Петр Проскурин
Избранное
(сборник)
Предисловие
Нужно идти путём горькой правды
Его звезда взошла на литературном небосклоне в начале 60-х годов ХХ века. Роман «Горькие травы» стал во многом принципиально новым произведением и по содержанию, и по форме. А в романе «Судьба», увидевшем свет в 1973 году, зазвучала ставшая впоследствии основной для творчества писателя тема — отношения власти и народа. О том, насколько эта тема была близка и понятна самому народу, можно судить по тому, что в 70-х годах снятая по мотивам П.Л. Проскурина кинодилогия «Любовь земная» — «Судьба» стала лидером общенационального кинопроката, а «Судьба» и второй роман-трилогия «Имя твое» в течение нескольких лет лидировали в библиотечных рейтингах СССР.
Эта главная для писателя тема была развита в третьем романе-трилогии «Отречение». Роман этот оказался пророческим: в нем писатель предугадал отчуждение народа от власти, которое так трагически проявилось в событиях 1991 года.
В последнее десятилетие своей жизни Петр Лукич необыкновенно много работал, по большей части в Твери. Здесь были написаны романы «Седьмая стража» и «Число зверя», повести «Аз воздам, Господи» и «Мужчины белых ночей», вторая часть автобиографической повести «Порог любви», многочисленные рассказы, удивительные по своей тонкости и глубине образов поэтические произведения. И при этом — острейшая злободневность и актуальность!
Будучи на вершине писательской славы, Петр Проскурин обращается к самым острым, самым животрепещущим вопросам современности, высвечивая грозные черты нарастающего день ото дня общественного неустройства: разрыв между словом и делом, засилье краснобайства, казнокрадства, социальной коррозии. Писатель-патриот идет путем правды, какой бы горькой она ни была.
Страстное желание понять, что происходит с русским народом, с Россией, а главное, что такое народ, в данном случае — русский народ, денно и нощно преследовало Петра Проскурина, пронизывало его прозу последних лет жизни. В одной из наших бесед он признавался мне: «Это очень сложный вопрос, больной для всякого мыслящего человека. Потому что, на мой взгляд, русский народ, то ли в силу своей исторической судьбы, то ли в силу каких-то непонятных обстоятельств, как народ, по сути дела, перестал существовать. Это очень тяжелый вывод».
Тем не менее, даже в самых трагических своих произведениях, написанных на рубеже тысячелетий, Проскурин попытался отыскать те образы, с которыми он связывал надежды на будущее, на прорыв, на возрождение русского духа. И всегда эти образы были связаны с борьбой против власти, борьбой активной и бескомпромиссной.
Рассказ «Свидание с собой « сразу обращает нас к нынешней действительности с ее «свинцовыми мерзостями». Прошедший «Афган и Чечню», главный герой рассказа Гоша видит их на каждом шагу в родном городе, столице России. С болью в сердце и ожесточением слушает он откровения соседки, сердечной подруги своей умершей матери: «Сейчас даже но-шпу купить — половина моей пенсии... Никак не нажрется наш всенародный, чтоб он подавился нашим горем! А я еще, дура старая, за него голосовала, горло драла! Всех одурманил... гляди-ка, мол, свой в доску! Простить себе не могу...»
Реальность сегодняшнего дня во всей наготе своей встает перед израненным и едва оставшимся в живых Гошей. Видит он первопрестольную в зазывной рекламе чуждых России казино и иных «вертепов». Видит он и «зримые плоды» «дерьмократии», пестуемой «всенародно избранным» и его камарильей, — «однорукого» мальчика-нищего (он имитирует свое убожество), сидящего в конце подземного перехода на грязной подстилке. И вдруг (вдруг ли?) между этим маленьким нищим и бывшим офицером, уволенным в запас после взрыва чеченской мины «по пожизненной инвалидности», установилась какая-то больная и необходимая связь, и она прорастала с каждой новой встречей все глубже, подчас становилась неодолимой, пронзительно сквозящей, мучила Гошу, и он не знал, что это такое.
Еще совсем недавно боевой офицер, защитник России, он принимает бескомпромиссное решение стать покровителем мальчика, эксплуатируемого как побирушка и крепостной, мафиозным жлобом, шикарно одетым, вооруженным и ездящим на иномарке. Тайно оберегаемый посторонним дядей мальчик бросается убивать «хозяина», когда тот схватился в смертельном поединке с Гошей. Закабаленное детство ринулось защищать доброту.
Концовка рассказа — ясный и недвусмысленный прогноз. Увидеть Россию, поруганную ее недругами, снова державной, единой и непобедимой доведется если не Гоше, то Ваньке (так, оказывается зовут мальчика-нищенку) — это уж точно. В том убеждают слова маленького мстителя, завершающие рассказ: « Я не маленький! Вы меня еще не знаете... да!»
Повесть «Аз воздам, Господи» являет логическое продолжение отмеченного нами выше. Будучи талантливым и совестливым писателем, искренне любящим Россию, главный герой Тулубьев не приемлет все то, что творят сокрушители и растлители.
Сосед по подъезду, преуспевающий «новый русский» опасается «тлетворного» влияния Тулубьева на своего сына-подростка, тянущегося к светлому и праведному писателю. И здесь, в этой повести П. Проскурин сводит в диалоге людей, коих можно определить так: «небо» и «земля», «свет» и «мрак»:
«— Сознавайтесь, Родион Афанасьевич, — пытается убедить прохвост Тулубьева, — ваш прекраснодушный и романтический мир разрушился, исчез. Россия теперь другая, теперь главное в России — деньги. Это и сила, и власть...
— Ошибаетесь, господин Никитин! — покачал головой Тулубьев. — Россия... сейчас она в глубоком помрачении, но это, поверьте, обязательно пройдет. Вы слишком много на себя берете. Не нами было сказано: «Аз воздам!»... Так было, так будет всегда: «Аз воздам!» Ну а если все повернется по-вашему, то это будет уже не Россия, а нечто иное».
«Цена человеческой жизни» — ничто для «новых бесов», наводнивших Россию, грабящих ее, растаскивающих награбленное по своим многоэтажным и многомерным преисподним. «Господин» Никитин, не отягощая себя даже проблеском мысли о суде Господнем, по-своему разрешает намечающийся союз писателя-патриота и своего смертельно больного сына Сережи. Трагичность ситуации усиливается тем, что убийство Тулубьева происходит в тот самый момент, когда он узнает об исполнении своей самой сокровенной мечты — рождении внука: «Тулубьев расправил плечи, и в тот же миг тяжелая пуля, вылетевшая из мрака, точно ударила ему в середину лба и, выходя, выломила рваный кусок кости из затылка. Время вспыхнуло, рассыпалось и погасло. Вздернув руки, он обвис на решетке балкона, в одно мгновение разделившей два несовместимых, взаимно исключающих и непрерывно переливающихся друг в друге мира».
Сам Петр Проскурин о книге « Аз воздам, Господи» говорил следующее: «В ней я размышляю о том, что сейчас происходит с нашим обществом, с нашим народом. В общем-то, оптимизма у меня там мало. Я, не желая что-то предрекать, хочу сказать, что предстоит очень и очень трудный период русской жизни, русского пути. Слишком глубоко зашло разрушение. А спасение только в осознании своего национального пути, своего национального характера. Спасение придет только тогда, когда русский народ осознает себя историческим народом, как это было раньше, и чего попытались его лишить».
Пётр Майданюк,
Аз воздам, Господи (Повесть)
Над Москвою, бессонной и беззащитной, пластались низкие осенние тучи, высыпая на первопрестольную ледяные пронизывающие потоки. Вспыхивала рекламы прославленных международных картелей и фирм, клешнясто, как бы навечно впаявшихся московское небо. Громоздясь на своем балконе на двенадцатом этаже, Тулубьев вновь и вновь оглядывал расстилавшийся перед ним, все более отторгавшейся от его сердца город. Он привычно скользил взглядом по знакомым очертаниям кремлевских башен и вновь, в пронзительно короткий срок, вознесшихся к небу куполов и крестов храма Христа Спасителя, по привычному зубчатому рельефу сталинских высотных зданий с характерно взбегавшими их шпилям ленточками мерцающих огней замыкавших центральное пространство Москвы от тех вокзалов до Поварской и дальше по кольцу, — архитекторская мысль советской эпохи, казалось бы, на вечные времена определила и утвердила опорные столбы в пространстве столицы, — но не успел завершиться неистовый двадцатый век, а уж по свей Москве, по всей России зазвучали совершенно другие гимны. опрокидывающие и оскверняющие всё прошлое отцов и дедов, и уже хищно возносились рядом со сталинскими высотками стоэтажные банковские чудища призванные символизировать безоговорочную и всеобъемлющую власть капитала, и конец-то победившей и на российских просторах мировой идеи вседозволенности сильного и всепокорности слабого, недостаточной для утоления всех печалей страстей и пороков, издревле гнездившихся в душе человека от самого его рождения…
На балконе, словно обрывающемся в знобящую пропасть, озоровал и посвистывал ветер, он почти не чувствовался внизу — у замусоренной, отравленной тяжелыми городскими испарениями, задушенной бетоном и асфальтом земли. Тулубьев был уже достаточно стар, чтобы не думать о смерти и не бояться её, но еще достаточно здоров и ожесточен духом для окончательного смирения и покорного ожидания Он стремился понять, осмыслить происходящее, хотя и этого у него недоставало высшей мудрости всё той же тишины души перед непостижимым, громадным и первородно проклятым окаянным миром.
Неровно заросшее, большое, скуластое лицо, Тулубьева тронула крупная рябь — это он решил поиздеваться над самим собою, и тотчас перехватит и задавил смешок, — перед ним корчилась в конвульсиях великая империя и нужно было соответствовать. Да, старина, сказал себе Тулубьев, вот оно, видит око да зуб неймёт. Не осилить тебе этот распад, нет, не осилить, не успеть переработать случившееся… Не хватит времени.
Усмешка тронула его потрескавшиеся от старости губы. Прежде чем вновь появится образ человека, как эталон некой высокой пробы, пройдет слишком много времени. Не успеть! A просто наблюдать этот распад и гниение — не интересно! Хотя сам по себе путь по этому лабиринту под космическими сводами игры первородных сил любопытен. Хотя жить, не имея сил вмешаться в происходящее, неинтересно! Чего стоит одна Москва, вон как полыхает электронным разливом. прельщения, на любой вкус — ешьте, пейте, развратничайте, обогащайтесь, только не думайте ни о чем, все уже продумано за вас, взвешено, вперед по проторенному пути! Не оглядываться! — Тулубьев, выпрямившись, зябко поднял воротник когда-то дорогой и модной, а теперь вытершееся на локтях куртки, — он вспомнил, что еще ничего не ел, и обрадовался — на кухне, на столе лежало с полбулки белого хлеба и стоял пакет кефира, хорошо, что не нужно одеваться и спускаться в булочную, жаль времени, можно еще посидеть за столом, записать одну мысль, показавшуюся ему стоящей. И еще можно заварить чай — единственное, в чем он себе не отказывал даже теперь, когда из квартиры почти все вплоть до известной всей Москве библиотеки, было вывезено и продано кроме справочной литературы, энциклопедии и самых необходимых ему книг. Правда, оставалась еще сама пятикомнатная квартира — за нее ему всё настойчивее предлагали бешеные деньги, уже весь дом, можно считать, сменил своих доперестроечных всяких там известных ранее народных художников, писателей и престарелых артистов да композиторов, весь дом уже давно заселили новые русские, миллиардеры и президенты различных отечественных и закордонных громких кампаний и банков, и только он, старый чудак, упорно держался, без лишней фаты слов выставлял за порог юрких квартирных маклеров и сводников.
Приоткрыв балконную дверь и не зажигая света, Тулубьев по памяти двинулся через бывший свой кабинет затем спальню, гостиную и прихожую на кухню. В окнах отсвечивала всё та же бессонная реклама и неровно озаряла пустынные углы совсем недавно ухоженного и благополучного жилища. Тулубьеву захотелось узнать точное время, и он уже было шагнул по привычке к телефону в прихожей, старинному тяжелому от бронзы аппарату, висевшему на стене, и сразу остановился — телефон молчал, выключили за неуплату. Забыл вовремя уплатить, вот теперь надо ехать на телефонный узел, к черту на кулички, суетиться, писать заявление, а стоит ли? Телефон молчал как мертвый.
Проворчав себе под нос что-то невнятное, Тулубьев замер — рядом кто-то был, он это отчетливо чувствовал, и первой его мыслью была мысль, о том, что пришли наконец крутые ребята, как сейчас принято выражаться, пришли прикончить его за несговорчивость — таких случаев теперь сколько угодно в первопрестольной.
Протянув руку, он щелкнул выключателем и оторопел — недалеко от входной двери в прихожей стоял мальчик, самый настоящий живой мальчик лет десяти, чистенький, русоволосый изысканно и модно одетый. В руках он держал, меховую кепку и щурился от внезапного яркого света. Какой-то незнакомый холодок и нежность сжали уставшее и ожесточившееся сердце Тулубьева — он никогда не видел таких хорошеньких мальчиков, таких мальчиков в жизни просто и не могло быть.
Глаза мальчика, широко расставленные, светились до прозрачности, и Тулубьев на какое-то время потере дар речи — стоял и молча смотрел. Молчал и мальчик, не опуская странных прозрачных глаз, смотрел пристально и неотступно. И тогда в глубинах памяти Тулубьева что-то дрогнуло, ему показалось, что он узнал нежданного гостя, что это он сам, вернувшийся после утомительного, долгого пути к своим истокам, к началу самого себя. Тулубьев коротко и глубоко, с явным облегчением вздохнул — да, вот не хватало только такого ясного знака. Теперь он явлен, давно и с нетерпением ожидаемый знак.
— Ну, здравствуй, — обрадованно потянулся Тулубьев навстречу видению, в то же время страшась, что вот-вот все пропадет, рассеется — ему больше не хотелось бесполезного продления Мальчик не исчез, не растаял в воздухе, а переступил с ноги на ногу.
— Я звонил, — сказал он, по-прежнему не смыкая немигающих, наполненных светлой синевой глаз. — Правда, правда, раз пять звонил. Толкнул, дверь — открылась. Простите, нехорошо входить без разрешения. Я позвал — тихо… темно… А теперь — вы дома. Я знал. Простите…
— Значит, я забыл запереть дверь, — сказал Тулубьев. — Чем обязан, молодой человек?
— Я живу над вами, — сообщил мальчик, доверительно склонив голову набок. — Сережа, — добавил он. — Я много раз хотел прийти…
— А-а! — неопределенно протянул Тулубьев. — Значит, ты их этих — новых наших соседей? Ты, очевидно, ошибся дверью, тебе нужен кто-то другой.
— Нет, нет, Родион Афанасьевич! — возразил мальчик, и в глазах у него пробился горячий блеск. — Я к вам! Прочитал вашу книгу «Идущий следом»… хотел спросить… Я не ошибся, вы добрый, вы все знаете… Пожалуйста, не прогоняйте меня!
— Ага, — догадался Тулубьев, — значит, тебе понравился Рыжик?
— Да! — обрадовался мальчик. — Сегодня нет, вчера ночью опять приходил. Сел рядом, высунул язык и дышит.… А потом лизнул ладонь и смотрит, я знаю, он сказать хотел: ничего не бойся.
— Погоди, погоди, — попросил Тулубьев чувствуя, что в его мир вламывается что-то ненужное; лишнее и не находя в себе сил сразу решительно его отсечь. — Погоди… Значит, ты Сережа? Слушай, у меня в глазах рябит. Ты хочешь выпить со мной чаю?
Мальчик обрадованно кивнул и вскоре уже осторожно держал в руках чашку с дымящимся чаем, дул на него и отхлебывал маленькими глотками, — в лице у него проступил лихорадочный румяней.
— К чаю у меня ничего нет, — сказал Тулубьев. — Ты уж прости, но я ведь тебя не ждал. А твои родители знают, что ты здесь?
Пристально и спокойно взглянув, Сережа промолчал — вопрос был ему явно неприятен, и в уголках губ мелькнуло недетское отчуждение.
— Нет, — ответил он не сразу, взглянув исподлобья. — Да им все равно, правда, правда…
Он оборвал, осторожно, без стука, поставил чашку, осторожно отодвинул ее подальше от края стола. Тулубьев чувствовал, что его странный, непрошеный гость в чем-то совершенно не походил на мальчишек своего возраста, в нем все время шла напряженная внутренняя работа; и тут Тулубьев подумал, что за этим странным; взрослым не по голам ребенком стоит что-то больное, и от этого ему сделалось неуютно и зябко. Он налил себе еще чаю, из-под бровей взглянул на Сережу, что-то проворчал себе под нос — его не устраивало даже поверхностное, мимолетное общение с верхними соседями, нахватавшими свои миллиарды и теперь считавшими себя владыками всего сущею, но нельзя было срывать свое раздражение
на мальчугане, явно отмеченном какой-то болезненной тенью, так доверчиво и простодушно потянувшемся к нему, нельзя спугнуть душу ребенка, даже если тебе самому тяжко и неуютно в жизни. Их глаза встретились, и оба улыбнулись — Сережа открыто и широко, а Тулубьев неуверенно, с трудом преодолевая желание положить ладонь на голову мальчугана и ощутить его шелковистые мягкие волосы:
— Сережа, а почему тебе так уж понравился Рыжик? Ну, пес и пес…
— Он — верный, — быстро сказал Сережа. — Он теперь всегда рядом, такой верный и добрый. И когда спать — он рядом. Я его все время слышу. Я знаю, я скоро умру, а Рыжик все равно будет. С ним не страшно…
— Господи Боже, — сказан Тулубьев, растерянно глянув на своего гостя. — Что за бред? Ты о чем таком говоришь?
Да, я знаю, — повторил Сережа бесцветным голосом. — Я подслушал недавно, мама говорила
с доктором и плакала — у меня не та формула крови сделалась и ничему не поддается. Знаете, меня много лечили, в Израиль возили, в Германию. Папа говорит, все без толку. Мама, когда одна, плачет, а я не боюсь. Я знаю — Рыжик придет. Скажите, Родион Афанасьевич, он не пропал, как в книге у, вас? Как же, он мог пропасть? — тихо, словно самого себя или кого-нибудь совершенно невидимого Тулубьеву, спросил Сережа — Он, наверное, приходит к тем, ну, кто его любит. Сидит у двери, ждет… Нехорошо, он у вас совсем не вернулся…
Заставив себя через силу улыбнуться, Тулубьев почти явственно ощутил на себе пытливый взгляд из неведомого потустороннего мира, даже глазам стало горячо, он не опустил их, не отвел в сторону — он должен был принять вызов, не имел права уклониться. И в лицо ему словно пахнул порыв горьковатого сухого ветра.
Что ты, Сережа, — сказал он спокойно. — Книга-то недописана, пока только первая часть. А вторую я как раз завершаю… вероятно, скоро сдам в издательство, вот ты и прочитаешь дальше. Рыжик там такой забияка…
— Правда? — обрадовался Сережа, глаза у него брызнули ярким всплеском.
— Правда подтвердил Тулубьев весело, и в тот же момент раздался слабый, неуверенный звонок в прихожей.
— Мама, — тихо подумал вслух Сережа и опустил глаза. — Она всегда знает, где я, даже если я ничего не говорю. Это как Рыжик… Вы откроете. Все равно теперь не уйдет…
Тулубьев кивнул, встал и пошел открывать. и увидел в проеме двери невысокую женщину с напряженно-приветливым лицом, в накинутом на плечи дорогой легкой шубе из морского котика, её ворот она придерживала у самого подбородка.
— Простите, — сказала она, с надеждой и робко вглядываясь в широкое небритое лицо Тулубьева. — Я за Сережей. Я сверху — ваша соседка по подъезду, Елена Викторовна… Сереже давно пора спать, вы простите…
Тулубьев слегка поклонился.
— Здравствуйте, Елена Викторовна… Проходите, пожалуйста.
— Нет, нет, что вы! — заторопилась она, увидев сына, вышедшего в прихожую, и в одно мгновение становясь уверенной и оживленной. — Мы не должны вам больше мешать, поздно… Так, Сережа?
— Можно, Родион Афанасьевич, я еще приду к вам? — вместо ответа спросил Сережа.
— Приходи, когда хочешь, — быстро ответил Тулубьев, стараясь не смотреть в сторону женщины. Едва увидав её лицо, он сразу понял, что всё услышанное от мальчика, правда. — Какие здесь могут быть церемонии, мы же, Сережа, с тобой друзья… так?
... Они распрощалась по-взрослому, пожав друг другу руки, и, оставшись один в своей громадной и гулкой от пустоты квартире, Тулубьев. долго бродил из комнаты в комнату, не в силах остановиться и сосредоточиться, и только ближе к полуночи, когда Москва — уже начинала слегка затихать, он с трудом отыскав нужную ему сейчас папку со старыми аккуратно собранными еще покойной женой, сел за стол и до самого утра, словно в незапамятной молодости, лихорадочно и торопливо, пропуская слона и почти не ставя запятых и точек, писал, отшвыривая прочь исписанные листы, — так он уже не работал много лет.
Все пространство затягивало золотым и зеленым, и только в ярком небе плыли густые облака и из них сыпался теплый, крупный, прозрачный дождь. Открыв глаза, мальчик замер, — совсем рядом весело журчал ручей; то и дело смахивая с лица прохладные брызги, Сережа весело смеялся. Ему было хорошо, высокая серебристая трава покрывала широкую равнину, переходившую постепенно в горы, зеленые, лохматые, с нависавшими над ними ослепительно белыми тучами — с острых заоблачных вершин словно ссыпался чистый хрустальный звон. Хватая воздух горячим ртом, Сережа, с невероятно обострившемся сознанием, чувствуя свое окончательное исчезновение, вновь услышал завораживающие, волшебные, непрерывные звоны, сливавшиеся в один стройный, усыпляющий поток. Очевидно, это и есть таинственная необратимая формула, которая должна оборвать его жизнь, и от этой недетской мысли ему не стало страшно, — совсем наоборот, — он даже почувствовал облегчение. Вот-вот должен был появиться кто-то большой и добрый, взять его на руки и унести за край земли, в бесконечный покой.
Острые вершины гор сдвигались и начинали куриться хрустальным сиянием. Вновь раздались протяжные звоны, и вокруг стали расти высокие блестящие сугробы. Сережа не успевал отгребать их от себя — они засыпали его со всех сторон, и тогда он из последних сил рванулся, упруго оттолкнулся от земли и в следующий момент взлетел, плавно и мерно взмахивая руками, ставшими сильными и гибкими, — они со свистом рассекали густой воздух. Необъятная и незнакомая земля простиралась внизу, вся лохматая, яркая, сине-зеленая, горы исчезли, и в небе высыпали крупные звезды. Свежий прохладный воздух лился в разгоряченную свободную грудь, тело, упругое и послушное, стремительно, как того хотелось Сереже, скользило вверх и вниз, и он захлебывался от восторга. Неожиданно перед ним встала отвесная стена, изрезанная прохладными, заросшими густой зеленью ущельями. Он видел внизу кипящие белизной водопады, извилистые горные потоки, стремящиеся к морю. Двумя сильными рывками разрезая воздух, он почти отвесно взмыл вверх, пронесся над самой вершиной, чуть ли не задел грудью за камни, и ему навстречу сразу же ринулось сияющее, в потоках солнца, неоглядное море. Оно билось о каменистый берег и было из края в край залито тяжелым золотисто-голубоватым огнем. С отчаянно веселым криком ужаса и восторга он устремился вниз, ударился о невысокую тугую волну и, набрав побольше воздуха у грудь, нырнул в глубину. Вода плотно обхватила его тело, стала выталкивать из себя, и он подчинился, стремительно вынырнул и вновь взмыл в небо. За ним из воды выпрыгнуло несколько больших серебристых рыб, весело раскрывших зубастые пасти, но они тотчас шлепнулись назад и исчезли, а он, как сильная и ловкая птица, полетел над самой поверхностью моря, испытывая наслаждение и радость стремительностью полета и в то же время помня, что ему нельзя остановиться иначе вновь появится загадочная формула и всё погаснет и исчезнет…
Он не заметил, как у него появилось ощущение того, что теперь рядом с ним кто-то был, но сколько мальчик ни вертел головой, он никого видел, и вдруг — почта рядом с ним вынырнула смеющаяся, симпатичная веселая песья морда. Это и был Рыжик, конечно же, он! — с радостные визгом рванувшийся к Сереже и сразу же тесно, обхвативший его сильными лохматыми лапами в одну минуту он облизал длинным горячим языком мальчику лицо, и тот, с восторгом обхвати его за шею и уткнувшись носом в лохматое ухо замер от наслаждения. Дальше они понеслись над морем вместе, крепко обнявшись, и Рыжик торопливо рассказывал другу на удивительно знакомом и абсолютно понятном языке о своих долгих странствиях, об отчаянии и одиночестве, говорил о том, что теперь они наконец встретились и ни когда больше не расстанутся.
— Я знал! Я знал, что ты придешь, — кричал Сережа, и они неслись все дальше и дальше, кувыркаясь и дурачась. Больше им уже ничего не надо было говорить, — они как бы стали од; существом, одинаково чувствовали, думали и видели. Море внизу непрерывно вскидывало к ним пенистые веселые волны, они становились все выше и ближе, и теперь друзьям приходилось напрягаться — руки у Сережи стали неметь и груди вспыхнула острая горячая боль. Невольно с тоскливым криком выпустив лапы лохмато; друга, мальчик стал проваливаться.
— Рыжик! Рыжик! — отчаянно звал он, ударившись о туго взметнувшуюся ввысь пенистую волну, ушел под воду и задохнулся бессильным криком. От прихлынувшего удушья он стал отчаянно рваться наверх, вынырнул, наконец, из черной, тяжелой воды и увидел остановившиеся, провалившиеся глаза матери.
— Мама, беззвучно сказал он, но Елена Викторовна услышала. — Нечем дышать… Открой балкон… мама… Задыхаюсь…
Елена Викторовна подхватила легкое, исхудавшее тело сына на руки, прижала к себе и выбежала в другую комнату, где теперь постоянно находился дежурный врач, — тот уже сам, услышав- шум и голоса, вышел навстречу, слегка помятый и заспанный. Привычно и ловко перехватил мальчика, уложил его назад в постель, строго и непреклонно попросил Елену Викторовну удалиться, — сделал все необходимое, и, когда серые губы больного слегка потеплели и дыхание выровнялось, врач еще подождал, присев рядом с кроватью.
— Спи, Сережа, спи, — сказал он негромко и бодро, подумав, что ложь бывает необходима и добрее правды. — Погода сейчас угрюмая, ни зима… ни лето… Скоро пойдет снег, белый-белый, станешь на лыжи — и под гору! Здорово! Солнце, знаешь, такое веселое… жжется морозцем… И на ветках пушистый мороз… снегири важные, совсем президенты… пухлые, красногрудые… красота кругом… светло…
Когда мальчик заснул, молодой врач задумчиво потеребил свою интеллигентную рыжеватую бородку, заведенную для солидности, и вышел в гостиную, где его уже ждали. Ему было трудно встретиться с больными и ждущими глазами женщины, и поэтому он больше обращался к отцу мальчика, человеку, уверенному в себе, неторопливому, подтянутому, весьма преуспевающему в новой российской жизни, о чудовищном богатстве которого с оглядкой и недоумением шептались по всей Москве. А еще врач обращался к главе семейства с неосознанным вызовом, стремясь хоть немного уравновесить причуды жизни и тем самым дать понять этому оказавшемуся на вершине могущества человеку, что самые крутые взлеты чреваты самыми головокружительными провалами, и здесь ничего не поделаешь, закон бытия незыблем.
— Уснул, слава Богу. Да, Георгий Павлович, — выждав соответствующую паузу и решившись, заговорит он. — Я понимаю, о чем вы хотели бы спросить и медлите… Но я врач и должен. Это мой Долг. Мальчика необходимо отправить в больницу, и чем скорее, тем лучше. Зачем подвергать и себя и больного такому страданию.
— Нет! — Лицо Елены Викторовны исказилось. — Нет! Я не хочу! За наши грехи я отвечаю, я должна до конца пройти… Нет, нет… Боже мой, нет!
Она разрыдалась, вздрагивая худыми плечами. Муж шагнул к ней, обнял и стал молча поглаживать ее плечи, постепенно ее рыдания стихли.
— Сколько ему осталось, доктор? — ровным голосом спросила она, и ее тонкие пальцы, крепко стягивающие ворот блузки, побелели на суставах.
— Я полагаю, не более недели… А может быть, сутки или несколько часов. Этого никто не знает… Не может знать… Простите, я еще раз настойчиво советую вам…
— Нет! — теперь уже враждебно, с ненавистью сказала Елена Викторовна. — Нет! Сережа останется дома. Пусть… у меня на руках…
— Лена! — негромко подал голос Георгин Павлович. Она злобно отшатнулась, прошла к дивану с высокой гнутой спинкой и села. Врач незаметно вышел, и Георгий Павлович, сразу утративший свой молодцеватый независимый вид и постаревший, подошел и опустился с женой рядом.
— Лена…
— Молчи, ничего не говори, — остановила она. — Сережа будет здесь до последней секунды… да, вот она, роковая формула… Впрочем, это ни к чему тебя не обязывает. Я — справлюсь, я должна справиться… А ты можешь продолжать делать свои проклятые деньги!
— Лена, что ты такое говоришь, опомнись! — возмутился он и, тяжело поднявшись, сгорбившись, прошел в свой кабинет, плотно прикрыл за собой дверь и повалился на просторный кожаный диван. Да, он умел делать деньги, большие деньге и не видел в этом ничего предосудительного или греховного, но сейчас на него накатила волна нечеловеческого ужаса. Он мог исполнить любое свое фантастическое желание и не мог самого простого и необходимого — защитить и спасти дорогое — собственного сына. И он, усилием воли задавил рыдание, хотел помолиться, но не смог вспомнить ни одной молитвы и только между прорывающимися всхлипами шептал что- то невразумительное.
— Господи, — просил он — только не это… все отдам… все отдам, только помоги… оставь мне его… Господи…
В косое пространство между неплотно задернутыми тяжелыми бархатными шторами рвался неровный багровый отсвет — безмолвный крик о помощи и сочувствии.
Рано утром, когда еще только-только начало светать, Тулубьева разбудил настойчивый звонок, и он, проклиная непрошеного гостя, с трудом влез в теплый стеганый халат и отправился открывать Пришли дочь с зятем, который с самого первого знакомства вызывал у Тулубьева чувство острой опасности — глубоко посаженные маленькие, все прощупывающие и просчитывающие глаза, квадратный чугунный подбородок и манера говорить короткими рублеными фразами из двух-трех слов, хотя бы речь шла о самых сложных материях, — все в этом человеке, ставшем по воле судьбы его зятем, было Тулубьеву; зять был по-своему мужик ловкий и разворотистый, цепко схватывающий суть происходящего. Так, не успели руководящие коммунисты перекраситься в демократов и смертельно возненавидеть родную советскую власть, как он тотчас уловил куда дует; ветер, и мгновенно, открыл розыскное бюро по — частным вопросам интимного свойства и через два года уже стоял во главе огромного дела — сотни сотрудников и безгласных подчиненных, Тайные и явные филиалы по всей Москве и далеко за её пределами множились и множились, словно грибы в урожайный год. Зять знал теперь всю подноготную самых высоких политиков и прочих знаменитостей, его тайная картотека разрасталась с ужасающей быстротой, о чем он проговорился Тулубьеву как-то в момент ненужной откровенности.
— Папа, мы на минутку! — защебетала дочь, теребя Тулубьева, в то время как шофер зятя, саженного роста молодец, с физиономией, источавшей, казалось бы, одно сплошное удовольствие и даже восторг жизни, внес в прихожую два объемистых карточных ящика, перевязанных шпагатом, и, весело поздоровавшись, неслышно удалился. Тулубьев знал, что это не только шофер, но и самый доверенный телохранитель зятя, и что он теперь будет курить за дверью и бдительно охранять драгоценную личность своего шефа.
Плотнее запахивая старый халат, Тулубьев вопрошающе воззрился на гостей.
— Мы, папа, кое-что тебе подбросили, — все с той же непринужденной живостью стала объяснять дочь. — Зачем тебе лишний раз по магазинам таскаться? Грипп…
— Вы же знаете, я ничего не возьму, — сердито сдвинул брови Тулубьев. — Сейчас же забирайте обратно!
— Папа! Это же глупо! — бросились дочь в атаку, и глаза ее слегка разъехались. — В конце концов, сколько можно упрямиться. Ну что ты своим воздержанием докажешь?
— Ба! Что это с тобой, Вика! — изумился Тулубьев, пристально вглядываясь в лицо дочери с выступившим на щеках неровным румянцем. — Разумеется, спасибо, благодарю за внимание, хотя, право же, мне совершенно ничего не нужно, я ни в чем не нуждаюсь.
— Ты известный всей России человек, папа, Москва тебя знает! — не сдавалась дочь. — Ты не замечаешь, а тебя многие сотни людей видят, ты ведь на телевидении раньше был частым гостем! Да только позавчера меня одна знакомая спрашивает: а что, говорит, Виктория Родионовна, выхожу я недавно из Кропоткинского метро, гляжу, книгами торгует с рук человек, ну так на вашего батюшку, знаменитого писателя, похож. Один к одному! Бывает же Такое сходство! Вот змея! Конечно, говорю, не может, Анастасия Федоровна, мало ли, говорю, на Москве сходных лиц? Да сколько угодно! Кого мне дорогой папа выслушивать, она даже не скрывала особенно, что ни одному моему слову не верит!
Неожиданно придя в отличное настроение, чем еще больше распалил и раздражил дочь, Тулубьев приветственно махнул рукой и отправился принимать душ, а Вика решительно приказала мужу распаковывать ящики, грузить продукты в холодильник, оказавшийся совершенно пустым и звонким, а сама стала хозяйничать на кухне, и скоро там был накрыт стол, дымился кофе, на большом блюде красовались бутерброды с лососиной и красной икрой, стояла бутылка хорошего кавказского вина, а на плите на двух сковородках шипели и скворчали телячьи отбивные. К тому времени забитый до отказа холодильник был уж включен на полную мощность и натруженно гудел, но за семейным столом, где Тулубьев и его дочь с мужем собрались, наконец, позавтракал разговор по-прежнему не клеился, и Вика, после тщетных попыток разговорить отца, опять, не смотря на иронические взгляды мужа, бросилась в рукопашную, доказывая необходимость беречь себя и свое имя, а Тулубьев, потягивая вино и с удовольствием вспоминая забытый вкус, с иронией поглядывал в сторону дочери — раньше за ней такой горячности он что-то не замечал.
— Ну, хорошо, хорошо, Вика, — остановил он её. — Не понимаю, куда ты клонишь? На содержание к вам я не пойду…
— И не надо, не надо, папа! — перебила его дочь. — Дорогой родитель, ты — тоже не подарочек! Сам это знаешь, не обижайся… Мы с Игорем…
— Ну, ну, — поощрил Тулубьев и отхлебнул вина.
— Так вот, папа, у тебя пятикомнатная квартира в самом центре Москвы. Она, слава Богу, приватизирована. — с воодушевлением заговорила дочь. — Ты представляешь? Ты же богач! Меняем твою квартиру на две или три, в одной; живешь, а две других мы сдаем, и у тебя будет пожизненный доход. Совершенно ни от кого не зависишь. Да, кстати, тебе завтра телефон включат, мы заплатили.
— Предлагаете мне на всю катушку включиться в новую жизнь, — раздумчиво сказал Тулубьев и глаза у него насмешливо сощурились.
— Литература больше никому не нужна, будет ли когда нужна, еще неизвестно! — отрезала Вика. — В стране, где президент предпочитает голубую газету для сексуальных меньшинств всем остальным, духовность нации определяется именно этим примечательным фактом. Каков президент, таков и народ, на кой ему нужен Гоголь Достоевский? Сейчас в твоей любимой России всё народонаселение сплошь состоит из Чичиковых — все покупают и продают мертвые души! Что делать — приспосабливается, не помирать же на потеху новым неандертальцам! И самому надо…