Придя в студию, Таро садился, аккуратно поджав ноги, и не делал ни малейшей попытки устроиться поудобнее, пока я ему не скажу.
Я не обучаю детей техническим приемам. Когда они спрашивают меня, как делать то, как делать другое, я тут же перевожу разговор, чтобы их отвлечь. Ведь чувство формы, пропорции и перспективы у ребенка врожденное. Мне хочется лишь помочь ему уверовать в собственные силы, избавиться от всего наносного. Вместо того чтобы дать ребенку готовый ответ, я беру его с собой в увлекательное путешествие по знакомому ему миру, превращаюсь то в сказочника, то в поэта и лишь изредка намекаю на возможное решение задачи. А открытие пусть сделает сам. Допустим, кто-нибудь из ребят нарисовал пустой трамвай. Я спрашиваю: почему он пустой? И ребенок пускается на хитрость:
— Трамвай доехал до конечной остановки, все уже вышли.
Я беру рисунок, начинаю его рассматривать.
— Вот оно что! До чего здорово! Никогошеньки нет, ни души. Все разошлись.
Торопливо роюсь в памяти, припоминаю: мальчуган этот увлекается бейсболом, он страстный болельщик. Радостно хлопаю себя по коленке:
— Ну, ясно! Теперь понял! Пассажиры помчались смотреть бейсбол. Спешат, а то на трибунах займут все места…
Мальчишке хочется прихвастнуть:
— Ну вот еще, чего спешить! У нас с папкой абонемент, мы всегда у самой сетки сидим!
Он приходит в волнение, спорит, протестует, доказывает. Помогая себе руками и ногами, старается объяснить, до чего ж это здорово — бейсбол! А я, улучив момент, подсовываю ему чистый лист бумаги. И если перед глазами у него вдруг пронесется мяч, замельтешат взволнованные болельщики, он не выдержит, возьмется за карандаш. И вот трамвай, который только что был совсем пуст, уже переполнен людьми, возвращающимися со стадиона.
Разумеется, не всегда один и тот же прием дает одинаковые результаты. Надо тщательно изучать жизнь и характер каждого ребенка. И тогда непременно найдешь ключ к его внутреннему миру. Мне, во всяком случае, хочется в это верить…
Прошло уже немало времени, а Таро еще ни разу и не попытался хоть что-нибудь нарисовать. Другие ребята шумели, смеялись, визжали, а он, ни на что не обращая внимания, одиноко сидел на полу и время от времени тоскливо озирался по сторонам. Перед ним лежал чистый, нетронутый лист бумаги, стояли чистые сухие блюдечки для разведения красок и сами краски, но он не прикасался к ним.
Дети любят рыться во влажном песке — приятное ощущение податливого материала расковывает их, подстегивает воображение. Я попробовал дать Таро бутылочку с жидкой краской для рисования пальцем.
— Костюм испачкаю, мама будет сердиться, — сказал он, сдвинув тонкие брови. А макать палец в краску не стал.
Таро приходил всегда точно в назначенное время, сидел целый час, не шелохнувшись, потом уходил. И, глядя на его удалявшуюся прямую фигурку, я невольно восхищался госпожой Ота — вот это вышколила мальчугана, ничего не скажешь!
Мне не раз удавалось избавлять детей от скованности. И я всегда с радостью наблюдал, как ребенок, который прежде ни за что не хотел рисовать, вдруг хватается за карандаш или за кисть.
Однажды мы отправились в парк. Среди детей был один мальчик, который, как и Таро, принадлежал к унылой школе тюльпанистов и в детском саду только раскрашивал готовые рисунки. Он и не подозревал, что может рисовать сам. Я расстелил на земле хлорвиниловую скатерть, приготовил бумагу, карандаши, краски, а потом покачался с ним на качелях. Сперва он весь съежился от страха, но потом ему стало весело, и, когда мы взлетели в поднебесье, он вдруг закричал:
— Ух ты, на нас небо валится!
Вот это и послужило толчком; мальчик еще часок поиграл, а потом принялся рисовать. Мертвых, застывших линий как не бывало. Рисунок был полон стремительного движения, — малыш еще весь находился во власти пьянящего полета.
Случалось, хорошие результаты давали борьба, бег, перетягивание каната. Но растормошить ребенка физически — иной раз только полдела. Чего только дети не придумывают, лишь бы не браться за рисунок. Помню девочку, которая взялась за кисточку лишь после того, как я позволил ей покрыть всю стену позорящей ее обидчика надписью: «Тосио дурак!» А один мальчик все рисовал енота и, густо замазав его красной краской, каждый раз облегченно вздыхал. Оказывается, у него был старший брат по кличке Енот, который вечно его изводил.
С Таро мне приходилось трудно еще и потому, что я совершенно не знал, как он живет. Я понятия не имел, как проходят его дни в красивом особняке за ажурной чугунной оградой. Впрочем, кое-что мне было известно — госпожа Ота с помощью репетитора и учителя музыки усердно муштрует Таро, строго следит за его поведением и манерами. А вот как относится к этому сам Таро, я не знал. У меня пока не было возможности заглянуть ему в душу. Он почти все время молчал, а по лицу его ничего нельзя было прочесть — не то что у других детей. После того как он наотрез отказался обмакнуть палец в краску, я собрал вокруг себя ребятишек, посадил его между ними и стал им рассказывать сказку. Таро слушал внимательно, глаза его светились умом, но сказка моя его не расшевелила. Едва я кончил, дети схватили кисточки, краски, бумагу и разбрелись по всей студии. А Таро так и остался сидеть неподвижно.
Несколько раз я качал его на качелях, но ничего не добился. Когда качели взлетали, он вцеплялся в веревки с такою силой, что белели суставы пальцев, но упорно молчал. Ни разу не вскрикнул, не засмеялся. А когда я спускал этого пай-мальчика на землю, руки у него всякий раз бывали холодные и мокрые, словно брюхо лягушки. И мне становилось стыдно за свою толстокожесть и грубость: ведь он не испытывал ровным счетом ничего — кроме страха. В общем, мне стало ясно одно: под этой холеной чистенькой оболочкой — девственная почва. А как подступиться к мальчику — неизвестно. Придется побродить вокруг да около, пока он каким-нибудь невзначай брошенным словом сам не укажет мне лазейки. Но только он может прошептать это слово так тихо, что, пожалуй, и не расслышишь. Так что надо все время быть начеку.
В моей студии — двадцать учеников. Есть среди них один мальчуган со странной особенностью: что бы он ни рисовал, на бумаге непременно должно появиться ровно столько предметов или людей, сколько он видел в каком-то конкретном случае. Иначе он места себе не находит. Вот, скажем, мальчик помнит: их школа ходила в туристский поход, в нем участвовало пятьдесят три человека. Он специально пересчитывал их по пальцам, а потом втискивал в свой рисунок ровно столько же взбирающихся на гору фигурок. В таких случаях мне приходилось склеивать бумагу и делать для него лист в полтора-два метра длиной.
Как-то раз этот мальчик вместе со старшим братом ловил речных крабов. На следующий день, еще шальной от солнца, песка и воды, он попросил у меня бумагу. В его круглой, как репка, головенке теснились и шевелили клешнями ровно двадцать семь крабов.
— Дядя, мы двадцать семь крабов поймали, целых двадцать семь!
Получив бумагу, он отправился на свое излюбленное место, в самый уголок студии, сел на пол и, шмыгая носом, принялся рисовать. Нарисовав одного краба, он облегченно вздохнул и стал рассказывать сидящим поблизости ребятишкам, как этот краб пытался удрать, когда его вытащили из норы, и чем он отличался от всех остальных.
— А рука у меня вон докуда в нору ушла! — сказал он с азартом и постукал себя по плечу. Потом кончиком карандаша выскреб из-под ногтя засохшую тину и показал всем. Его обступили. Ребята, перебивая друг друга, торопливо выкладывали все, что знали про крабов. В студии стало очень шумно.
Вдруг Таро, одиноко сидевший в другом углу и с тоской теребивший кисточку, тихонько поднялся. Подошел к ребятам, встал на цыпочки и через их головы взглянул на рисунок. Посмотрел-посмотрел и отошел. Должно быть, ему снова стало неинтересно. Он вернулся на свое обычное место. Такой же, как всегда, — застенчивый, безразличный. Но, когда он проходил мимо меня, я расслышал едва уловимое бормотанье:
— На сушеного кальмара надо было брать…
Вот оно, наконец-то! Я понял — мне брошен крошечный ключик от потайной двери.
Отставив бутылку с гуашью, я подошел к Таро и сел рядом с ним, скрестив ноги.
— Послушай-ка, разве речной краб ловится на сушеного кальмара?
Вопрос был неожиданный. Таро, застигнутый врасплох, смутился и нахохлился. Я закурил сигарету, затянулся.
— На червяка мне приходилось брать, но на сушеного кальмара — первый раз слышу! — Я удивленно покачал головой.
Мальчик успокоился, опустил плечи. Задумчиво постучал кисточкой по бумаге, потом поднял глаза и уверенно сказал:
— Да, на сушеного кальмара! Правда, на червяка тоже здорово. Но если на кальмара, не надо наживку менять. Лови на одну наживку, сколько хочешь.
— Ну да! На одну наживку?!
— Угу.
— Чудеса. — Я вынул сигарету изо рта. — Сушеный кальмар… Ведь кальмар в море живет. Что ж это, получается — речная тварь пожирает морскую?..
Я тут же спохватился — как бы не перегнуть палку. Ведь раковина может захлопнуться. Я хотел было встать и отойти, чтобы потом начать все сначала, но Таро повернулся ко мне всем телом.
— Речной краб, — он спешил и захлебывался, словно боясь, что его перебьют, — речной краб любит запах сушеного кальмара. Честное слово! Я знаю! Я сам ловил! Раньше, в деревне.
В светло-карих глазах Таро вспыхнула откровенная обида — как это я ему не верю? И мне показалось, я слышу скрип поворачиваемого в замке ключа. Значит, ключ подошел!
Ни госпожа Ота, ни Ямагути ни разу не говорили мне, что Таро прежде жил в деревне. Правда, я знал, что госпожа Ота ему не родная мать, но почему-то думал, что вырос он в столице. Стало быть, целину только потом залили асфальтом, и там, в темноте, тихонько шелестят тоненькие зеленые травинки, дремлют прозрачные озера. Надо только впустить туда солнце!
Странно все-таки: почему мне никто не сказал, что мальчик вырос в деревне? Для чего такая таинственность? Предположить, что нынешняя госпожа Ота сама из деревни, было бы просто нелепо. Я уселся поудобней, и мы разговорились. Речь шла только о крабах.
И вот на следующий день, впервые в моей педагогической практике, я ради одного ученика пожертвовал интересами остальных. Был понедельник — у его репетитора и учителя музыки выходной. Я решил пойти с Таро на речку. Сказал ученикам, что у меня цела, и после полудня распустил их. А сам отправился в особняк господина Ота. Накануне мальчик говорил со мной только о крабах, а о матери упомянул вскользь — это она давала ему сушеных кальмаров. Мне показалось, что Таро очень не хочется вспоминать те времена. Поэтому я и не стал ни о чем расспрашивать госпожу Ота. Просто сказал, что собираюсь взять Таро на прогулку — пусть попишет этюды. Она очень обрадовалась:
— Вы знаете, он у нас единственный; должно быть, поэтому такой нелюдим. Нет у него ни одного товарища. Только с соседской девочкой и играет.
Я дожидался Таро в гостиной — он еще не пришел из школы.
Госпожа Ота собрала краски, принесла роскошный этюдник: все продукция фирмы Ота. Сквозь стеклянную стену в гостиную било яркое солнце, на молодой женщине был облегающий шерстяной костюм лимонного цвета, и когда она сновала по комнате, под тонкой тканью непроизвольно возникали и исчезали очертания ее стройного тела.
Наконец Таро вернулся. Увидев меня, он смутился и покраснел. Потом, выслушав мачеху, молча снял ранец и закрепил за спиной этюдник, — видно было, что он подчиняется ей беспрекословно. Госпожа Ота предложила мне взять машину, но я отказался. Уже у дверей я заметил, что Таро — в светлых брюках и новеньких спортивных туфлях.
— Как бы он не испачкался, — сказал я.
Госпожа Ота вежливо улыбнулась:
— Когда он с вами, сэнсэй[10], это не страшно. Пусть испачкается.
Какое глубокое безразличие было в ее спокойном, учтивом тоне! Холодок его преследовал меня всю дорогу, до самой реки.
…Мы сели в электричку и сошли на следующей станции. Дамба была совсем рядом. Стараясь идти со мной в ногу, Таро почти бежал. Этюдник то и дело стукал его по спине.
Речная долина, полная той особенной тишины, какая бывает только по понедельникам, купалась в лучах послеполуденного солнца. Поблескивала вода. Шелестел камыш. Вокруг — ни души. Лишь вдоль того берега скользила рыбацкая лодчонка, лавируя между вбитыми в дно кольями. Она поднималась вверх по течению, но время от времени останавливалась. Тогда на фоне огромного неба появлялась человеческая фигурка, рыбак выдергивал колья и снова их) забивал. Я взял Таро за руку, и мы спустились вниз с; поросшей травой дамбы.
— Смотри — рыбу ловит.
В глазах мальчика я прочел удивление.
— Понимаешь, — объяснил я ему, — когда река такая большая, трудно определить, как идет рыба. Вчера вечером он забил колья, у берега образовалась запруда, рыба решила, что там для нее отличное жилье, пошла туда и попалась.
Мы уселись под развалинами моста неподалеку от железобетонных свай. Мост этот разбомбили во время войны и взамен его теперь построили новый, железный, чуть выше по течению. Искореженные сваи торчали из воды, напоминая о страшном взрыве. Воронка от бомбы превратилась в тихий, заросший камышом прудик. Как только мы сели, Таро снял со спины этюдник и собирался было его открыть, но я придержал его руку и подмигнул правым глазом:
— Не надо. Давай-ка лучше поиграем. Крабов, что ли, половим.
— Но мама…
Я рассмеялся и подмигнул левым глазом:
— А ты ей скажи, что этюд я забрал.
— Соврать?
Таро заглянул мне в глаза. Взгляд был не по летам проницательный. Я молча поднялся и пошел в заросли камыша.
При каждом моем шаге камыш словно оживал — десятки, нет, сотни, крабов брызгали в разные стороны. Казалось, это пруд растекается ручейками. Торопясь и толкаясь, мы с Таро ловили крабов, то и дело наступали на них ногами, давили. Сперва Таро старался не запачкаться, но, после того как на туфлях у него появились первые пятна, он отважно полез в топкие заросли. Увлекшись, он по локоть погружал руки в густую липкую грязь, обламывал ногти о корни камыша. Понемногу он отошел от меня и теперь действовал сам. Иногда до меня доносился его негромкий радостный вскрик. Удостоверившись, что поблизости нет предательских бочагов, я вернулся под сваи.
Мне захотелось смастерить камышовую дудку. Я так увлекся работой, что не заметил, как подошел Таро. Он ступал осторожно, лицо его побледнело от волнения. Едва переводя дух, он выдохнул шепотом:
— Сэнсэй, карп…
— Что, что?
— Да, да, карп! Показался и сразу удрал.
Он в нетерпении откинул со Лба слипшуюся прядь и повернул к пруду, стараясь идти совершенно бесшумно. Я пошел за ним. Подойдя к воде, Таро вдруг лег на живот, прямо в грязь. Подле моей руки подрагивало худенькое детское плечо. Он горячо зашептал мне в самое ухо:
— Вон, вон, смотрите! Вон туда он удрал.
Там, куда он указывал, густою стеной стояли водоросли. Они поднимались со дна, совершенно прямые, словно тонкие молодые деревца. Их пронизывали лучи солнца, и на светлом песчаном дне колыхались синеватые тени. Казалось, все живое попряталось в этой темной чащобе. Мелкие рыбки, раки и водяные насекомые время от времени появлялись на светлой песчаной опушке, грелись на солнышке и вновь уходили в чащу.
Мы с Таро, затаив дыхание, разглядывали подводный мир. Под толщей воды были пастбища, заповедные леса, причудливые, полные обитателей зáмки. Вот на поверхности появилась стайка мальков хая. В глубине зарослей серебристыми лезвиями ножей заблестели спины каких-то рыбок. Смешно подпрыгнул похожий на стеклянную игрушку черный рак. На гладком песке клинописью расписался бычок. Солнце начало припекать. Легкий ветерок пробежал по воде и лизнул мне лоб.
И вот, когда жизнь пруда захватила нас целиком, неожиданно раздался громкий всплеск, в воде мелькнула огромная тень и тотчас пропала в чаще водорослей. Стайка хая рассеялась, рак исчез, над светлым песком завихрились мутные столбики. Водоросли долго раскачивались, сгибаясь под грузным телом карпа. Таро поднял мокрое лицо и огорченно сказал:
— Все. Улизнул…
Он глядел на меня растерянно. Его волосы пахли тиной и водорослями. Глаза были полны слез и все же сверкали так горячо, так ярко, что я подумал — никакой он не хилый. Он крепкий, здоровый мальчуган. В воздухе стоял сладковатый запах детского пота.
II
Жила в Нью-Йорке одна девочка, забыл, как ее звали, — ну, скажем, Кэрол. У нее был детский паралич, и с малых лет она лежала в больнице. Ей наскучила белая палата, и вот однажды она попросила, чтобы койку ее переставили к окну. А потом попросила сестру принести ей бумагу и конверты. И стала писать письма, хоть и плохо владела рукой. Опишет подробно свой день, вложит листочек в конверт, заклеит его и бросает прямо на улицу. Напишет письмо и бросит, опять напишет, опять бросит, и так — каждый день, Окно палаты выходило на шумную Пятую авеню. Недели через две на ее письма-дневники начали приходить ответы. На больничной тумбочке росла горка листков — белых, голубых, желтых. Строчки, написанные чернилами разных цветов, простым и чернильным карандашом, кричали ей: «Ты молодец, Кэрол! Держись, Кэрол! Поправляйся, Кэрол!» Со всех концов света — из Манилы, из Лиссабона, из Лондона — приходили подарки. И все это были ответы на письма, адресованные «Кому-нибудь».
Когда к Кэрол пришли из газеты, мать помогла ей дотянуться до окна. Девочка высунулась — отсюда, с пятнадцатого этажа, улица казалась глубокой пропастью. И Кэрол взглянула наверх. Показала на небо. «Я бросала письма оттуда», — сказала она корреспонденту.
Историю эту я вычитал месяца три назад в «Нью-Йорк таймс», причем совершенно случайно: Ямагути завернул в эту газету две книги, которые брал у меня почитать; и вот, сидя в столовой, за порцией лапши по-китайски, я от нечего делать просматривал заголовки, пока не наткнулся на заметку о девочке. Вот это да! Совсем по-американски завоевала себе Кэрол право на жизнь. Газету вместе с книгами я принес домой, но потом куда-то засунул и, сколько ни искал ее, так и не смог найти.
Давно уже я мечтаю посмотреть рисунки детей из разных стран. Правда, иной раз газетные тресты или ЮНЕСКО устраивают выставки детского рисунка, но там всегда толпы народа, да и открыты они недолго. А чаще всего мне просто некогда туда сходить — дел у меня невпроворот. Репродукции лучших рисунков печатаются в художественных журналах, но, как и всякие репродукции, они не могут полностью передать цветовую гамму. А черно-белые и вовсе никуда не годятся; самое большее, что можно на них уловить, — это форму и композицию. В общем, такие выставки мне ничего не дают. Ведь мне хочется подержать все картинки в руках, почувствовать детей, которые их рисовали.
Как-то вечером я пошел в привокзальный ларек выпить чашку картофельной водки. Пока жарились потроха, я медленно потягивал водку, глядел на бутыль с соусом и думал, сколько же времени нужно было его выдерживать, чтобы цвет его наводил на мысль о пучине. Даже Эмденская впадина не могла бы тягаться с ним своим глубоким тоном. И вдруг, когда тепло от водки разлилось по всему моему телу, мне пришла мысль написать в Копенгаген. Да, вот это идея! Удивительно, до чего запала мне в душу история с Кэрол. Но что самое поразительное — план действий сложился у меня мгновенно.
В этот вечер я удовольствовался одной чашкой водки. А вернувшись домой, сразу же снял с полки словарь, разложил бумагу и принялся набрасывать черновик своего послания. После долгих блужданий по словарным джунглям я накатал длиннющее письмо, смысл которого сводился примерно к следующему: давайте обменяемся детскими рисунками на тему какой-нибудь из сказок Андерсена. Адрес я написал такой: Дания, Копенгаген, Ассоциация детского рисунка при министерстве просвещения. Достоверным тут было только одно — что Копенгаген столица Дании. А все прочее — плод фантазии, подогретой чашкою водки. Ну, да ладно. Лишь бы хоть кто-нибудь это письмо прочел. Не получу ответа, буду писать еще и еще, решил я. В голове у меня шумело.
На следующий день я пошел в библиотеку и, с разрешения библиотекаря, перепечатал письмо на машинке, чтобы все было как полагается.
В письме я рассказал о себе, о своих взглядах на детский рисунок. И о своей студии тоже: сколько у меня учеников, и сколько им лет, и каких методов обучения я придерживаюсь. Словом, выложил все как есть. И добавил, ссылаясь на опыты специалистов, что рисунки на темы сказок — лучший способ расшевелить фантазию ребенка. Письмо получилось ужасающе длинное. Мне казалось, что я смогу убедить своего безыменного адресата только полнейшей искренностью, безыскусной и немудрящей, как майский жук, и потому писал обстоятельно и нудно. В конце письма я предлагал: пусть дети сделают рисунки на тему сказок Андерсена, а мы потом этими рисунками обменяемся и проведем их сравнительное изучение. Мне казалось, что если дать детям одну и ту же тему, легче будет избежать ошибок в оценке их работ. А иначе такие ошибки неизбежны из-за различия в нравах и обычаях наших стран. И хорошо бы нам сверить свои наблюдения — это поможет понять, что стоит за каждым детским рисунком.
На первое письмо ответа не последовало. На второе тоже. Я послал третье. И вот, когда я уже решил, что больше писать нет смысла и надеяться не на что, вдруг прибыл ответ. На конверте значился адрес отправителя: Дания, Копенгаген, Восточная улица, Общество Андерсена. Письмо было подписано некоей Хельгой Либефрау. Я очень обрадовался — предложение мое было принято с энтузиазмом. Хорошенько поползав по словарю, я опять написал в Копенгаген. Я благодарил миссис Либефрау и предлагал ей обменяться детскими рисунками ровно через три месяца. Очень скоро Либефрау сообщила, что как только получит от меня бандероль с рисунками, вышлет мне авиапочтой рисунки датских ребят. Письмо было совсем коротенькое, но с пост-скриптумом:
«Еще подростком я постоянно служила мишенью для всякого рода обидных и мрачных шуток. А теперь, совершенно неожиданно, стала такой же мишенью и для вас. Всему виной — моя немецкая фамилия, за которую я, разумеется, не могу быть в ответе.
Я хотела бы обратить ваше внимание на то обстоятельство, что еще не состою в браке. И потому просила бы вас впредь называть меня не «миссис», а «мисс». Искренне ваша,
И действительно, смутно помня, что «либе фрау» по-немецки «милая жена», я допустил неловкость — в своих письмах называл незамужнюю Хельгу «миссис». И теперь в письме слово «мисс» было напечатано заглавными буквами и дважды жирно подчеркнуто. Я побежал в библиотеку и торопливо настукал на машинке ответ.
Таро стал ходить ко мне в студию как раз с того дня, когда я получил от мисс Хельги второе письмо. Мы с нею условились обменяться рисунками через три месяца, так что мне предстояло основательно потрудиться. Голова у меня распухла от множества планов. Я задумал провести со своими учениками дополнительные занятия — пусть порисуют на темы сказок. Страшно хотелось рассказать ребятишкам, что их рисунки поедут в Данию. Но я твердо решил ничего им не говорить. Эта новость их выбьет из колеи, да и родители ради такого случая полезут им помогать. Вообще, это палка о двух концах: правда, ребята все время будут думать о рисунках, но зато потеряют всю свою непосредственность. Мысль о Дании свяжет им руки. Ведь для ребенка рисунок — всего-навсего преодоление какой-то трудности, с которой ему пришлось столкнуться в данный момент. Нарисовал — и тут же забыл об этом. Его уже несет дальше. Самый процесс рисования не так уж его привлекает. А вот родители, узнав, что рисунки пойдут за границу, безусловно, взволнуются. Они не выдержат и начнут помогать ребятам — можно не сомневаться. И непременно станут навязывать им свои вкусы, — это скажется и на форме предметов, и на раскраске… Ведь во взрослых прочно засели те трафаретные представления, которые им так упорно и долго прививали. Такой вот родительский нажим сковывает детское воображение. На первый взгляд это, может, и не заметно, но дело обстоит именно так. Ребенок с сильной индивидуальностью, пожалуй, еще найдет выход: нарисует так, чтобы понравилось и мне и родителям. А вот слабый будет метаться между двух огней. Поэтому лучше помалкивать до поры до времени — тогда родители не станут лезть к ребятам со своими советами. Ведь большинство из них посылает детей в студию лишь потому, что в среде мелких служащих это модно.