— В том-то и дело, — с досадой проговорил Иван Васильевич. — Кстати, вы кого оставляете в своем шестом?
— Локке, Икупчейвуна, Кеулина, — твердо перечислил Валентин Михайлович.
— Ну, Локке — ясно, ему жениться пора, а Икупчейвуна с Кеулиным — зря! Я их учил. Любознательные ребята!
— Да ведь по десять ошибок в диктанте!
— А в начале года?
— Двадцать — двадцать пять.
— Вот видите, — обрадовался Иван Васильевич, — по десять! Это же очень хорошо. Вы не смотрите, что по нормам за пять ошибок надо ставить два. Поставьте им три…
— Это что же? Завышать?
— Не завышать. Условно. Притом, если вы их оставите, это будут жертвы вашей педагогической неопытности. В этом году вы сами учились. В будущем начнете работать творчески. Вот увидите. Повозитесь с ними еще год. Только учтите, что русский язык для них все-таки не родной. Что собственная фонетика у них другая. Учтите и… — Иван Васильевич помолчал. — Вы утку на лету подстрелите? — неожиданно спросил он.
— Не знаю, не пробовал, — растерялся Валентин.
— Наверняка поначалу промахнетесь. А Икупчейвун с Кеулиным подстрелят… Охотиться-то думаете?
— Ружье купил…
— И правильно. На воскресенье приглашаю в Дежнев. А летом сходите с бригадой в море. Побывайте у пастухов в стойбищах. Присмотритесь к их жизни. И в школе вам станет легче…
Они уже в который раз прошли по поселку. Улица постепенно пустела. Далекие льдины, неподвижно застывшие в полосе заката, казались черными. Не понять было, закат это, или восход, или какое-то равновесие между ними, потому что полоса не меркла, но и не разгоралась.
— Часов двенадцать уже, пора и нам по домам. Насчет воскресенья договорились?
— Договорились, — сказал Валентин.
Придя к себе, он согрел остывший чайник, выпил чаю и долго сидел, глядя в окно на лагуну. Ему не спалось, потому что не привык он еще к белым ночам. Сопки на юге начали розоветь. Валентин взял недавно купленное ружье, из которого еще не стрелял, как и вообще не стрелял ни разу в жизни. Он снова вышел на улицу и пошел на берег моря, подальше от поселка. Во льдах, стоявших у берега, были протоптаны тропинки, зимой по ним охотники уходили к разводьям караулить нерпу. По одной из таких тропинок Валентин выбрался на кромку. Вдоль нее со стороны Берингова пролива низко над водой летели утки, бакланы и еще какие-то птицы с широкими красными клювами, похожие на больших попугаев. Почти над головой Валентина пролетел одинокий беспечный баклан. Решившись, он выстрелил. Баклан пролетел дальше, и, как показалось Валентину, сочувственно на него посмотрел.
Валентин усмехнулся и пошел домой. Солнце уже поднялось — большое, красное, охлажденное — и стояло над морем, почти не слепя глаз. Тонкое, узкое облако, надвинувшись, рассекло его пополам, и теперь оно напоминало Валентину Михайловичу круглый приоткрывшийся рот Икупчейвуна, когда что-то вдруг поражало, его в объяснении учителя.
Осень в июне
Лето никак не хотело наступать. Был конец июня, а льды еще стояли в бухте, и на сопках и по берегу было много нестаявшего снега. Почти каждый день шли дожди, из них нельзя было извлечь ни радости, ни даже плохого настроения, просто шли дожди, и только поселок от этого становился еще более унылым.
Не нравился мне наш поселок, две прямые улицы, параллельные берегу, — есть такие поселки, построенные без всякого воображения.
Может, потому он мне не нравился, что по дороге сюда сидел я несколько дней в Провидения, и там-то все было необыкновенно: узкая бухта, и отвесные берега, и морской порт на той стороне, и сопки, скорее похожие на горы, с нетающим снегом на острых вершинах. И жизнь там шла необычная, все двигалось: самолеты, машины, корабли. То подходила к берегу самоходная баржа, у нее — будто отвисала челюсть — отваливался носовой люк, и, пятясь, из железного нутра выползал трактор. Вдруг откуда-то из-за бугра бесшумно вырывался ЯК-40, а за ним шел гул, и пока гул медленно катился мимо вас, он прочиркивал небо и мчался уже далеко над горами. И «Аннушка», случившаяся в воздухе, в такие минуты напоминали телегу или, в крайнем случае, грузовик. Да, все здесь было мрачно, вдохновенно, романтично, — даже дощатый клозет на берегу казался необыкновенным, потому что омывали его воды Берингова моря.
Север начинался хорошо, и в этом смысле мне и дальше везло: из Провидения я шел на зверобойной шхуне. Меня отвели в каюту, где, как я понял, матросы отмечали выход в море. Мы сразу подружились, и один сказал:
— Я — Саня, корабельный плотник, но это так, в свободное время. Я плотник, он вот электрик, но все это так, смежные профессии, а вообще-то мы — зверобои.
И для убедительности они достали и показали мне свои ножи для разделки туш, у каждого по нескольку штук. Еще они показали множество фотографий: моржи, тюлени в разных видах — на берегу, в воде и на льду, — и плывущие киты, их фонтаны, хвосты и спины. Я себя знал: сейчас я начну завидовать, жалеть, что я не матрос и не зверобой.
Мне нравились многие специальности и работы, кроме моей собственной, учительской. Моей специальностью были книги — так получается, что сначала просто любишь читать, потом выбираешь соответствующую профессию, не подозревая еще, что когда чтение становится работой, это уже не так интересно. Моей специальностью было читать книги и других заставлять это делать. Я и писать пробовал, да ведь это и естественно, когда каждый день общаешься с ними, отмечаешь мысли, до которых и сам дошел, раньше, чем они — то есть они, конечно, раньше, по времени, но и ты все равно раньше, чем прочитал у них — и все это приметы, что ты и сам мог бы, и незаметно начинаешь пробовать, пробовать эти полночные озарения, когда вскакиваешь, чтобы записать фразу, показавшуюся тебе откровением, и мозг горит, и опять вскакиваешь, и говоришь себе, наконец, пусть даже смысл жизни придет в голову, все равно не встану, но опять фраза, и опять встаешь — а как же? как же они-то трудились? — уж конечно, не щадя себя…
Но только мне не везло с моими рассказами. Сначала я думал, что везло, хотя их и не печатали, но я думал, что везло — после бесед в редакциях, с глазу на глаз. «Вы понимаете, лично мне… есть отличные места и фразы… особенно вот это… и будь я редактор…» — и я радовался, пока не понял, что легче похвалить и отказать, что это их обычная манера ругать: похвалить отдельное место, умолчав о главном, остальном, и если ты не дурак, то сам поймешь, что главное-то никуда не годится.
Но теперь с этим должно быть покончено, теперь я жалел, что нет у меня, если уж не стал я писателем, хорошей, крепкой профессии геолога, строителя или вот моряка, где, я считал, легче отвлечься от так называемой напряженной духовной жизни. Ведь поначалу, начитавшись, все жаждешь этой жизни, и чем напряженнее, тем лучше, тем больше собой гордишься, пока не сообразишь, а какой в ней смысл, если ты всего лишь правило, не исключение — уж лучше тогда без нее, без этих холостых оборотов где-то глубоко внутри тебя… Но теперь с этим должно быть покончено, думал я, — правда, работа у меня не подходящая, но еще я надеялся на Север…
Ночью я вышел на палубу, пробрался сквозь путаницу канатов на нос и постоял там, как символическая фигура Кента, глядя на звезды в непривычном их положении, на Большую Медведицу почти над головой. Шхуна шла недалеко от берега, в той стороне было темно, но берег угадывался еще более темной полосой. Зато впереди горизонт лучился каким-то слабым светом — что ж это? Неужели сияние? — думал я. — И если здесь так хорошо, то как же хорошо будет дальше, на Севере…
В шесть утра меня разбудили. Шхуна стояла посреди бухты, но бухта это нечто узкое, как в Провидения, а здесь скорее был залив, с размытыми очертаниями далеких берегов. И берега были невысокие — сравнительно, конечно, потому что сопки и здесь были, но не такие, как в Провидения, а низкие, сглаженные, и склоны не каменные, черные, а покрытые осенней порыжевшей травой. В воздухе сеялась какая-то мерзость, не то туман, не то дождь, и я не сразу различил поселок, слившийся с берегами, и гораздо позже, когда я стал старожилом, я вспоминал иногда, как верно было мое первое впечатление, предчувствие в тот момент, как я его увидел.
Этот поселок ничем не отличался от тех, что у нас, на материке, этому поселку куда-нибудь в среднюю полосу, и там он никого не удивлял бы, — впрочем, он и здесь никого не удивлял, вот что странно. И люди здесь были такие же, как на материке, сохранили все материковские привычки и не видели необходимости их менять, да и не было необходимости их менять. Все уже было здесь налажено: центральное отопление, магазины — с самообслуживанием, клуб — отличный, комбинат бытового обслуживания — пожалуйста.
В этом поселке не было никакого производства, зато были конторы, бухгалтерии, управления, а сами производства были далеко: в тундре, в море, на побережье. В поселке было мало мужчин, во всяком случае, они как-то не замечались, может быть, потому, что не было здесь настоящих мужских профессий. Но женщины прежде всего бросались в глаза, обилие женщин, и так же давились они в очередях, когда что-то привозили, «выбрасывали»: в промтоварном шерстяные кофты дают, у каждой их по десятку — «у меня их десять, — жаловалась одна наша учительница, — но иду и беру, ничего не могу с собой поделать…» И все знают: завтра эти кофты будут лежать свободно, а все равно — идут и давятся…
Все здесь все друг о друге знали — я не говорю о сплетнях, но когда так мало людей вынуждены жить подолгу в небольшом поселке, волей-неволей все будут друг о друге знать, от этого никуда не денешься.
Были, конечно, и специфические особенности. Когда я только приехал и мне дали комнату, мои новые знакомые, приходя, озирались, старались понять, чего не хватает, и, наконец, спрашивали: «А бочка где? Бочка у тебя есть?»
— Какая еще бочка? — удивлялся я.
— Без бочки пропадешь, — убежденно говорили они.
И в самом деле, зимой, когда водопровод не работал, по домам развозили лед: набросаешь его в бочку и обеспечен водой недели на две. За бочками ухаживали: весной, когда речка оттаивала и начинал действовать водопровод, их выносили на солнышко, сушили, заново красили, изнутри и снаружи.
Бывали и пурги — одно удовольствие для нас, учителей. Занятия в школе в такие дни отменяли, все сидели дома, наслаждались теплом и покоем. Случались, однако, и ЧП: кто-то ушел из поселка и заблудился — тогда уж поселок вспоминал, что он все-таки на Севере, а мужчины — бухгалтеры, инспектора, заведующие — вспоминали, что они мужчины, и ехали на вездеходах, в тундру, на поиски. А в общем, не таким виделся мне Север: живя здесь, даже валенками не обязательно было обзаводиться и шубой — все рядом. В магазине продавались унты, только смешно было бы их надевать — не в клуб же.
Но Север все-таки был: иногда люди оттуда появлялись в нашем поселке, приезжали на собаках или прилетали, и в их снисходительных взглядах ясно читалось, что мы — не Север. Дружить с ними мы почитали за честь, каждый гордился, если у него были друзья с Севера. Он был где-то рядом: такая же снисходительность появлялась у тех, кто возвращался из командировок, «с мест», снисходительность и сила, и красный загар от мороза и ветра, впрочем, за обычной работой все это быстро проходило, не задерживалось на их лицах. Даже в геологах, которые прилетали сюда летом из Магадана и останавливались проездом, ожидая самолетов, и то было больше Севера, чем в нас. Вот и подумаешь, где Север… Но тут я должен отступить, рассказать, как познакомился с Ивановым.
Мы познакомились в «Магадане», я пишу это слово в кавычках, потому что имею в виду ресторан, хотя и в одноименном городе. Мы оба пришли к шести, и как сели за один столик, так и не вставали до закрытия. Люди за нашим столом менялись, и с каждым Иванов обстоятельно знакомился, и каждый раз у него была новая профессия: то он был председателем колхоза, то летчиком-полярником, то капитаном сейнера — то он ехал в отпуск, то возвращался. Называл он имена, места, приметы, и я недоумевал и каждый раз заново верил: ну, он действительно капитан, — и потом: ну, он действительно летчик… Очень славно сидели, и за весь вечер назревала только одна драка — с матросом, которому не понравилось, как я на него посмотрел. Но и тут Иванов очень убедительно объяснил ему, что он боксер и «сделает» его на первой минуте, спокойно. Мы все, и матрос в том числе, посмотрели на Иванова — весу в нем было килограммов девяносто, но что он толст, никак нельзя было сказать, — и каждый поверил: сделает.
А перед закрытием сел парень, отрекомендовавшийся философом. Ко всему у него был еще «поплавок» на отвороте пиджака. Весь вечер я больше молчал, но тут я понял, что пришла моя очередь. Я только что кончил институт, и спесь эта во мне еще не совсем исчезла, и я понял, что наступила моя очередь.
— Если вы философ, то объясните, пожалуйста, в чем разница между Анаксимандром и Анаксименом? — спросил я вежливо, подчеркнуто, как на экзамене.
Он не знал.
— А между Платоном и Плотином?
Он не знал.
— Между Кантом и Контом, наконец? — воскликнул я укоризненно.
— Я вообще-то не философ, ребята, — сознался он, — я только веду философский кружок.
— Вот видишь, — назидательно сказал Иванов (его-то за весь вечер никто не уличил). — Вот видишь… Но ты не плохой парень, — утешил он его, — просто тебе не повезло, что ты нарвался
— Кто ж ты на самом-то деле? — спросил я Иванова, когда мы вышли.
— Геолог, — сказал он.
Вот так мы познакомились.
— Будущим летом прилечу к вам на Север, — сказал он тогда, и вот почему я вспомнил эту историю. Когда я летел в Магадан и сообщал об этом своим знакомым, — «В Магадан?» — переспрашивали они и уточняли: «На Север, значит».
— Прилечу к вам на Север, — сказал в Магадане Иванов, и я удивился: а здесь разве не Север?
Он махнул рукой.
— Какой здесь Север. — И дальше все было так же: куда бы я ни прилетал, Север всегда отодвигался, пока я не понял, что Север — не широта, а ощущение и, если хотите, философия, то есть со временем ощущение становится философией… Да, Север отодвигался, но этим летом мне повезло: я его настиг.
Этим летом меня направили физруком в пионерлагерь.
— Поедете? — спросил наш завроно.
— Нет, — сказал я.
— Тогда — в отпуск.
— Тогда поеду, — сказал я.
Этот разговор — вырезать и вставить в рамку. Он знает, что я откажусь, но спрашивает, я знаю, что соглашусь, но отказываюсь. Такие разговоры происходят каждой весной, так уж повелось, что летом надо занять учителей какой-нибудь работой, никто не хочет идти в отпуск каждый год, все хотят, чтобы к тому времени, когда придет твоя очередь ехать на материк, отпуск у тебя был бы за три года. Чего только не делают учителя летом; в прошлом году школу красили, парты чинили, в этом году вот в лагерь… Я вообще-то не физрук, моя специальность язык и литература (здесь меня называли странным, удручающим словом «русовед»), но уж на кого, а на завроно нельзя было обижаться, потому что он-то делал работу для его должности самую неожиданную.
Вдруг я видел его под нашим школьным грузовиком.
— Валентин Михайлович, вы не заняты? — кричал он.
Я уж числился физруком, но лагерь был еще закрыт, он знал это отлично, но так уж, форма вежливости.
— Поможете двигатель погрузить, — говорил зав.
Я не удивлялся, не спрашивал, что за двигатель, тоже знал — тут все ней знают. Двигатель этот шел на Север, в школу, со светом там было плохо, и директор их каждый год плакался на конференциях — вот и шел им наконец двигатель, только льды рано подошли в том году и пароход не пробился. Двигатель сгрузили у нас и отправляли теперь самолетом.
Завроно вылезал из-под грузовика, и мы ехали в аэропорт — тут метров семьдесят. Там уже ждала «Аннушка», и директор наш был там, и завхоз, и физик — весь мужской состав школы. И, вооружившись ломами, мы начинали грузить двигатель.
«Сам не сделаешь — никто за тебя не сделает», — любил говорить завроно, Но я подозревал, что просто не сиделось ему в кабинете, во всяком случае, и директор наш быстро понял стиль его работы и в летнюю пору с утра надевал что похуже, не знал, что ему сегодня предстоит: может, мешки с цементом таскать…
Лагерь наш не мог открыться. Он намечался на той стороне бухты, где в хорошую погоду виднелось несколько домиков, но бухта была еще забита льдом, и оставалось только ждать, когда лед уйдет. Я целые дни сидел в гостинице, у ребят — Иванов не обманул, действительно прилетел. Они заняли целую комнату, завалили ее рюкзаками, спальными мешками, какими-то зелеными ящиками, а в углу, возле Ивановой кровати, стояла пара карабинов в чехлах. Только им не повезло: из-за дождей погода была нелетная, и почти месяц они сидели в гостинице, в нашем поселке, где и старожилу-то некуда пойти, не то что командированному. Потом, когда погода стала налаживаться, сломался вертолет, на котором они должны были лететь на какой-то хребет, километров за триста. Бороды у них уже отросли, но, так сказать, вхолостую. К концу месяца ребята уже по звуку научились определять, не выскакивая из гостиницы, что летит: «Аннушка», или вертолет, а если и вертолет, то какой: МИ-8 или МИ-4… С утра Иванов наведывался в аэропорт — для очистки совести, как он говорил — а потом наши занятия определялись тремя К: книги, кино, кинг. Иванов был мрачен, но я даже радовался втайне, что они не могут улететь. Приятно было сидеть с ними, и разговоры, от которых отвык, и остроты, только журналист все портил.
Он то и дело появлялся у нас в поселке, ездил по Северу, «их собственный корреспондент», писал о рыбаках, охотниках, оленеводах, — все это хорошо, конечно, только не нравилось мне, как он писал, подлизываясь к этим «людям мужественных профессий», а в журналисте, по-моему, должна быть такая же самостоятельность, независимость, как в охотнике… Вот и сейчас он здесь вертелся.
Как-то он пришел и начал ругать наш поселок и вообще Север, недоумевать, из-за чего сидят здесь люди по стольку лет — ну, год, ну, два можно из интереса, но всю жизнь из-за чего, если не из-за денег… Словом, ругал, как обычно его ругают, и вот этого я не мог ему позволить. Я тоже не любил Север, — может, я и любил бы его, если бы видел, но мой Север были четыре стены классной комнаты, и тетради по вечерам, и поселок, который можно пройти из конца в конец за 15 минут, если не торопиться, — не было на моем Севере ни собачьих упряжек, ни разлившихся в тундре речек, ни сопок, ни карабинов, ни медведей, ни китов. И себе я позволял ругать Север, а ему не мог, потому что я, так сказать, ругал его честно, но он же в своих очерках его хвалил? — Какой-то его репортаж кончался, примерно, так: «Да, кто хоть раз побывал на Чукотке, тот полюбит ее навсегда».
— А по-моему, — сказал я, — если не любишь Север, так и пиши, что не любишь.
— Не напечатают, — горько отозвался он.
— Тогда не пиши, что любишь.
Он помолчал.
— Тебе сколько лет? — участливо спросил он.
Начал обходной маневр.
— Ну, двадцать два, — сказал я.
— А на Севере сколько?
— Ну, второй год.
— Какая возможность, — вздохнул он. — Думать, наблюдать, сравнивать!
Эта журналистская манера сразу лезть в душу. Я почувствовал свое преимущество. «Паразитируешь, — думал я. — Нет, ты сам поживи здесь, посиди на одном месте, сам подумай, посравнивай, понаблюдай, тогда и поговорим об этом…»
— Не думал, не наблюдал, не сравнивал, — сказал я, чтобы доставить ему удовольствие.
— Слыхали? — спросил он Иванова. — Зачем вы — ясно, кто из-за денег — тоже ясно, но вот такие?
— Меня распределили, я и работаю, — сказал я. — Не жалуюсь.
— Таких бы я убивал еще в детстве, из рогатки, — заключил он.
С тех пор мы друг друга недолюбливали.
В начале июля несколько дней дул сильный ветер, лед сломало и вынесло из бухты — не весь, но пройти на ту сторону было можно. С утра мы начали грузить на сейнер кровати, матрасы, тумбочки, словом, лагерное оборудование. Все снова тут были: и зав, и директор, и вожатые, наши учительницы, и Иванов со своими ребятами помог нам…
Мы медленно шли в тумане, в каком-то одному капитану ведомом направлении, разводя небольшие льдинки и обходя ледяные поля, шли уже часа два, а ходу всего было минут сорок. Показался высокий обрывистый берег, следовательно, мы давно вышли из бухты в море. Мы повернули и пошли назад, вдоль берега. Во всех направлениях, быстро исчезая в тумане, летели кайры, бакланы, и над самой водой смешные птицы топорки, о большими красными клювами и хохолками. Берег постепенно понижался и стал совсем плоским, это была примета, что мы опять вошли в бухту. Наконец из тумана показался двухэтажный дом — лагерь, и еще несколько домиков — морзверокомбинат. Пока мы перетаскивали наше барахло, никто не заметил, как ушел туман, но только выходя из дома за очередной кроватью, я вдруг поднял голову и увидел очень близко, очень отчетливо наш поселок и невысокую гряду сопок на той стороне. Туман исчез внезапно, и даже не верилось, что мы только что два часа шли почти на ощупь…
Начальник лагеря был еще в Магадане, на семинаре лагерных работников — учился руководить, что ли. Через несколько дней он прилетел, привез кое-что из спортинвентаря: бадминтон, несколько мячей, кеды — а главное, кучу плакатов на разные темы: посвященных Дню Советской Армии и авиации, режиму школьника, уходу за зубами и множеству других полезных вещей. Он сразу ринулся прибивать эти плакаты — везде, где мог. Один гласил:
Куда нести посуду, каких бед — не указывалось, но он все равно прибил его, на кухне. И вообще в нем видна была страсть прибивать, не только страсть, но и сноровка — хозяйственный был мужик. Мы еще мало его знали, он приехал недавно и преподавал у нас географию. Его звали Щеголев Николай Петрович, но, несмотря на то, ему было уже за сорок, никто из учителей за глаза по имени-отчеству его не называл, а только по фамилии и почему-то с ударением на последнем слоге: Щеголёв. Говорили, что приехал он чуть ли не из Сочи, и я, глядя на него, так и представлял, как он ходит там по своему дому и саду, по своему уютному дворику, скрытому виноградом, и прибивает, прибивает… Завхоз из него вышел бы хороший, но начальником он, видно, никогда еще не был и сейчас считал, что ему повезло — только приехал, и вот начальник — и дело это надо закрепить, показать себя в лучшем виде. Он очень старался.
Да мы и все старались, как могли, к приезду детей привести лагерь в приличный вид — расставили мебель, Повесили умывальники, достали бочки для воды. В один из таких дней над нами в сопки пролетел вертолет, и я порадовался за ребят — наконец-то они улетели.
День приезда детей настал. К обеду на горизонте показалось несколько вельботов. Мы ждали на берегу. Даже милицейский, синий с красным, вельбот выделили для такого случая. Одновременно налетел вертолет, привез самых маленьких.
— Вы не находите, что это похоже на десант? — спросил я Щеголева, но он не ответил — волновался.
Дети, выбросившись из вельботов, рассыпались по берегу, и сначала это напоминало Броуново движение, но мы их окружили, взяли в плен и повели к линейке. Линейка у нас была в форме буквы П, выложена крупной белой галькой, а в центре площадки девочки сделали звезду из толченого кирпича.
— Эх, качелей у нас нет, качелей, — бормотал Щеголев.