Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Петр Лукич Проскурин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Становиться Чичиковым… Вот что значит молодые мозги! — Глаза Тулубьева еще больше помолодели, останавливая порывающуюся сказать что-то дочь, он предостерегающе поднял руку — У меня контрпредложение вот… я соглашусь, родные мои на любые ваши условия, если вы обзаведетесь потомством. Хотя бы одним для начала… Вот мое последнее слово, другого, не будет, ты меня хорошо знаешь…

— О-о! — протянула Вика, высоко вздергивая брови и становясь похожей на отца. — Я тебя, папа, слишком хорошо знаю, не первая твоя кавалерийская атака по данному поводу!

— Как угодно, вам решать, дочка, — миролюбиво прогудел Тулубьев. — А ты мое слово знаешь. Стыдно, господа, русский народ вымирает, а два здоровых, полных сил человека, заметить хочу особо, обеспеченные сверх всякой меры, боятся завести ребенка! Позор!

— Да я что, — подал голос Игорь, поворачиваясь всем телом к Тулубьеву, и кожаный пиджак на его тугих плечах заскрипел. — Я давно говорю Виктории…

— Ты не говори, а действуй! — сердито оборвал его Тулубьев. — Мужик ты или…

— Прекратите! — предостерегающе повысила голос Вика. — Еще одно слово, и я уйду!

— Ладно, спохватитесь, да поздно будет. Природа самая высшая мудрость — у нас для всего свой, строго определенный срок. Эх вы, хозяева жизни! С собой ничего не унесете, ни полушки. Копите, копите, а оставить некому будет.

Неделю, забыв обо всем, Тулубьев работал с каким-то почти болезненным наслаждением, с небольшими перерывами на сон да на короткую вечернюю прогулку — он словно вернулся в привычную, необходимую и понятную ему жизнь и спешил вжиться как можно глубже в эту жизнь, не пропустить ни одного ее глухого угла, уловить все её запахи, разгадать и прочесть все её запутанные следы. В нем обострились заглохшие, казалось, окончательно инстинкты, он сам почти превратился в собаку, весь его путь направлялся теперь не прекращающейся ни на секунду жаждой цели, жаждой возвращения в потерянный и постоянно зовущий бесконечный мир запахов и звуков. Ему снились теперь странные бесформенные сны, ветры, доносящие знакомые запахи, — они воли его все дальше и дальше, он петлял, путался, бесконечное число раз терял след и возвращался назад и всякий раз, преодолевая отчаяние и тоску, вновь отыскивал утерянное и устремлялся дальше, всё яснее ощущая желанную цель, и от этого всё больше метался и рвался на своей невидимой привязи, с тем отличием, что она не ограничивала перед ним простор поисков и не осаживала назад, а неудержимо влекла все дальше и дальше. Он не отвечал на телефонные звонки или даже стук в дверь — он их просто не слышал. Он был уже у цели, готовился, преодолевая дрожь нетерпения, перешагнуть последний рубеж — и именно в этот момент услышал длинный настойчивый звонок в дверь. Чувствовалось, по тоскливой безнадежной настойчивости, что звонили давно. Возвращаясь из своего затянувшегося отсутствия, Тулубьев взглянул на часы. Шел второй час полуночи, особенно провальный и гнетущий, и тогда Тулубьев, окончательно возвращаясь, ощутил и в себе, и вокруг особую тишину и неожиданно подумал, что случалось что-то непоправимое. Он прошел через пустынные настывшие комнаты и быстро, не спрашивая и не всматриваясь в дверной зрачок, открыл. Увидев бледное и еще больше похудевшее лицо верхней соседки, он посторонился, пропуская

— А-а, вы, Елена Викторовна… Почему-то так и подумал…

— Я много раз звонила, — шевельнула она сухими губами. — Никто не отвечал. Я думала, вы уехали… Сережа хочет вас видеть… уверяет, что вы рядом, дома. Я умоляю вас, Родион Афанасьевич, сам он уже не встает…

— Да, да, я сейчас, сию минуту! — заторопился Тулубьев, с мучительно засаднившим и словно куда-то покатившимся сердцем. — Запамятовал… Минутку, только что-нибудь накину па себя!

Пятью минутами позже он уже был у кровати больного мальчика и, присаживаясь рядом с его изголовьем, сказал:

— А знаешь, Сережа, нашелся Рыжик. Правда, совсем недавно, вчера…

Глаза у мальчика были уже нездешние, подернутые неземным успокоением, и Тулубьев помолился про себя, попросил Всевышнего дать мальчику силы выдержать.

— Я ждал, ждал… никого нет, — сказал Сережа. — Думал, вы не придете…

— Ну, как так! — осторожно возразил Тулубьев, стараясь не допустить ни одного лишнего движения, заставляя себя предельно собраться

Сережа не опустил глаз — смотрел все так же прямо перед собой, ровно и прямо.

— Знаете… скоро совсем умру… я знаю, — сказал он с детской прямотой и бесстрашием, и Тулубьев ниже склонился к мальчику, гораздо ниже, чем требовалось, чтобы услышать. — Я эту формулу видел во сне, она была вся черная, черная звезда… яркая, но черная…

— Черная? — повторил Тулубьев не без удивления и осторожно погладил тонкую восковую руку мальчика, лежавшую поверх одеяла. — Ну, брат, чепуха! Поверь, никакой татой формулы нет, она действительно тебе только приснилась. Подумаешь, невидаль, черная звезда! Мы еще с тобой Рыжика не дождались, он ведь нашелся. Теперь у нас с тобой будет много дел, или ты уже забыл?

— Нет, не забыл, — медленно ответил мальчик и слегка шевельнул головой, поворачиваясь к Тулубьеву, — по истончившемуся лицу Сережи поползли тени, на голубом персидском ковре, висевшем на стене за кроватью мальчика, четче проступил рисунок. Тулубьев подумал, что вот пришел срок, и он обязан, ему предопределено вернуть этого, уже ступившего за земную черту ребенка назад, в земной понятный мир, и что это может и обязан сделать только он. Сердце часто и сильно билось, глаза отяжелели в них сейчас словно сосредоточилась вся его оставшаяся жизнь. Он не отпускал глаз мальчика, он должен был встряхнуть все его существо, вырвать из ледяной пустоты; взяв легкую, невесомую холодную руку Сережи в свои ладони, он стал согревать ее своим дыханием, не отпуская ни на минуту глаз мальчика. И вдруг в глазах его, где-то в самой их глубине, пробился легкий проблеск, и затем он уловил в своих ладонях едва ощутимое ответное тепло; усилием воли он приказал себе не расслабляться, улыбнулся в расплывающийся полумрак, и вдруг в шепоте Сережи послышалась иная нотка:

— Скажите, он вас сразу узнал? Рыжик?

— Еще как узнал! — быстро ответил Тулубьев. — Рыжик никогда ничего не забывает, как же! Давай я тебе почитаю все, как было с самого начала… вот. — Он достал из внутреннего кармана пиджака свернутую вдвое рукопись, расправил ее на коленях, и, нацепив на нос очки, взглянул поверх них, и невольно задержал дыхание. Облик Сережи неуловимо переменился, и этого нельзя было объяснить или выразить словами, это можно было только почувствовать; даже легчайший посторонний мимолетный вздох, дуновение могли нарушить это зыбкое равновесие, и все было бы кончено навсегда. В мальчике едва теплился последний, самый последний резерв продолжения жизни. Связанный нерасторжимо с умирающим ребенком этой грозящей вот-вот оборваться нитью, Тулубьев нарочито бодро прокашлялся и придвинул к себе ночник.

— Итак, пришла ночь, звезды льдисто мерцали по всему небу. Почти неделю Рыжик ничего не ел, он забился под занесенный снегом куст, прокопав себе ход в плотном снегу до самой земли, до прошлогодней, слежавшейся листвы, и, повозившись, свернувшись клубком, уткнув нос в брюхо, попытался согреться. Мороз крепчал, и особенно здесь, в лесу, примороженные стволы деревьев звонко потрескивали. Сначала Рыжик мелко дрожал всем телом, затей от голода и усталости задремал и ему приснился большой кусок теплого мяса с торчащей из него костью. Рыжик тихонько взвизгнул от радости и щелкнул зубами. Проснуться он не смог и стал грызть сочную кость во сне, отрывать от нее большие куски мяса и жадно глотать…

Уловив какое-то слабое движение рядом, Тулубьев посмотрел поверх очков на мальчика. Помогая себе бессильными руками, Сережа старался приподняться и устроиться поудобнее.

— Погоди-ка, Сережа, — заторопился Тулубьев. — Дай-ка я тебе помогу… вот так… отлично

— Сам, сам. — Увидев выступившую из-за спины Тулубьева, из полумрака мать, он попросил пить, и Елена Викторовна, с неживым, привычно улыбающимся лицом, тотчас подала ему брусничный сок, и Сережа, не отрываясь, выпи его до дна. Опустившись на подушку, он что-то прошептал — ни Тулубьев, ни Елена Викторов не расслышали, глаза мальчика были закрыты, чашка из-под сока беззвучно скатилась на ковер. Никто этого не заметил, и Тулубьев, и Елена Викторовна не отрывались от лица Сережи. Спустя несколько минут Тулубьев беззвучно встал и вышел неслышно в другую комнату, почти насильно уводя за собой Елену Викторовну

— Спит. Не трогайте его и никого не пускайте. Никого, ни врача, ни мужа! Пусть спит столько, сколько сможет. Главное, никого к нему не пускайте. Елена Викторовна, завели бы вы щенка, не с королевской родословной, а веселою такого крепкого, от любой дворняжки. Завтра утром поговорите с Сережей, посоветуйтесь.

Даже в полумраке Тулубьев заметил, как мучительно вздрогнуло и стало еще строже лицо женщины; он кивнул, вышел. Елена Викторовна: каким-то образом тотчас опередила его, и оказались в ярко освещенном коридоре. Она лишь смотрела на него.

— Право, Елена Викторовна, веселого, рыжего щенка…

— Вы полагаете?

Тулубьев, мгновенно настраиваясь на готовность измученной настрадавшейся души поверить в чудо, стараясь перебороть внезапно сжавшуюся в сердце тоску, не отводя и не пряча потеплевших глаз, утвердительно кивнул:

— Вот именно! Голосистого, веселого… и рыжего. Как завтра проснется Сережа, зовите меня читать… Отпустите вы свою душу, Елена Викторовна, и сами отдохните, поспите немого, все будет хорошо, я ведь колдун, Сережа не зря меня позвал, дети это чувствуют. Помните, волхвы у славян были?

Елена Викторовна готовно закивала, силясь улыбнуться, схватила обеими руками его руку прижалась к ней лицом.

— Ну это вы, сударыня, напрасно. Ну, будет, будет вам, голубушка, все же хорошо!

— Спасибо, спасибо, век буду за вас Бога молить. Пожизненно раба ваша… Мы с мужем… вес, что угодно!

— Да будет вам! А то рассержусь. Ищете щенка. Купите, украдите, но чтобы завтра был. И непременно рыжий!

Ему показалось, что в одной из дверей, выходящих в парадный, широкий, уставленный мраморными бюстами и сплошь завешанный картинами иконами коридор, мелькнуло чье-то Крупное лицо, выразившее растерянность, изумление, остолбенение, мелькнуло на мгновение и скрылось, — Тулубьев не успел разглядеть его подробно, хотя отметил какую-то тяжелую малоподвижность этого широкого ухоженного лица.

Было уже далеко за полночь, когда Тулубьев вышел на свой широкий балкон и стал вслушиваться в тихий, немолчный гул города. Внизу бессонно бежали огни и над Кремлем держалось мглистое неровное сияние. Где-то недалеко в ночном небе угадывалась темная громада храма Христа Спасителя. Мысленно поклонившись ему, Тулубьев закрыл балкон и пошел спать.

Прошел день, второй и третий, каждый раз утром раздавался звонок, и Тулубьев, уже одетый, поднимался этажом выше, проходил в комнату больного мальчика и, поздоровавшись, устраивался удобно в кресле рядом с кроватью и начинал читать следующую главу о верном Рыжике, о его трудном, непреодолимом стремлении домой, к беспредельно любимому существу, слабому, полуслепому старику и к его осиротевшему маленькому внуку Сеньке, проказливому и неугомонному, как и все мальчишки в его возрасте.

Тулубьев не спешил, особое внутреннее чутье вело его, он по-прежнему нерасторжимо был связан с мальчиком, и с каждым днем затянувшееся глухое равновесие в состоянии больного мальчика капелька по капельке крепчало в сторону выздоровления. Он знал, что придет момент и наступит перелом, почти кожей он ощущал близость этого момента, и вот в конце срока, когда по всем прогнозам врачей, профессоров и даже академиков Сережа уже должен был умереть, Тулубьев добрался, наконец, до возвращения Рыжика домой, до его встречи с больным стариком и полуголодным внуком, ходившим каждое утро на вокзал просить милостыню. Исхудавший до костей Рыжик приполз к родному порогу одновременно с вернувшимся домой со своего промысла Сенькой, купившим на сиротское подаяние хлеба, пакет кефира для деда и даже кусок дешевой колбасы. Маленький нищий сразу узнал своего верного друга и, остолбенев от радости, шлепнулся на колени, раскинул руки и крепко обнял Рыжика. Покупки посыпались прямо на грязный коврик перед порогом, а Рыжик, потрясенно взвизгивая, вскинул лапы мальчику на плечи и стал лихорадочно облизывать ему лицо горячим шершавым языком и плакать от радости…

— Рыжик, Рыжик, — обрел пропавший 6ыло голос Сенька. — У меня колбаса есть… Хочешь? Ешь, ешь! Я еще куплю…

И тогда что-то случилось. Не решаясь взглянуть в сторону Сережи, Тулубьев не мог, однако, больше читать, челюсти у него свело. Он почувствовал робкое прикосновение тонких сухих пальцев мальчика к своей руке. Сережа лежал с широко открытыми глазами, и в них светилось столько выстраданной, тихой нежности, что Тулубьев сердито вытер повлажневшие глаза и услышал, как ручонки Сережи слабо обняли его шею.

— Ну, дорогой мой человечище, — смущенно бухнул в разлившуюся гулкую пустоту Тулубьев. — Ну, ты, брат, силен… Молодец, молодец, дай-ка я тебя сам расцелую, богатырь ты мой…

Он подхватил исхудавшее легкое тело больного с кровати, прижал к себе, походил с ним по комнате, что-то приговаривая, затем осторожно опустил Сережу на место. И мальчик, не сразу оторвав от шеи Тулубьева руки и уронив их вдоль тела, блаженно закрыл глаза, дыхание его попе многу успокоилось.

Стараясь не шелестеть, Тулубьев сложил рукопись, сунул ее в карман, взглянул в спокойное, истончившееся, сразу порозовевшее лицо уснувшего мальчика, неслышно перекрестил его вышел.

Прошел год и второй, Сережа теперь превратился в крепкого подростка, и не было дня, чтобы он не заглянул к Тулубьеву хотя бы на несколько минут. Между ними установились совершенно особые отношения душевной близости; в лице Сережи теперь играл здоровый молодой румянец, он ходил в бассейн, отлично развивался и быстро рос. И вот однажды к Тулубьеву спустился отец Сережи — Георгий Павлович Никитин. С первою же мгновения, едва взглянув ему в широкое, холодно приветливое лицо, Тулубьев почувствовал себя неуютно. Никитин был у Тулубьева впервые, и в лице у него мелькнуло легкое удивление, хотя раньше жена ему о многом рассказывала. Просторная квартира была гулкой и пустой, почти вся мебель была давно продана и прожита, и гость присел на сохранившееся от старинного гарнитура высокое дубовое кресло.

— Слушаю вас, Георгий Павлович, — сухо и официально кивнул Тулубьев, все больше ощущая скрытую враждебность и неприязнь к гостю. — Чем обязан?

— Давайте, Родион Афанасьевич, напрямик, по-мужски. — Никитин небрежно окинул взглядом пустой кабинет с единственным приличным пейзажем на голой стене, с разлохматившимися и кое-где начавшими отставать обоями. — Я к вам посоветоваться. Вы отнимаете у меня единственного сына… Вы да же ключ к собственной квартире ему дали… Да, да, по-вашему взгляду я вижу, вы всё понимаете. Вот я и хочу спросить у вас, что же мне делать?

— А что, господин Никитин, разве, необходимо что-то делать? — спросил и Тулубьев, усаживаясь на второе кресло у письменного старинного мореного дуба стола из все того же фамильного проданного гарнитура и с неожиданно проснувшимся глубоким интересом всматриваясь в Никитина.

— Я полагаю — да. — Никитин стряхнул невидимую пыль с брюк на колене. — Я не хочу, чтобы мой сын вырос слюнтяем и чтобы его тут же раздавили. Я внимательно изучил всё вами написанное, все ваши книги… сознайтесь, Родион Афанасьевич, ваш прекраснодушный романтический мир давно рассыпался, исчез. Россия давно другая — теперь главное в России деньги. Это и сила, и власть, и жизнь. Зря вы иронически усмехаетесь, всё вернулось на круги своя.

— Как вы ошибаетесь, господин Никитин! — покачал тяжелой головой Тулубьев. — Россия это прежде всего, Бог… Так было, так будет всегда. А все иное это уже не Россия…

Втягиваясь помимо своей воли в ненужное и тягостное противостояние, Никитин все же не думал уступать, да и не мог, он не был согласен с упрямым и чудаковатым стариком, пережившим свое время и самого себя.

— Останемся, дорогой сосед, каждый при своем, ведь возможно сосуществовать и так, — сказал он примирительно. — У нас более конкретный вопрос. Как вы понимаете, я бы мог переменить квартиру, уехать в другой район Москвы или даже куда-нибудь за океан. Дело у меня налажено, и им можно управлять при нынешних средствах связи даже из Австралии. Вы понимаете, что это нашу проблему не решит… Так ведь, Родион Афанасьевич?

— У вас, я думаю, как у всякого очень делового человека, есть свои продуманные предложения, — еле заметно улыбнулся Тулубьев — Слушаю вас.

— Что ж, — повторил, как эхо, Никитин. — Что ж… Вы правы, действительно, есть. Мое предложение — вы должны подготовить Сережу и затем уехать на другое место, в другой город… Допустим, в Париж или Мадрид… или в кругосветное путешествие, как это часто делают состоятельные пожилые люди… Если не захочется, хотя бы в другой район Москвы или в Подмосковье, у меня есть возможность предоставить вам в личную собственность жилье на выбор. Любое, хоть квартиру, хоть особняк. Разумеется, своего настоящего адреса вы Сереже не дадите…

— Вам, господин Никитин, не жалко сына? спросил Тулубьев, глядя на своего гостя исподлобья

— Жизнь жестока, Сережа скоро повзрослеет и будет мне благодарен, — ответил Никитин.

— Другого выхода я не вижу. Я понимаю, вас деньги давно не интересуют, но вы ведь по-своему привязаны к Сереже, возможно, в глубине души крепко полюбили его. Мы женой всегда будем помнить, что именно вы вернули его к жизни… так ведь?

— Вполне возможно, — подтвердил Тулубьев. — А теперь я, знаете ли, быстро устаю. Я подумаю, господин Никитин, над вашим предложением.

Они встали, Никитин был пониже, и некоторое время они смотрели друг на друга молча и сосредоточено, словно отдыхали от трудного разговора.

— Я вас, Родион Афанасьевич, очень прошу не тянуть, у человека так мало времени, — сказал Никитин и, поклонившись, быстро вышел, а Тулубьев, очнувшись, покачал головой:

— Вот негодяй… а? Черт знает, что происходит…

На следующей неделе он посоветовал своему всемогущему соседу, когда тот напомнил о себе телефонным звонком, никогда больше не обращаться к нему по этому поводу, и как-то сразу забыл о нем. Сережа продолжал заглядывать к Тулубьеву чуть ли не каждый вечер, рассказывал о своих делах, о закрытом колледже, в котором учился, и однажды, помявшись, сообщил, что отец уговаривает его уехать в Лондон и получить, лучшее в мире образование, и что он категорически отказался.

— Ведь я правильно сделал? — спросил он требовательно, и Тулубьев замялся, вот жизнь опять вынуждала его к нелегкому противостоянию почти к подвигу, скорее всего, бессмысленному.

— Да, — коротко и тяжело вздохнул он, хотя в душе ширилось и ширилось совершенно иное чувство сквозящего, почти солнечного простора. Знаешь, Сережа, я задумал кое-что написать, собираюсь на несколько дней уехать к знакомым. Зовут к себе, на дачу, мне у них хорошо работается. Так что ты не тревожься. В Москве стало трудно работать — шумно, суета, гарь, все пронизано темными токами. Приеду — сразу дам знать, на той неделе сразу же и отправлюсь.

— Так это ведь еще на той неделе! — заметил Сережа. — А сейчас только среда… Я туг кое-что набросал я вам оставлю тетрадку, вы посмотрите. Хорошо.

Захлопотавшись, совершенно запутался в вещах, которых оказалось неожиданно много, понимая, что нужно отобрать, отправляясь пожить на несколько дней в чужой дом Тулубьев к концу недели, вечером, по своему обыкновению вышел на балкон. Темнело, пропархивал крупный редкий снег, залетая иногда в затишье и попадая на лицо и руки. Тулубьев представил себя в снежном лесу и улыбнулся — все-таки жизнь начинала понемногу налаживаться. Вчера звонила дочка и, задыхаясь от волнения, обещала завтра непременно заехать и сообщить ему нечто весьма и весьма важное, очень радостное, касающееся их всех.

Тулубьев усмехнулся; наконец-то, сбывалась его мечта о внуке, поздненько, конечно, едва ли он успеет дождаться, когда тот поднимется и хотя бы пойдет в школу, или колледж, или гимназию, что там они придумают. Но, слава Богу, еще одним москвичом станет больше. Москва — матушка она всех укроет и согреет и даст дорогу в жизнь. До него долетел привычный скрип двери в передней, ага, пришел Сережа, и теперь они молча, два самых близких человека, постоят рядом, полюбуются вечерней Москвой, они давно понимали друг друга почти без слов. Тулубьев облокотился о решетку балкона — и в тот же миг тяжелая пуля, вылетевшая из мрака, тупо ударила его в середину лба и, выходя, выломила рваный кусок кости из затылка. Время вспыхнуло, рассыпалось и погасло. Он обвис на решетке, в одно мгновение разделившей два несовместимых, взаимно исключающих и непрерывно переливающихся друг в друга мира.

СВИДАНИЕ С СОБОЙ (Рассказ) 

Теперь Гоша часто молился. Он сам не знал, когда и почему это началось, очевидно, уже давно, после последнего госпиталя. Просто наступил срок и ему стало необходимо что-то непонятное и сокровенное шептать, проснуться, уставиться перед собой в темень, в московскую неумолчную тишину и шевелить сухими губами, обращаясь к неведомому, просить хотя бы о пустяке, ну, допустим, чтобы подступавшее воскресенье оказалось солнечным и можно было бы съездить за город, походить по лесу, послушать птиц и набрать немного грибов. Для себя он никогда ничего не просил, он считал, что у него все есть, и даже в избытке, он опасался очередной неприятности вообще. Допустим, на московских детей или котов мог напасть очередной мор, а то где-нибудь рядом, на станции метро Пушкинская или Арбатская, взорвут бомбу и поднимется несусветная суета, могут прийти с допросом и к нему, и к его соседям, начнут говорить и спрашивать всяческие глупости. Одним словом, Гоша являлся потомственным москвичом, и, конечно, все его страдание заключалось в незнании истинной цели жизни, или вернее, в ее утрате, хотя Гоша, как и десятки тысяч других москвичей, тайно полагал свое предназначение просто в своем присутствии на земле и в славном древнем граде Москве, в чем и был абсолютно прав. И пусть со стороны в глазах московских мещан казалось странным, что он, в преддверии надвигающихся сорока лет, по-прежнему был один в своей наследственной квартире в самом центре столицы, менять он ничего не собирался, менять ему что-либо было и не суждено.

Открыв глаза и утешившись подобными тягучими и успокаивающими мыслями, Гоша сосредоточился, стараясь успокоить какую-то, не свойственную его душе по утрам, сумятицу. “Господи, Боже мой, — сказал он себе, — я тебя не знаю и боюсь узнать… Сознаюсь, я грешник, не верю в милосердие жизни, вот и живу в скорлупе — люди страшны и несут только зло. Знаешь, я устал от зла и ненависти, одного прошу — будь милостив, избавь меня от людей, близкое общение с ними обязательно отзовется горем и ущербом. Дай мне жить в вере одиночества. Дай всем того, что они сами себе желают, а я свое искушение принял с избытком. И до конца. А еще благослови день грядущий и пусть он протечет тихо и мирно…”

Подобно всякому здравомыслящему человеку, заботящемуся о своем здоровье, Гоша тщательно побрился, несколько раз присел, с удовольствием отмечая возвращающуюся легкость и гибкость суставов, помотал руками, сходил в душ, крепко растерся мохнатым полотенцем, позавтракал овсянкой на воде, запил ее стаканом фруктового отвара, измерил себе давление, остался доволен и стал собираться на утреннюю прогулку. Взглянув на термометр за окном, он удивился — было не по-летнему прохладно, всего шестнадцать, и он, выбрав кожаную английскую куртку с большими накладными карманами, всю в молниях и эмблемах закрытых лондонских клубов. Он полюбовался ею, встряхнул — дорогая кожа, переливаясь, заструилась мягкими складками. Он было набросил ее на плечи, но в дверь позвонили. Помедлив и взглянув в глазок, он увидел уродливо и изумленно улыбающееся, широкое, в лохматых облаках седых пепельных волос лицо соседки и услышал ее приглушенный голос, знакомый с раннего детства, когда мама была еще молодой и красивой, а соседка тетя Ася стройной и привлекательной с длинными ногами в лакированных лодочках, и когда неразлучные подруги часто о чем-то оживленно шептались на кухне.

— Гоша, ты еще дома? Открой, пожалуйста, — шумно попросила тетя Ася и, едва переступив порог, казалось, тотчас наполнила собой не только прихожую, но и все остальное пространство квартиры. — О, да ты молодец, уже при параде! — одобрила она и хитро, с затаенной лаской взглянула. — Уж не сватовство ли наконец предстоит?

— Здравствуй, тетя Ася, — в тон ей, с легкой усмешкой отозвался Гоша, по привычке уходя далеко в сторону от давней и постоянной заботы и мечты тети Аси — поскорее его женить. — Как здоровье, самочувствие?

— Ах, Гоша, и не говори! Что за напасть! — посетовала тетя Ася, хотя и голос ее, и взгляд говорили совершенно о другом. — Сейчас даже но-шпу купить — половина моей пенсии. Однако ты мне зубы не заговаривай, мальчик. В самом ведь деле, я давно хотела с тобой объясниться. Твой образ жизни вызывающ и неприличен, молодой человек, в самом мужском расцвете и совершенно один! Среди огромного количества страдающих от дикого одиночества молодых женщин! Это, во-первых, не патриотично по отношению к вымирающей России, а, во-вторых, не гигиенично, экологически уродливо. Гоша, жизнь ужасно скоротечна! Ответь мне, дорогой мой, зачем ты живешь?

— Боже, тетя Ася! Сколько трагических, неразрешимых вопросов! Сдаюсь! Пас! Ответа на них нет! Не хочешь ли чашечку бразильского кофе? — спросил он, уже заранее зная, что соседка не откажется, и потому, водворяя свою щегольскую куртку обратно в шкаф и приглашая гостью на кухню, и она тотчас устроилась на своем обычном месте у окна, с горшком цветущей герани, а Гоша поставил на огонь кофейник, а на столик две фарфоровых чашечки. Затем он достал из кухонного старинного пузатого буфета сахар, печенье, а из холодильника сыр. Тетя Ася наблюдала за ним с философским видом, с некоторым даже здоровым скептицизмом, подчеркивая легкой усмешкой, что женщина сделала бы всю эту пустяковую работу гораздо быстрее и лучше.

— Неужели я тебя так и не смогу женить, Гоша? — спросила тетя Ася горестно, как бы жалуясь, и вздохнула. — Ты знаешь, это стало для меня прямо-таки нравственными мучением, я ведь обещала твоей матери приглядывать за тобой… Ах, прости, Гоша, черт знает, болтаю, болтаю, я ведь совсем по другому делу. Оказывается, опять повысили квартирную плату с марта месяца, сегодня приносят бумажку, я и ахнула. Опять триста тридцать тысяч должна! Да пени, говорят, растут… Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил своей пьяной мордой, гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу…

— Да брось ты, тетя Ася, — улыбнулся Гоша. — На Руси еще не такое было и прошло. И это пройдет. Сколько нужно: триста, четыреста?

— Да хоть бы триста пятьдесят, Гошенька, пока я что-нибудь из своего барахла продам, — вздохнула соседка. — У меня от мужа несколько орденов осталось, говорят, за Ленина можно миллион, а то и больше получить, вот я его и оттащу на Арбат. Там по всяким подворотням караулят скупщики, светопредставление от этого умника и пошло, зачем мне в доме зло держать?

От своего одиночества и неустройства последних лет тетя Ася явно жаждала продолжения разговора, и Гоша, с давним и прочным уважением, идущим еще с детской поры, не торопился, и на ее откровенный вопрос, как же теперь быть народу, рассмеялся.

— Да ты, тетя Ася, совсем раскрепостилась! — сказал он. — И Ленин тебе нехорош, и наша прославленная демократия поперек горла! Сама голосовала, сама теперь все костеришь!

— Из одного бочонка огурчики, из одного рассольца, из одного, — непримиримо сказала тетя Ася. — Ты меня, Гоша, не шпыняй, каждый может ошибиться. Я хоть старая женщина, а вот вы, молодые мужики? Чего терпите? Вот хоть ты. Афган, Чечню прошел, офицер, десантник, черт тебя туда понес! Весь изрезанный, до сих пор отойти не можешь! А ради чего? Ты должен знать, как с бандитами разговор держать! Вон они тебя как искалечили, даже пенсию пожизненно в миллион положили! А вон боевые офицеры то и дело от позора сами себя стрелять стали! Где это видано, чтобы иметь в руках оружие и самого себя стрелять? Вместо того, чтобы кому надо в лоб влепить? Да какие же вы русские офицеры? Срам!

— Ты права, тетя Ася, с бандитами разговор может быть только один — пулю в лоб или нож под лопатку, — сказал Гоша все с той же благожелательной усмешкой к горячности тети Аси, но на лицо его надвинулась какая-то тень. — Ведь у нас несколько по-другому обстоит, вопрос не простой — да, были когда-то в России офицеры, были да сплыли, — улыбнулся Гоша и по его лицу тень пошла гуще.

— Эх, вот бы мне мужиком родиться! — окончательно опечалилась и возмутилась тетя Ася и в сердцах со звоном двинула от себя чашечку с кофе. — Годков бы тридцать, сорок скостить! Уж я бы вам показала, курятам синюшным!

Тут тетя Ася вдобавок ко всему неожиданно стукнула кулаком по хлипкому кухонному столику и посуда на нем подскочила, а Гоша, любуясь соседкой, и с возрастом не утратившей своего бойцовского норову, одобрительно кивнул.

— А что, интересно, ты бы сделала, тетя Ася, на нашем, как ты говоришь, месте? — спросил он, ощущая в душе некую саднящую горошину и начиная сердиться. — У нас теперь все умны другим указывать, русский человек — удивительный народ!

— А я тебе уже сказала! Я бы вместо того, чтобы себе башку дырявить, своих бы незваных благодетелей попотчевала бы! — не осталась в долгу тетя Ася. — Потихоньку щелк да щелк, глядишь, они бы и потише стали!

Расходившись, воинственная соседка раскраснелась, разрумянилась, разволновалась окончательно, выпила еще две чашки бразильского кофе, и Гоша поспешил принести ей деньги и вновь натянул на себя куртку, теперь уже откровенно показывая, что торопится и что ему необходимо уходить — тетя Ася, как и многие другие московские пенсионеры, в последнее время все чаще стали вспоминать о своем русском корне, ругать всех подряд с самыми неожиданными и захватывающими поворотами. И в другое время Гоша с удовольствием и охотно ее слушал, скупо поддакивая, а иногда и довольно резонно возражая, хотя высказывать свое мнение не любил и считал бесполезным. К способности русского человека бесконечно рассуждать на завалинке на любую тему он относился весьма скептически в душе его влекли к себе люди действия вроде той же тети Аси, неутомимо распространявшей все последние годы на всех митингах и собраниях, по своим соседям и знакомым газеты и листовки, призывающие молодежь слоняться не по игорным и другим публичным домам, а учиться в тирах стрелять или хотя бы изучать русский рукопашный бой в спортивных национальных клубах.

Сейчас он, действительно, спешил и, проводив тетю Асю, тотчас ушел и сам, в твердом намерении разобраться с самим собой. И потому, добравшись до Страстного бульвара, присел на скамеечку неподалеку от детской площадки и стал смотреть и слушать. Он не мог представить, что когда-либо был вот таким непоседливым трехлетним карапузом в джинсовом костюмчике, бестолково перекидывающим с места на место песок лопаточкой, и, подумав об этом, еще больше ушел в себя. Соседка права, необходимо было выбирать и окончательно определять свою жизнь. Можно было податься и в монахи в Лавру, уж только не жениться и не плодить рабов — в таких условиях борцов, солдат даже из своих детей воспитать невозможно, да и в нем самом что-то уже давно хрустнуло и сместилось. Но и до подлинного смирения, до монастырской тишины было далеко, никакого страха давно больше не оставалось, а была лишь маскировка, стремление выключить, обмануть и выключить самого себя из подлинной жизни и оставить себе только церковь, молитву и покаяние — именно в этот тупик и толкали изо всех сил русского человека взявшие верх силы беззакония, но ведь это еще не конец, есть и другие пути. Тетя Ася ошибается, он мог и убить, и не дрогнул бы, если бы представилась такая возможность даже ценой собственной жизни, — молитва без меча — тот же гашиш, дурманящие, убаюкивающие сны, и природу человека никакими молитвами не одолеть и не переделать. Подлая природа, циничная и развратная, и лишь в таком вот нежном детстве, как этот джинсовый карапуз, естественно вписывающаяся в природу космоса и дополняющая, и даже обогащающая ее, а так — все остальное бессмыслица и ошибка…

Совсем запутавшись, Гоша еще полюбовался на детей, затем, чувствуя нарастающую в душе странную, вроде бы беспричинную тревогу быстро встал и пошел по бульварам к Никитским и Арбату в короткие минуты, проведенные им на скамье возле детской площадки, что-то случилось: вся чушь с уходом в монастырь и с молитвами в один момент словно ссыпалась с него и теперь он боялся опоздать и не успеть. И он, сам того не замечая, все ускорял и ускорял шаг, по-московски ловко избегая многочисленных встречных прохожих и совершенно не замечая лиц и, пожалуй, впервые видя за последние годы высокое холодное небо с редкими волнистыми облаками. Его не заставило задержаться и такое удивительное обстоятельство — ну, небо и небо, оно всегда было, и такие облака были, только мы не всегда их замечаем, сказал он себе, они были еще и до нас, и когда еще и Москвы здесь не было, подумаешь, открытие, постарался он поиздеваться над самим собою, и тотчас забыл. Открытие все-таки было, оно произошло в его темной, наглухо закрытой от мира душе, в ней словно распахнулось окно и ворвался порыв солнечного, резкого ветра — он даже задохнулся, и сердце подскочило и оборвалось. Он опять испугался опоздать и теперь уже почти бежал, и встречные прохожие, полагая, что он спешит по какому-то неотложному делу, охотно сторонились и некоторые оглядывались. Особенно женщины, он по-прежнему был молод, строен, и лицо его сейчас приобрело тяжелую, нерассуждающую целеустремленность.

Он сбежал по широким ступеням в знакомый подземный переход через Арбат, где, как бы между делом, походя, торговали самой разнузданной порнухой, травкой, порошочками, приторговывали и живым товаром на любой вкус милиция, давно имевшая здесь свою немалую долю, не заглядывала сюда даже во время глухих и беспощадных разборок между негласными владельцами этого подземного мира с его почти круглосуточной подпольной толчеей и тайными движениями, в которых любая отдельная человеческая судьба совершенно ничего не значила все здесь определялось только зелененькими, и эту странную, парализующую атмосферу безошибочно чувствовали свежие люди и старались, не отвечая на негромкие и опять-таки как бы мимолетные предложения, поскорее проскочить мимо и выбраться вон. Для Гоши все это сейчас не имело никакого значения. Не замечая приглашающих жестов и не слыша самых соблазнительных предложений вполголоса от молодых людей, как бы невзначай попадавшихся навстречу, он пробрался в другой конец перехода, облегченно замедлил шаг и скоро нырнул за одну из квадратных опор, облицованных красноватым гранитом и подпиравших глухо гудевшие от идущих сверху машин перекрытия и как бы разделявших переход на две части скудно освещенными двумя же рядами никогда не гасших светильников.

Нужно было успокоиться и продумать дальнейшее — однорукий мальчик-нищий находился на своем обычном месте, сидел в конце перехода на толстой грязной подстилке, и Гоша от своей решимости почувствовал сильные и частые толчки крови в висках. Между маленьким, изуродованным жизнью нищим и бывшим офицером, вчистую уволенным из армии после взрыва чеченской мины по пожизненной инвалидности, о чем даже тетя Ася не знала и не догадывалась, давно уже установилась какая-то больная и необходимая связь, и она прорастала с каждой их новой встречей все глубже и подчас начинала становиться неодолимой, пронзительно сквозящей, мучила Гошу, и он не знал, что это такое. Он пытался бороться со своим влечением, но победить себя не мог, и в конце концов решил и здесь пройти до конца и только тогда понять.

Притаившись у массивной опоры, поддерживающей крышу призрачного, крошечного и необъятного в своих страстях и пороках мира, Гоша затаился и на время стал как бы невидимым, растворился в общей массе наполняющих подземный переход и непрерывно меняющихся самых различных людей. И хотя он был по природе своей философом, он, пожалуй, впервые ощутил свою полнейшую беспомощность перед рыхлой громадой жизни, непрерывно сменяющей лицо и строившей ему самые комические и мерзкие рожи. Он стал чувствовать себя вроде бы обнаженным, даже с содранной кожей, — любое внешнее прикосновение жгло и заставляло страдать. Он знал, что в этом, на первый взгляд хаотическом движении человеческой массы, был свой порядок и смысл, а также и свой центр — эти основополагающие категории присутствовали везде и всегда, даже в мертвой жизни.

Он уже ощутил на себе цепкое внимание, хотя и не мог определить пока, откуда оно шло. Неподалеку с длинными сигаретами стояло несколько девочек лет по двенадцать-четырнадцать, одетых вызывающе и крикливо они изо всех сил стремились казаться взрослыми и в их полудетских лицах уже проступала порочная тупость, и по каким-то неуловимым признакам Гоша тотчас определил неотрывно пасущего их парня лет тридцати в длинном щегольском плаще до пят с широкой пелериной, с сальными длинными волосами до плеч тот, в свою очередь, нацелился на Гошу как на потенциального клиента и уже, было, независимо двинулся к нему, и Гоше пришлось одними глазами отказаться от услуг, и миллионный плащ с остановившимися глазами, ставшими пустыми, тотчас равнодушно вильнул в сторону и в одно мгновение исчез, растворился в подземной суете, словно его никогда и не было в яви. Гоша попытался ради любопытства отыскать его глазами, не смог — в новом повороте жизни народ начинал приобретать ранее совершенно никогда не встречавшиеся черты и особенности, и даже мог, когда хотел, становиться невидимым и его невозможно было разглядеть ни в какой увеличительный электронный прибор. Над ухом у Гоши прозвучал ясный шепот, предлагавший сигареты, на ловких, смуглых руках, державших несколько разноцветных заграничных пачек, скорее всего, поддельных, в одну секунду мелькнул целый набор другого наркотического зелья в одноразовых целлофановых упаковках и ампулах, мелькнул и растаял, и перед Гошей просияли услужливые и лукавые восточные глаза, насмешливо и вызывающе сверкнувшие, пообещавшие Бог знает что — Москва ныне купалась в призрачном дыму древних пороков и в новых, обволакивающих грезах, сулящих неведомое и требующих в обмен и тело, и душу, но этого никто в стольном граде не хотел замечать.

В маленьком, подземном мирке Гошу давно уже засекли самые различные, согласно действующие здесь разнородные силы, и он, будучи от природы человеком впечатлительным и чутким, физически ощущал это цепкое и неотступное внимание — его здесь проверяли и прощупывали, старались определить: безопасен ли он, или несет опасность и беду всему здесь устоявшемуся, и определяли, как быть с ним дальше.

И маленький нищий у другого конца перехода каким-то образом тоже почувствовал его присутствие — едва Гоша шагнул из-за своего укрытия и двинулся дальше, мальчик тотчас, еще не видя его в густом, вечно спешащем многоликом потоке, повернул голову, и лицо его неуловимо переменилось, стало осмысленным и напряженным. И Гоша еще больше подобрался, подступила редкая, тяжкая нежность. И он, прошедший через две войны, в Афганистане и на Кавказе, и сам непоправимо искалеченный, весь посветлел. В ответ на улыбку Гоши на лице калеки, сквозь грязь и шрамы, тоже пробилось слабое тепло, мрачные глаза стали больше и приветливее, в то же время он неуловимым почти образом, легким изломом бровей дал понять Гоше о близкой опасности. Гоша сразу увидел неподалеку, в теневой части перехода, высокую серую фигуру, опять-таки в длинном кожаном плаще с широкой пелериной, и сразу по каким-то неуловимым признакам определил хозяина маленького нищего, хотя до этого ни разу его не видел, — хозяина новой жизни никак было нельзя не узнать, под дорогой заграничной кожей туго бугрились плечи, на пальцах тускло сверкали кольца, а на волосатой груди угадывался внушительный золотой крест, — цепочка от него небрежно выглядывала из-под расстегнутого ворота. Одним словом, это был настоящий хозяин, на него работали нищие дети в различных концах Москвы, и он время от времени как истинный хозяин проверял их усердие, а по вечерам свозил на ночлег, подсчитывал выручку и кормил скудным ужином, разнообразя его рюмкой-другой скверной, дешевой водки для особенно старательных.

И еще множество других мыслей пронеслось в голове у Гоши, и о себе тоже, о своей искалеченной, неизвестно ради кого и чего жизни, ведь уже далеко за тридцать, а за душой ничего: ни семьи, ни любимого дела, ничего, кроме довольно приличной военной пенсии да бессрочной инвалидности. За что? Ради вот таких новых российских хозяев? Или за высших партийных негодяев, в один момент вывернувшихся наизнанку, захапавших народное достояние и ставших еще более омерзительными хозяевами и распорядителями жизни, чем этот патлатый тип, закованный в дорогую кожу?



Поделиться книгой:

На главную
Назад