Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ночь в Кербе - Владимир Владимирович Лорченков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ева кротко улыбнулась, как всегда делала, если ей нечего было сказать.

— Mais en quoi le faire si vouz gagnez votre vie[135], — сказала она.

— Видите ли, я не писатель comme il faut[136], — сказал я, для меня это было лишь рефлексией, способом понять мир, привести себя в соответствие с… Просто способ жить… Увлечение, ставшее смыслом жизни.

— Но вы ведь зарабатывали достаточно, чтобы жить? — простодушно, как всегда это получается у французов, говорящих о финансах, спросила она.

— А oui, oui, tout à fait[137], — быстро и растерянно соврал я, пытаясь понять, что стояло за этим вопросом.

Неужели она пыталась понять, смогу ли я содержать нас? Волна радости и легкой тревоги охватила меня. Развязка так близка?.. Конец моим мучениям — таким страстным, таким тяжким, таким…

— …Сладким! — крикнул, хохоча, Жан-Поль.

Он уже стоял надо мной и лил вино из кувшина в стакан.

— Простите? — изумился я.

— Я говорю, вино от перно приобретет сладость, — пояснил Жан-Поль, протягивая стаканчик. — И хотя смешивают его обычно с пивом, я очень рекомендую этот удивительный пиренейский коктейль, вот уже тысячи лет способ…

— Все он врет, Владимир, — бросила на ходу Катрин, обносившая собравшихся закусками, — нет здесь ничего подобного!

— Кураж, Владимир! — крикнул от костра бородатый юнец в шортах и тельняшке.

— Русским не впервой мешать крепкое с вином, Владимир! — завопил другой, побывавший как-то, по его словам, в Москве.

— Allo, Владимир.

— À propos, Владимир.

— Mais Владимир…

Я спрятал лицо от этого «Владимир» — летящего в меня со всех сторон — шума и огней в стакан и выпил сладковатую жидкость, отдающую какими-то травами, горными и потому свежими, удивительно горькими и одновременно сладкими, пахучими, словно с другой планеты и невероятно здешними. Будто травой с пастбищ я закусил, вина выпив. Вино местное спустили по горным рекам, и дали пройти сквозь землю, поросшую ягодами, а потом собрали в колодцах и, отстояв на морозе в горах зимой, дали оттаять ручьями, а после собрали в бутылки.

Когда я допил залпом и повторил все, что почувствовал, мне зааплодировали. Оставалось закусить стаканом. Наконец-то я стал понятен…

Жан-Поль переместился к следующему гостю, — торжественные клики, поднятые стаканы — я же, под стрекот сверчков Керба, постарался перевести дыхание.

— А под какой маской живете вы, Владимир?

Вопрос Евы не сразу дошел до меня. Я повернул к ней лицо, всмотрелся. Ева, нисколько не смущаясь, ждала.

— Я… я не знаю, — сказал я, подумав. — Иногда мне казалось, что я Гамлет, но, по некотором размышлении, я пришел к выводу, что переоцениваю себя. И общего у меня с Гамлетом только одышка, да ее спровоцировавшая излишняя полнота…

— Мне, напротив, кажется, что вы склонны себя не любить, — заметила она, не обращая внимания на мои жалкие попытки кокетничать. — Это, видимо, связано с тем, что вас вообще в жизни мало любят.

— Значит, я это заслужил, — сказал я, вздернув голову, ведь меня вызывали на бой. — Да и трудно любить человека без определенных внешних и внутренних свойств… — Ведь иногда мне кажется, что я надевал и снимал различные маски так часто, что совершенно стер свое настоящее лицо, — закончил я, попробовав ответить честно на изначальный вопрос. — И давно уже утратил себя.

— Il faut chercher[138], — сказала она.

Разгоравшаяся дискуссия погасла. В отличие от полыхнувшего в сторону двух девушек — снова счастливый хохот, взвизг, сноп искр — костра. Вежливость и равнодушие почувствовал я в словах Евы. Ma Damе встала. Опять уходит… Я вновь, вновь затянул… Опять не решился… Потерял момент… Я в который раз почувствовал себя спартанским юношей, которому спрятанный лисенок выедает потроха, но который должен делать вид, что он в порядке.

— Вы уже покидаете нас? — спросил я.

— Mais si, — сказала она, и что-то разжало мое сердце.

— Juste petite promenade dans le valley[139].

— C’est trop tard pour promenadе[140], — заметил я.

Она молча поглядела в костер. Компания у огня оживленно болтала… настолько оживленно, что мне почудилось, будто они нарочно не замечают нас. Ева наконец произнесла то, что я слышал от нее, наверное, раз пять:

— C’est jamais tard[141], Владимир.

Сказала ли она это со значением? Мне показалось, что да. Ошибки быть не могло. Сердце мое забилось землетрясением гор в Пиренеях. Если бы рядом с нами находилась лавина, она бы сошла. Хохот и болтовня у костра шумели фоном, словно поток горной реки, огни слились в один яркий и ослепительный свет — свет надежды. Досчитав до десяти, я обернулся. Ева исчезла. Я снова посчитал — нарочито сдерживая себя и по-французски, чтобы получилось медленнее… sept… huit… neuf… dix…[142] — И тоже встал. С вызовом глянул на присутствующих. На меня не смотрел никто, но я чувствовал, что на меня смотрят все. Я сделал один шаг, потом другой…

…Сразу за домом начиналась посыпанная гравием дорога, ведущая в долину. Это был единственный путь, так что я не боялся потерять Еву. Где-то через сто-двести метров сбоку от дороги будет маленькая калитка, через которую можно срезать путь, уже знал я. Пошел вниз быстрым шагом… чуть ли не бегом. Гравий мерцал в свете Луны забытыми на Земле драгоценностями ангелов. Один на дороге, подумалось мне. Но времени на разговоры с Богом и звездами не было, я торопился. Дом Жан-Поля светил все дальше, словно свет звезды, от которой я, странный путешественник во времени и пространстве Керба, удалялся. Калитка. Я, не теряя времени на распутывание проволоки, которой замотали импровизированный шлагбаум, поднырнул под него и попал в тесный тоннель из кустарников. Осторожно, стараясь не подвернуть ногу — здесь уже не было гравия, и еще не начиналась трава, на пыльной земле владельцы участка просто разбросали там и сям крупные камни, а-ля мостовая, — пошел вперед, вытянув руку. Метров двадцать спустя, когда тоннель закончился и я вывалился на первый луг — один из многих, что наравне с участками пастбищ и кусками леса и рощ составлял долину, — то увидел вдалеке силуэт. Она стояла под орехом — на следующем участке — и, без сомнений, ждала меня для решающего объяснения. Я глубоко вдохнул и, прорываясь ногами через густые заросли травы, пошел к ней. Переходя границы участка, разодрал штанину проволокой где-то над лодыжкой, но, чувствуя тепло крови, не остановился. Я шел по земле к Еве, как лунатик по крыше — к луне.

Лишь дойдя до Евы, я увидел вторую фигуру.

Мускулистый средиземноморский пират в тельняшке стоял рядом с Ma Dame, набивая трубочку в тени дерева.

Я постарался не замедлять шаг, проходя мимо. Все это выглядело так… нелепо и так оскорбительно. Только оскорбил я себя сам.

— Владимир, — равнодушно и без удивления даже сказала Ева. — Vous etes ici[143].

— О, миль пардон, — сказал я, остановившись будто бы в легком удивлении. — Просто захотелось прогуляться… Чуть свежего воздуха перед сном, знаете. Я вовсе не хотел вам мешать, так что доброй ночи.

— Mais si. Вы нам и не мешаете, — сказала Ева.

Пират, молча и улыбаясь, закончил манипуляции с трубкой и чиркнул спичкой. Короткий ожог ночной тьмы. Запахло чем-то сладким. Даже табак у них пахнет горными травами, подумал я.

— O, no, no, что вы, — сказал я, уходя, — pas de souci, tout est correct[144].

Не остановился. Мелькнули мимо меня недоуменно вздернутые брови Евы, ухмылочка пирата… Я спустился вниз еще и еще, стремясь к темному массиву леса. Я намеревался дойти до него и уже там свернуть налево и под покровом деревьев выбраться к дороге. Иными словами, мне предстоял большой крюк из-за моего глупого желания сохранить потерянное лицо. Видно было, что я шел за Евой. Я просто мог повернуть и пойти к дому. Но что-то — честолюбие? Желание сохранить приличия? Черт знает еще что — вынуждало меня продолжать.

— Garder face marbre en toutes circоnctances[145], — твердил я себе одну из ста выписанных пословиц, вышагивая журавлем по траве, что становилась все гуще и выше, ведь ближе к лесу тек ручей.

Мне послышался тихий смех, идущий от каштана. Я поднял голову еще выше и зашагал ожесточеннее, словно на плацу маршировал. Наконец ряд деревьев встретил меня гренадерским строем, и, пройдя сквозь строй, я предал сам себя казни. Досада жгла меня сильнее раны от проволоки. Каким все же идиотом я оказался! Как можно вообразить такую нелепую… невероятную историю просто… Болезненные фантазии, вот что мои мечты о Еве, думал я, выбираясь из леса практически на ощупь. Почему, отчего я был так глуп? Неудовлетворенность жизнью, выносил я себе приговор. А она, в чем ее причина, не останавливался я, разрывая своими же руками рану в своем сердце. Пустое, никчемное существование. Моя жизнь давно уже утратила смысл. Я — мертвец, пытавшийся оживить себя чужой кровью, чужой жизнью. Поделом мне.

Я толкался с деревьями, прорываясь сквозь лес, будто игрок в регби на чужой половине поля. Шатался, падал, оступался. За каких-то полчаса — а может, прошла вся ночь? я утратил чувство времени, — изорвал свои лучшие вещи, которые надел, чтобы… Мучительный стон. Воспоминания о позоре — а чем еще назвать, я оказался так смешон, так нелеп, — вызывали у меня подлинные стоны. Я будто в кресле зубного врача сидел. Вырвавшись наконец на простор как раз к тому моменту, когда я почти запаниковал, я отдышался на гравиевой дороге и поплелся к дому на свет и смех. Там, не входя во двор, обогнул дом и зашел со стороны ветхой изгороди. Прокрался в дом и, наткнувшись на Катрин — она все с той же кроткой улыбкой глянула на меня и продолжила свои понятные только ей перемещения по дому, — прокрался на свой этаж. Заперся в комнате, вырвал из тетради лист. Глянул на часы. Половина второго! Событие, разрушившее мою жизнь, длилось всего час! Но не время, не время… Я написал записку и, придавив ее колодой карт Таро, выбрался из комнаты в окно на крышу. Оттуда пробрался, распластавшись — веселые крики внизу, над кем-то подшучивали девушки, — к краю. Здесь, стараясь не сорваться, перебрался на каменный забор старинной кладки, отделявший дом сбоку от загона для овец — земля эта принадлежала соседу, вспомнил я объяснения Жан-Поля, — и с него спрыгнул на землю. Покатался немного, пока не утихла боль в ногах, встал и побрел прочь. С меня было достаточно. Я потерпел крушение и собирался покинуть Керб той же ночью.

Ну, или Керб выбрасывал меня, словно море — утопленника.

* * *

«Милая Ева. Как Вы наверняка знаете, я люблю Вас. Как видите, написать это очень просто, и не стоит мне ни малейшего труда. Я просто взял бумагу и ручку — одну из сотен украденных мной на этом фестивале ручек — и написал эти слова. Я люблю Вас, люблю. Думаю, что не могу жить без Вас, и не думаю, что смогу жить без Вас. Да, насчет ручек. Если вы думаете, будто я не понимаю, каким идиотом выгляжу в глазах этих собравшихся со всех концов Франции людей — Ваших в том числе, — выпрашивая у них ручки, спотыкаясь на каждом шагу и появляясь в носках разного цвета, то заблуждаетесь. Я прекрасно вижу себя со стороны. Картина не радует. Что поделать? Не поверите, но когда-то я был лихим молодым человеком, вполне себе способным на подвиг — что бы мы ни понимали под ним: от объяснения в любви до смелых, решительных действий. Так, недавно во сне… Впрочем, сны не считаются. Ева. Я люблю Вас, и мне кажется, что мои чувства к Вам настолько явны, открыты и очевидны, что Вы прекрасно знаете сами о моей любви к Вам. Почему же Вы не отзываетесь на мою любовь? Не спешите отвечать. Думаю, причины мне ясны: коль скоро вы видите, что я люблю Вас, но не хотите снизойти до объяснения со мной, то вы просто не испытываете ко мне чувства той глубины, какое я питаю к Вам. Да и вообще никаких чувств я в Вас не вызываю. Вы, возможно, смеетесь сейчас. Но и я не плачу. Поверьте, я вовсе не жалкий нерешительный юноша, который не знает, что ему предпринять. Знаю я все великолепно. Думаю, пожелай я поиграть с Вами в скотинку о двух спинках, Ваша прелестная, широкая и чуть сутулая — я таю весенним ручьем в горах, видя, как вы сутулитесь, — спина давно бы уже ощутила на себе всю жесткость ежевичных зарослей долины Керба. Я умею быть обаятельным и могу войти в раж, и мало какая крепость тогда устоит. Речь не о похвальбе, и я вовсе не хочу оскорбить Вас. Я просто раскрываю Вам истинные причины отсутствия решительных действий с моей стороны. Я не хочу заговаривать Вас, брать натиском и сбивать с ног. Я хочу, чтобы вы пришли ко мне сами. Вы — русалка со странным, белого вида хвостом в виде юбки, сухопутная русалка, звавшая меня из долины Керба, поющая мне что-то без слов под музыку полной луны. Вы звали, и я пришел. Так придите теперь и вы, если я хоть что-то значу для Вас. Я, кстати, не уверен, что нам нужно делать это. Вполне возможно, что весь этот фестиваль, а вместе с ним и вы — не больше чем игра воображения писателя, уставшего от повседневности… Мираж воздуха, играющего из-за пламени, разгоревшегося на башне черного дерева. Мое страстное желание быть с Вами… Возможно, мне стоит взять его под контроль, надеть на этого тигра ошейник, вырвать ему когти — единственным доступным писателю способом. Да-да, я о книге. Я бы мог написать о нас с Вами чудесную книгу. Но это равносильно поражению… Это будет значить, что мы с Вами не вместе. Готов ли я отказаться от Вас ради утоления голода этого чудовища, засевшего во мне многие десятилетия назад, — желания писать? Вчера я сказал Вам, что моя карьера писателя окончена, и что после моей новой и, как я полагаю, последней книги я не напишу больше ни строчки. Полагаю, я обманул Вас, Ева. Из-за Вас я захотел писать, и жизнь моя — благодаря Вам — продолжается. Но я не хочу обменивать Вас на бирже — пусть и по самому выгодному курсу — в строки и метафоры, гиперболы и изысканные стилистические кунштюки. Мне нужны вы какая есть. Простите, что пишу все это по-русски. Думаю, когда вы найдете достойного переводчика, способного рассказать Вам все, что я тут путано излагаю, меня давно уже не будет в Кербе и пыль над дорогами, по которым пройдут наши войска, осядет, и костры догорят, а пепел их унесет ветром в сторону гор. Вы заставляете меня чувствовать себя распятым Прометеем, знаете. Мне больно, но только эта боль напоминает мне о том, что я жив, милая Ева. Я, пожалуй, сохраню эту боль в сердце и отправлюсь с ней в путешествие по миру — искать Грааль или Круглый стол, или что там положено. Хотя, конечно, все это глупость и обман. Вы мой Грааль и Вы мой стол. За Вас я хочу усесться и Вас — выпить. Пролейтесь на меня дождем и спасите от засухи. Впрочем, тщетно, тщетно… Знаете, что-то во мне дрогнуло, едва я увидел Вас впервые. Речь не о симпатии или желании. Вы не пробудили ни того, ни другого. Я просто увидел статую, к ногам которой должен припасть. Я бы согласился с Вами жить, как фригидная тетушка Крольчиха, даже и без постели, просто проводить с Вами время. Наверное, это старость. Раньше страсть палила меня, как пожары — осенний лес. Нынче я готов вмерзнуть в Вас, как вечный русский лед — в землю тундры. Ева, я написал, что прекрасно вижу, каким идиотом выгляжу. Поверьте, так было не всегда. В юности я был очень социальным… социабель… короче, я любил общество, а оно любило меня. Вы и сейчас могли услышать эхо этой любви: когда я начинаю кривляться и заниматься всяческим шутовством — словно те два чародея у церкви, — публика обожает меня. Вы видели. Часто я использую такие трюки в своих письменах. За это меня и любят, потому меня и зовут еще на всякие книжные события. А что происходит, когда я снимаю маску комического актера и говорю то, что думаю? Невнятная, сбивчивая речь, полная мелкого трагизма и пошлого одиночества. Слишком бурный и мутный поток — как в горах после схода грязевой лавины. Никому не понятные, мои письмена виднеются на камнях забытыми знаками забытых катаров. Вы снились мне, как сеньора Жиро, говорил ли я Вам? Я пытался спасти Вас… но все, чего я смог достичь, — меня убили вместе с Вами. Но мне и этого оказалось достаточно, я ведь люблю Вас и не могу без Вас жить. Ах, Ева. О, Ева. Ma Dame. Mon amour. Я из-за Вас совсем голову потерял и веду себя, признаю, неприлично. Брожу, как старый пес, за молодой сучкой, да хвостом дороги подметаю. Но что толку? Вы не видите меня… в упор не желаете… а то, что я принимаю за Ваш интерес ко мне, — лишь бездумное терпение, отсутствие внимания, с которым вы позволяете мне быть неподалеку. Вы носите меня на подошве, как прилипший окурок. Ева. Я не могу больше выносить этого, и покидаю Керб, Аспер, Тулузу, Пиреней, Лангедок, Фиджак этот Ваш чертов или Каденак — я знаю, что все время их путаю, и мне плевать, что все над этим смеются! — и вообще Францию. С меня довольно. Я слишком стар для того, чтобы страдать от неразделенной любви. Вы, возможно, обиделись на меня из-за того, что видели, как я… как мы… В общем, Belle Parisienne. Все вы знаете! Ну, а что мне оставалось делать? Я взрослый мужчина… вы меня в упор не замечаете… или замечаете? Ева, я запутался. Ева, если бы вы мне хоть какой-то знак дали, хоть малюсенький. Милая, да покажите мне хоть что-то. Милость Вашу или немилость. Прогоните меня или обнимите. Любишь не любишь, плюнешь — поцелуешь, к сердцу прижмешь. Хоть плюньте, но Сделайте! Вы же глядите — вроде и на меня, а вроде и мимо — равнодушно, и вы для меня не больше чем небо. А я для Вас — пыль под ним. Может, я есть, а может быть, меня и нет. Но так нельзя. Я человек, человек! У нас, русских, принято считать, что это звучит гордо. Уж не знаю почему. Не иначе эгоцентризм русской культуры. Ой, простите, простите. Снова я волынку эту начиню. Русские то, русские сё. Скоро про университетские чистки в Словакии рассказывать начну. Милое дитя! Да вы хотя бы знаете, где все это — Словакии, Киславкии и прочие несуществующие страны, исправно поставляющие на Ваши фестивали лживых бородатых мужчин, теряющих голову при виде таких ошеломительных француженок, как вы? Помните, я Вам сказал, что теряю в Вашем присутствии дар речи, как варвар, очутившийся у подножия Венеры Милосской. Думаю, я и тут соврал. Что варвару статуя? Ему живого мяса подавай. Мне бы тоже, но я и на статую согласен. Ева, моя прекрасная дама, моя девица и сирота. Ради Вас я любую ветряную мельницу с ног собью и дракона приручу. Вернее, все это я сделал бы, дай вы мне хоть малейший знак. Увы. Вы не бросили платок на арену, и я, преисполненный пусть горечи, но и благодарности — я Вас любил, и мне этого достаточно, — удаляюсь в пустыню. Мне незачем более оставаться в миру. Сердце мое навсегда разбито. Помните, я признался, что не пишу больше книг, потому что сказал все, что мог? Я соврал. Я не сказал самого важного и поэтому хочу написать эти слова.

Я люблю Вас.

Вот теперь — все. И вот теперь я умолкаю.

В. Л.»

* * *

И вот я вновь шел по этой дороге… странной дороге, пути без конца из ниоткуда, ручейку гравия между уходящим вверх пастбищем и стелющимися вниз одеялом холмами. Правда, сейчас между ними разницы никакой не различалось: тьма накрыла чехлом Керб и его долины. Я глубоко дышал и старался почувствовать каждый камешек, впивавшийся в мою ногу через слишком тонкую подошву. Мне хотелось почувствовать не то чтобы боль — просто самого себя. Я забыл о своем теле и долго не глядел в зеркало. Но я намеревался напомнить о нем этому странному безлицему духу, засевшему где-то во мне. Первым делом, добравшись до Тулузы, я собирался снять номер в отеле и трех проституток, желательно, марокканок. Я жаждал забыть белоснежные облака Керба и никогда больше не возвращаться к его полям и лугам. И я был слишком стар для того, чтобы покончить с собой из-за неразделенной любви. Так что я просто хотел напиться и устроить оргию. Правда, до этого мне предстояло провести некоторое время прогуливаясь. Я помнил, что километрах в пяти-семи — я рассчитывал пройти их за час-полтора — есть кольцевая развязка, на которой то и дело мелькали автомобили путешественников, ехавших из Парижа на юг и обратно. Там-то я и собирался проголосовать. Я оставил в Кербе свет в своей комнате, и из вещей взял лишь паспорт и банковские карточки. Необходимое, чтобы покинуть Францию. К черту. Если ты не разгромил франков при Пуатье, нечего и зимовать в Пиренеях. Я произносил все это про себя патетическим тоном, вышагивая по гравию, лишь изредка прерывая свои стенания и ворчание, чтобы вновь и вновь продекламировать то самое стихотворение о дороге. Какое отношение оно имело ко мне? Никакого. Лермонтов говорил об одиночестве и пустыне, я же попал в оазис, где оказался окружен вниманием, любовью и опекой. Правда, одиночество мое от того меньше не стало. Что ей стоило, суке проклятой, хотя бы словечко сказ?..

Шелест шин, послышавшийся издалека, заставил меня резко изменить направление, и я второй раз за ночь свернул в поля — все это начало напоминать бесконечный дурной сон. Звук шел сзади и, не возникало сомнений, что это Жан-Поль, обнаружив записку, все понял — хоть и не понял текста — и отправил за мной парочку добровольцев на своем минивэне. У меня не было ни малейшего желания возвращаться, так что я нырнул в изгородь и, раздирая в клочья уже и без того изорванный пиджак, прижался к стене, прикрыв лицо ветвями. Шелест становился все громче, показались фары. Не выдержав, я рванул от изгороди по тропинке вправо и, пригибаясь, выбрался на дорожку, по сторонам которой росли черные деревья. Месяц то появлялся, то исчезал за плывущими с моря тучами, так что с освещением в этом моем импровизированном театре абсурда обстояло не очень. Я увидел скачущий по полю свет фар и понял, что меня ищут. Тем больше мне захотелось спрятаться, и я, поддавшись какому-то древнему и не очень понятному мне самому импульсу, полез вдруг на дерево. Ободранные руки, пыхтение, которое я честно пытался заглушить, спрятав дыхание, — у меня плохо получалось, конечно, и рассчитывать приходилось лишь на дальность расстояния — удар коленом об сук… Наконец я очутился вверху и спрятался в кроне, припав к толстой ветви, как неловкая раненая пантера, загнанная ацтеками на дерево. Ну, или добрый король Дагобер, лишивший в ветвях девственности прелестную служанку, с которой сбежал от разбойников, напавших на карав… Ощутив неуместность ассоциации, я постарался слиться с листвой и дышать как можно реже. Между тем свет становился все ближе. Машина, остановившись на развилке дорожки, издала короткий всхлип двигателем и застыла. Как ни странно, по очертаниям она напоминала вовсе не минивэн, а что-то похожее на джип. Из нее высыпала целая толпа людей… Сначала я решил, что обознался, но они приблизились, и я увидел, что это люди в масках животных. Я различил черты Кабана, Лиса, Дрозда, Волка и его Волчицы, Зайца и еще чьи-то, которые мелькали так быстро — взявшись за руки, люди в масках начали носиться в хороводе, — мне было трудно рассмотреть всех. Я видел все происходящее внизу сносно — фары автомобиля направили как раз на лужайку под деревом. Это давало уверенность, что я останусь незаметным, ведь по контрасту с освещенной лужайкой листва дерева — я по запаху листвы понял, что прячусь на орехе, — выглядела непроницаемо темной. Правда, это же — фары в нашу сторону — не позволяло мне разглядеть, на какой все же машине прибыли мои преследователи. Те же, покружившись со смехом — я видел, что кто-то, запинаясь в высокой траве, едва не падал, и тогда его вытягивали в круг хоровода лишь руки напарников по танцу, — застыли. Молчание. Ветер зашелестел листвой, я прижался к ветке, на которой лежал, еще сильнее, в надежде что меня не заметят, поскольку начал понимать, в какое идиотское положение себя загнал. К счастью, участникам странного действа внизу было не до меня, и я начал понимать, что меня вовсе не преследовали… что эта встреча — просто случайность. Люди загудели что-то нестройным хором, и я постарался различить слова. Почти три недели языковой практики с молниеносным произношением южан не прошли даром, и я понял почти все.

— Здесь дама Жиро жила и в колодец брошена была, — бубнил хор.

— За грехи свои мучительную смерть приняла, — читали они.

— Что, по правде говоря, мучительно горько было для всех… — добавлял хор.

— Ведь для любовных она была создана утех, — выкрикнул кто-то, кажется, Лис, и все засмеялись, а дальше уже реплики шли от каждого участника, а не хора.

— И говоря от всей души и начистоту, — прогудел Кабан.

— Мир ослеплен был, глядя на ее наготу, — продребезжал похотливо Волк.

— Оттого мы не можем забыть дамы Жиро стати, — добавила звучно Волчица, отличал которую от Волка лишь женский костюм… длинное платье…

— Что забрел на зов ее глупый странник кстати, — пискнул Заяц.

Засмеявшись, с дикими криками и улюлюканьем, ряженые бросились в центр лужайки, где, устроив кучу-малу, провозились несколько минут… часов? Мгновений? Я не знал. Лежал себе на ветке, впившись ногтями в кору, и глядел вниз, стараясь сипением не выдавать себя. Знали ли они о том, что я тут? Скорее всего, да. Но если нет, каждая минута, которую я проводил на дереве, делала мой выход на эту импровизированную сцену невозможным. Это, как объяснение с Евой, следовало делать сразу и стремительно. Я с тоской вспомнил эпизод из своего недавнего прошлого — музей Картье в самом центре Вены, где я жил как приглашенный писатель около года. Честно говоря, весь срок не протянул: дичал, писал рассказы по одному за ночь да бродил по музеям и ночным улицам, чтобы с людьми не встречаться. А когда однажды администраторы резиденции захотели побывать у меня в гостях, сбежал по задней лестнице и, поднявшись на третий этаж, замер в тупичке и с бьющимся сердцем слушал разговоры на непонятном мне немецком языке. Два часа я провел между лестницей и чердаком, чтобы не встретиться с людьми. Из-за этого Вена запомнилась мне молчаливым и безлюдным городом, хотя окна мои выходили на Марияхикельштрасе…[146]

Луна начала светить в лицо, понял я, увидев, что усиливающийся к утру ветер расчистил небо и спутница Земли вновь смогла занять место в зрительном зале. Стараясь не шевелиться, я скосил глаза вниз. Куча-мала распалась, фигуры снова образовали круг — на сей раз девятигранник — и в центре его лежала женщина. В длинном средневековом платье, в головном уборе полумесяцем — Мелюзина, снизошедшая к потомкам кельтских племен, веривших в нее, — она представляла собой фигуру со старинной миниатюры. Женщина — если это женщина — оказалась достаточно рослой и крупной, и я решил, что это Ева. По крайней мере, могла быть. Так это или нет, я не знал — лицо ее прикрывала маска, имитирующая посмертные надгробные маски франкских королей и королев, захороненных прямо в церквях… На маске ярко выделялись черные — я не сразу догадался, что это красный цвет, не видный в ночи, — губы. Они все так же не двигались, а из-под маски донесся голос. Кажется, его слушал лишь я, — остальные участники действа шушукались и переговаривались, впрочем, недостаточно громко для того, чтобы заглушить голос Дамы. Та же прочитала нараспев стихотворение, которое я запомнил, хотя из-за маски, явно мешавшей чтице — по голосу это явно была женщина, хотя я так и не понял, шла ли речь о Еве, — некоторые слова не разобрал. Позже я попытался восстановить текст, и вот что получилось:

Быть или не быть — этот вопросТрагически не понят был ШекспиромВот мышь раздумывает, сунуть ли ей носВ щель, ароматно пахнущую сыромЛовушка или вправду сыр, приманка иль едаНо жизнь для смерти лишь гарнир, поверьте, господа«Не быть» всего лишь слово «быть»С частицей «не» в прибавкуРаз так, не бойтесь умереть прилечьна… (неразборчиво) травкуСмирись с ударами судьбы, или отбить их пробуйНет смысла у твоей борьбы, … (неразборчиво)небес не трогалТак будь или не будь, усни или проснисьЛюби или уйди без сожаленийВ прыжке над головой небес коснисьУпавши на колениВопроса нет — быть иль не быть,В другом вопрос, прохожийЛюбить иль не любитьТакой вопрос предложен.

…Закончив декламацию, Дама замолчала. Смолкли и люди, окружившие ее. Я увидел блеснувшие вдруг в свете луны глаза маски и понял, что их нет и что в прорезь глядят — в упор на меня — живые глаза. Глаза Евы. Вдруг свора бросилась на Даму и с воплями, перебудившими бы всю долину, живи там кто-то, подхватила ее на руки, стала вертеть, крутить, хватать… Дама выглядела словно кукла, попавшая в непристойный карнавал… будто девица, шедшая на богомолье и заночевавшая без охраны, на свою беду, в лесу. Руки ее выглядели изломанными, тело выгибалось неестественно, будто механической фигурой была она. Не смотри я в ее глаза за несколько мгновений до того, я бы так и решил — не живая. Но Дама была живой, и кто-то — кажется, юркий Лис — уже спускал свои холщовые штаны, пристраиваясь между оголенных белых ног, которыми жертва сучила по ночной траве. Руки ее прижали к земле, и кто-то — кажется, Волчица — уселся на грудь жертве, как в дамское седло. Я закричал в ярости и резко поднялся на ветви. Участники сцены застыли в недоумении и подняли искусственные морды, словно принюхиваясь к тому, что же там наверху… Я приподнялся, намереваясь спрыгнуть, но левая нога моя то ли соскользнула, то ли подвернулась, и я рухнул вниз, ударившись головой. Жесткая поросль травы — курчавая шапка африканских волос на черной голове земли — смягчила удар, и я упал в темноту, почувствовав на голове холодную и мягкую руку.

…Проснулся я в своей комнате, раздетый, на матраце. Записка лежала на месте, карты, которыми я прижал бумагу, я нашел в том же положении, что я их оставил перед тем, как выбраться. Морщась от головной боли, я поглядел в серый четырехугольник окна. Кажется, тихонечко накрапывал дождь. Из-за двери донеслось вежливое покашливание.

— Владимир? — сказал Жан-Поль.

— Oui, oui, — сказал я, — entre, n’hésite pas[147].

Дверь приоткрылась, Жан-Поль сунул лицо, словно лис — мордочку. Поощрительно и успокаивающе улыбаясь, месье директор сообщил, что я вчера поразил присутствующих настоящей русской удалью. На счету моей эскадрильи числилось две сбитые бутылки перно, четыре пива и литра два вина. Русский мастер-класс, Владимир! — восхитился Жан-Поль.

— А… эээ, — раздавленно прохрипел я.

— Нет-нет, — замахал руками счастливый Жан-Поль, закрутившийся по комнате, словно потерявшая след собака, странный то лис, то волк… — Все в порядке… ты просто задремал под конец у огня, и я помог тебе пройти в спальню.

— Спасибо, — хрипло сказал я, приподнявшись на локте.

— А ты не знаешь, не было ли вчера какой-нибудь репетиции?.. — спросил я. — Мне кажется… я словно бы за домом встретил группу люд…

— Репетиции? О нет! Артисты все в Фижаке, а оттуда до нас двадцать километров… Да и что репетировать? Современный театр… импровизация… джаз и есть! Думаю, тебе что-то приснилось… Ты забавно похрапывал. Но нет, нет, не стоит переживать, все вполне мило! Если честно, все мы крепко поддали. Ну, кроме детей, конечно! Ха-ха… Кстати, мне понравилось вчера то, что ты излагал. Я о Достоевском. Топор как символ русской души… недурно! Вино было отличное, правда? А что это? О, листы бумаги… исписанные! Тебя посетило вдохновение? Большая честь для нас! — тараторил Жан-Пол, усевшийся уже на стул возле этажерки с запиской.

Я возблагодарил Бога за то, что не пытался оставить Еве записку на своем ломаном французском, и содержание текста осталось для Жан-Поля тайной.

— Да-да… вот, набрасываю… что-то… — сказал я, откинувшись на подушку.

— Что же, ты в уединении. Кроме нас, в доме никого, молодежь уже в городке, устанавливают сцены, Катрин с детьми там же… Принимай душ, завтрак на столе — и в добрый путь! — воскликнул Жан-Поль, поднявшись.

— Я долго тут? — спросил я и уточнил. — В своей комнате?..

— Dès la minuit[148], — сказал он.

Под его насмешливым взглядом я встал, кое-как закутавшись в одеяло… пародия на римлянина, — и выскользнул из комнаты, прихватив прощальное письмо. Сделал вид, будто увлечен будущим замыслом… Закрылся в ванной. Жан-Поль протопал по лестнице вниз. Я, ощутив адские похмельные позывы в желудке, открыл воду в кране над раковиной и присел. Под шум воды покорчился немного на унитазе. Горько пожалел, что не поселился в отеле… После порвал письмо и, осквернив бумагу, спустил воду. Перебрался в душ. Спустя полчаса свежий воздух Керба — я распахнул окно настежь — и контрастный душ привели меня в норму, и я спустился на террасу в божеском виде. За столом Жан-Поль допивал кофе. Выглядел он тоже слегка помятым, отметил я с мрачным удовлетворением. Жан-Поль поднял глаза от глянцевой поверхности чашки, и хлопнул по какому-то конверту на столе.

— À propos, Vladimir, Владимир, — сказал он. — Pour de ne pas oubliér…[149]

— Voici ton honoraire et tes billets de retour[150], — сказал он.

* * *

…Когда мы вернулись в Керб вечером после представления и встречи с делегацией от какого-то венгерского городка-побратима — к счастью, Еву я нигде не увидел, — я поднялся в свою комнату положить билеты в дорожную сумку. Только тогда я обратил внимание на то, что комната, в которой меня поселили, выглядела как настоящий индейский вигвам. Кто знает, может, причина в форме — скошенный треугольник крыши, — а может, в невероятном количестве вещей, накопленных здесь. Я огляделся словно впервые. До тех пор ведь я заходил сюда лишь броситься ничком на матрас и забыться до утра. Я рассмотрел наконец картину, нарисованную моей предшественницей — турецкой писательницей. На небольшом куске холста несся за нимфой нагой, некрасивый сатир с брюшком, лысый… Крупная, белая, она напоминала Еву — а кто и что не напоминало мне тогда Еву?! — и я решил даже, что различил ее сросшиеся брови, хотя картина нарисована была скорее схематично, чем в деталях. На этажерке слева валялись книги — словари… что-то на иностранных языках, из которых я разобрал только венгерский и немецкий, — и шахматы. Я насчитал четыре набора, каждый из которых представлял собой настоящий маленький мир. Больше всего мне понравились фигуры, стилизованные под солдат армии Наполеона и их соперников — воинов Австрии. Кроме того, на этажерке лежала колода карт Таро и просто колода карт, а также несколько глиняных поделок. Свисток, слоненок, игрушка наподобие волчка… Я попробовал запустить ее, но не сумел. При том что два стула и этажерка буквально тонули в вещах и вещицах, саму комнату обставили крайне аскетично. Матрас, на котором я спал, и несущая балка под потолком. Всё. Тем не менее из-за обилия мелочей как говорится — en vrac (насыпью), — я чувствовал себя то ли на блошином рынке, то ли, повторюсь, в индейском вигваме. Там, где шаман собирает все удивительное и непонятное, что подкидывает ему жизнь, — какая прекрасная метафора писательства! — в надежде что это пригодится ему в создании новых и удивительных жизней. Кроме того, на стуле валялась коробка тех самых сигар, что я прихватил из аэропорта Монреаля. Я решил выкурить одну из них и спустился вниз, взяв с кухни бутылку арманьяка, чтобы смачивать в ней конец сигары. На террасе сидел Стикс, мы, улыбаясь, поприветствовали друг друга, я предложил ему сигару и не стесняться. Он и не думал. Я был в некотором роде должником босняка — он платил за меня последние два дня, пока я безуспешно пытался найти в Фижаке или Аксере банкомат, чтобы выдоить оттуда хоть чуть-чуть европейских денег. До тех пор я смешил местных жителей растерянными попытками купить хоть что-то за канадские доллары. Все это лишнее, Владимир, уверял Жан-Поль, и я жил словно в раю — все получая без денег, — но все равно испытывал неловкость. Я чувствовал себя в Аспере, словно попавший в рай закомплексованный грешник, которому не хватает смелости и мужества раздеться и побежать, как другие, по улицам нагишом… На террасе сладко пахло инжиром, к нам прилетела удивительного цвета бабочка: золотом окаймлены были ее крылья, в центре синеватые, подернутые дымкой, будто бабочка поймала несколько колечек сигарного дыма на лету… Я спрятался в парусиновом кресле, зажег спичку, затянулся сладким дымом. Я не курил больше двенадцати лет. И так сладко было нарушать этот запрет… табу, наложенное на меня мною же. Открыв глаза, я увидел, что Стикс раскуривает свою сигару, и на краю стола возникла словно из ниоткуда фигура Жан-Поля. Сняв тапочки, тот с наслаждением шевелил босыми пальцами, глядя на них.

— Хорошо остаться в уединении… покое… — сказал он.

— Vous avez parfaitement raison[151], — сказал я и, подумав, добавил: — Отчего бы нам не выпить сегодня в тесной мужской компании?

Мне не хотелось больше мучиться и я рассчитывал забыть о Еве хотя бы на вечер. Увы. Стикс сокрушенно создал в воздухе привычный полукруг, сообщив, что он отбывает на следующий день, рано утром. Уже к обеду следующего дня он прилетит в Загреб, а оттуда отправится на чудесном катере на остров посреди Адриатического моря, где проходит еще один фестиваль. Там Стикса ждала семья: жена и сын. Мы выпили за их здоровье, после чего Жан-Поль предложил Стиксу остаться еще на день-два. Тот сокрушенно отказался.

— Dommage[152], — сказал я искренне и плеснул чуть арманьяка и Стиксу.

Мы выпили за здоровье друг друга, и я сделал единственное, что мог: отдал ему все остававшиеся у меня сигары. Стикс, приподнявшись в кресле, приобнял меня и похлопал по плечу. Вдруг услышал что-то. Стикс передал мне какое-то слово, как эстафетную палочку — быстро. И чуть ли не тайком.

— Glèisa[153], — шепнул он мне на ухо.

— Прости, что? — удивился я.

Стикс глядел на меня, приподняв брови и недоуменно улыбаясь.

— Tout est correct, mon ami? — сказал он весело, и добавил, пригрозив пальцем: — Trop de cognac, mon ami![154]

Мы рассмеялись, и я, хоть и с сильным сердцебиением, уселся. Я не сомневался, что Стикс шептал мне на ухо. Жан-Поль, с приязнью наблюдавший за этим актом братского единения — что привлекало нас друг в друге? похожие обстоятельства жизни, внешние черты или нежелание принимать что-либо всерьез? — присоединился к выпивке.

— Кстати, как вы находите нашу шутовскую экскурсию по Асперу? — спросил он Стикса.

— Я бы сказал, очень и очень интересно, — ответил босняк, взявшись за подбородок… он вновь играл университетского ученого. — Я вижу в этом помесь высокого и низкого, мессы черной и мессы белой, поглощения и испражнения… Вечный дуализм европейской культуры!



Поделиться книгой:

На главную
Назад