Он молча смотрел, как расплывается под потолком колечко дыма, потом обернулся к Сюнскэ.
— Значит, так. Попрошу вас мобилизовать школьников еще один раз. Этого будет достаточно. Я, со своей стороны, свяжусь с отделом школ и постараюсь, насколько возможно, облегчить вашу задачу. О результатах сообщим по радио. Затем снимем плакаты, отменим денежные премии и затребуем обратно самые сильные из розданных ядов. Разумеется, после этого комиссия по борьбе с крысами будет распущена.
Сюнскэ никак не ожидал подобного поворота. Он слушал начальника департамента с нарастающим изумлением, совсем сбитый с толку этим внезапным переходом от дружеской непринужденной беседы к суровому, деловому тону.
— А зачем распускать комиссию?
— Да потому, что к этому времени с крысами будет покончено.
Начальник департамента бережно положил трубку на стол. В его глазах появился холодный, решительный блеск. Сквозь ароматные волны табачного дыма на Сюнскэ глядел совсем другой человек — напористый, жесткий. От застенчивого краснеющего эстета не осталось и следа. Сюнскэ понял — его заманили в ловушку.
— Так вот, слушайте. Вы разбрасываете по всей территории префектуры препарат «1080». Потом выступаете по радио. Даете в газеты текст беседы и снимки. Одним словом, провозглашаете «манифест об окончании войны». Надеюсь, вы согласны?
Теперь Сюнскэ смотрел на него с восторгом. Вон оно что. Ясно. Этого человека тоже загнали в тупик. Град обвинений со стороны оппозиции, всеобщая паника… Что ему было делать? И он нашел выход — превратить серую армию в призрак. Покаянные речи, расспросы о повадках крыс и различных ядах — все это был отвлекающий маневр. Заставил собеседника разговориться, а сам потихоньку полировал свою трубочку и расставлял сети.
— Это чрезвычайная мера, но она нам нужна, чтобы покончить с крысами. — Тут начальник снова метнул на Сюнскэ острый взгляд. — Вы недавно были на радио. Кажется, вашу беседу записали на пленку. Так ведь? Мне оттуда звонили, справлялись. Я попросил отложить передачу. Все, что касается крыс, воспринимается населением крайне нервозно. Разъяснения ваши могли быть неправильно поняты и послужили бы пищей для всяких кривотолков. Что говорить, мы сами повинны во всем этом деле с крысами, но теперь надо срочно ликвидировать панику. Конечно, ваша беседа, сама по себе, ложных слухов об эпидемии не подтверждает. Но все равно, она только усилит беспокойство, подстегнет разыгравшееся воображение. А если дать воображению волю, оно заведет неизвестно куда. Словом, появятся новые домыслы, нелепее прежних. Вот что опасно.
Сюнскэ открыл было рот, чтобы возразить, но тут же смекнул, что только поставит себя в невыгодное положение. Решительное лицо начальника департамента, острый блеск его глаз, твердый голос — все говорило о том, что он теперь не отступит ни на шаг. Зав поставил рюмку на стол и украдкой поглядывал то на одного, то на другого. Стоит Сюнскэ заговорить, и зав тут же набросится на него. Сюнскэ опустил глаза и принялся ковырять зернышки черной икры.
«Отомстил-таки шеф, — подумал он. — Взял реванш за историю с ласками».
Зав молчал, и Сюнскэ отчетливо понял — это его рук дело. А он-то обрадовался тогда, решил, что поймал эту гадину! Дурак, ах, дурак! Они без труда заманили его в ловушку и теперь собираются сделать соучастником преступления. Как знать, может, весь этот гнусный фарс, этот их подлый «манифест об окончании войны» придумал начальник департамента или даже сам губернатор. Но втянуть в их затею Сюнскэ, запутать его вызвался этот дохляк с больным желудком, вонючка поганая.
— Прошу вас присутствовать на завтрашнем заседании. Там и договоримся о подробностях. В общем, мне кажется, вы все поняли.
Начальник департамента аккуратно завернул свою трубку в носовой платок и поднялся. Потом, видя, что Сюнскэ упорно молчит, неожиданно изменил тон, снова стал светски любезным:
— Как только кончится эта возня с крысами, буду рад видеть вас у себя. Отвлечемся от политики, посидим, послушаем Тосканини.
В глазах эстета на мгновение засветилась грусть. А может, это была ирония над самим собой. Начальник раскланялся и вместе с завом вышел из кабинета.
Оставшись один, Сюнскэ прислушался. Сквозь тонкую стену, отделанную золотисто-зеленым песком, доносился рев бурного потока. Вздувшаяся от вешних вод река бежала прямо под окнами. Там, внизу, на самом дне ночи, копошились, пищали и шмыгали серые твари.
Сюнскэ невольно пришла на память радиостудия, где записали на пленку его беседу. Какая там тишина! Толстые стены и стекла, тяжелые портьеры не пропускают ни единого звука извне. На всей земле не найдешь такого тихого места, как радиостудия. Там человек отрезан от внешнего мира. Люди, дающие ему указания, отделены от него толстенным стеклом. Он и понятия не имеет, какие бури бушуют в мире в этот момент. Он делает свое дело и пребывает в неведении до самой последней секунды, покуда не грохнет взрыв. А, выражаясь фигурально, этот приказ начальника департамента, в сущности, и означает: «Отключить студию!»
Древний, затасканный прием. В нем нет ничего оригинального. От слишком частого употребления он давно обветшал. Власть имущие прибегали к чему всякий раз, как в стране разгорались страсти и их собственная безопасность оказывалась под угрозой. И вот тогда, чтобы отвлечь народ, они принимались внушать ему, что причина его возмущения — просто-напросто призрак, мираж. Их маневр как будто бы удавался. Но потом все равно где-нибудь грохал взрыв.
А ведь в тот раз, в ресторане, ученый все это предсказывал. И оказался прав.
Из вестибюля донеслись голоса — шеф прощался с начальником департамента. Потом в коридоре послышались шаги и громкий смех — шеф возвращался в кабинет, болтая со служанкой. Сюнскэ поспешно поднялся.
Выход один. Вот только хватит ли умения? Завтра на заседании взвалить всю ответственность на шефа. Для этого есть два пути. Во-первых, шеф возглавляет комиссию по борьбе с крысами. Подчеркнуть это — значит лишь соблюсти обычную субординацию. Во-вторых, за последнее время он, Сюнскэ, стал в руках оппозиции главным орудием для борьбы с префектурой. Так что если теперь огласить «манифест об окончании войны» будет поручено ему, а потом это грязное дело раскроется, у членов оппозиции кровь закипит в жилах. И тогда префектуре ничем уж не оправдаться. Нужно будет им намекнуть на это. Но говорить придется обиняком. Да, вот еще что — надо сделать так, чтобы зав снова не напортил ему чем-нибудь. Значит, надо срочно его умаслить. А для этого, в первую очередь, забыть про его незаконную сделку с торговцем ласками. Против него все улики — накладные, клейменые ласки, да и сам он признался, что Нода его угощал в ресторане. Словом, было бы только желание, а притянуть его к суду можно в любой момент. Вот так. В крайнем случае, пойдем и на это. Но только в самом крайнем случае — ход не из лучших. Что ж тут поделать, положение жуткое, того и гляди, начальство навалится всей своей тяжестью и раздавит тебя.
Быстро все взвесив, Сюнскэ взял себя в руки. Шефа он встретил улыбкой. Все равно его можно будет скрутить: гарантия так процентов на восемьдесят. Ну, а что останется после победы? Полчища крыс и одиночество. И снова скука затянет свою зеленую песнь. Как ни верти, от тоски не избавиться.
— Ну, молодец! Ловко орудуешь! — бросил шеф, войдя в кабинет. Он хлопнул Сюнскэ по плечу и уселся рядом. Должно быть, горячее сакэ усиливало гниение его плоти. Теперь от всего его тела шла теплая, приторная вонь.
Сюнскэ удивленно поднял брови.
— Да, да, это сам губернатор сказал.
И шеф стал со смаком уплетать соленого трепанга. В его хитрых глазках сквозила насмешка:
— Говорит, тебя переводят в Токио. С повышением. Да еще внеочередной отпуск дают на неделю.; Какую карьеру сделал, а?! Придется тебе, пожалуй, отслужить благодарственный молебен по крысам.
«Ага, теперь, значит, решили сбагрить меня», — пронеслось у Сюнскэ в голове.
Весь этот фарс был настолько гнусен, что на сей раз он даже не стал подсчитывать свои баллы. Что-то сломалось внутри. Превозмогая острый приступ тоски, он поклонился гниющей плоти:
— Сдаюсь, шеф. Вы мастерски забили гол в мои ворота…
Домой Сюнскэ вернулся вдрызг пьяный. У дверей его поджидал заведующий научно-исследовательским отделом. Ученый был полон неукротимой энергии. Он занял позицию у дома Сюнскэ, предварительно взяв старое такси и договорившись с водителем, чтобы тот ждал, не выключая мотора. Едва Сюнскэ появился, ученый, ни слова не говоря, втолкнул его в машину и велел гнать вовсю. Водитель дал газ, и машина с бешеной скоростью ринулась в ночь. На торговых улицах, на перекрестках, перед трамвайными остановками приходилось резко тормозить, и когда передние колеса с противным визгом замирали у бампера идущей впереди машины, ученый возил ногами от нетерпения.
— Да что случилось? — спросил наконец Сюнскэ, пораженный странным поведением этого обычно сдержанного человека, который теперь ерзал на сидении и не переставая бранился. Тот оглянулся — Сюнскэ, совершенно раскисший, бессильно лежал на заднем сидении — и презрительно бросил, точно выплюнул:
— Миграция! Началась миграция крыс. Надо спешить, а то не успеем. Такого за всю жизнь не увидишь!
Сакэ имеет коварное свойство — оно парализует человека. Но слова ученого подействовали на Сюнскэ, как удар тока. С неимоверным трудом он выпрямился.
…Должно быть, все началось с того, что какую-то крысу, неизвестно где и почему, с неудержимой силой вдруг охватило желание бежать, и она побежала. Так или иначе, факт остается фактом: в ту ночь крупные соединения крысиной армии выступили в поход. Это заметил один лесоруб. Выпив в деревне картофельной водки, он ехал на велосипеде домой и вдруг увидел: отовсюду — из рощ, из кустов, из высокой травы лавиной катятся крысы, пересекая дорогу. Лесоруб развернулся и помчал обратно в деревню, в полицейский участок. Молоденький полицейский не очень-то разбирался в повадках крыс, но тут же сообщил об этом непостижимом чуде в управление префектуры. Когда сногсшибательная новость, миновав множество инстанций, дошла до заведующего научным отделом, был уже одиннадцатый час вечера. Тем временем на дорогу высыпали все жители деревни. Засветились карманные фонарики и старинные фонари со свечой. Крыс били палками, давили ногами. В темноте невозможно было понять, что происходит. Лишь одно не вызывало сомнения: несметные полчища крыс все-таки перебрались через дорогу и бежали в сторону плоскогорья. На поле боя остались груды трупов, но это была лишь малая часть огромной крысиной армии.
Между тем зав научным отделом метался по городу, разыскивая Сюнскэ. Он обошел все кафе и дешевые кабаки — ведь Сюнскэ не успел сообщить ему о тайном совещании в ресторане «Цутая». Потом, поджидая его, ученый тщательно сопоставил события последних дней. А когда стал рассматривать карту района, то обнаружил, что на пути крыс лежит большое озеро. Находилось оно километрах в ста от города — здесь нередко устраивались пикники и гонки моторных лодок. Он еще раз все сопоставил. И тогда у него мелькнула одна догадка. Первым его побуждением было кинуться в ту деревню, откуда вечером начался великий исход, но потом он решил ехать прямо на озеро. Конечно, это была игра втемную.
Как только город остался позади, ученый снова велел водителю дать полный газ. Старую машину трясло, как в лихорадке. Казалось, еще мгновенье, и она развалится на части. Но она пронеслась по полям, вскарабкалась по крутой горной дороге, задевая за ветки деревьев, и вихрем помчалась по плоскогорью. Ученый знал — расспросы ничего не дадут. И все-таки каждый раз, завидев хижину лесника или углежога, просил затормозить и спрашивал, не прошли ли здесь крысы. Никто ничего толком не знал. Крысы вышли из ночи и ушли в ночь. У Сюнскэ голова раскалывалась от боли. Его одолевали сомнения. Он засыпал ученого градом вопросов — все пытался понять, верна ли его догадка. Ученый доказывал, объяснял, спорил. То сердито настаивал, чтобы Сюнскэ немедленно с ним согласился, то вдруг сам, потеряв уверенность, замолкал и сникал, как уставший ребенок. Потом встряхивался и опять говорил, говорил — горячо, убежденно. Так метался он, словно пойманный зверь, в клетке своей гипотезы.
— Если мы их упустим, виноват будешь ты. Пока ты накачивался водкой, враг бежал. Никогда тебя этого не прощу! Не откупишься никакими угощениями! И не вздумай ко мне подъезжать со своим проклятым винищем! Так и знай, господин Минимакс!
Наконец, перед самым рассветом, они добрались до озера. И тут им посчастливилось — они напали на след врага, чьим преследованиям подвергались так долго и которого сами упорно преследовали в эту ночь.
Они собирались объехать вокруг озера, когда первые бледные проблески зари выхватили из тьмы картину повального бегства обезумевшего врага. С криком «эврика!» ученый выскочил из машины и бросился к воде. Вслед за ним на прибрежный песок вылез и Сюнскэ. Он понял, что стал свидетелем одного из удивительнейших событий на свете.
К воде бежали крысы. Сплошным потоком, без конца и края. Торопясь, обгоняя и отпихивая друг друга, они бросались в воду. Они извергались, как лава, из сумрачных предрассветных рощ, из травы, из зарослей бамбука. На песке закипали живые водовороты, и серые тела, одно за другим, одно за другим, плюхались в озеро. Топот множества лап, испуганный визг, всплески воды, шуршанье песка сливались в тревожный гул. Миновав узкую прибрежную полосу, крысы уже не могли остановиться, теперь они не бежали, а плыли, плыли все дальше, выбиваясь из сил, отчаянно пища, топорща усы, задирая головы. И наконец — последний смертельный бросок к середине озера.
А на берег накатывались все новые и новые полчища. Ни одна крыса не отделилась от остальных, не попыталась действовать в одиночку. Казалось, крысиное войско подчинено немыслимой, фанатической дисциплине… Возможно, от голода у крыс притупились обоняние и осязание и они не сумели отличить воду от земли. На воде им не продержаться и получаса, а плыть они могут лишь по прямой, не более четверти километра.
Крысы совсем не стремились к другому берегу, не искали нового места обитания. Их гнало слепое стадное чувство…
Вода лизала подошвы Сюнскэ. Дрожа от холода, созерцал он это странное зрелище. Из скрытой туманом озерной дали доносился предсмертный визг гибнущих крыс. Это был вопль бессилия, первобытный крик ужаса. Серое воинство, что сгубило леса на площади в десять тысяч гектаров, причинило убытки в шестьсот миллионов иен, пожирало младенцев, растаскивало соломенные крыши домов; темная сила, возродившая в памяти людей все ужасы средневековья, побудившая их ополчиться на растленную бюрократию и толкнувшая власть имущих на подлый обходной маневр, теперь погибала впустую…
Подняв воротник пиджака, Сюнскэ шагал взад и вперед, чтобы немного согреться. С озера дул рассветный ветер, он резал лицо, как нож. Должно быть, газеты не пожалеют красок, чтобы как следует расписать это событие. Со временем трупы крыс прибьет к берегу. Пока трудно сказать, к какому: это будет зависеть от направления ветра. От прежнего грозного воинства останутся только серые груды. Начальник департамента, дымя великолепным «дэнхиллом» и наслаждаясь концертом Тосканини, спокойно выслушает весть о бесславном конце подземного царства. Горожане и думать забудут про холерные вибрионы и революцию, помещики опять поднимут драку из-за правительственных субсидий на новые насаждения, шеф обмозгует очередную грязную махинацию. Круг замкнется, и жизнь провинциального городка войдет в обычную колею. Канет в воду темная сила, породившая панику, и вместе с нею уйдет куда-то в глубины сознания самая память о недавних душевных потрясениях и политических бурях. И по ночам в спокойный сон людей уже не будут вторгаться звонкие юные голоса…
Не отрывая глаз от исступленно бегущего серого полчища, Сюнскэ окликнул ученого. Тот стоял, втянув голову в плечи, и зябко поеживался. Поднятый ворот изжеванного дождевика был слабой защитой от холода.
— Что ж будет дальше?
— Да ничего. Это конец. Быть может, крысы побегут где-нибудь в другом месте — вот так же, как здесь. А в общем, это конец.
— Но в городе тоже полно крыс.
— Ну, сколько их там! В канализационной сети они все равно что в осажденной крепости. С ними уже нетрудно справиться, надо только вести планомерную осаду.
Сюнскэ помолчал. Потом поднял голову и посмотрел на воду, затянутую полупрозрачной туманной дымкой.
— Есть в Шотландии одно озеро… Вы, конечно, слыхали… Никак не вспомню названия. Ну, то самое… Которое еще в прошлом веке прославилось. Говорили, что в нем появилось чудовище.
— A-а, Лох-Несс! А то еще есть Лох-Ломонд.
Ученый насмешливо взглянул на Сюнскэ. Того бил озноб, весь хмель из него уже выдуло.
— Насчет чудовища — не скажу. Похоже на сказку. А вот виски в Шотландии замечательное. Это уж точно.
Сюнскэ засмеялся, махнул рукой.
— Да я не об этом! Я просто подумал — хорошо бы дать нашему озеру название того, шотландского.
— Чего ради?
— Снова пройдет сто двадцать лет. Снова даст семена низкорослый бамбук. Снова размножатся крысы. В сущности, можно считать, что они не погибли, а лишь перешли в другую форму существования. Так, что-то вроде длительной спячки. Вот я и подумал — хорошо бы поставить на берегу столб с надписью: «Здесь спит чудовище».
Ученый молча пожал плечами и зашагал к береговой насыпи, где ждала их машина. Сюнскэ поплелся за ним. Над озером плыл затихающий стон.
На обратном пути Сюнскэ попросил у водителя одеяло, закутался и уснул. Когда он проснулся, плоскогорье уже осталось позади, машина шла по дороге, петлявшей среди полей. Над рощами и полями металлическим диском сияло бледное утреннее солнце. Сюнскэ почувствовал во всем теле странную легкость и пустоту, какая обычно бывает после сильной нервной встряски. Рассеянно глянув в окно, он увидел на дороге одинокую кошку. Тощую, грязную, бездомную кошку. Шум машины не испугал ее, она равнодушно оглянулась и побрела дальше, к городу. «Забавный конец», — подумал Сюнскэ, и чувство покоя охватило его. Но где-то в глубине души продолжала звучать тоскливая нотка. И он тихо сказал, обращаясь к кошке:
— Ничего не поделаешь! Осталось одно — вернуться к двуногим крысам.
ГОЛЫЙ КОРОЛЬ
I
В мою студию будет ходить Таро Ота. Его прислал ко мне Ямагути, преподаватель рисования в начальной школе. Этот Ямагути — художник, пишет абстрактные картины, и когда кружок абстракционистов устраивает выставку, Ямагути, конечно, уже не до школы.
А сейчас как раз близится выставка его собственных работ. Вот он и попросил меня позаниматься с Таро, учеником того класса, где он ведет рисование. Сам он, мол, занят по горло — только вечером, после школы, и удается немножко поработать.
— Таро — единственный отпрыск моего патрона, — сообщил он мне. — Сразу же после выставки я его заберу. А пока что позанимайся с ним, будь другом.
И я согласился, — правда, без особой охоты…
О Таро и его родителях Ямагути рассказывал мне и раньше. Отец Таро, господин Ота, — владелец известной фирмы красок; мать Таро, первая жена господина Ота, умерла давно, еще до того, как глава семьи стал преуспевающим коммерсантом. Мальчика воспитывает мачеха — нынешняя госпожа Ота. Своих детей у нее нет.
Фирма господина Ота окрепла и выросла за последние годы. Раньше у него было маленькое дело, — правда, с независимым капиталом. А теперь он прибрал к рукам обширную сеть магазинов и повел наступление на позиции крупных старых фирм. Его товары есть в любом писчебумажном магазине. Для своей студии я тоже покупаю его краски, кроме гуаши, которую составляю сам.
С госпожой Ота Ямагути познакомился на родительском собрании. Несколько таких встреч — и готово дело: переброшен мостик к самому господину Ота. О, Ямагути сумел понравиться главе фирмы! Теперь тот покупает его картины. Какой бы случай ни подвернулся — выставка ли кружка абстракционистов, выставка ли самого Ямагути, а уж он сумеет всучить господину Ота парочку своих опусов. Что ж, в таких делах он мастак!
Зато когда господин Ота выпускает новые образцы пастели или красок для рисования пальцем, тут Ямагути старается, как может, — надо же отблагодарить патрона! Раз — и новая краска дана на пробу ученикам его класса. Раз — и в учительских журналах появляется сообщение: дети в восторге от новой краски.
Ямагути — авангардист, и всякие новшества — его страсть. У себя в школе он вечно экспериментирует с каким-нибудь мудреным приемом — то это коллаж, то декалькомания, то фроттаж. Вокруг его экспериментов всегда много шуму — бесконечные разговоры, дискуссии в печати. А между тем польза от всех этих новшеств — весьма сомнительная. Они бьют на внешний эффект и мешают ребенку проявить себя, что, впрочем, не уменьшает их популярности — особенно среди молодых учителей рисования. Вот и недавно Ямагути опубликовал очередную новинку под названием «фотокомпозиция». На фотобумагу кладется какой-нибудь предмет, потом она засвечивается. Многие учителя возражали — школьникам это не по карману. И все-таки идея Ямагути была признана новаторской и смелой.
— Воображение ребенка совершенно подавлено еще до школы. Надо его пробудить. А для этого любой способ хорош, — важно твердил Ямагути тем консерваторам, которые осмеливались объяснять ему, что цель и средства — понятия разные. Он упорно стоял на своем, разубедить его не было никакой возможности.
Особой сноровки эти приемы не требуют. При коллаже друг на друга в беспорядке наклеиваются клочки газет, обрывки цветной бумаги и пестрые лоскуты. А вот фроттаж: бумагу плотно прижимают к куску дерева или камня, потом штрихуют цветным карандашом, и рисунок готов — срез дерева, поверхность камня. Декалькоманию придумал Макс Эрнст: на лист бумаги капают краской, потом складывают его вдвое и снова раскрывают — на обеих половинках листа получается по одинаковому асимметричному рисунку. У всех этих приемов — один общий недостаток: они не дают ребенку раскрыть себя. Конечно, в какой-то мере они помогают ему избавиться от шаблонных представлений, поэтому я иной раз и сам ими пользуюсь. Но нельзя же сводить всю детскую живопись к коллажу, фроттажу и декалькомании! А Ямагути… Что ж, его новаторство всегда отдавало карьеризмом. По правде сказать, меня всякий раз настораживает холодная, неживая красота рисунков, которые делают его ученики.
Не знаю почему, но при мне Ямагути всегда говорит о госпоже Ота зло и пренебрежительно, хоть и пользуется покровительством этой семьи:
— Вполне заурядная дамочка. Таких в АРУ[9] полным-полно. Ну, может, немного щедрее других. Да что мне до нее! Лишь бы деньги давала.
Ямагути вообще не прочь позлословить о госпоже Ота: и заботу свою о Таро она выставляет напоказ, — еще бы, ведь он ей неродной! — и на людях слишком любит бывать, не сидится ей дома! Иной раз он позволяет себе даже игривые замечания насчет супружеской жизни господина и госпожи Ота. Быть может, их покровительство ущемляет его самолюбие и, перемывая им кости, он вырастает в собственных глазах. Как бы то ни было, я этих выпадов никогда всерьез не принимаю.
Ямагути — изрядный эгоист: он всегда постарается переложить свои тяготы на другого. Вот и сейчас он насел на меня — ему, видите ли, неудобно бросить ученика, — так, может, я его выручу? А то у него самого положение пиковое — выставка на носу, и он просто зашился, а надо еще натянуть все холсты на рамы…
— Хорошо, я беру Таро, — сказал я. — Только пусть ходит в студию пешком. Имей в виду, если мальчишка хоть раз припожалует на машине — все будет кончено. Мои ученики — из бедных семей. Так что собственная машина у ворот студии — неподходящее для них зрелище.
Вот и все, что я сказал Ямагути. Сказал и повесил трубку. В каких словах он передал мое требование госпоже Ота, я не знаю. Как бы то ни было, в назначенный день она вместе с мальчиком пришла ко мне в студию пешком. Но когда, провожая ее, я вышел на крыльцо, то увидел через квартал от моего дома новехонький шевроле. Госпожа Ота, ведя пасынка за руку, подошла к машине, похожей на лакированный домик. Тотчас же выскочил шофер в форменной куртке и фуражке и вытянулся у дверцы. По счастью, ученики мои были заняты делом и ничего не заметили. Но мне стало горько…
Таро оказался запуганным, замкнутым, молчаливым, — словом, был исковеркан гораздо больше, чем я предполагал. Пока я беседовал с госпожой Ота, он сидел очень прямо и неподвижно, словно застыл. Не шелохнется, не поведет бровью. Такой воспитанный, сдержанный, невозмутимый маленький джентльмен. Я принимал их в комнате, служившей мне кабинетом, гостиной и спальней одновременно. Стены ее увешаны детскими рисунками, обычно вызывающими у новых учеников восторг и острое любопытство. В окно лился яркий свет послеполуденного солнца. А Таро сидел, не двигаясь, и с тоскою смотрел на пыль, густым слоем покрывавшую стол. Лишь когда мачеха произносила его имя, мальчик бросал на меня быстрый взгляд. В его смышленых глазах мелькал испуг. Но, убедившись, что я на него не смотрю, он тотчас же успокаивался, и на его бледном, красивом лице появлялось прежнее безразличное выражение. Я поглядывал на него украдкой и всем своим существом чувствовал, как он изранен.
У детей — свой особый запах. Он идет даже от моих рук. Я им так пропитался, что порою мне кажется — у меня детская кожа. Чуть сладковатый резкий запах влажной соломы и высыхающей на солнце травы. Он ручейками стекает с ребячьих рук, ног, шей, и когда дети надвигаются на меня, я чувствую их тепло. А у Таро этого тепловатого сладкого запаха не было. Взгляд мальчика время от времени скользил по детским книжкам, завалившим полки, по детским рисункам на стенах, но лицо его оставалось безразличным. Мою комнату наполняли пойманные и закрепленные на бумаге ребячьи эмоции, рисунки смеялись, визжали, веселились, мечтали. Но все это словно не трогало Таро, не доходило до него. Казалось, он может просидеть вот так вот, не шевелясь, и час, и два, и три. Лишь время от времени он поправлял свой костюмчик, чтоб не измялся. Я посмотрел на его чинно сложенные на коленях руки с вычищенными, аккуратно подстриженными ногтями, и мне почудилось — передо мною сидит ухоженная комнатная собачка.
— Учится он хорошо, не капризничает. Но какой-то он несамостоятельный, беспомощный. Усадишь его рисовать — рисует кукол или тюльпаны, а ведь он мальчик. Правда, муж говорит: ничего, лишь бы по основным предметам успевал, а уметь рисовать вовсе не обязательно. И все-таки…
Хоть госпожа Ота и жаловалась на беспомощность пасынка, чувствовалось, что она гордится его воспитанностью. Если бы я не знал, что и как, то, вероятно, принял бы ее за родную мать Таро. Держалась и разговаривала она скромно, с достоинством. Платье на ней было простой и строгой расцветки. Может, она и навязывается Таро со своей опекой — не знаю. Но уж, во всяком случае, никак не похожа на любительницу развлечений, этакую пустенькую веселую дамочку, какою ее изображал Ямагути.
Она сидела передо мной серьезная, чинная, как и подобает матери такого большого мальчика, второклассника, но не могла притушить блеска своей молодости. Порою в каком-нибудь жесте, в выражении глаз прорывалась неуемная живость. Когда она поднимала руку или поворачивалась, под платьем угадывались изящные линии ее гибкого тела. Гладкий подбородок, упругая шея, нигде лишнего жира.
— Должно быть, вы знаете — муж страшно занят. Совсем не может уделять ему время. Так что я сама купила Таро учебник рисования. Впрочем, я ничего в этом не смыслю. Усадишь его рисовать, но стоит только отвернуться, как он тут же бросает.
Госпожа Ота
Как любая мать, хоть сколько-нибудь разбирающаяся в детских рисунках, она пыталась разгадать душевное состояние мальчика. Но нельзя ж это делать в его присутствии! В таких случаях взрослые, желая ребенку добра, лишь причиняют ему ненужную боль. Ведь рисуя, дети пытаются исправлять действительность на свой лад, а тут кто-то грубо вторгается в их душевный мир, и им от этого больно, словно их режут по живому, да еще посыпают рану солью… Словом, мне вручали комочек скованной ужасом плоти. А безразличие мальчика — просто тонюсенькая защитная пленка. Дети — те же эзоповские лягушки. Мать невзначай обронит резкое слово, и они уже съеживаются. Потом эта скованность начинает их мучить, а откуда она — им не понять.
Я вскипятил на электрической плитке чай, подал чашки и завел разговор на общие темы, пытаясь попутно выяснить, в какой обстановке живет Таро. Госпожа Ота рассказала, что у него есть домашний репетитор и учитель музыки. Очевидно, ей в голову не приходило, что непрерывная муштра убивает в мальчике всякую внутреннюю свободу. Потом я коротко изложил ей свой метод преподавания и обещал, что посоветуюсь относительно Таро с Ямагути. Госпожа Ота вздрогнула. Я удивился — это так не вязалось с ее выдержкой и скромным достоинством.
— Нет, на него нельзя положиться! — произнесла она шепотом — вероятно, чтоб не услышал Таро.
Это было сказано мягко, но очень категорично. И я почувствовал, что ее решительность подавляет меня. Она бросила на меня быстрый взгляд и тут же отвела глаза, но я успел заметить в них озорной огонек.
Мы договорились, что я начну заниматься с Таро со следующего воскресенья. Когда они ушли, я снова перелистал альбом Таро. Так и есть: трамваи, тюльпаны и куклы всех цветов. Обычно в этом возрасте дети уже отказываются от плоскостного, условного изображения предметов, и в их рисунках чувствуется известный реализм. Таро же, судя по всему, застрял на более ранней ступени. Рисунки его повторяли друг друга, нисколько не улучшаясь. Он все их бросал, не закончив. На каждом листе оставалось много свободного места. Чувствовалось полнейшее его безразличие к предмету, который он рисует. И нигде ни одного человека. А это значит — у мальчика полностью подавлена фантазия. Я вглядывался в безмолвные белые страницы и все думал, думал о том, как избавить его от мучительного одиночества…
С воскресенья Таро стал ходить ко мне в студию. Я позвонил госпоже Ота и попросил, чтобы мальчика больше не привозили на машине и чтобы его не сопровождала прислуга. И не надо давать ему с собой бумагу и краски, — пусть, как и все остальные мои ученики, пользуется теми, что есть в студии. Я боялся малейшего повода, который мог бы вызвать отчужденность между Таро и другими детьми.