«Ханжество, — мысленно повторил Денис, как бы пробуя это слово на вкус. — Надо же, какие я теперь слова знаю! И, что характерно, не только сами слова, но и их значение… Молодец, Дашка! Здорово она меня натаскала. Сама не знала, что натаскивает, а вот, гляди-ка, натаскала. Да-а, Дашка, Дарья Андреевна… Что мне делать-то с тобой?»
Вопрос был далеко не праздный. Даша Казакова была его выигрышным билетом, его суперпризом, его джекпотом, это Денис понял сразу, как только они познакомились. Дочь московского банкира, настоящего миллионера, красавица, студентка Сорбонны, да при этом еще и влюбленная в него по уши, — это была такая удача, о которой Денис не смел и мечтать. Денег она никогда не считала, давала столько, сколько он просил; деньги вообще были для нее мусором — еще бы, при папашиных-то капиталах! Сама того не замечая, она отточила его внешность и манеры до нынешнего, весьма высокого уровня и как-то ненавязчиво, между делом существенно расширила его кругозор.
А еще… до встречи с Денисом Юрченко на Золотом Берегу Даша Казакова была девственницей, и отдалась она ему не в поисках чувственных удовольствий, не от нечего делать и не по пьяному делу, как это чаще всего бывает в наше время, а по большой любви. Даже теперь, спустя год, при воспоминании об этом Денис испытывал что-то вроде угрызений совести. Ведь для него она в тот момент была просто очередной богатой телкой, с которой он рассчитывал состричь тысчонку-другую на мелкие расходы…
В общем, Денису наконец-то посчастливилось встретить принцессу высшей пробы, обещавшую в ближайшем будущем взойти на престол. В постели она тоже оказалась просто восхитительна — даже в самом начале, когда стыдливость вчерашней девственницы мешала фантазии и темпераменту развернуться во всю ширь. А уж потом… Э, да что говорить! Одна лишь мимолетная мысль о том, что Даша вытворяла в постели, заставляла мужественность видавшего разные виды Дениса Юрченко бурно восставать.
Ну и как, скажите на милость, он смог бы добиться любви этой золотоволосой принцессы, не имея таланта? Денис отдавал себе отчет в том, что на свете сколько угодно молодых людей, которым он и в подметки не годится: богатых, красивых, образованных, хорошо воспитанных, из прекрасных семей и с блистательным будущим. Он же не имел ничего, кроме смазливой внешности и нахальства, и все-таки Даша досталась ему. Она принадлежала ему душой и телом, и именно это обстоятельство заставило его наконец-то осознать свой талант. Потому-то они и продержались вместе целый год, потому-то с ними до сих пор не случилось ни одной из тех нелепостей, которыми неизменно заканчивались все любовные истории Дениса.
Вот только Дашин отец… Против него талант Дениса был бессилен, и это ставило под угрозу все, чего добился Дэн за этот счастливый год. Собственно, Денис никак не ожидал, что старый хрен вдруг начнет экономить на единственной дочери, на своей принцессе. А с другой стороны, ожидать этого, наверное, следовало. Новенький спортивный «БМВ», вот этот коттедж, в котором они проводили выходные, уютное любовное гнездышко в самом центре Парижа, казино, рестораны, тряпки, украшения, путешествия по Европе — все это требовало гораздо больше денег, чем могла потратить студентка, с головой погруженная в учебу. Рано или поздно папаша должен был обратить внимание на резко возросшие расходы любимой дочурки. Вот он и обратил. И принял необходимые меры, потому что не бывает миллионеров, которые не умеют считать бабки. Те, кто не умеет беречь свои денежки, миллионерами просто не становятся, сколько бы они ни зарабатывали…
«Значит, лафа кончилась, — понял Денис. — Теперь старик все время будет начеку и не отстегнет дочке ни одного лишнего цента. Да, посадил он меня на диету… Что же делать-то, а?»
Ответ был очевиден: нужно сваливать. Отчаливать, так сказать, к новым берегам, искать новое Эльдорадо… Графа Монте-Кристо из Дениса Юрченко опять не вышло, и задним числом, как обычно, он видел, в чем заключалась его главная ошибка: ему не стоило жить так широко. Он мог бы, черт возьми, хотя бы откладывать взятые у Даши деньги впрок, на черный день! Мог бы, да… Увы, поблизости всегда очень некстати оказывался какой-нибудь бар, или магазин готовой одежды, или казино, а то и обычный игральный автомат, и, когда Денис спохватывался, денег, как правило, уже не было. Не держались они у него — легко приходили, легко и уходили. Без напряга. Так все и ушли, и остался он опять с голой ж… на морозе.
Сваливать было жалко до слез. Во-первых, Дэн уже успел по-настоящему привязаться к Даше, чего с ним раньше не случалось, а во-вторых, целый год спокойной, безбедной жизни бок о бок с влюбленной принцессой основательно его расслабил, размягчил, и снова выходить в одиночное плавание очень не хотелось. Его не покидало ощущение, что Даша была венцом его карьеры, его шедевром, вершиной, с которой есть только один путь — вниз, в болото.
Он налил себе новую порцию джина, закурил еще одну сигарету и вздрогнул от неожиданности, услышав за спиной Дашин голос.
— Вот он где! — сказала Даша обиженным, ломающимся со сна голосом и зевнула. — Я его ищу, ищу, а он, оказывается, пьянствует в одиночку!
Дэн медленно обернулся. Даша стояла в дверях, прислонившись к косяку. Лицо у нее было заспанное, на щеке виднелся оставленный наволочкой розовый рубец, длинные волосы спутанной золотой волной падали на грудь. Даша была босиком, в одной белой мужской сорочке на голое тело, обычно заменявшей ей домашний халат. Сорочка на ней по обыкновению была распахнута, и Дэн заметил, что Даша зачем-то надела трусики. Правда, менее соблазнительной она от этого не стала.
«Сваливать, — подумал он. — Легко сказать — сваливать! Вот как от нее, такой, свалишь?»
Он встал, подошел к Даше и обнял ее за талию. Правая ладонь скользнула под рубашку и поползла по горячей шелковистой коже вниз, к тонкой полоске ткани, скрывавшей самое интересное. Дэн наклонил голову и коснулся губами ее губ, но Даша вывернулась и оттолкнула его.
— С ума сошел, — сказала она. — Я еще зубы не почистила, да и от тебя разит, как из печной трубы. Дай сюда!
С этими словами она отобрала у Дэна сигарету, сунула ее в зубы, подошла к столу нетвердым шагом не до конца проснувшегося человека и плюхнулась на нагретый Дэном табурет. Дэн сел напротив нее и тоже закурил.
— Ты чего это, а? — спросила Даша. — Алкоголик, что ли?
— Ага, — сказал он. — Анонимный. И еще лунатик.
— Я тоже хочу, — сказала Даша. — Давай наливай!
Дэн с улыбкой встал, смахнул пепел в ладонь и выбросил его в раковину мойки. Достав из шкафчика чистый стакан, он поставил его на стол и плеснул туда джина.
— За что выпьем?
Даша затянулась сигаретой, высоко подняла тонкие брови и сказала, выпуская дым через ноздри:
— Вот так вопрос! Раньше ты таких вопросов не задавал. Мы всегда пили за любовь, разве нет? Интересно, а за что ты тут пил в одиночку?
— За нее, проклятую, и пил, — отшутился Дэн. — ну, за любовь?
Он протянул через стол свой стакан, чтобы чокнуться. Даша почему-то помедлила, но все-таки чокнулась с ним и выпила джин залпом. Выпила молча, и это Дэну очень не понравилось. «Ох, гляди, парень, — подумал он, — как бы она раньше тебя не свалила!»
— Поговорим? — спросила Даша.
Дэн поморщился. Несомненно, с Дашей что-то происходило; еще вчера она наверняка предложила бы ему не поговорить, а прилечь, поскольку любила это дело гораздо больше, чем разговоры. Впрочем, он понимал, что странное настроение Даши является всего-навсего зеркальным отражением его собственного настроения.
— О чем же это? — шутливо спросил он.
Даша шутки не приняла.
— Например, о том, почему тебе не спится, — сказала она, глядя ему в лицо и вертя на столе пустой стакан. — Неужели это из-за денег?
— Да ну, чепуха какая! — отмахнулся Дэн. — Просто бессонница.
— Странно, — сказала Даша. — Обычно тебя пушкой не разбудишь.
— Слушай, — сказал Дэн, подавляя желание вспылить, — что это за допрос посреди ночи?
— Это не допрос, — сказала Даша. — Просто я вижу, ты сам не свой, и понимаю, что из-за денег. Ты пойми, я не пытаюсь тебя оскорбить. Просто я тебя люблю и хочу, чтобы тебе было хорошо. А деньги я достану, не беспокойся. Знаешь, я и сама не в своей тарелке после этого телефонного разговора. Папуля меня здорово разозлил. Что ж, ему же хуже. Вот возьму и выйду за тебя замуж. Тогда ему деваться будет некуда, поневоле придется раскошелиться.
— Не смеши, — сказал Денис, резким движением ввинчивая в пепельницу только что закуренную сигарету. — Тогда он просто от тебя откажется, а все деньги завещает какой-нибудь профурсетке с Тверской. Ты пойми, — горячо продолжал он, подаваясь к Даше через стол, — я ведь не о себе беспокоюсь. Деньги — грязь, о них даже говорить неприлично, но и без денег, как-то, знаешь… То есть я-то привык, а вот тебе каково придется?
— Подумаешь, — сказала Даша. — Ты ведь сам сказал: перебьемся. В конце концов, устроимся на работу…
— Да, — сказал Денис. — Ты будешь посудомойкой, а я мусорщиком или мойщиком машин на бензоколонке. Целый день мы будем вкалывать, а по вечерам ходить в «Макдональдс» есть гамбургеры с кока-колой. Жить будем в комнате три на три с видом на помойку, лет через пять накопим денег на телевизор, через десять — на холодильник, а к пенсии купим подержанную стиральную машину…
— Зачем так мрачно? — пожала плечами Даша. — Существуют же нормальные профессии, нормальные зарплаты…
— Слушай, — сказал Денис, — ты мой паспорт когда-нибудь видела?
— Зачем? — удивилась Даша. — Делать мне больше нечего, что ли?
— Зачем — вопрос второй, — Денис мрачно усмехнулся и полез в пачку за новой сигаретой. — Я тебя спрашиваю: видела или нет?
— Ну не видела. Ну и что?
— А то, что его у меня попросту нет. Отсутствует!
— То есть как это отсутствует? Потерялся?
Денис покачал головой.
— Я нелегал, ясно? Я приехал в Польшу в кузове грузовика, под грудой резиновых шлангов. Из Польши пробрался в Германию, оттуда — во Францию… Спал где придется, жрал что попало. Иногда даже воровал. А ты говоришь — работа, зарплата…
— Господи, — прошептала Даша. Глаза у нее были круглые, зажатая между пальцами левой руки сигарета мелко задрожала.
— Это несколько меняет дело, правда? — жестко сказал Денис. — И отношения наши, наверное, тоже.
— Ничего это не меняет, — решительно заявила Даша. — Дурак ты, и больше ничего. Я тебя люблю, а остальное не имеет значения. Черт с ней, с этой заграницей! Меня от нее уже тошнит. Уедем обратно в Россию. Я найду способ переправить тебя через границу. В конце концов, никто тебя здесь насильно держать не станет. Подойдешь к пограничнику и скажешь: я русский нелегал, хочу домой. Да он тебя за это просто расцелует!
— Он-то, может, и расцелует, — мрачно согласился Денис. — А ты знаешь, зачем я сюда подался? Думаешь, просто так, за благами цивилизации? Ничего подобного, детка! Там, — он махнул большим пальцем через плечо, словно Россия была у него прямо за спиной, — у меня сто тысяч долгу, а сколько за два года наросло процентов, я не считал, потому что страшно. Понимаешь, меня просто прикончат на твоих глазах, как только я пересеку границу.
— Понимаю, — медленно сказала Даша. — Почему ты никогда раньше не рассказывал о себе?
— Рассказывать тут нечего, — жестким тоном ответил Денис, наливая себе и ей джина. — Не у всех отцы банкиры. Знала бы ты, из какого дерьма мне пришлось выбираться! А, да что там говорить! Не надо было нам с тобой встречаться. Из-за меня у тебя сплошные неприятности…
— Дурак, — повторила Даша.
— То-то, что дурак… Нищий дурак, и вдобавок почти что мертвый. Ну, так за что выпьем?
Даша немного помолчала, глядя в стол, потом положила в пепельницу дымящийся окурок и подняла на Дениса огромные, полные непролившихся слез глаза.
— За любовь, — твердо сказала она. — Не бойся, любимый, я все решу. Помнишь, как мы мечтали завести домик на Золотом Берегу? Чтобы сразу за верандой было море и чтобы засыпать под шум волн… Вот увидишь, все это у нас с тобой будет. Ты только верь мне, слышишь? И скажи, что ты меня любишь. Только хорошо скажи, чтобы я поверила.
— Да, — хрипло сказал Денис. — Я тебя люблю, Дарья. Больше жизни.
— За любовь! — торжественно провозгласила Даша, поднимая стакан.
Они чокнулись и выпили, а потом Даша подняла Дэна с табурета и, бережно, как больного, придерживая за талию, отвела в постель.
В ту ночь они любили друг друга, как в первый раз, а может быть, как в последний — кто знает? Денис Юрченко уснул, так и не разобравшись в этом сложном вопросе до конца, а Даша не спала до самого утра — до тех пор, пока за опущенными жалюзи не взошло солнце, а внизу под окнами не загромыхал подъехавший к соседнему дому фургон молочника. К этому моменту решение уже было принято, и Даша Казакова наконец уснула безмятежным сном человека, которому не о чем волноваться.
* * *
Павел Пережогин, за которым до сих пор сохранилось прилипшее в детстве прозвище Паштет, игнорируя запрещающие знаки, подогнал свой новенький «Шевроле» к самым дверям пассажирского терминала, лихо тормознул и заглушил двигатель. Бросив взгляд на массивный золотой хронометр, отягощавший его левое запястье, Паштет удовлетворенно кивнул: до приземления парижского борта оставалось ровно пять минут. Пережогин всегда и везде поспевал вовремя — сказывался богатый опыт многочисленных «стрелок», на которые нужно было приезжать не раньше и не позже, а точно в назначенный срок, минута в минуту. Опоздаешь — решат, что занесся не по чину, и запросто могут угостить пулей, а приедешь заранее — подумают, что готовишь какое-то западло, и опять же начнут шмалять почем зря. Братва — народ нервный, особенно когда речь идет о дележе территории. Не то чтобы Паштет кого-нибудь боялся, но считал, что спорные вопросы лучше решать миром. Мир требует соблюдения вежливости, а точность — она как раз и есть вежливость королей…
Словом, Паштет прикатил в аэропорт в самый раз; остальное зависело уже не от него, а от погодных условий, технического состояния самолета, работы наземных служб — короче, от Господа Бога, с которого не спросишь.
Паштет закурил и только было собрался открыть дверь, как вдруг рядом с машиной, откуда ни возьмись, объявился мент — судя по светоотражающим полосам на куртке и полосатой дубинке, гибэдэдэшник, мусор придорожный, кровосос на твердом окладе. Паштет придал лицу брезгливое выражение, ткнул пальцем в кнопку стеклоподъемника и, когда стекло с мягким жужжанием опустилось сантиметров на десять, не глядя просунул в образовавшуюся щель пятидесятидолларовую купюру. Он почувствовал, как бумажку деликатно вытащили у него из пальцев, немного подождал и посмотрел в окно. К его удивлению, мент все еще был здесь — стоял возле самой дверцы и хмуро разглядывал только что полученную купюру, как будто сомневаясь в ее подлинности. Паштет хмыкнул и скормил этому шакалу еще один полтинник. Мент взял под козырек — ей-богу, умора! — и побрел куда глаза глядят, на ходу помахивая полосатой дубиной.
— Пидорюга, — резюмировал Паштет и вышел из машины.
Стеклянные двери терминала бесшумно разъехались, пропустив Паштета в прохладу зала ожидания. Он сверился с электронным табло. Кажется, рейс из Парижа прибывал без опоздания. Паштет кивнул, одобряя четкую работу небесной канцелярии, и не спеша двинулся к пассажирскому выходу, номер которого значился на табло напротив номера рейса.
Самолет действительно приземлился вовремя, и через некоторое время в хлынувшей по узкому проходу толпе пассажиров Паштет увидел ее — высокую, тонкую, как венчальная свеча, в чем-то светлом и летящем, с волосами цвета воронова крыла, с собольими бровями и глазами цвета спелого ореха. Она не шла, а словно плыла по воздуху, едва касаясь острыми носками туфелек мраморных плиток пола; на нее оглядывались, но она не смотрела по сторонам. Ее ореховые глаза неторопливо скользили по пестрой шеренге встречающих.
Он помахал рукой, и ее лицо неожиданно преобразилось. Она не улыбнулась, не кивнула и вообще не шевельнула ни одним мускулом, но лицо ее озарилось изнутри теплым ровным светом, от которого Паштета всегда пробирала нервная дрожь.
Она подошла и легко коснулась губами его щеки, обдав запахом дорогих духов. От нее, как всегда, веяло теплом и прохладой одновременно — мягким теплом, которое не жжет, и мягкой прохладой, которая не студит, а лишь освежает в летнюю жару. Такая она и была — вся, снаружи и внутри: в холод согреет, в жару остудит, а если понадобится, отдаст за тебя всю кровь до последней капли. Однажды Паштет, преодолев мощное сопротивление собственной грубой натуры, пытался сказать ей об этом. По этой части он никогда не был умельцем, так что вместо признания в любви получилось что-то совершенно непотребное. Однако она его, кажется, поняла, но в ответ сказала совсем не то, что Паштет ожидал от нее услышать. «Глупости, Пашенька, — сказала она, гладя его по коротко стриженной голове своей узкой прохладной ладонью. — Я самая обыкновенная баба. Это просто ты у меня такой хороший, добрый, вот тебе и кажется, что все вокруг такие же».
Паштет тогда обалдел. Хороший? Добрый? Это он-то, Паштет, лучший бригадир самого Секача, добрый?! Это он, что ли, хороший?! Нет, в определенных кругах к нему относились с уважением, и на доброе слово ребята для него никогда не скупились, но эпитеты были совсем другие: правильный, конкретный, авторитетный… Крутой. С понятием, солидный. Вот только хорошим и добрым его до сих пор никто не называл.
«Вот бы тебя менты послушали, — сказал он тогда. — Померли бы, наверное, со смеху». — «Они тебя не знают, — с твердой убежденностью ответила она, — а я знаю. Ты добрый. Я это чувствую, меня не обманешь».
Паштет тогда хотел возразить, что один раз ее уже обманули, да еще как, но промолчал. Не хотелось ему об этом говорить, напоминать ей не хотелось.
— Как отдохнула? — спросил он, забирая с ленты транспортера ее багаж.
— Спасибо, чудесно, — ответила она. Голос у нее был глубокий, грудной, очень мягкий и теплый. — Там так красиво! Я все записала на пленку, дома дам тебе посмотреть.
Честно говоря, Паштет ожидал, что она скажет: «Как жалко, что тебя со мной не было!» — или что-нибудь в этом роде, но она промолчала. Тогда, стараясь ничем не выдать своего огорчения, он сказал это сам.
— Жалко, что меня там не было.
— Очень жалко, — согласилась она.
Не отличавшийся излишней чувствительностью Паштет тем не менее уловил фальшь, прозвучавшую в ее голосе. Похоже, она ничуть не жалела об отсутствии Паштета в Париже и где там еще она успела побывать; похоже, она даже была рада. «Вот так номер, — обескураженно подумал Паштет. — Это что же получается? Выходит, все они хороши, пока у мужа на глазах! Да нет, бред, не может быть! Кто угодно, только не она!»
— Что ты сказала? — спросил он, спохватившись и сообразив, что пропустил мимо ушей ее последнюю реплику.
— Я сказала… Неважно, что я сказала. — Она вдруг остановилась, повернулась к Паштету лицом и, подняв голову, заглянула ему прямо в глаза: — Паша, о чем ты сейчас подумал?
Врать ей Паштет не умел. То есть умел, конечно, такая уж у него работа, что говорить жене не стоило. Но в их личных, семейных отношениях врать было бесполезно — наученная горьким опытом, она сразу чувствовала ложь. А какой смысл напрягаться, сочиняя вранье, которому все равно никто не поверит?
— Я подумал, что ты не очень-то рада меня видеть, — буркнул Паштет.
— Господи, Паша, прости! Прости, родной! Как ты мог такое подумать? Просто я немного устала с дороги и… В общем, со мной случилась одна неприятность. Я тебе дома расскажу, ладно? Вернее, ты сам все увидишь на кассете.
Паштет нахмурился.
— Какая неприятность? — спросил он. — Неприятности разные бывают. Если тебя кто-то обидел, я его просто закопаю. А если… Ну тогда я даже не знаю, как быть.
— Ах, вот ты о чем! — она вдруг рассмеялась, и по этому смеху Паштет сразу пенял, что свалял дурака. Не было у нее там никакого любовника, чушь это все собачья. — Не беспокойся, милый, я тебя ни на кого не променяю.
— Да у тебя и не получится, — скрывая смущение за шутливым тоном, заявил Паштет и добавил с утрированным кавказским акцентом: — Всэх зарэжу!
— Всех не надо, — сказала она и двинулась дальше.
Паштет поспешил за ней, волоча чемоданы и борясь с мучительной неловкостью. Опять сморозил, баран! Всех он зарежет, герой… Зарезать нужно было только одного, и притом давным-давно, и вот его-то, этого одного, он, Паштет, позорно упустил. Ну, да тут уж ничего не попишешь, что было, то было. Назад ничего не вернешь, да и надо ли возвращать? И потом, Земля-то круглая, и чем дольше по ней, родимой, от кого-то убегаешь, тем больше у тебя шансов вернуться к исходной точке… Для него же, Павла Пережогина по кличке Паштет, главным сейчас было умение следить за своим языком.
Она шла впереди, гордо подняв голову и звонко постукивая каблучками по мраморному полу, а Паштет шагал следом, смотрел на ее прямую спину, наслаждался мельканием гладких загорелых икр в вырезе юбки и думал о ней. Вообще-то, он мог не думать о ней сутками, но, когда она была рядом, он думал только о ней. Ни о чем другом в ее присутствии Паштет думать просто не мог. Паштет был в натуре околдован ею. Всю жизнь, с самого раннего детства, он как зеницу ока оберегал свое мужское достоинство — не то, которое между ног, а достоинство в прямом, изначальном смысле этого слова. Но если бы ей, его законной супруге, пришло бы в голову по примеру иных-прочих в одночасье взять муженька под каблук, Паштет бы даже и не пикнул — лег бы на спинку и лапки сложил. И тем ценнее казалось ему то обстоятельство, что она таких попыток никогда не предпринимала. Паштету была предоставлена полная свобода действий — хочешь, пей, хочешь, гуляй, — и он этой свободой пользовался, но лишь до определенного предела, ни разу не переступив воображаемой черты, которая тревожным красным пунктиром пролегла через его мозг. Дойдя до этой границы, он обыкновенно останавливался, говорил: «Все, братва, я — пас» — и спокойно отваливал восвояси. И не потому отваливал, что боялся скандала, семейных разборок или чего-нибудь еще в этом же роде, а потому, что просто не мог поступить иначе. Как ни странно, братва, народ, по большому счету грубый насмешливый и приверженный культу физической силы, относилась к такому поведению Паштета с полным пониманием.
Более того: понаблюдав за его семейной жизнью, кое-кто из пацанов развелся со своими крашеными пиявками, выставив их пинком под зад; еще больше было тех, кто передумал жениться, отменив уже назначенные свадьбы. Бабы тихо ненавидели жену Паштета; мужчины ее уважали, и каждый, кто встречался с Паштетом по делу или просто случайно сталкивался с ним в городе, считал своим долгом передать ей привет. Приветы Паштет честно передавал, а на вопросы, где он откопал такое диво дивное, либо отмалчивался, либо отшучивался: «Ветром надуло». На всем белом свете существовало всего три человека, которые были осведомлены о том, при каких обстоятельствах Паштет встретился со своей будущей супругой; все трое находились на приличном удалении от Москвы, а главное, были связаны честным словом, которое свято блюли, потому что не торопились помирать.
Словом, Паштет был влюблен в свою жену по самую макушку и даже выше. При этом он, как человек много на своем веку повидавший и недурно изучивший жизнь, прекрасно понимал, что со стороны жены никакой любовью к нему даже и не пахнет. Она его ценила, уважала, была ему благодарна, верна и преданна — словом, все что угодно, но только не любила. Паштет это видел и понимал, но не обижался, потому что… Ну, вот если, к примеру, человеку выколоть глаза, то разве можно потом обижаться на него за то, что он ни хрена не видит? То же случилось и с нею: тот участок мозга, или сердца, или чего угодно, — да хоть желудка! — который отвечает за способность любить, был у нее выжжен дотла, варварски удален, разодран в клочья и развеян по ветру. Оттого-то Паштет и верил ей безоговорочно, оттого не сомневался в ее верности и никогда не ревновал, потому что знал: ей все эти шуры-муры, постельные приключения по барабану. В эти игры она досыта наигралась на заре туманной юности; не родился еще на свет тот фраер, который мог бы ее, теперешнюю, охмурить и затащить в койку, хотя бы даже и по пьяному делу. Ну а если бы кто-то и попытался, Паштет бы его разодрал, как Тузик тряпку, а пацаны бы ему с удовольствием помогли. Все вокруг об этом прекрасно знали. Паштетова жена в избытке имела то, в чем нуждалась: надежность, безопасность, комфорт и полный покой. Как в реанимации…
Стеклянные двери терминала разъехались перед ней, как показалось Паштету, с угодливой поспешностью. Это было, конечно, невозможно: оборудованный фотоэлементами электрический механизм дверей был слишком примитивен, чтобы по достоинству оценить совершенство, которое вошло в поле зрения его электронных гляделок. Но Паштету почудилось, что даже двери, если бы могли, склонились бы перед ней в почтительном поклоне.
По сравнению с кондиционированной прохладой терминала на улице было жарко, как в натопленной финской бане. Простоявшая на солнцепеке четверть часа машина успела основательно раскалиться, и из открытой дверцы шибануло сухим жаром, как из печки. Паштет врубил кондиционер и только после этого поставил чемоданы в багажник. Они немного постояли, давая кондиционеру понизить температуру в салоне до приемлемого уровня. Паштет закурил. Он терялся в догадках по поводу того, что же все-таки стряслось с нею там, в этой чертовой Европе, куда он так опрометчиво отпустил ее одну, но от расспросов воздерживался, зная, что лишь впустую потратит время: она обещала все рассказать дома, а слово у нее было тверже алмаза.
Поэтому, стоя у машины и дожидаясь, они перебрасывались фразами — о погоде, о перелете, о знакомых и прочей ничего не значащей ерунде. Паштет поднатужился и рассказал анекдот — вполне приличный, без матерщины и физиологии, — и она с готовностью рассмеялась в нужном месте, но у Паштета опять сложилось впечатление, что думала она в это время о чем-то другом.
Когда они сели наконец в машину и Паштет плавно тронул свою ненаглядную «американочку» с места, на обочине справа опять нарисовался давешний мент. Он отдал машине честь; смотрел ментяра при этом не на машину и даже не на Паштета, а на его жену. Это было вполне обычное дело, Паштет к такому давно привык и перестал реагировать: все без исключения мужики, независимо от возраста и общественного положения, при виде его жены принимали охотничью стойку. Он никак не мог понять, в чем тут дело. Ну, красивая, не без того, но все-таки не до умопомрачения; ну, стройная, ну, хорошо одета… Так разве мало на свете красивых, хорошо одетых баб со стройными фигурами? Стоило Паштету, вот как сейчас, всерьез об этом задуматься, как откуда-то из глубин памяти всплывало полузнакомое словечко «аура». Черт его знает, что оно в точности означало, но, сидя рядом с женой в пахнущем натуральной кожей салоне своего «Шевроле», Пережогин физически ощущал исходившее от нее мягкое, приятное тепло, как будто она и впрямь испускала какие-то неведомые науке целительные лучи.
Тепло это, особенную эту ауру, Паштету посчастливилось уловить уже при самой первой встрече, хотя тогда, два года назад, ни о какой любви, а тем более женитьбе речи не было. И действовал он тогда по наитию, вопреки ситуации, мнению окружающих и собственному здравому смыслу, будто его кто-то на веревочке вел.
Дома жена сразу вручила ему видеокассету с записью своих дорожных впечатлений.
— Я в душ, — сказала она, — а ты посмотри пока, ладно?
Спорить Паштет не стал. Ему самому не терпелось узнать, что там, на этой кассете, такого необычного, из-за чего его супруга вернулась домой сама не своя. Она отлично держалась, но он-то знал ее не первый год и видел, что ее что-то грызет, гложет изнутри и что прежнего покоя дома не будет, пока он с этим не разберется. Ведь не зря же, наверное, она так настойчиво совала ему эту кассету! Вообще-то, жаловаться и просить помощи она не привыкла. Но ее мягкая настойчивость была красноречивее любых просьб, а значит, там, на кассете, и впрямь было что-то экстраординарное.