Лишь один шаг отделял меня от неверия. Посягая на символы, я перешла к истине и задалась вопросом, не являются ли эти догмы, эти таинства — словом, вся католическая религия — лишь иносказанием, необходимостью, навязанной людям для того, чтобы держать их страсти в узде, пригодной для запугивания тех, кто страшится дьявола и при малейшем своем проступке представляет, как тот насаживает его на вилы и бросает в печь, поджаривая там, словно пирожок на сковороде.
Эти мысли зрели в моем юном уме не без помощи одной из подруг, мадемуазель де Бомон, самой рассудительной из всех девушек, каких я знала.
Мы спорили часами напролет, обсуждая вопросы, в которых ничего не смыслили, и объявляли их непостижимыми именно по этой причине. В итоге у нас возникли серьезные затруднения.
Вместо того чтобы дорожить тем, чему нас учили, мы это отрицали. Бедные сестры, знавшие и преподававшие лишь один предмет — любовь к Богу и его заповедям, только напрасно тратили время и воспитали двух безбожниц, двух вольнодумок, как бы сегодня сказали, и это па закате царствования Людовика XIV, в ту пору, когда повсюду безраздельно властвовало благочестие. Только вообразите!
Сначала никто этого не замечал; мы продолжали посещать церковь вместе с другими и внешне вели себя так же, как они; мы держали наши намерения и внутреннее недовольство при себе до тех пор, пока нас не обрекли на затворничество перед каким-то торжественным праздником, чтобы мы проводили по полдня в молитвах, а остальное время размышляли, постились и вдобавок исповедовались какому-то приходящему духовнику.
У нас не хватило терпения выдержать испытание до конца, и однажды утром я наотрез отказалась идти в часовню, заявив сестре Мари Дезанж, что нам надоело это притворство и мы больше не желаем о нем слышать.
— Боже мой! — вскричала монашка. — О чем говорит эта девочка? Что у нее в голове? Притворство?!
— Да, притворство! Вы сами скоро в этом убедитесь, если изволите меня выслушать.
И я принялась излагать ей свои принципы, взгляды и богословские воззрения, в которых, признаться, вовсе не было здравого смысла; я поносила все, обрушиваясь на то, перед чем она преклонялась, и рассказывая о том, к чему мы пришли путем своих вздорных рассуждений, не без участия мудреных книг о вероучении, которые напрасно вложили в наши неумелые руки и которые не могли принести никакой пользы, а только сбивали нас с толку.
Сестра разинула рот от удивления и привела других монахинь, чтобы они меня послушали, и, прежде чем я закончила, все разбежались, осеняя себя крестом. Аббатисса узнала об этом часом позже и вызвала меня к себе; я продолжала там разглагольствовать с той же самоуверенностью.
— Несчастная! — воскликнула настоятельница. — Что скажет госпожа де Шамрон, когда она узнает, что ее племянница безбожница? Она может умереть от горя.
Эти слова тронули мое сердце; я очень любила свою тетушку и делала все, чтобы ей угодить, а ее поздравительные письма были для меня наградой пес plus ultra[1]; госпожа аббатисса это знала и рассчитывала нанести смертельный удар моим сомнениям, показывая, насколько сильно их осудила бы тетушка.
Однако все упиралось в мою гордость или, точнее, в мое тщеславие спорщицы, поэтому я не могла так просто сдаться. Я посмела возражать, да так, что преподобная матушка закрыла себе лицо руками:
— Возвращайтесь в свою комнату, мадемуазель, и оставайтесь там; у вас зловредный ум; мы не можем позволить вам общаться с вашими подругами, которых вы, без сомнения, способны развратить, и тем более запрещаем видеться с мадемуазель де Бомон, которую вы уже уговорили. Вы несомненно причините друг другу вред. Ступайте, мадемуазель! Я попрошу наших сестер за вас молиться: вы чрезвычайно в этом нуждаетесь.
С тех самых пор в моих взглядах произошел переворот — переворот, о котором я беспрестанно сожалела и буду сожалеть до конца своих дней, ибо, даже если допустить, что я заблуждалась, разве не блажен тот, кто принимает листья дуба за золото?
Меня заперли в тесной келье, где со мной коротала время только сестра Мари Дезанж, которая не бранила меня, а жалела.
У этой девушки было нежное и открытое сердце; она видела в религии утешение и спасение; она видела в ней единственную отраду, скрашивавшую ее уединенную жизнь; она видела в ней надежду на другую жизнь и не помышляла о вечных муках, грозящих нечестивцам. Эта невинная душа не могла даже мимоходом бросить взгляд в преисподнюю. Она слишком сильно любила Бога, чтобы считать его беспощадным.
Другие сестры пугали меня дьяволом, его рогами и вилами; они крестились дрожащей рукой, предрекая мне невыносимые страдания.
Мари Дезанж говорила кротким голосом:
— Только представьте себе, милая крошка, Господь Бог от вас отвернется, вы с ним никогда не встретитесь, и вам будет запрещено его любить!
Для нее это была сущая пытка.
Тем не менее я не сдавалась и сидела взаперти целую неделю на хлебе и воде, набираясь опыта и воодушевляя себя собственной стойкостью. Наш духовник, довольно ограниченный человек, вздумал писать мне письма, чтобы переубедить меня; он израсходовал на это много бумаги и много бесполезных и глупых рассуждений: все это было далеко от истинного благочестия. Я же продолжала стоять на своем, и это меня радовало. Бомон оказалась слабее духом и поддалась на уговоры. Она была лакомкой, и черствый хлеб заставил ее сменить убеждения.
У меня до сих пор сохранились письма отца Маре, но я их здесь не привожу — они кажутся мне слишком бессодержательными и нелепыми. Те, что писала мне тетушка, производили на меня иное впечатление. Они взывали к моему сердцу, подобно сестре Мари Дезанж, и мое сердце было готово к ним прислушаться. Оно изо всех сил боролось с разумом, но мой разум был таким упрямым и тщеславным, что считал себя обязанным не сдаваться.
Я была этаким недоделанным философом; можно было подумать, что я предвосхитила героев той поры и стремилась превзойти их глупостью.
Тетушка серьезно отнеслась к случившемуся и срочно отправилась в Париж, чтобы попытаться искоренить во мне порочные убеждения и склонности. Я почтительно и любезно ее выслушала, но очень твердо заявила в ответ:
— Я ничего не могу с этим поделать: я не вольна верить или не верить; простите, дорогая тетушка; любите меня несмотря ни на что, ведь я не властна над собой.
Милое создание горько плакало, осеняло себя крестом и твердило, что для меня все кончено и что моя душа сама обрекла себя на ад.
— Увы! — прибавила она. — Я скоро умру, и мне придется навеки с вами расстаться. Мы уже никогда не встретимся в райских кущах, где душам так хорошо и отрадно вместе, где они видят Бога и любят его невыразимой любовью. Ах, дитя мое, какой удар для меня на пороге смерти!
Мадемуазель де Шамрон ошибалась во мне, рассчитывая на мое малодушие. Она полагала, что я скорее поддамся доводам рассудка, нежели любви, а это было совсем не так. Мой разум принял решение не уступать; куда легче было обольстить мое сердце, но, коль скоро оно сопротивлялось, победить его было невозможно.
Тетушка это не поняла и принялась искать помощника, способного, по ее мнению, превозмочь все.
Как-то раз она явилась в приемную с очень любезным, очень хитрым и вкрадчивым аббатом, который обладал большими достоинствами и несомненной ученостью и ораторский дар которого бесподобным образом проявился после совсем недавней кончины нашего короля, — словом, его звали Массийон!
Моя семья давно знала этого человека, и благочестивая тетушка так рьяно взялась за дело, что вовлекла священника в дело обращения грешницы; она привела Массийона в монастырь Магдалины, чтобы вызволить мою душу, как говорила Бомон, ставшая лицемеркой, вместо того чтобы поверить в Бога.
Я пришла в восторг от этого посетителя.
Массийон был тогда героем веры. Во всех монастырях и домах святош говорили лишь о нем. Молва только и делала, что твердила о его великолепной надгробной речи Людовику XIV; кроме того, повсюду передавали об одном случае: хотя он и далек от правды, я расскажу о нем, так как это одна из самых прекрасных и поразительных сцен, 0 которых я слышала, а также превосходный повод поразмышлять для философов-христиан и неверующих.
Итак, уверяли, что Массийона позвали к смертному одру Людовика XIV после того, как г-жа де Ментенон уже покинула умирающего и штатные духовники короля соборовали его в соответствии со своими обязанностями и установленными правилами. Между прочим, высшим духовным лицом при особе французского короля был тогда красавец-кардинал де Роган, епископ Страсбургский, всем известный, хотя и непризнанный сын его величества Людовика Четырнадцатого и г-жи де Субиз, постоянной любовницы государя.
Итак, кардинал находился при умирающем отце и думал об этом намного меньше, нежели об утрате своего покровителя и о раздорах с архиепископом Парижским, которого следовало держать на расстоянии; умирающий был прихожанином архиепископа, и тот был вправе находиться при нем до самого конца, что совершенно не устраивало клику святош.
Словом, Массийона якобы позвал сам король. Священник дал ему последние напутствия, ободряя его своим властным голосом перед этим последним и страшным путем. В тот миг, когда главный врач, пощупав пульс своего пациента, произнес скорбные слова: «Король умер!», все присутствующие, повинуясь невольному порыву, преклонили колено.
Только Массийон продолжал стоять на возвышении; он возложил руку на эту сиятельную голову, на эту голову, столько лет правившую миром и заставлявшую всех покоряться ее прихотям, и, обратив взор к Небу, изрек:
— Один лишь Бог велик, господа!
Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь произносил в подобных обстоятельствах нечто более прекрасное и возвышенное.
Se non е vero, е ben trovato[2], как говорят итальянцы.
Массийон начал свою знаменитую надгробную речь такими же словами, но, хотя они были весьма примечательными, их нельзя сравнить с тем, что вы сейчас прочли.
Все зависит от случая.
VI
Массийон слушал мои рассуждения, не перебивая, с благодушием уверенного в себе человека. Он задал мне несколько вопросов, на которые я ответила со знанием дела, едва ли не стремясь — да простит меня Бог! — поучать епископа и обольщаясь надеждой, что мне это удается: такой я была тогда дурочкой.
Аббат спокойно улыбнулся и с жестом, призывавшим меня к молчанию, произнес:
— Довольно, мадемуазель, довольно на сегодня. Я понимаю, на что вы рассчитываете, и во время нашей первой беседы постараюсь вас убедить — это мое заветное желание. Мадемуазель де Шамрон — одна из моих добрых подруг, и ради нее мне хотелось бы, чтобы вы меня выслушали. Что касается того, чтобы заставить меня отречься от моих взглядов и веры, позвольте мне остаться при своем мнении. Я верю, потому что люблю, и это наилучшее из всех верований, самое надежное. Бог — владыка моего сердца и разума; если я сумею привести вас к той же цели, то вы будете благодарить меня и на этом свете, и на том.
Славный епископ был прав, но я так и не решилась за ним последовать и до сих пор не решаюсь, несмотря на свой преклонный возраст, разум и волю, даже вопреки собственному сердцу; этот мятежный дух, взращенный в школе скептиков нашего века, не желает покоряться. Как я ни стараюсь, ничто не может его укротить. У Массийона, как и у меня, ничего не вышло. Между тем аббат навещал меня больше десяти лет; в конце концов он с сожалением отказался от этой задачи; без всякой досады, но отступился.
— Мадемуазель, — сказал он мне, — Бог сотворил вас, чтобы вы стали ангелом, и я не знаю, что за злой дух превратил вас в демона.
То были суровые слова; они сопровождались такой милой, такой снисходительной улыбкой, что на моего собеседника нельзя было таить зла.
— Бог так велик, — прибавил он, — он может все! Я буду за вас молиться; возможно, мои ничтожные мольбы не будут услышаны, однако доброта Создателя еще более безмерна, чем мое ничтожество; будем надеяться на лучшее.
И Массийон ушел. Бедной тетушке пришлось отказаться от своих грез, а моим родителям — от намерений относительно моего будущего; мыслимо ли было постричь в монахини девочку, отвергавшую монастырские обычаи и верования? Моим близким оставалось только подыскать мне мужа либо вернуть меня домой, чтобы я стала тетушкой на английский лад, то есть воспитательницей детей своего брата. Это отнюдь меня не прельщало. Я во всеуслышание заявляла, что готова согласиться на любую подходящую партию и даже способствовать браку, поскольку у меня нет намерения состариться в девицах. Матушка и отец отвечали, что коль скоро мне нужен муж, я должна найти себе приданое. Я возражала, что такая девица, как я, не нуждается в деньгах.
— Поступайте как знаете, мадемуазель де Шамрон! — сказал отец. — Обходитесь без денег, если сможете; я же не знаю такого мужа, который бы их не требовал.
В ту пору моя тетушка герцогиня де Люин довольно часто приглашала меня к себе; по ее словам, она собиралась выдать меня замуж, и я ей в этом не препятствовала. В ее салоне я слыла красавицей и меня там превозносили; за мной увивались несколько кавалеров; ни один из них не был достаточно богат, чтобы пренебречь моим безденежьем, или достаточно способен к тому, чтобы восполнить его. Это меня огорчало, но я отнюдь не отчаивалась.
Как-то раз тетушка попросила меня поехать с ней в Дампьер и провести там несколько недель. Я уже закончила учение; мне было семнадцать лет, и я получила разрешение принять приглашение, тем более что матушка очень обрадовалась и всячески поощряла меня к этой поездке. Мы с герцогиней отправились в путь вдвоем, будучи в восторге друг от друга; она сказала, что нам следует побыть в семейном кругу и отдохнуть от светского общества:
— С нами будет лишь секретарь господина де Люина, от которого мы без ума: он очень умен и сделает карьеру.
— Как вы о нем говорите, сударыня! Не прочите ли вы его мне в мужья? — спросила я со смехом.
— Полноте! — отвечала тетушка, пренебрежительно пожимая плечами. — Вам повсюду мерещатся мужья. Это ничтожный человек, неизвестно чей внебрачный сын; разве он посмел бы даже помышлять об этом?
Мы больше не говорили на эту тему. Я и думать забыла о секретаре и в первый день после приезда в Дампьер с ним не встречалась; лишь вечером, за ужином, когда г-н де Люин вошел в столовую, я увидела за его спиной изумительно красивого молодого человека; он так держался, у него была такая внешность, в нем чувствовалась такая изысканность, что равных ему можно было найти лишь при дворе или среди вельмож. Я решила, что это по меньшей мере герцог или пэр.
— Мадемуазель де Шамрон, — сказала герцогиня, — я сдержала свое слово; мы совсем одни: господин де Люин, вы и господин Ларнаж, секретарь, о котором я вам говорила.
Я не смогла сдержать изумление и приветствовала секретаря более глубоким реверансом, чем подобало. В ответ г-н Ларнаж поклонился мне как племяннице г-жи де Люин, то есть очень почтительно; но мне показалось, что он смотрит на меня без особого почтения. Девушки превосходно чувствуют подобные тонкости. Секретарь держался очень непринужденно; герцог и герцогиня ему это позволяли. Он говорил обо всем с очаровательным остроумием и безупречным тактом; его речь была подлинным фейерверком: г-н Ларнаж все знал, все видел, обо всем читал, и, несмотря на то что он был еще очень молод, его познания были столь же обширны, как у какого-нибудь ученого. Я слушала г-на Ларнажа с наслаждением, время от времени позволяя себе робко вставить какое-нибудь замечание, ни одно из которых он не оставлял без внимания. Я чистосердечно заявляла о своем невежестве и признавалась, что меня ничему не научили, но я испытываю огромную тягу к знаниям.
— Нет ничего проще, мадемуазель; я уверен: вам стоит только захотеть; с вашим умом можно очень быстро все понять и усвоить.
— Послушайте, — заметил мой дядя, — раз уж вы все знаете, господин Ларнаж, почему бы вам не преподать ей хотя бы самое необходимое? Вам предстоит провести здесь вместе некоторое время: употребите его с пользой, потрудитесь. Вы согласны?
— Я к услугам мадемуазель де Шамрон, и она оказала бы мне большую честь, если бы позволила давать ей уроки. Какую ученицу я бы приобрел!
— Ах! У меня вовсе нет возражений, — легкомысленно ответила я.
Госпожа де Люин ничего не говорила; она даже перевела разговор на другую тему. Я подумала, что тетушка опасается моего сближения с этим молодым человеком; каково же было мое удивление, когда, выходя из-за стола, она сказала:
— Не забивайте себе всем этим голову, милочка, не то вы станете несносной; я знавала немало образованных женщин, с которыми невозможно было ладить; поверьте, вы уже знаете достаточно; излишняя ученость отпугивает мужей.
Я придерживалась противоположного мнения и сказала об этом герцогине; к счастью, г-н де Люин меня поддержал. Мы долго спорили и в конце концов договорились, что со следующего дня г-н Ларнаж начнет преподавать мне начала разных наук и мы будем часто заниматься во время моего пребывания в Дампьере, не говоря уж о Париже, где наши уроки должны продолжаться.
Я привожу здесь эти подробности по причине, о которой вы и не подозреваете. Этот мой юношеский роман дал толчок к созданию «Новой Элоизы». Как-то раз я рассказала эту свою историю в присутствии Руссо; она возбудила всеобщее любопытство, и лишь он один ничего мне не сказал. На следующий день Руссо явился в мой дом и стал меня благодарить.
— Вы подали мне мысль, которую я давно уже искал, — прибавил он. — Скоро вы все поймете.
Когда книга была издана, автор принес ее мне и осведомился, рада ли я тому, что послужила прототипом Юлии.
Я обещала ему ответить после чтения книги. Увы! Эта Юлия показалась мне такой скучной, и я надеялась, что мы нисколько не похожи! А Сен-Прё! Мой Ларнаж был совсем другим. Что касается г-на дю Деффана, у него не было ничего общего с вымышленным мужем, таким добрым и рассудительным человеком. Правда, Руссо не был знаком с моим супругом.
Вернемся, однако, к истории подлинной Юлии, истории, которая, по крайней мере, не столь печальна, как история Элоизы. Не судите ее так строго, как я.
У Ларнажа была совершенно удивительная манера обучать, при том что он держался очень почтительно. Я настолько пристрастилась к занятиям, что писала и читала все дни напролет, вместе с учителем или без него; по утрам я просыпалась с радостью в предвкушении новых уроков. Они были для меня истинным наслаждением. Я не вникала в суть, а скакала по верхам. Наконец-то я научилась правописанию, которое едва было преподано мне монахинями; это был первый успех. Госпожа де Люин изменила свое мнение об этих занятиях и стала интересоваться моими достижениями. Господин де Люин посмеивался, а Ларнаж воспринимал положение всерьез. Я уже не помню, как я к этому относилась.
Однажды вечером мы беседовали об астрономии; молодой наставник учил нас разбираться в звездах; все мы прогуливались по парку. Герцогиня стала жаловаться на холод, герцог ушел играть в ломбер с капелланом и одним из окрестных дворян; мы с Ларнажем остались одни дожидаться восхода какой-то планеты. Стояла дивная ночь, повсюду благоухали розовые кусты; то была восхитительная пора, одна из тех, когда человек испытывает желание жить, потребность любить и неудержимое стремление говорить об этом.
Наше уединение становилось опасным. Госпожа де Люин была слишком набожной и благородной дамой, чтобы что-нибудь заподозрить; другим не было до этого дела.
Мы ходили, смотрели на небо, и мало-помалу у нас зашел разговор о чувствах и мечтах. Я задыхалась — иными словами мое сердце и мои семнадцать лет распирали мне грудь, а Ларнаж был немногим спокойнее меня; мы замолчали и не прислушивались ни к чему, кроме своих ощущений.
— Мадемуазель, — неожиданно произнес молодой человек (у него был такой взволнованный голос, что я вздрогнула), — мадемуазель…
— Что сударь?.. — откликнулась я, словно внезапно очнувшийся от сна человек.
— Вы добры, очень умны, молоды, вы меня выслушаете… и не будете надо мной смеяться.
— Я не насмешница, уверяю вас, сударь, — был мой ответ.
— О! Я хорошо вас знаю, поэтому буду говорить. Как бы вы отнеслись к безродному, бедному юноше, посмевшему полюбить знатную девицу, желающему ей понравиться и питающему надежду впоследствии сделать ей предложение, когда он ее заслужит, если только кто-нибудь может ее заслужить. Как бы вы к этому отнеслись?
— Если это достойный человек, — ответила я, — я бы подумала, что это благородное и похвальное стремление; если же у него нет никаких достоинств, я бы решила, что это дерзость.
— А вы могли бы полюбить подобного человека, мадемуазель? Могли бы вы содействовать тому, что вы называете благородным стремлением? Ответьте.
Я все поняла; мое сердце билось учащенно, но, испытывая одновременно стыд и радость от первого полученного мной признания, я не желала дать себе отчет ни в том, ни в другом; я совершенно не любила Ларнажа, но была растрогана и кокетничала; вдобавок мне было просто любопытно. Узнав, что меня любят, я возвысилась в собственных глазах и почувствовала себя более взрослой. Я прощалась с детством: это было гораздо важнее, чем вырваться на свободу!
Однако в тот день мое сердце еще молчало.
— Мадемуазель, — нетерпеливо и возбужденно продолжал Ларнаж, — вы не отвечаете. Вы меня понимаете?
— Я вам ответила, сударь.
— Да, относительно кого-то другого, а теперь скажите мне! Разве вы не видите, что я страдаю?
— Сударь, я не хочу, чтобы вы страдали.
— Ах, мадемуазель, если бы вы только знали, как я вас люблю.
В порыве невинного простодушия мне захотелось свести Ларнажа с ума — поистине, я была тогда очень наивной и чистосердечной.
Я сказала, глядя на юношу:
— Боже мой, сударь! Вы вольны рассказать мне об этом.
VII
Ларнаж обернулся как человек, не верящий своим ушам; он не смел представить себе чувство, способное настолько превзойти его ожидания, если не притязания; юноша что-то пробормотал, надеясь, что я повторю свои слова и, возможно, на этом не остановлюсь, но я ничего не говорила и лишь вопросительно на него смотрела.
— Итак, мадемуазель? — спросил секретарь, понимая, что мы можем хранить молчание до Страшного суда.
— Итак, сударь, я жду.
— Вы ждете, мадемуазель, чего же?
— Когда вы мне скажете… чтобы я узнала…