге заранее намеченные ключевые участки.
Осложнения начались сразу же. Уже из первого маршрута, когда мне и Анатолию Подноскову Невяжский поручил перебросить часть груза в устье реки Аянки, мы не смогли вернуться на лодке: мотор не тянул против течения. Лодку пришлось бросить, мы стали выходить к лагерю тайгою, и лишь случай спас нас от неминуемой гибели при встрече с медведицей… Потом лопнула из-за допущенного на заводе брака станина мотора, потом пропал понтон, потом мы лишились всего запаса горючего… Бог с ними, со всеми этими «потом», но наступил момент, когда мы после целого ряда неудач обрели вдруг устойчивое равновесие: вскоре нам привезли и новый мотор, и двухсоткилограммовую бочку горючего, и продукты…
Перекрестясь, как в старину, мы решили в тот же день переехать с Авнавлю к устью безымянного ручья, на противоположном берегу Пенжины. Там, в устье ручья, побывал уже и я с Подносковым, и Невяжский, и дело казалось нам проще пареной репы: полчаса вниз по течению до ручья, час на пустой лодке обратно. Легкая прогулка!
Что именно так представляли мы себе оное плавание, говорит следующий факт: оставив себе самую тяжелую работу по транспортировке грузов, мы отправили на моторке единственную в нашем отряде женщину, Надю Данилову, единственного в нашем отряде не умеющего плавать Ростислава Котелкова, ну и Вакансию, конечно.
Лодку повел Подносков, а мы с Невяжским и рабочим Бодаком занялись переброской груза с Авнавлю на берег Пенжины.
Прошел контрольный срок возвращения моторки. Она не появилась, но мы не были педантами и сначала не придали этому особого значения. Потом прошел час, второй, третий, четвертый… Наступила полночь. Солнце село, и небо приняло нежно-розовый оттенок, а в Пенжине словно растворился весь пепел бесчисленных таежных костров; мускулистая пепельно-стальная лавина, волоча на себе деревья, громоздя их в протоках, неслась мимо нас на восток, туда, где случилась беда с лодкой.
Что случилась беда, мы уже не сомневались, а в распоряжении нашем не было ничего, кроме понтонов, кроме «резинок», которые могли плыть лишь вниз по течению. Мы запустили несколько ракет, мы дали несколько выстрелов из «тозовки». Ни река, ни тайга не ответили. Тогда мы разгрузили один из понтонов и вновь загрузили его уже для других целей — надо плыть на поиски, ничего иного нам не оставалось.
Наверное, до конца своих дней я буду вспоминать эти часы как самые неприятные в жизни. Никогда раньше я не знал, что ноги могут стать глиняными. Нет, — подкосились, подогнулись, — это все не то. Глиняные ноги. Такое ощущение, что они вот-вот рассыпятся. И я не знал, что страх может быть таким идиотским: пожалуй, я больше боялся за оставшуюся в Москве жену, чем за пропавшего на Пенжине сына.
Уже за полночь, когда мы с Невяжским садились в «резинку», в тайге послышались крики и на косу вышли… двое. Надя Данилова и Ростислав Котелков… Я пошел им навстречу на рассыпающихся ногах и, кажется, даже улыбался.
— Все живы? — спросил Невяжский.
— Все живы, — ответил Котелков. — Лодку под залом затянуло. Перевернулись.
Я понимал, что они не обманывают, что все живы, но я им не верил. Я потрогал Надину телогрейку и спросил:
— Успела высохнуть?
— А я и не промокала, — сказала Надя. — Нас со Святославом за несколько минут до крушения на берег высадили.
Мы сели у костра, и я подвесил над огнем чайник.
— Мотор как ножом срезало, — сказал Котелков. — И весла утонули. Ну и продукты, и все прочее. Ящик с документами, к счастью, уцелел — заклинило его в багажнике… В общем, легко отделались… Когда Подносков нас на берег переправлял, чтоб к вам идти, Вакансия уже у костра фотоснимки и карты сушил…
— Где хоть они? — спросил Невяжский.
— На острове, а точно не знаю, — сказал Котелков. — Немного мы до первого участка не доехали.
Мы проработали тогда сутки без сна и отдыха. Мы опять тащили, грузили, ходили, гребли и в конце концов переправили весь груз и всех людей на правый берег Пенжины, на котором и намеревались разбить новый лагерь. Оттуда мы с Невяжским, соорудив из двух понтонов подобие катамарана и доверху загрузив, ушли на поиски Подноскова и Вакансии. Сначала мы плыли, обшаривая протоки, или куюлы, как их там называют, и старательно обходя завалы, а потом оставили понтоны и, где посуху, где вброд, стали прочесывать пойму… Островки в пойме были истоптаны медведями и лосями. Никогда я не встречал столько зверья, сколько здесь, на Пенжине. Тайга на Пенжине — ленточная, прижатая к реке, зверью тесно, и попадается оно чуть ли не на каждом шагу.
На ракеты, на выстрелы по-прежнему никто не отвечал. Перебравшись через очередную протоку, мы вышли к основному руслу Пенжины. Пути дальше не было.
— А вон и палатка, — сказал Невяжский.
Из палатки доносилось мирное посапывание. Первый выстрел из ракетницы не произвел на дрыхнувших никакого впечатления. Лишь после второго выстрела из палатки вылез заспанный Подносков, а Вакансия, по-моему, просто перевернулся на другой бок. Предстояло еще черт-те сколько работы — опять тащить, опять грузить, сплавлять ставшую беспомощной моторку, свозить в одно место людей, организовывать лагерь, — но, опустившись на бревно у палатки, я вдруг почувствовал себя совершенно отдохнувшим. Словно я, а не Вакансия, отоспался в палатке после крушения.
Так своеобразно породнились мы с Пенжиной, и уже потом, действительно отоспавшись и отдохнув, я решил написать о Пенжине и о тех, кто первым прошел по ней. Когда мы разбили лагерь и когда Подносков развернул свою рацию, я в первой же телеграмме домой попросил заказать к моему приезду два тома «Дополнений к Актам историческим», в которых, как я помнил, были и отписки Стадухина.
То плавание с Колымы на восток, о котором так сердито писал Дежнев, Стадухин задумал и предпринял с опозданием: экспедиция Федота Алексеева, в которой принимал участие Дежнев, к тому времени уже дважды уходила в море искать таинственную реку Погычу и не вернулась обратно из второго плавания. Тогда-то и прошли впервые русские кочи между Азией и Америкой по проливу, который теперь называется Беринговым.
Стадухин предпринял свою экспедицию в 1649 году. Команда у него подобралась отчаянная — всех беглых, проклинаемых якутскими воеводами служилых людей, Василия Бугра, забубенную головушку в том числе, — взял Стадухин к себе в полк, но экспедиция сорвалась в самом начале. Всего семь дней бежали казачьи кочи на восток, а потом пристали к берегу. Судя по сообщению Василия Бугра, один коч погиб в море, но почему так быстро отказался от своих планов Стадухин — можно только догадываться. Вероятно, тяжелой была ледовая обстановка, да и коряки, с которыми встретился на берегу Стадухин, уверили его, что никакой реки Погычи впереди нету… Так или иначе, но Стадухин повернул обратно и уже 7-го сентября, после нового года по старомосковскому календарю, вернулся в Колымский острог.
И обнаружил его занятым. Туда пришли служилые люди во главе с Семеном Моторой и промышленные люди, и никому из них не пришло в голову освободить зимовья для Стадухина и его товарищей.
Что-что, а уж Колыму-то Стадухин считал по меньшей мере своей персональной вотчиной. Он потребовал, чтобы новопришедшие служилые люди влились в его полк, признали его, Стадухина, главнокомандующим, но те почему-то отказались. Стадухин пришел в ярость, обстановка на Колыме накалилась до предела. А после того, как Стадухин узнал, что пришлые в минимально короткий срок успели разведать сухопутную дорогу на «захребетную» реку Погычу, она же Анадырь, и готовят туда экспедицию, — после этого произошел взрыв, или, говоря современным языком, разрыв дипломатических отношений между отрядами. Стадухин состряпал несколько кляуз и отправил их в Якутск, и Стадухин, опять же, выражаясь современным языком, пообещал Моторе выйти первым и создать для второго отряда мертвую зону: разогнать местных жителей, отобрать у них корма, нарты и т. п.
Угрозы, однако, не помогли, и по зимнику оба отряда независимо друг от друга пошли через горы На Анадырь, так ни о чем и не договорившись. Пути отрядов несколько раз перекрещивались, и ни к чему хорошему это не приводило: возникали и потасовки, и нечто вроде сражений, а однажды сплоховавший Мотора угодил в плен к Стадухину и девять дней просидел у него в колодках. Стадухин вынудил Мотору дать — подписку, что на Анадыре Мотора признает верховодство Стадухина, но, очутившись на воле, Мотора и не подумал выполнять обещание.
На Анадыре оба враждующих отряда обнаружили пропавшего Дежнева, и Мотора тотчас объединился с ним. Соотношение сил изменилось не в пользу Стадухина, но это его ничуть не смутило. Он продолжал буйствовать, продолжал безобразничать и довел своих противников до того, что Дежнев и Мотора решили уйти с Анадыря… на Пенжину.
И ушли, «укрывался и бегаючи от его Михайловы изгони», как сообщили потом в отписке. Три недели продолжался этот поход, но закончился он неудачно: Пенжину найти не удалось.
И тогда на Пенжину отправился сам Стадухин, которому, очевидно, все-таки надоели распри. Правда, если верить его отписке, то ушел он с Анадыря из-за «насилства» Дежнева и Моторы, но тут ему, пожалуй, не стоит верить.
Трудно сказать, сколько человек отправилось со Стадухиным на Пенжину. В отписке названы имена немногих, преимущественно погибших. Можно лишь констатировать, что в походе приняли участие Максим Иванов, Тимофей и Шарап Важенины, Семен Зоя, Ерофей Киселев, Иван Федоров, Агафон Иванов, Андрей Филипов, Иван Шестаков, Савва Федотов, Архип Аршинин, Матвей Калин, Михаил Вят, Яковлев, Пустодом, Сидоров, Манов…
Но отряд едва ли был малочисленным. Стадухин хоть и ходил в чинах невеликих — и на тридцатом году службы все в десятниках числился, — но славу имел громкую, и люди к нему шли.
На Пенжину Стадухин отправился уже зимою, нартами. Если ему удалось захватить знающих вожей — отсутствием их объясняли свою неудачу его предшественники, — то путь его пролегал, скорее всего, по долине Майна, притока Анадыря. Майн берет начало на северо-восточных склонах Пенжинского хребта, и лишь невысокий перевал отделяет его истоки от бассейна Пенжины.
Нелегким, конечно, был поход Стадухина. И зимы в тех местах суровые, и снега глубокие, и метели сильные. В Якутии, где раньше служил Стадухин, сильный морозам чаще всего сопутствует полный штиль. А на северо-востоке в самые сильные морозы дует нередко ветер — хиуз, к которому местные жители относятся с неменьшим почтением, чем к злейшей пурге. И с подножным кормом для людей в тех краях худо. На всяческие бедствия жалобы есть почти во всех отписках, но у Стадухина, не сомневаюсь, имелись основания написать, что шли они «с великою нужою и без хлеба на том волоку едва не померли».
Стадухин торопливо прошел все среднее течение Пенжины — в его отписке даже нет этого названия — и 5 апреля 1651 года достиг устья правого притока Пенжины Аклея, как пишет он, или Оклана, как пишут на современных картах. В устье Оклана стояло укрепленное корякское селение, и казаки завладели острожком; Так обрели они, наконец, временное пристанище. Далеко не спокойное, впрочем… Весною казаки решили построить, морские суда и, как написал потом Стадухин, «лес судовой добывали с великой нужою, а суднишка поделали».
Да, действительно нелегко было на нижней Пенжине «поделать суденышки». По рассказу самого Стадухина, «на той реке лесу нет, по обе стороны все камень голец с вершин и до моря, а рыбы мало». Растет на гольцах кедровый стланик да кустарниковая березка с ивами, а лиственницы, тополя, чозения, береза — это все гораздо выше по реке, за Аянкой.
Так или иначе, казаки кочи построили и, узнав от коряков, не чаявших, как избавиться от незваных пришельцев, что есть за морем река Гижига, и лесом богатая, и соболем, узнав это казаки расстались с Пенжиной. Могучие приливные волны поднимали и опускали их кочи, пока шли они Пенжинской губою. Наверное, немало подивились казаки столь странному поведению моря-окияна, — на северных морях приливы практически незаметны, — но каверзу учинили им не приливные, а обычные морские волны: трое суток носил шторм кочи по морю, и один из кочей разбило о скалы.
Гижига произвела на Стадухина более благоприятное впечатление, чем Пенжина, и он написал, что «на той реке будет государю прибыль немалая». Сам он, выстроив острог, продержался на Гижиге одну зиму, отражая почти непрерывные атаки воинственных коряков, и «сошел с той реки от безлюдства, что служилых людей мало, привести (коряков. —
И тогда продолжилось плавание Стадухина по Охотскому морю. Плыл он не спеша, все лето, и лишь 10 сентября 1653 года выбрал место для нового острожка, на реке Тауе, что впадает в Тауйскую губу… На берегах Тауйской губы жили уже не коряки, а тунгусы, эвенки, но по-прежнему, конечно, продолжались между казаками и местными жителями ожесточенные бои, по-прежнему сидели в казенках аманаты, собирался для государевой прибыли ясак…
Об Охотском море Стадухин отозвался весьма скептически, написал, что там «никаких диковин нет». Впрочем, какие «диковины» могли поразить воображение казака, почти четверть века проведшего в непрерывных странствиях?! Удивительнее, что он не заметил на Охотском море моржей.
Стадухин вернулся в Якутск лишь в 1659 году. Погиб он в 1666 году по пути на Колыму, — тянуло, наверное, старого казака на реку, которую он первым из русских увидел своими глазами.
Мне же в заключение важно подчеркнуть, что в Тауйской губе сомкнулись маршруты Алексея Филипова и Михаила Стадухина, сомкнулись северные и южные пути-дороги. Позднее, когда Стадухин, уже направляясь в Якутск, пришел в обжитый Охотск, пути-дороги навсегда сплелись там для историко-географов в неразрываемый узел. Восточная дуга прочно легла на северную и южную опоры.
Река
Первоначальная история исследования Охотского моря, как видно по предыдущим главам, неразрывно связана с историей Якутска или, точнее, Якутского острога: походы и начинались, и заканчивались в административном центре гигантского воеводства.
И поневоле в книгах или документах, которые я читал, заинтересовавшись Охотским морем, мне попадались имена воевод… И частенько встречалось имя Василия Пояркова, того самого, что побывал на Охотском море после Москвитина и Горелого. Как правило, имя его соседствовало с именем воеводы Петра Головина. В самом этом совпадении нет ничего странного: Поярков был «письменным головой», то есть чиновником по особым поручениям при воеводе, и положено им было действовать вместе.
Они и действовали вместе, в полном согласии, но действия их на первых порах показались мне несколько неожиданными… Пытают в пыточной избе Семена Шелковника (еще до похода на Охотское море) — и Василий Поярков тут как тут… Бьют батогами отчаянного казака, Василия Бугра, в числе первых пришедшего на Лену, — и Поярков при деле… Морят голодом, калечат Ерофея Хабарова — и Поярков не в стороне… Пытают Парфена Ходырева… И так далее и тому подобное…
Из песни слова не выкинешь: по Охотскому морю Поярков плавал, первым прошел от устья Амура до Ульи, и я решил, что называется, поближе познакомиться с ним.
Известность Пояркову, строго говоря, принесло не плавание по Охотскому морю (исключая южный участок, он повторил путь Москвитина), а плавание по Амуру… Я впервые увидел Амур в том же году, когда впервые побывал и на Охотском море, и произошло это наипростейшим образом: владивостокский поезд пришел в Хабаровск, постоял положенное ему время на станции, а потом негромко застучал колесами по мосту через Амур. Стояла темная осенняя ночь; у берега в воде еще отражались, делясь на желтые пластины, огни, а в средней части реки лишь едва угадывался истекавший из глубины тусклый водяной блеск…
На следующий год мне повезло больше. Мы ехали в обратном направлении, во Владивосток, и перед Хабаровском Поезд остановился у семафора: станция не принимала. Амур был совсем рядом — широкий, светлый, с желтыми отмелями. Соблазн пересилил осторожность, и самые молодые участники Курило-Сахалинской экспедиции не выдержали: обдираясь о кусты, мы скатились по крутому яру к реке, и тогда я впервые прикоснулся рукою к еще не успевшей нагреться весенней амурской воде. Потом над паровозом взвилась струя белого пара, раздался гудок, лязгнули буфера…
Теперь, когда я составил себе вполне отчетливое представление о походе Пояркова на Амур, эти два незначительных эпизода кажутся мне по-своему символическими: рассказывая на «Ереване» о Пояркове, я знал о нем примерно столько же, сколько можно узнать об Амуре вот при таком шапочном знакомстве. В том была моя вина, но не только моя, ибо черпал я «знания» из опубликованных книг. Об этом мне придется еще не раз говорить в своих очерках, но очень часто мы в географической литературе, да и не только в географической, упускаем за действием человека, за одним фактом из его биографии — остальную жизнь, а то и просто закрываем глаза на все, что не укладывается в стерильное понятие «идеального» героя.
Но вернемся в Якутск и посмотрим, что за события происходили там в годы, предшествовавшие амурскому походу.
Я уже говорил, что в 1637 году из Енисейска в Якутск прислали для управления всеми делами боярского сына Парфения Ходырева.
Но этого московским властям показалось недостаточно, и на следующий год они издали государевым именем указ о создании Якутского воеводства и отправили в Якутск старшего воеводу Петра Головина, второго воеводу Матвея Глебова и дьяка Ефима Филатова; в помощники им назначили двух письменных голов — Еналия Бахтеярова и Василия Пояркова. Весь отряд насчитывал 395 стрельцов и казаков, а потом еще прибавились плотники, судостроители, кузнецы, оружейники, толмачи-переводчики, четыре священника…
Двигалась на восток эта многочисленная по тем временам компания чрезвычайно медленно. Воеводы прибыли в Якутск лишь летом 1641 года, но годом раньше, опередив остальных, в Якутск приехал Поярков в сопровождении еще двух служилых.
О его деятельности в качестве представителя воеводы я ничего не знаю. Но их совместная деятельность в первые два года достаточно хорошо освещена в документах.
А события разворачивались так.
Прибыв в Якутский острог, Петр Головин очень скоро почувствовал там себя полновластным царьком. Не хватало ему лишь немногого — утвердить в этом мнении и всех остальных. Не надеясь на слова, Головин приступил к делу.
Во-первых, для царствования ему требовалась надлежащая материальная база. Выстроенный казаком Иваном Галкиным острог показался Головину слишком маленьким. Он предчувствовал, что трудно ему будет в нем развернуться, и не ошибся. И Головин повелел строить новый острог, предусмотрев в нем все, что положено: и мощные крепостные башни, соединенные тыном — «чесноком», и Троицыну церковь, и воеводский двор, и съезжую избу, и амбары для государевой казны и «пытошную» избу…
Что нужен новый острог, согласились все приближенные воеводы. Но воеводе еще хотелось показать, что не чета он всем прежним правителям, а ближайшим «прежним» оказался Парфений Ходырев, и Головин, обвинив его во всех смертных грехах, решил учинить над ним сыск, то есть следствие… И вот тут начались разногласия. Более мягкий и справедливый второй воевода Матвей Глебов и дьяк Ефим Филатов принялись уговаривать Головина не «сыскивать» Ходырева, но тот обвинил их во взяточничестве («посулы берете»), а кончилось дело тем, что воевода пустил в ход кулаки и власти передрались.
Но последующие расхождения во взглядах имели более серьезные последствия, чем синяки и порванные бороды.
Головин решил устроить среди якутов перепись, чтобы точнее планировать поборы. Умудренные опытом местные «бывальцы» уговаривали воеводу отложить перепись до более спокойного времени, уверяя, что начнется среди якутов «шатость» — они уж давно изменить «хачивали», говорили бывальцы, — и дело может дойти до восстания. Глебов и Филатов поняли, что бывальцы правы, и взяли их сторону… Раздоры приняли крутой оборот, но в конце концов Головин заявил, что якуты его боятся и не посмеют тронуть русских. Всякую иную точку зрения объявил он «бунтом», грозил пытками и отлучением от должности, ибо, заявлял он, в небе одно солнце, а в Сибири одна правда — его, воеводская.
И казаки-переписчики двинулись в улусы. Велено им было переписывать не только вольных якутов, но и рабов их, боканов, и даже весь скот…
Якуты правильно сообразили, что ничего хорошего перепись им не сулит, и поскольку давно избавиться от пришельцев они «хачивали», то началось в Якутии восстание — одно из крупнейших, если не самое крупное за всю историю этого края.
Зимой 1642 года отряды восставших подступили к острогу, и Головин понял, что перестарался.
Ночью за городом занялось зарево (сполох, как писали казаки, случился), и весь гарнизон во главе с воеводами вышел на стены. И именно в этот момент Головин публично обвинил Матвея Глебова, Ефима Филатова и письменного голову Бахтеярова в том, что из-за них восстали якуты!.. Да, да, своими «воровскими» действиями они подбили якутов на восстание!
Что и говорить — ход недурен!
Восстание охватило обширную территорию, но очень скоро выяснилось, что один якутский князец-тойон имеет зуб на другого тойона, а третий не прочь договориться с русскими за счет первых двух… И когда казаки ударили по разрозненным отрядам повстанцев, им быстро удалось доказать превосходство огнестрельного оружия над копьями и стрелами. И тогда осталось лишь доказать, что действительно Глебов, Филатов и Бахтеяров подговорили якутов выступить с оружием в руках…
Вот тут-то Петр Головин и развернулся! Впрочем, не только он. Нашелся у него достойный помощник — второй письменный голова Василий Поярков, и теперь уже следует поставить точки над «и».
Разумеется, правдой удалось бы доказать только виновность самого старшего воеводы; значит, надо было действовать кривдой.
Читая документы той эпохи, я убедился, что казаки XVII столетия отнюдь не были ревнителями христианской религии. Бога они поминали редко и, хотя носили на шее черневый крест, о божественном не пекись. Но «неверных» в христианскую религию обращали с охотой, и во многих документах поминаются так называемые новокрещены. Всему есть своя причина, а в данном случае ревностное приобщение туземцев к христианству объясняется просто: закон запрещал охолопливать, то есть превращать в своего холопа, местного жителя-язычника, но разрешал захолопить крещеного (правда, его запрещалось увозить в Россию)… Так что у казаков были причины стараться.
Имел новокрещеного холопа и Поярков на своем дворе. Звали его Ивашка Остяк.
Но сначала еще одно отступление. Опытный чиновник, Петр Головин окружил себя людьми, которых документы того времени именуют «ушниками», то есть доносчиками и клеветниками, «притакивателями», или, как теперь мы сказали бы, «поддакивателями», беспринципными холуями, готовыми поддержать (так было, так!) любой наговор, любую неправду…
Я сейчас приведу цитату из книги «Якутия в XVII веке», изданной в Якутске в 1953 году. Вот она:
«Деятельное участие во всех операциях воевод принимали их фавориты, «ушники» по тогдашнему выражению. Все челобитные русских людей XVII в. полны горькими жалобами на этих «ушников», которые умели подделаться к приезжим воеводам и извлекать для себя выгоды из их покровительства. Таков был советник Головина сын боярский Алексей Бедарев, который «при нем притакивал (т. е. ему поддакивал) неправдою для стыда своего»; таков служилый человек Данилко Козица, который «воровал на свою братию шишиморством (шишиморство — наушничание, кляузничество, подлость. См. словарь Даля. —
В этом почетном списке доносчиков и клеветников Поярков назван последним. На самом деле он был первым — хотя бы по своему положению ближайшего советника воеводы.
Петр Головин и Василий Поярков быстро стакнулись между собой в методах «доказательства» виновности Глебова, Филатова и Бахтеярова.
Начать они решили с охолопленного новокрещена Ивашки. Со двора Пояркова его перевели в тюрьму. Поскольку арестантов кормить не полагалось (они пробавлялись дарами родственников и милостыней), а у новокрещена родственники жили не в Якутске, голод быстро заставил его кое о чем призадуматься. Когда же на пустой желудок ему всыпали еще кнута «в три палача», новокрещен безотлагательно показал, что именно Глебов, Филатов и Бахтеяров велели ему «толмачить» якутам убивать русских.
Дальше — больше. По навету Ивашки Головин и Поярков арестовали дворовых людей Глебова и Филатова, и в пыточной избе те, дрогнув, подтвердили показания Ивашки.
Так состряпали Головин и Поярков сыскное дело. И тогда взялся старший воевода за главных своих врагов: засадил второго воеводу, дьяка и письменного голову Бахтеярова в Тюрьму, да не одних, а с чадами и домочадцами — с женами, с детьми, с родственниками.
Угодили в тюрьму и в пыточную избу все четыре священника. Службы в церкви прекратились, и лишь по большим праздникам одного из попов приводили в кандалах в церковь, чтоб мог отслужить он молебен.
Жизнь в Якутском остроге, Да и в окрестностях, замерла. Те, кто еще не угодил в тюрьму, жались по избам. А ушники и палачи бражничали, а потом шатались по острогу, забавы ради избивая встречных.
Боялся ли воевода Головин, творя откровенное беззаконие, кары?
Нет. Он знал, что в среде высшего чиновничества существует круговая порука и что в обиду его не дадут. «Самое большее, говорил он, государь года два-три меня пред свои очи не пустит, а потом новый город в воеводство даст». (Любопытна ошибка Головина: после того как сняли его все-таки с якутского воеводства, новую воеводчину он не получил, но через несколько лет стал окольничим, а это один из наивысших боярских чинов на Руси,).
Короче говоря, Головин отлично ориентировался в обстановке.
Но кое-что прикинул в уме и Василий Поярков. Ему могло не проститься то, что простится воеводе из знатного рода. И когда Головин посадил сначала за пристава, то есть под стражу, а затем и в тюрьмы всех крупных городских чиновников, Василий Поярков понял, что наступило то самое время, когда пора заметать следы.
Я глубоко убежден, что амурский поход для него был не больше чем попыткой избежать царского сыска: много челобитных перехватил Головин, многих жалобщиков пытал на дыбе потом, но кое-какие тревожные слухи дошли и до сибирского воеводы, и до московских властей. Учел, наверное, Поярков и то, что воеводничание — дело невечное, что примерно раз в четыре года воевод меняют; стало быть, истекало время Головина, и по этой причине тоже пришло время подумать о себе…
И он подумал. И повод для того, чтобы скрыться, нашел убедительный: люди загнаны в тюрьмы, якуты разграблены, поубиты и разбежались, а «государю всея Руси» требуются собольи меха…
И Василий Поярков, заботясь о государственной казне, предложил воеводе Петру Головину повоевать для него новые ясачные области. А воевода, кстати сказать, не потому уж так разволновался, что «бунт» случился, а потому, что во время бунта ясак поуменьшился. Пытки-то воеводе простят, а вот если казне ущерб будет… И воевода Головин, не заподозрив умысла, отпустил Пояркова на Амур.