Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Время и случай - Юлий Квицинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А. А. Бессмертных во второй половине дня провел короткое совещание с теми своими заместителями, кто был в наличии. Некоторых, отдыхавших поблизости от Москвы, тоже пригласили приехать на Смоленскую площадь. Министр сказал сначала о сложности обстановки и заметил, что у нас есть три варианта действий: либо подать всем в отставку, либо ничего не делать, либо же попытаться в этих условиях продолжать работать для того, чтобы не допустить ущерба нашей внешней политике, сохранить то, что было создано за годы перестройки. Он высказался за третий вариант, и все его поддержали. Коснувшись коротко вопроса о ГКЧП, министр сказал, что мы с этим органом дел иметь не будем, его нет в Конституции СССР. Мы знаем только конституционные органы и с ними сотрудничаем. Впоследствии он подробно рассказывал обо всем этом сам в своих интервью.

После этого министр заболел и уехал на дачу. Мы, однако, общались с ним по телефону по всем возникавшим вопросам и 20 и 21 августа.

В эти дни в МИД СССР воцарилась необычная тишина. Мало кто нам звонил. Про нас как бы все забыли. Шли, однако, потоком телеграммы из посольств. Сначала за рубежом присматривались к происходящему, но затем обстановка стала быстро меняться. Действия ГКЧП стали осуждаться во все более резких тонах, началось принятие решений о приостановке предоставления Советскому Союзу кредитов и даже гуманитарной помощи. Послы писали правду. Резкие оценки руководства иностранных государств не ретушировались и не приглаживались. Для этого нужны были смелость и гражданское мужество. Во всяком случае еще совсем недавно такие телеграммы в Москву решился бы послать не каждый посол.

В самом МИД указание министра не иметь дело с ГКЧП тоже выполнялось. Руководство министерства не приняло участие в пресс-конференции ГКЧП, не участвовало в совещаниях по анализу ситуации, на которые его приглашали. 20 августа все посольства получили указание министра направлять в центр только объективную информацию, а также сообщения о том, что МИД СССР подчиняется конституционной власти. То, что ГКЧП при этом не был назван в числе органов власти, должно было служить сигналом о позиции МИД СССР.

Разумеется, МИД СССР не выступал в поддержку руководства РСФСР. Но, думается, что и ждать этого вряд ли можно было. Действия нашего посла в Праге Б. Д. Панкина были одиночным шагом. Скорее всего, они объяснялись не убеждениями посла, а тем, что он знал о своем предстоящем отстранении от должности ввиду некоторых «бухгалтерских» дел. В целом же, если союзное руководство выступило, по существу, в полном составе за введение чрезвычайного положения, ждать массового неповиновения союзных структур не приходилось. И дело не только в чиновничьем послушании, без которого нет нормального государства. Призыву к массовой забастовке в Москве, по существу, тоже никто не последовал. Да и можно ли требовать от каждого рабочего, милиционера, офицера, наконец, посла, чтобы он перепроверял и выносил суждения о законности или незаконности действий вице-президента, премьер-министра, ведущих министров страны? А для чего тогда у нас существовали такие органы, как Верховный Совет СССР, Комитет конституционного надзора, наконец, Прокуратура СССР?

21 августа после ночных столкновений демонстрантов и военных патрулей на Садовом кольце пролилась кровь. Обстановка круто изменилась. Войска стали уходить из города. Один за одним следовали все более радикальные решения Президента РСФСР. Звонило в мой секретариат радио России и просило выступить с заявлением. Некоторые сотрудники, участвовавшие в защите Белого дома, предлагали обозначить позицию МИД СССР, вывесив на здании трехцветный российский флаг. Я считал, что выступать мне от имени министерства было неудобно. Это должен был сделать министр. Он понимал это, однако его пресс-конференция состоялась лишь-к вечеру, была нечеткой и явно запоздала. Что же касается флага, МИД был союзным, а не российским учреждением. Как он мог вывешивать российский флаг?

Уже на следующий день мне позвонил заместитель министра иностранных дел РСФСР А. В. Федоров и высказал целый ряд упреков по поводу позиции МИД СССР в эти дни: разослали документы ГКЧП, задержали один из его проектов телеграммы, не заняли четкой позиции в отношении путча, пустили представителей ГКЧП в пресс-центр МИД СССР. Обвинения были затем в разных вариациях воспроизведены в печати. Против министерства, а также ряда наших послов началась активная кампания, нараставшая с каждым днем.

22 августа президент Горбачев позвонил А. А. Бессмертных и велел ему подать в отставку ввиду пассивной позиции во время попытки путча. Затем он сказал в одном из своих выступлений, что министр «лавировал». Сразу же после звонка президента А. А. Бессмертных созвал коллегию, информировал о решении М. С. Горбачева и рассказал, как его привезли поздно вечером 18 августа из Белоруссии военным самолетом в Москву и доставили в Кремль, где шло заседание ГКЧП. Вызов был для него неожиданностью. Поэтому председатель КГБ В. А. Крючков пригласил его в отдельную комнату, коротко ввел в курс дела, сказал, что Президент СССР болен и предложил подписаться под документами ГКЧП. А. А. Бессмертных свою подпись не поставил, хотя опасался, что это будет иметь неприятные последствия для него и его семьи. Он волновался за судьбу своего маленького сына. Однако ничего не произошло. Он смог уехать в эту ночь домой.

На следующий день он ездил, судя по всему, на встречу с руководством ГКЧП, где поинтересовался медицинским заключением о здоровье М. С. Горбачева. Когда узнал, что заключения нет и что оно будет позже, у него возникли серьезные подозрения по поводу всей этой истории. Он отдал указание не иметь дел с ГКЧП и после этого заболел. Все это я пишу с его слов.

Для нас в этот момент, однако, все это было совершенно новым. Не рассказывал во время своей болезни об этих подробностях А. А. Бессмертных ни членам коллегии, ни своим заместителям. К министру у его коллег, однако, было хорошее отношение. МИД СССР в этот момент уже находился под обстрелом, причем этот обстрел большинством воспринимался как незаслуженный, поскольку в деятельности ГКЧП никто из работников МИД не участвовал. Никаких решений в поддержку ГКЧП коллегия МИД СССР также не выносила.

Теперь же после рассказа, который А. А. Бессмертных заключил словами, что он был, наверное, единственным участником ночной встречи 18 августа, который не предал президента, добрые чувства к нему только усилились. На прощание ему было сказано в тот день много хороших слов. Он ушел под аплодисменты.

В то же время было ясно, что потребуется серьезный анализ действий министерства в дни 19–21 августа. Если им не занялся бы сам МИД СССР, то таким анализом занялись бы другие. Желающих было немало, прежде всего в МИД РСФСР. Но и у нас в МИД СССР были желающие — Петровский, Лавров и другие.

Такая работа началась. Обстановка была нервная. Каждый день появлялись все новые статьи с критикой в адрес министерства, выдвигались всякого рода нелепые утверждения вроде того, что, находясь в Париже, министр иностранных дел РСФСР боялся быть арестованным. Кем? Если французской полицией, то за какие грехи? Если послом СССР, то как он мог это сделать, даже если бы захотел? Подобной развесистой клюквы писалось много.

Вскоре я понял, что речь по большому счету вовсе не идет о том, чтобы выяснить вопрос о причастности или непричастности МИД СССР к действиям ГКЧП. Речь шла, конечно, о большем — о сломе центральных союзных структур. Б. Н. Ельцин разламывал СССР. Все мы изучали и конспектировали «Государство и революцию» Ленина. Первой задачей революционеров после взятия власти, как известно, является слом государственной машины. Поэтому, написав в «Комсомольской правде» открытое письмо министру иностранных дел РСФСР А. А. Козыреву по поводу несправедливых обвинений в адрес МИД СССР, я решил, что дальнейшие споры и выяснения отношений, во-первых, бесполезны, а во-вторых, будут только вредны. Костер обвинений был довольно хлипким, и не имело смысла подбрасывать в него новые щепки.

В то же время меня мучила забота о коллективе советской дипломатической службы. Он складывался десятилетиями, прошел многие испытания, обладал прекрасными кадрами. Развалить эту службу было сравнительно легко, но воссоздать ее потом было бы неимоверно трудно. А без серьезной дипломатической службы не могла обойтись страна, даже если в конце концов речь пошла бы только об обеспечении внешнеполитических интересов России. Россия — великая держава, кто бы и как не мыслил, по-новому или по-старому.

Человеком, который понимал это и, уходя из МИД СССР, завещал при любом повороте событий сохранить кадры дипломатов, был Э. А. Шеварднадзе. Он был именно той политической фигурой, которая в сложившейся сложной, почти истерической обстановке могла бы отстаивать интересы службы. Он все еще пользовался доверием и уважением коллектива. Ему не требовалось входить в курс дела. Все основные зарубежные фигуры внешнеполитической сцены по-прежнему держали с Э. А. Шеварднадзе связь.

В один из этих дней я позвонил Э. А. Шеварднадзе и попросил его взвесить возможности возвращения в МИД СССР. Обрисовал обстановку, сказал, что сам готов уйти в отставку в любой день, чтобы не быть помехой. Э. А. Шеварднадзе поблагодарил за звонок, сказал, что подумает, спросил о мнении коллектива. Коллектив был за его возвращение, о чем вскоре ему и сообщили, послав для этого своих «демократических» представителей. Впечатление было таково, что Э. А. Шеварднадзе склонялся к тому, чтобы вновь стать министром иностранных дел. Но в конце концов из этого ничего не получилось. Говорили, что помешал Б. Н. Ельцин.

Новым министром иностранных дел СССР был назначен посол в Праге Б. Д. Панкин, срочно вызванный в Москву М. С. Горбачевым.

29 августа около 19 часов он приехал в МИД СССР и был представлен коллегии новым руководителем президентского аппарата Г. И. Ревенко. В первых же словах своего выступления он сказал, что я больше не буду первым заместителем министра. Новым первым заместителем министра назначается В. Ф. Петровский. Неожиданности в этом для меня не было, так как свое отрицательное отношение ко мне новый министр изложил и публично, и в ряде телеграмм в свои последние дни на посту посла в Праге. Находясь «на хозяйстве», я все эти его сообщения читал и собственноручно направлял на ознакомление президентам СССР и РСФСР.

После коллегии министр предложил мне подать в отставку с поста первого заместителя. При этом он сослался на указание М. С. Горбачева. На дипломатической службе я мог, однако, оставаться.

Заявление я написал на следующий день. Было, конечно, больно. Позади — 32 года службы Советскому Союзу и его внешней политике. Но вместе с тем я испытал и чувство облегчения. С моих плеч свалился груз ответственности за дальнейшее. Советский Союз, такой, какому мы всю жизнь служили, доживал последние дни. Было ясно, что и советская внешняя политика кончается вместе с прежним Союзом. Наступал какой-то новый этап. Каков он будет, вряд ли кто-либо взялся бы предсказать с точностью, но радостей он не сулил. На первый план выходила политика провозгласивших свой суверенитет бывших союзных республик. Наступали распад, потеря внешнеполитических позиций, каждодневное унижение сильным слабого.

В такой момент захотелось уйти, оглянуться назад, подумать о том, как мы жили раньше и пришли к нынешнему финалу. В кармане у меня лежала путевка в Нижнюю Ореанду, дававшая право на две недели размышлений в одиночестве. 1 сентября я вылетел с женой в Крым. Было раннее утро. На Внуковском аэродроме радио со смаком сообщало, что тридцать советских послов подают в отставку. Я в отставку уже подал.

Несколько слов о детстве

К дипломатическим делам ни мои родители, ни деды, ни прадеды никогда никакого отношения не имели. Не было у меня ни могучих родственников, ни «волосатых рук», ни высоких друзей, помогавших делать карьеру. Прошел я весь путь от переводчика до первого заместителя министра иностранных дел сам. И это было мне всегда большим подспорьем на службе. Почти все я умел делать сам, своими руками или во всяком случае знал, как надо делать.

Меня нередко критиковали друзья, что я не очень стараюсь распределять работу, втягивать в нее возможно более широкий круг людей. Это справедливый упрек. Но в ситуациях, когда нужно действовать быстро и точно, чаще всего бывает необходимо обойтись минимумом людей. Тогда важно работать прежде всего самому руководителю. Одного умения править чужие мысли может оказаться и недостаточным.

Родился я во Ржеве 28 сентября 1936 года. Бабушка говорила мне, что в тот день шел снег. Роды у матери были тяжелыми, она долго потом болела. Отец приезжал из Москвы и, глядя на меня, сокрушался, что больно велик родился сын и чуть не отправил на тот свет его молодую жену. Первые месяцы мы находились с матерью у бабушки во Ржеве, так как жить в Москве было негде. Потом родители приняли смелое решение уехать в Сибирь. Там обещали жилье.

Так в 1938 году мы оказались в Красноярске. Родители преподавали в Сибирском лесотехническом институте, отец — лесоводство, мать — почвоведение. Жили в одноэтажном бревенчатом доме, но на каменном фундаменте. По московским масштабам жили роскошно: на нашей половине дома было три комнаты. Дом был добротный. Раньше он принадлежал врачу со странным именем Манжюс Белый.

Стоял этот дом на улице Марковского. Немощеной, с деревянными тротуарами. Напротив были городские бани. За домом — конный двор и огороды.

В те годы Красноярск, захолустный городок, располагался на левом берегу Енисея. На правом берегу ничего не было. Вдоль города шел проспект Сталина, мощенный булыжником. Была еще одна мощеная улица. Она носила имя Ленина. Остальные улицы покрывал толстый слой пыли в сухое время года и глубокая грязь в ненастье. Наряду с лесотехническим был еще небольшой педагогический институт. Промышленность исчерпывалась кожевенным и лакокрасочным заводами. Добавьте к этому два постоянно действующих кинотеатра «Рот-Фронт» и «Совкино», одну церковь, драматический театр, городской парк культуры, музыкальную школу, краевой музей и библиотеку. На этом достопримечательности тогдашнего Красноярска, кажется, исчерпывались.

Однако мне лично казалось этого тогда вполне достаточно. Во всяком случае я рос большим патриотом города и впоследствии, приезжая в Москву, сильно злил свою родню заявлениями о том, что в Красноярске все выглядит не хуже, чем в столице.

В первый раз в отпуск в Москву мои родители выбрались в июне 1941 года. Это было длинное путешествие. Поезд шел тогда пять суток. Утром на самом подъезде к Москве стало известно о начале войны с немцами. Все были испуганы, и этот испуг передался мне. В предрассветных сумерках поезд шел медленно, и мне чудился за каждым кустом неведомый враг. Но проснулся я затем ярким солнечным днем на квартире у своей тетки на старом Арбате над вкусно пахнувшим магазином «Восточные сладости». Настроение было отличное, меня кормили киселем, обещали куда-то вести в гости.

Правда, отпуск родителей был сорван. Вскоре Москву начали бомбить. Мы срочно отправились с матерью назад в Красноярск, а отец с помощью какого-то доброго милиционера сумел зайцем сесть в поезд на Ленинград, где была назначена защита его кандидатской диссертации в Лесотехнической академии.

Вскоре все наше семейство опять собралось в Красноярске. Подъехали дедушка с бабушкой, эвакуированные из Москвы. В нашей квартире появились беженцы из Белоруссии — еврейская семья Рудельсонов.

Годы войны оставили в моей душе прочную по себе память. Жили мы, как все, впроголодь примерно до конца 1943 года. Дела на фронтах шли сначала плохо. Каждый день мой дед слушал с раннего утра радио. Наша армия сдавала и сдавала города, о чем дед то печально, то со злостью сообщал за завтраком. В институте у отца мобилизовывали студентов. Оставались одни девчонки. Создавалась, насколько помню, сталинская сибирская бригада.

Вскоре небольшая часть студентов вернулась. Но уже кто без ног, кто без рук, кто без глаз. Воевали по принципу: возьми винтовку убитого товарища или добудь себе оружие в бою. В школе от холода замерзали чернила в чернильницах. Постоянно кто-то плакал. То убьют на фронте у кого-то отца, то учительница рыдает по мужу. Летом 1942 года принесли похоронку на брата моей матери — дядю Шуру. Он был гордостью семьи — химик, талантливый изобретатель. Погиб под Ельней.

Пару раз призывали на службу отца. Он имел звание капитана и был по военной специальности офицером химической защиты. В начале войны ему было 48 лет, так что под первый призыв он не попал. Потом он на некоторое время исчезал куда-то в какие-то лагеря, но каждый раз возвращался, сообщая, что, как видно, химической войны пока не предвидится. Потом получил броню как преподаватель вуза и на том его военная карьера закончилась. На фронте побывал лишь в первую мировую войну, будучи еще студентом университета.

Наш дом стоял неподалеку от улицы Сурикова, которая через Качинский мост вела на так называемую Часовенную гору. Там было кладбище, а несколько дальше военный городок, где шло обучение новобранцев и формирование маршевых частей. Через определенные регулярные интервалы с горы под музыку военного оркестра спускались и проходили мимо нас на вокзал колонны уходивших на фронт солдат. Их приближение было задолго слышно, так что люди сбегались к улице Сурикова их провожать. Впереди, конечно, были мы, мальчишки. Солдаты пели. Обычно это была «Вставай, страна огромная». Вместе с ними пела и улица. Я на всю жизнь сохранил в памяти эти сцены и любовь к военным песням тех лет. Звучат в них единение и сила. И вера. И цель. Все то, чего нам стало так не хватать потом.

В обстановке тех лет, напоенной репортажами с фронта, карикатурами на Гитлера и вермахт, очерками И. Оренбурга, само слово «немец» звучало как ругательство. Это не преувеличение. Один из моих друзей, которого вздула старшая сестра, на всю улицу кричал однажды, размазывая по лицу слезы: «Немка ты, фрицка!» В нашей школе был, кажется, со второго класса кружок немецкого языка. Но учить его считалось зазорным.

Моя мать желала, чтобы я непременно начал изучать иностранный язык. Ее кредо состояло в том, что ребенка с ранних лет надо приучать систематически работать. В школе требования не особенно высоки, у сына остается немало свободного времени, хотя и определили его сразу во второй класс, так что пусть тратит время не на футбол перед зданием городских бань, а займется чем-то более полезным. Я не возражал, надеясь, что найдут мне учительницу английского или французского языка. Но нашли мне немку, что тогда меня глубоко опечалило.

Это была старая уже женщина из Прибалтики. Звали ее Надежда Владимировна Агапова. Она была настоящей немкой, носительницей языка, вышедшей в свое время за русского. В этом плане мне крупно повезло. Правда, я, конечно, в те годы не понимал этого. Жила Надежда Владимировна трудно, на маленькую пенсию и охотно приходила к нам в дом, в том числе и просто подкормиться. Была она умная, культурная, очень религиозная дама с довольно критическими взглядами на социализм, не нравившийся ей в основном своим враждебным отношением к религии. Умела она и как бы невзначай показать, что немецкий народ понятие более сложное, чем на карикатурах Кукрыниксов.

Как бы там ни было, благодаря Надежде Владимировне я очень рано соприкоснулся не со школьным, книжным, а с живым немецким языком. Мы занимались по старым немецким букварям, разучивали немецкие песни, читали немецкие сказки.

Вскоре после войны Надежда Владимировна умерла. Через некоторое время мать нашла мне новую учительницу, ссыльную немку по фамилии Вайссиг, с которой я занимался еще несколько лет. Затем, учась уже в 10-м классе в Москве, я брал уроки еще у одной учительницы-немки. Фамилии ее не помню, но звали ее Эрной. Однако то, что было заложено первой моей учительницей как бы в игре и между делом, пожалуй, было наиболее важным.

Я, разумеется, в те времена не мог и предполагать, что когда-то немецкий язык мне пригодится в жизни. За границу тогда никто не ездил и ни с какими иностранцами не общался. Мать же, заметив, что я начал постепенно осваиваться с немецким, прибавила нагрузку, отправив меня в музыкальную школу по классу виолончели. Тут мои успехи были более скромными. Вернее, я бодро начал и через год выступил по краевому радио, сыграв марш Шлемюллера. Но затем дела мои пошли не блестяще. Отмучившись в музыкальной школе пять лет, я с радостью возвратил казенную виолончель и занялся радиотехникой, которая представлялась мне намного интереснее музыкальных нот.

Красноярское общество тех времен было довольно своеобразным. В городе имелась старая интеллигенция, «сибирская аристократия», уцелевшая после бурных революционных лет и периода ежовщины. Их было не так много, но их знал и уважал весь коренной красноярский люд. Это были врачи, такие, как Белянин и Щепетов, научные работники, из которых наша семья была близко знакома с Мамонтовой, Никаноровым. Они были для сибиряков «своими», в то время как приехавшие из европейской части после революции зачастую непочтительно именовались «сволочи российские».

Мои мать и отец быстро подружились с Щепетовыми, имевшими прекрасную библиотеку на русском и основных европейских языках. Сам Щепетов, крупный по сибирским масштабам хирург, был постоянно занят в своей больнице. Его жена Лидия Николаевна до второго замужества была супругой одного из наших крупных книгоиздателей, расстрелянного ЧК в 20-е годы. Она училась в молодости в Швейцарии и Англии, свободно говорила на французском и английском, читала по-немецки. В ее доме постоянно бывали местные художники и другие интересные люди. Думаю, что она оказала большое влияние на мою тогда еще совсем молодую мать. В мою же душу она заронила большой интерес к западноевропейской истории, литературе, культуре.

Дом Беляниных был наискосок от нашего. Я дружил с внучками этого любимого городом глазного врача. Мне позволяли щедро пользоваться его библиотекой. Сначала я с интересом читал детскую литературу, изданную еще до революции, но постепенно получил доступ и к подшивкам общественно-политических журналов. Подшивки «Нивы» у Беляниных были за много лет. Одним словом, благодаря Щепетовым и Беляниным я мог видеть мир в те годы немножко в ином ракурсе, чем большинство моих сверстников. За это им моя глубокая признательность, хотя стариков нет в живых. Девочки Белянины, конечно, живут и здравствуют. Старшая Таня, как мне говорили, перебралась в Москву. Подозреваю, что однажды мне довелось видеть в Бонне ее дочь в качестве переводчицы нашей молодежной делегации. Она не сказала, кто она, но, прощаясь, заметила, что много обо мне слышала от матери. Мне показалось, что она очень похожа на Таню, с которой мы расстались летом 1952 года и с тех пор ни разу больше не встречались.

Помимо «сибирской аристократии», в городе было довольно много приезжей интеллигенции. Число ее стало быстро нарастать за счет эвакуированных и высланных в годы войны. Мы долго и прочно дружили с семьей профессора-теплотехника Левина, доцента механики Янсона, оперного певца и бывшего кавалергарда ее императорского величества князя Осатиани, профессора Шмидта. В Красноярске вместе с отцом работал видный в послевоенные годы химик Керенский.

Среди высланных были, как правило, немцы, ни в чем не виноватые, кроме того, что в их паспорте в графе «национальность» написано «немец». Многие из них и немецкий язык-то знали весьма приблизительно, но тем не менее их обязали регулярно ходить в МГБ и отмечаться, что они никуда самовольно из Красноярска не сбежали. Других, как, например, моего преподавателя виолончели Ильковского, выслали за «пособничество» немцам. В его случае это выразилось в том, что он играл в оккупированном Киеве на своей виолончели в оперном театре, зарабатывая себе на пропитание. Наконец, были и такие, как Осатиани. Он был виноват уже тем, что был князем и в прошлом белым офицером.

Все это были очень интересные, образованные люди, которые знавали разные времена и страны. Насколько я помню, общались все на равных — и «чистые», и «нечистые», и общение это не возбранялось. Такая была тогда жизнь в далеком городе Красноярске.

Был в городе, конечно, и другой круг. Партийное и административное начальство, а также высшее офицерство НКВД. Но люди там часто менялись, да и общих интересов с ними у моих родителей не было. Положение не изменилось и после того, как мою мать в 1947 или 1948 году избрали в качестве представителя беспартийных в краевой совет народных депутатов, а затем и в члены президиума крайисполкома. К нам домой стали ходить курьеры, приносившие пакеты с повестками дня заседаний крайисполкома, а мать рассылала в разные инстанции письма на депутатских бланках с просьбой предоставить, наконец, кому-то жилье или увеличить пенсию. Часто ей приходилось ходатайствовать и по делам ссыльных. В этих случаях ее допускали в здание краевого МГБ, наводившее суеверный страх на всю округу, хорошо принимали, вежливо разговаривали, но в просьбах обычно отказывали.

Не удалось матери отстоять и нашу домработницу — немку из Поволжья — Милю. Была она малограмотной крестьянкой, во всяком случае по-русски говорила плохо и писать не умела. Привели ее к нам знакомые, кажется, с вокзала, где она сидела, не зная, куда податься в незнакомом городе. Не успела она у нас прижиться, как получила приказ перебираться в Ачинск. Начальник краевого МГБ генерал Козлов пояснил тогда матери, что так надо. Подозрительных лиц надлежало все время перебрасывать с места на место, чтобы они не обрастали на месте связями, не успевали входить в контакт друг с другом. Так и гоняли их с места на место, даже слепых. Против переселения одного слепого, правда, президиум крайисполкома выдвинул возражения. Заулыбавшись, как рассказывала мать, генерал от МГБ пояснил членам президиума, что их мнение все равно учесть не сможет. Есть общий порядок, установленный Москвой.

Моя мать оставалась членом президиума крайисполкома до самого нашего отъезда из Красноярска в 1952 году. Работала она по-прежнему в институте, заведовала кафедрой, защитила диссертацию. Во властных структурах исполняла роль той самой беспартийной коммунистки, о которых тогда много и часто говорилось и писалось. Она понимала, конечно, что ничего в делах края не решала, но депутатские обязанности исполняла прилежно. Друзья подтрунивали над ней, называя «начальницей». Иногда о ней что-то писали в «Красноярском рабочем», а во время предвыборных кампаний плакаты с ее портретом смотрели на нас со всех заборов.

Мама всю жизнь носила свою девичью фамилию Орлова. Звали ее Мария Ивановна. Была она на 18 лет моложе отца. Эта миниатюрная красивая женщина очень любила меня, но матерью она была, когда надо, строгой и достаточно требовательной.

Закончила она Московский государственный университет, который носил тогда имя Покровского. Училась во время всяческих экспериментов над взрослыми и детьми. В московской школе, кажется на Поварской улице, ее в 20-е годы учили по новому методу, без учебников. В университете, куда в порядке укрепления классового состава новой советской интеллигенции набирали не очень-то грамотных рабочих и крестьян из «парттысячников», она сдавала экзамены на основе так называемого «коллективного зачета», то есть отвечала за всю свою ничего не знающую группу. Если получала четверку или тройку, группа собиралась на собрание и «прорабатывала» ее за недостаточное прилежание и ущерб, наносимый светлому облику членов группы. Времена были в то время, как видно, сложные. Во всяком случае мою мать, пришедшую со школьной скамьи без производственного опыта и некомсомолку, порывались пару раз из университета «вычистить». Дело стало совсем худо, когда в начале 30-х годов в первый раз забрали и выслали куда-то под Иркутск по ложному доносу нашего деда Ивана Ивановича. Он был из бедных крестьян, но за годы советской власти вышел в директора маслобойного завода и даже считался героем труда, о чем у моей бабушки хранилась бумага ВЦИК. Все это, правда, ему тогда не помогло. Подержав его в жаркой камере и покормив несколько дней селедкой, а может быть, и поколотив, следователь получил признание, и дед поехал на Днгару. Только через несколько месяцев моя бабушка через жену А. М. Горького добилась пересмотра дела, и дед вернулся.

Но матери в этот момент пришлось уйти с географического факультета и начать изучать почвоведение. На другом факультете был «блат» в лице отца ее школьного товарища. У меня всю жизнь было ощущение, что свою «вынужденную» специальность мать не очень любила. Однако она была из тех людей, которые достаточно одарены, чтобы хорошо заниматься многими направлениями науки. Во всяком случае у нее был дар к занятиям философией, историей. Она часто выступала на всякого рода семинарах и конференциях, причем ей доставляло удовольствие проявлять эрудицию, превосходящую возможности того или иного идеолога с партийным билетом. В партии она никогда не была и поступать туда не хотела, считая, что в ВКП(б) слишком много карьеристов и людей нечестных.

Но в Сталина мать моя верила, особенно после победы над Германией. С ужасом вспоминая о репрессиях 1936–1937 годов, она считала, что и Берия все же правит либерально, что, в общем, жизнь в нашей стране постепенно налаживается, репрессий становится меньше, народ живет лучше и мы все увереннее удаляемся от страшных послереволюционных лет. Приход Хрущева еще более укрепил ее в этом мнении. Над Брежневым она, правда, уже начала смеяться.

Отец мой, Александр Иванович, во многом был полной противоположностью матери. Он был старше и в житейском плане опытнее ее. Московский университет он закончил по факультету биологии в самую революцию, коротко был на фронте, работал санитаром в военных госпиталях, позже учился в Тимирязевской академии, работал в тресте озеленения Москвы, а в голодные времена не гнушался и тем, что зарабатывал на жизнь бригадиром колонны московских ассенизаторов. Был он высоким, статным, красивым мужчиной и обладал недюжинной физической силой даже в глубокой старости. Умер в возрасте 93 лет, сохраняя светлую голову и полную самостоятельность во всех своих делах. Боялся он одного — немощи в старости, так как не хотел быть никогда кому-либо в тягость. Это его желание сбылось.

Родом отец из Бобруйска. Его дед, а мой прадед поляк Антоний служил в армии. За участие в восстании 1864 года был сослан на строительство бобруйской крепости, где и катал как каторжанин сколько-то лет свою тачку. Кем был Антоний в армии, не знаю. Отец говорил, что унтер-офицером. Его старшая сестра Анна при этом загадочно улыбалась и шептала, чтобы я не верил. Просто в наши времена лучше было иметь «простых» предков. В 1990 году Л. В. Шебаршин, возглавлявший тогда нашу внешнюю разведку, прислал мне копию главы из мемуаров А. И. Дельвига 1820–1870 годов, где говорилось о дивизионном генерале Квицинском — участнике Крымской войны. Но, как я с течением времени смог убедиться, фамилия Квицинский не столь уж редкая для Советского Союза, а в Польше она даже весьма распространена. Поэтому мне, видно, никогда не узнать, кто же в действительности был мой прадед — дворянин или унтер-офицер. Доподлинно известно лишь то, что после отбытия наказания ему некуда было возвращаться. Он остался в Бобруйске, женившись на моей прабабке. Она имела пристрастие к спиртному, зато у нее был конь. И Антоний занялся извозом.

Его сын Иван работал на железной дороге. Жена г он был на белоруске Анастасии Федорович. Дед твердо решил быть россиянином. В семье уже не говорили по-польски. Детей отправили в местную гимназию, где они варились, поскольку дело было в Бобруйске, преимущественно в еврейской среде. Отец мой понимал идиш, правда, говорил, по-моему, плохо, но всю жизнь у него было много друзей-евреев. Один из моих старших дядьев, которого звали Виктор, в 1905 году выступал агитатором на бобруйских предприятиях, состоял в каких-то кружках. В результате его выгнали из гимназии, но не арестовали. К отцу пришел полицмейстер и сказал, что завтра придет забирать Витьку. Пусть удирает. Он и удрал, участвовал потом в революции 1917 года и вскоре умер.

Рассказывая мне об этом, отец с хитрецой спрашивал, а поступил бы так, как царский полицмейстер, какой-либо офицер НКВД. Он был твердо убежден, что так называемый кровавый царский режим, который он видел во вполне сознательном возрасте, был весьма либеральным и во всяком случае по жестокости не шел ни в какое сравнение с советским. Особенно его раздражали безвкусные кампании по поводу различных ленинских юбилеев, умильные статьи о доброте вождя. Он всю жизнь говорил, что Ленин был весьма суровым человеком, что первые годы революции были периодом произвола, насилия и грабежей, что сам октябрьский переворот был, скорее, случайным захватом власти небольшой и мало влиятельной партией большевиков. В заслугу партии он, однако, ставил умение удержать взятую власть, восстановить развалившуюся тогда страну, а затем и победить в Великой Отечественной войне.

Отец был в семье человек добрый, ровный, внимательный. Он много и охотно занимался со мной, включая мои самые рискованные пиротехнические затеи. Поступал он так потому, что считал свое участие и совет гарантией моей безопасности, а заодно и самым естественным способом учить меня всяким простым, но необходимым жизненным премудростям: как портянку намотать, чтобы ноги не стереть, как по тайге целый день ходить и быстро снять усталость, как дрова пилить и колоть, как заплатку поставить или пуговку быстро пришить. Я его очень любил.

Но вне семьи он был человек весьма самостоятельных и часто неудобных взглядов. Не терпел несправедливости. Вечно спорил с начальством. Упорно работал над своей идеей выращивания леса за 30–40 лет вместо 80. Вел борьбу не на жизнь, а на смерть со своими научными противниками, которые в выборе средств не стеснялись. Самый тяжелый удар они ему нанесли, когда подослали людей на его опытные площадки, где он по своей методике растил много лет деревья, и вырубили их.

Повторить свой опыт, а следовательно, и доказать свою правоту отец уже не мог: оставшихся лет жизни не хватило бы. Докторскую диссертацию не защитил, не добрав при голосовании 3 или 5 голосов. Но до конца своих лет переписывался с друзьями-лесниками, которые одобряли его методику рубок, был убежден в своей правоте. Он любил наш лес, тяжело переживал его варварское использование, не восполнявшееся естественным возобновлением. Но усилия его и ему подобных оставались без результата. Он часто говорил по этому поводу: «У нас слишком много леса, и пока это будет так, его не будут беречь и не будут уважать профессию лесовода. Мы спохватимся, когда будет поздно».

В тайге и на берегах Енисея я провел в те годы немало времени. Каждое лето родители уезжали со студентами на так называемую полевую практику. Меня брали с собой. В годы войны и первые послевоенные годы базой для такой практики служили знаменитые красноярские «Столбы» и небольшой поселок Лалетино на правом берегу Енисея. Затем институт организовал себе более обширную базу вверх по левому берегу Енисея у скалы Караульная. Сначала я ходил вместе со студентами и родителями по тайге и смотрел, как закладываются почвенные разрезы, идет геодезическая съемка и таксация леса. Когда подрос, то оставался на базе с заданием готовить обед, а в оставшееся время мог купаться, ловить рыбу, ходить по лесу с ружьем.

Больше всего я любил заниматься рыбалкой. К этому занятию меня с самых малых лет пристрастил мой дед Иван Иванович, посвящавший рыбной ловле, вязанию сетей, плетению лесок, производству норотов, переметов и прочих снастей каждую свою свободную минуту. Так у меня и осталось два хобби: рыбалка и в меньшей степени охота. Потом к этому добавилось изучение иностранных языков.

За время жизни в Красноярске я сменил три школы. Сначала это была начальная — четырехклассная школа им. Сурикова, затем до седьмого класса ходил в неполную среднюю школу № 2, а восьмой и девятый классы окончил в знаменитой по тем временам средней школе № 10. Славилась она своими преподавателями, прежде всего неистовым химиком А. Богуславским, и железной дисциплиной, которую поддерживал директор по фамилии Конев. Порядки были похожи на военные. День начинался с общего построения под командой военрука, рапорта директору, его кратких указаний по работе на день, разноса перед строем провинившихся. Затем строем все расходились по классам. Школы тогда были мужские и женские, и, чтобы руководить мужской школой, была нужна крепкая рука.

Из этой школы вышло немало дельных людей. На класс старше меня в ней учился будущий вице-президент Академии наук СССР Ю. Овчинников. В МИД СССР на германском направлении вместе со мной работали еще два выпускника этой школы — Г. Елизарьев и Б. Хотулев. Один из них служил советником-посланником в Бонне, другой — в Берлине.

Учился я поначалу неровно. Случалось, получал и двойки, и тройки, особенно по чистописанию и русскому языку. Первую похвальную грамоту мне дали, кажется, в четвертом классе. Потом дела пошли лучше, но в 1948 году я надолго заболел, причем врачи запретили не только заниматься спортом, но и посоветовали меня на время убрать из детского коллектива, где были неизбежны всякого, рода физические нагрузки. Так я попал на время в школу взрослых, где в основном занимались не имеющие среднего образования офицеры НКВД. Там я насмотрелся и наслушался многих для меня совершенно новых и непонятных в то время вещей: то у кого-то подследственный невзначай умер на допросе, то кому-то заключенный чернильницей все передние зубы ухитрился выбить, что очень веселило всех его соклассников.

Увидев это, мать вернула меня в нормальную школу, где мне пришлось немало попотеть, чтобы догнать сверстников. Всерьез же учебой я занялся уже в школе № 10. Обстановка в школе к этому располагала, да и к тому времени все мы начали думать кто о предстоящем поступлении в вуз, кто об уходе в армию или в техникум.

В коллективе я всегда неплохо уживался. Но постоянных друзей, с которыми мы вместе шли с первых классов, было у меня только двое: Виктор Лушников и Константин Вощиков. Виктор всю жизнь был круглым отличником, имел прекрасную голову и политический талант или чутье, которое, видимо, получил от отца, преподававшего политэкономию. Имел прозвище «кардинал». Увлекшись химией, поступил в МГУ, затем работал в Москве, кажется в Министерстве геологии. Личная жизнь у него не очень сложилась. Еще в 70-е годы он, бывало, заходил ко мне. Костя же Вощиков, по прозванию «поэзия», был знаменит тем, что был полностью лишен каких-либо наклонностей к точным наукам. Зато имел литературный дар, с ранних лет сочинял стихи. Он выбрал профессию актера, учился в Москве, затем вернулся в Красноярск, где работал в драматическом театре.

В 1952 году мои родители решили вернуться в европейскую часть СССР. Они подали на конкурс и были приняты на работу в Львовский лесотехнический институт. Меня же решили отправить в Москву к бабушке, где я должен был закончить 10-й класс и поступить в вуз уже из московской школы. Так я очутился в московской школе № 204 им. Горького, что расположена на Сущевском валу.

Это был трудный год в моей жизни. Отношение к иногородним в московских школах было высокомерное. Считалось, что учиться они вровень с москвичами все равно не могут, так что после короткого испытательного срока их надо переводить на класс ниже. Так и поступили через пару недель с пареньком из Фрунзе, который пришел вместе со мной в этот московский 10-й класс. Но я удержался. Не зря красноярская школа № 10 имела добрую репутацию.

Работать приходилось очень много. К каждому уроку истории наш учитель Б. И. Леонтьев требовал конспекты произведений Ленина, красочные схемы боевых действий Красной Армии, продуманные планы ответов по пройденному материалу. Их предлагалось написать на доске, после чего устного ответа часто не требовалось. Математические задачи должны были решаться тоже, как правило, с представлением чертежей, исполненных нередко на ватманской бумаге, причем материал брался не из школьных учебников. Литератор М. К. Фатеев, влюбленный в свой предмет и сам пишущий стихи, требовал серьезных сочинений с привлечением литературной критики, обязательного выступления хоть с одним серьезным докладом на литературном кружке, участия в его самодеятельных мероприятиях. Меня он с самого начала подверг перед всем классом испытанию на общую эрудицию, сказав: «Почитай, что знаешь наизусть из Пушкина… А теперь из Лермонтова… А теперь из Некрасова…» Потом, несколько помрачнев, обратился к своим воспитанникам и назвал их лентяями. В Сибири, оказывается, больше наизусть учат, чем в Москве.

Но все же «пятерки» за сочинение он мне ни разу не поставил, в том числе и на выпускном экзамене. Из-за этого я получил серебряную, а не золотую медаль.

Уезжая в Москву, я думал о поступлении в Московский инженерно-физический институт. Физика у меня шла хорошо. Новый московский учитель физики, кандидат наук Цейтлин, всячески подбадривал меня. Будучи убежденным в своих силах, я отправился на олимпиаду школьников в МГУ и не решил там ни одной задачи, как, впрочем, и другие мои одноклассники. Цейтлина это смутило. Меня тоже. В МГУ явно исходили из того, что их конкурсанты должны владеть началами высшей математики. Начинать заниматься ею у меня уже не было времени.

Тут-то я и принял решение, используя знания немецкого языка, начать подготовку к поступлению на загранслужбу. Сходил сначала на день открытых дверей в Институт внешней торговли. Впечатление осталось не лучшее. Затем учившийся в параллельном классе со мной Ю. В. Андреев убедил меня, что если идти по этой стезе, то поступать надо в Институт международных отношений. С этим решением я отправился на зимние каникулы во Львов.

Моим родителям такой поворот в моих замыслах весьма не понравился. Было начало 1953 года. «Зачем тебе это надо? — спрашивал отец. — Кончишь институт, просидишь несколько лет за запертыми дверями в каком-нибудь нашем посольстве, а потом, скорее всего, тебя посадят или в лучшем случае вышлют на поселение. Всех их рано или поздно на всякий случай сажают». Попасть в то время на загранработу считалось большой неприятностью. Переполошились и наши близкие друзья и знакомые. Вспоминали о прежних работниках НКИД СССР. Большинство из них плохо кончило. Мать срочно повела меня во Львовский политехнический институт, показала наиболее интересные кафедры, уговаривала выбрать солидную техническую специальность.

Отрицательное отношение к работе за границей было понятно. В то время было достаточно сказать, что кто-либо из твоих родителей когда-то работал за границей, и прием в комсомол автоматически откладывался до выяснения обстоятельств. Спецлагеря были полны всякого рода шпионов самых немыслимых разведок. В Красноярске совсем недавно была, по слухам, разоблачена шпионская группа безногого врача, кажется по фамилии Халявкин, собиравшаяся отравить воду в Енисее. Всякий разумный человек, завидев подле себя иностранца, старался поскорее удалиться от него, по возможности не сказав ни слова. Во всех киосках лежала брошюра «Правда об американских дипломатах», где бывшая сотрудница посольства США рассказывала, какое это змеиное гнездо ненавистников нашего народа.

Еще при Хрущеве назначение того или иного руководящего работника нашим послом за границей приводило нередко к инфаркту или стойкому запою. С тех пор времена, правда, изменились. С 70-х годов от желающих строить социализм из-за рубежа и открывавших в себе дар к дипломатической деятельности отбоя не стало. Сначала эта эпидемия охватила детей высокопоставленных родителей и вообще людей со связями, потом перекинулась на народных депутатов и новые структуры власти. Но в 50-е годы настрой был иной. Не очень изменился он и после смерти Сталина. Во всяком случае так думали тогда в кругах, далеких от дипломатии.

Получив аттестат зрелости и закончив выпускной вечер традиционным ночным походом пешком на Красную площадь, мы отправились с Ю. В. Андреевым на Метростроевскую, 53 сдавать документы для поступления в МИМО. Анкеты там заполнялись тогда толстенные — с цветом волос и глаз, особыми приметами и т. д. Отвечать на вопросы нельзя было как везде: да или нет. Требовалось на каждый вопрос писать: «Ни я, ни мои родители под судом и следствием не состояли, в плену или интернированы не были, на оккупированных территориях не находились» и т. д. Это было нужно, чтобы заполняющий анкету потом не мог ссылаться на то, что не обратил внимания на какой-либо нюанс вопроса. За сокрытие фактов биографии или неправильно заполненную анкету отчисляли из института. Нужна была для поступления и рекомендация райкома ВЛКСМ. Но ее давали легко, если не было взысканий по комсомольской линии.

Медалисты сдавали при поступлении только иностранный язык. Я твердо рассчитывал получить пятерку, что давало бы мне сразу высший общий балл — 25 и обеспечивало прием. «Блатных» поступавших тогда почти не было. Можно было твердо надеяться на справедливый конкурс. Ничего я тогда не слышал также о квотах для производственников и военнослужащих.

Вообще считаю, что с введением этих квот и созданием легальных возможностей для ректората института подменять честный конкурс поступающих административным манипулированием было положено начало массовой порчи кадров, снижения уровня подготовки выпускников МИМО.

Однако поступление мое в институт проходило негладко. С детских лет у меня было несколько повышено кровяное давление. Медкомиссия задержала меня и вынесла заключение о непригодности к поступлению в институт. К экзамену меня не допускали. Положение спасла моя тетка, которая отправилась к тогдашнему ректору института, бывшему помощнику Молотова, И. И. Лобанову. Она уговорила его допустить меня до экзамена по немецкому языку. Пусть, мол, племянника лучше завалят на экзамене, чем объявляют больным и не дают учиться. Немецкой кафедре я, видимо, понравился. Заваливать они меня не стали, и я был принят в институт на факультет международных экономических отношений. Через год число студентов в институте резко сократили, существовавшие юридический, экономический и исторический факультеты слили в один — западный, присоединили к МИМО Институт востоковедения, преобразовав его в восточный факультет. От этих преобразований учебная программа сильно разбухла, так как в нее попытались втиснуть по возможности все, что проходили ранее у нас на трех факультетах. Срок учебы увеличился до 6 лет.

Учиться в МИМО было очень интересно. Это был в те времена один из лучших гуманитарных вузов страны. В числе профессоров значились такие имена, как Тарле, Дурденевский, Крылов, Любимов. Была и сильная молодая поросль преподавателей. Прекрасными специалистами отличалась языковая кафедра. Но главное, что определяло атмосферу, было желание студентов учиться. Определенный процент равнодушных и разгильдяев, конечно, был, но он был ниже, чем в других местах. Царил определенный дух корпоративности. Отличительным признаком многих наших студентов была темно-зеленая шляпа, прическа, сделанная у институтского парикмахера Григория Абрамовича Борухова, который не терпел «стильных» волос до плеч. Были и свои институтские песни.

В 1953 году, когда я пришел в институт, туда были приняты первые группы студентов из стран народной демократии. Мне опять крупно повезло — я очутился на одной скамье с ребятами из ГДР. Зная немецкий лучше других своих однокашников, я быстро сошелся со многими из немцев, помогал им на лекциях, переводил на русский язык первые курсовые работы. Учиться им было трудно, так как по-русски они вначале почти не умели говорить.

В течение всех лет учебы я поддерживал дружбу с Руди Кеттницем. Он был старше меня, уроженец Майссена, человек вспыльчивый, скорее критических, чем конформистских взглядов. Женился он на одной из наших студенток, потом работал в МИД ГДР по Латинской Америке, имел дочь. Вскоре он, однако, погиб или покончил с собой. Товарищи его так и не захотели мне рассказать, что с ним случилось.

Другие выпускники нашего курса занимали затем видные посты на дипломатической службе ГДР. Это Г. Отт, Г. Кениг, Р. Вайдеман, В. Хенце, 3. Мелиг, Э. Альбрехт, Г. Урбан.

Немецкий язык, учитывая весьма интенсивный курс обучения в институте в сочетании с практически ежедневными живыми контактами с друзьями из числа студентов ГДР, шел превосходно. Поэтому с самого начала у меня было желание поскорее взяться за изучение еще одного языка. Однако институтское начальство твердо стояло на своем: изучать второй язык разрешалось лишь с третьего курса. Мы с Ю. В. Андреевым, правда, начали брать уроки английского языка в расчете продолжить его изучение, но не тут-то было. Но третьем курсе мне предложили заняться норвежским, а ему — шведским.

Норвежским я быстро увлекся. Почти забросив немецкий, занимался только им. Где-то внутри вызревало решение стать специалистом по Скандинавии. После третьего курса все мои курсовые работы, а потом и диплом были посвящены теме нападения Германии на Норвегию 9 апреля 1940 года. Учитель норвежского языка В. Л. Якуб всячески поддерживал эту склонность. С его помощью я отправился в первую свою поездку за границу в качестве переводчика на теплоходе «Сестрорецк», который собрал делегатов на Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года из районов Северной Норвегии. С норвежской делегацией я работал в течение всего фестиваля, причем быстро освоился с этим языком. Затем норвежское «Объединение молодежного сотрудничества» пригласило нас — двух переводчиков делегации — весной 1958 года приехать на традиционный норвежский pasketur, то есть лыжный отпуск в горах Ютюнхейма.

Лыжник, особенно горнолыжник я был в то время довольно никудышный. Пришлось трудно: первая половина дня уходила на то, чтобы подниматься до высоты 2000–2500 метров, вторая — на головоломный спуск вниз. Иногда выпадали дежурства по кухне. Готовили девушки, так что мои кулинарные способности оставались невостребованными. Зато надо было впрягаться на лыжах в тяжелые сани с бочкой и возить на кухню воду с горной речки. Но языковая школа была в этой поездке, конечно, превосходной.

Несколько дней мы провели, вернувшись с гор, в гостеприимном доме председателя пригласившего нас объединения Арне Ореброта. Тогда же мы имели возможность встретиться и с несколькими лидерами молодежного и студенческого движения в Норвегии. Я смог ощутить щекочущий запах реальных политических бесед. Вести их было увлекательно. Излишней информацией я тогда не был отягощен. Советский Союз был на гребне успехов во многих областях: мы прилетели на первом реактивном пассажирском самолете в мире, который был нашим Ту-104; лазая вечером по горам на лыжах, мы видели в темном небе над головой, как светящуюся звезду, наш советский спутник. Да и гуманитарная подготовка, которая давалась в институте, позволяла вести разговор с иностранными собеседниками по меньшей мере на равных, а зачастую и с чувством известного превосходства в запасе знаний и аргументов. Авторитет Советского Союза был в те годы весьма высок, и, выезжая за границу, нельзя было не почувствовать этого.

Но было для меня в этих двух поездках за границу и много поучительного. Я вернулся из них буквально влюбленным в Норвегию, ее природу, людей, историю, язык. В то же время задавал себе много вопросов: почему перед выездом в горы они просто складывают в подъезде ящики с бананами и апельсинами и за ночь эти ящики никуда не исчезают? Почему наш Мурманск покрыт толстым ковром мягкой пыли и состоит из серых некрашеных зданий, а расположенные в сутках хода от него норвежские Каркенес, Варде, Вардсе, Тромсе смотрятся на фоне все той же изумрудно-зеленой тундры и коричневых скал как раскрашенные игрушки? Почему приглашавшие нас хозяева-коммунисты могут нормально разговаривать со своими политическими оппонентами и даже ходить друг к другу семьями в гости, а у нас такое попросту невозможно? Почему, когда я в Тремсе отошел от нашей группы с «Сестрорецка», покупавшей всякие носильные вещи, и отправился в книжный магазин за норвежско-немецким словарем, за мной сразу бросились два очень рассерженных дяди? Неужели не верят?

Должен, правда, сказать, что все это не вызывало комплекса неполноценности, который стал столь характерным для наших людей лет двадцать спустя. Я чувствовал себя гражданином великой и могучей страны. У нее, может быть, были свои особенности и недостатки. Но у кого их нет? В чисто бытовом плане у них и чище, и квартиры лучше. Но питались они хуже нас, причем намного хуже. Думалось к тому же, что у них, пожалуй, достигнут пик возможного. У нас все еще впереди, и жизнь с каждым годом становилась лучше.

В институте была сильная комсомольская организация. С ее помощью администрация держала довольно строгую дисциплину. Понукать комсомольские комитеты особенно не требовалось. В них работали не за страх, а за совесть: активная деятельность в комсомоле учитывалась при распределении на работу по окончании института. Получить работу по прямой специальности было очень сложно, так как МИД СССР брал не более 10–20 процентов выпускников, остальным приходилось идти в другие организации и учреждения.

На комсомольскую выборную должность я попал лишь однажды на втором курсе. В курсовом бюро мне была поручена оргработа, то есть отправка бригад в колхоз, выделение людей на дежурство в отрядах дружинников и прочие подобные вещи, как правило, не вызывавшие особого восторга у студентов. Я же был приучен к дисциплине и требовал ее соблюдения также и от других.

На следующий год меня в бюро не избрали. Начиналась хрущевская «оттепель», произносилось много горячих речей о том, что теперь Советский Союз преобразится коренным образом. Я не очень верил в моментальное преображение и имел неосторожность открыто говорить об этом. За подобный «консерватизм» меня покритиковали с трибуны собраний те, с кем я откровенничал.

В последующие годы учебы я занимался изданием стенгазеты кафедры германских языков. Этим моя общественная деятельность исчерпывалась. Все время и энергию я вкладывал в учебу. Все экзамены на всех курсах сдавал только на отлично, получал повышенную стипендию, что считал весьма существенным с точки зрения самоутверждения, поскольку на втором курсе женился на студентке Московского городского педагогического института Инге Кузнецовой и хотел по возможности стоять на своих ногах.



Поделиться книгой:

На главную
Назад