— Итак, ты идешь воевать за свою Орину?
Гриша не спеша прячет свой кисет, вздыхает:
— И за Орину тоже! А как же, кто за нее воевать будет — ты, может, или этот недотепа, — толкает меня локтем, — который только и умеет, что наряды хватать?..
— А какого черта к Марии липнешь, если где-то имеешь Орину? — наседает Губа.
Грищенко пожимает плечами:
— Я и не липну… Мы просто дружим — и все.
— «Дружим», — передразнивает Губа. — Если обидишь ее — голову снесу. Так и знай! Дружок нашелся…
Я молчу. Мне нравится то, что Губа стал на защиту Марии и не потакает выдумкам Грищенко, как это было раньше.
В крутом овраге наша машина забуксовала. Старший лейтенант Суница высунулся из кабины:
— Ребята, а ну давайте подтолкнем!
Мигом вылетаем из кузова. Здесь не дорога, а месиво, серо-черное, липкое. Наваливаемся на «студебеккер», толкаем.
— Раз-два, взяли! Раз-два, взяли! — подает команду лейтенант Ивченко, не вылезая из кузова.
— Так ничего не получится, — поднимает на него покрасневшее от натуги лицо Власюков, — не получится. Вы же не чувствуете ритма! — Видно, Власюкову не понравилось, что Ивченко сидит, как барышня, в кузове, боясь измазать сапоги, да еще и командует.
Инициативу проявляет сержант Можухин. У него голос звонкий, командирский, я тот голос хорошо знаю! Еще и сейчас мне слышится: «Рядовой Стародуб, за полную расхлябанность два наряда вне очереди!» Но сейчас по его команде и по его примеру мы дружно налегаем на «студебеккер». Он потихоньку выползает из грязи.
— Эх, Америка, Америка, приходится нам и тебя, хваленую, вытаскивать на своих плечах, — говорит Губа, очищая с сапог грязь.
Пока мы возились, танки и передние машины скрылись за холмом. Шофер дает газу, но дорога такая, что сильно не разгонишься. Колеи от машинных колес уже заполнены водой — дождь не утихает.
Выезжали из Челябинска — лил дождь, едем по Орловщине на передовую — тоже дождь. Хочу вспомнить, как о такой примете говорит народное поверье, и не могу. Спрашиваю у Грищенко.
— Если человек выезжает из дома и начинается дождь, — отвечает он, — значит, будут соболезновать, будут плакать…
Мне такое объяснение не нравится. Но я утешаю себя, что плакать по мне некому. А мать, наверное, уже давно все слезы выплакала. Вот уже два года минуло, а от меня ни весточки. И если после освобождения нашей Стародубовки вручат матери похоронку, то ей уже будет все равно: или сорок первый, или сорок третий год будет стоять…
Сидя возле заднего борта, все время выглядываю из-под тента. Мимо нас в обратном направлении идут военные подводы, на них — по нескольку человек в накинутых на плечи или на голову — от дождя — шинелях. Провожают нас усталыми, а то и печальными взглядами. Подбородок одного из тех, что на второй подводе, забинтован. Догадываюсь: на всех этих подводах — раненые. И мне кажется, что дождь стал холоднее, я весь сжался…
Впереди на перекрестке дорог виднеется в промокшей плащ-палатке регулировщик. «Если повернем направо, — загадываю себе, — к хорошему, если налево — к плохому». Я не решился испытывать судьбу до конца: направо — останусь жив и невредим, а налево — крышка…
Регулировщик машет флажком, чтобы поворачивали налево. При въезде в село Барилово — на Орловщине — стоит штабная машина нашего батальона. Начштаба лейтенант Покрищак, встречая машины своих подразделений, показывает, где им располагаться.
Лейтенант красивый и совсем молодой. Ему лет двадцать.
Мы ползем вверх, за церквушку, которая спряталась по самые окна в высокой лебеде и крапиве. Останавливаемся.
В дождливом предвечерье село кажется совсем мертвым. Не скрипят журавли колодцев, не ревут коровы. Не лают собаки… Слышен гнетущий запах пожарища и смерти. Избы, что уцелели, темнеют черными глазницами выбитых окоп. Ни одного человека в гражданском. Только мы, угнетенные кладбищенской тишиной, стоим, осматриваемся.
Таких пустынных сел мне встречать еще не приходилось.
Но вот тишину нарушает гудение машин, которые, задержавшись там, внизу, возле лейтенанта Покрищака, теперь поднимаются вслед за нами наверх. С восточной околицы села долетает низкий, басовитый рев танков. От развилки они двинулись к селу другой дорогой.
И, будто услышав этот металлический разговор моторов, грозовым грохотом отозвалась темнеющая даль. Где-то за холмом, южнее, загрохотали пушки.
Это громовое эхо недалекого боя отозвалось в сердце непонятной тревогой, щемящей, колючей болью. Такое чувство, будто ты склонился над бездонной черной пропастью…
— Выходит, фронт совсем близко… — В голосе Грищенко то ли удивление, то ли разочарование. — А я думал, что нам его еще догонять и догонять…
— Наверное, понравилось на машине ехать, — усмехается Губа. — Думал, будешь так гнать немцев до самой границы? Нет, дружок, вот уже плита просится на твои плечи.
Старшина роты приказывает взять котелки и ведет нас пустынными улочками к походной кухне. Разговоры не умолкают…
— Что дают?
— Будто бы гороховое пюре, а там — бес его разберет.
— С мясом?
— Когда с мясом, а когда — с квасом.
— Ты что мелешь, балаболка…
— Так он с перепугу: услышал, что уже близко грохочет, вот и болтает, чтобы душу развеселить.
Смех, перемолвки, выкрики «Чья очередь?»… Мы стоим за пулеметчиками, как всегда. Чопик держит по два котелка в руке — берет сразу на весь расчет.
— Оно бы и по сто грамм не мешало перед предстоящим крещением, да старшина скупердяй. Говорит, что с этим горючим машина где-то застряла. Не иначе как перепились, черти, на радостях.
— Ты уже разведал? — удивляюсь.
— Интересовался, — сознается Чопик и, причмокнув языком, мечтательно говорит: — Вот бы сюда из одесского кабачка бочонок молдавского, холодненького…
IV
…После ужина, часов в одиннадцать, командир роты Суница приказал собраться всем минометчикам возле машин. От него узнаем, что танковые бригады нашего корпуса — и 197-я (Свердловская), и 243-я (Пермская), а также 30-я мотострелковая бригада — уже три дня ведут ожесточенные бои с врагом. Продвигаясь вперед, они форсировали реки Орс и Нугрь, уничтожили немало живой силы и техники противника…
Хозяйственники и шоферы нашего батальона, которые каждый день ездят на бригадные или корпусные склады, еще с позавчерашнего дня поговаривали о том, что части корпуса уже воюют. Но нам не очень верилось, ибо чего же тогда нас не трогают? Мы — хуже или лучше? Не очень верилось еще и потому, что шоферня — народ, слишком охочий до всяких слухов и выдумок.
На этот же раз, выходит, можно было бы им верить.
Дальше старший лейтенант Суница говорит о том, что вот-вот и наша бригада пойдет в бой.
— Мы должны развить успех пермяков и, сломав сопротивление врага, выйти к селению Злынь, перерезать важнейшую коммуникацию врага. Наступление должно быть стремительным, напористым. Нам придется сделать сейчас пяти-семикилометровый бросок и подготовить огневые позиции, — говорит дальше Суница. — Должны успеть, чтобы в час наступления вести интенсивный огонь по врагу.
Слышны тяжелые вздохи, Губа не выдерживает:
— Да мы сегодня и так уже напрыгались!..
— Знаю! — обрывает его командир. Некоторое время помолчав, будто взвешивая: сказать или нет? — говорит: — Тот наш переход от лагеря до места дислокации бригады был, по сути, решением спора: брать нас на броню вместе с автоматчиками или не брать? Комбриг считал, что минометчики, если будет нужно, не смогут за короткое время пешком преодолеть расстояние до нового рубежа. Значит, не смогут поддержать своим огнем другие подразделения… Тогда пусть едут на танках… А майор Голубев не соглашался на такое. Мол, танки с десантом могут попасть под пулеметный огонь. Тогда минометчики со своими причиндалами не успеют спешиться так скоро, как автоматчики, и станут живой мишенью для врага…
Не понимаю, почему майор Голубев настаивает, чтобы нас не брали на броню. Мне кажется, было бы лучше, если бы мы сидели на танках, тогда бы не нужно было тащить эти треклятые лафеты, стволы, плиты и лотки с минами… Да я молчу, солдат должен молчать, молчу еще и потому, что, может, майор прав. Ведь он еще до того, как стать командиром нашего батальона, участвовал в танковых десантах.
— А вы, товарищ старший лейтенант, как считаете: лучше нам ехать на броне или топать пешком? — расхрабрился кто-то в темноте.
Но командир роты не успел ответить. Наверное, не очень спешил. Затянувшуюся паузу нарушил хрипловатый раздраженный голос начальника штаба батальона лейтенанта Покрищака:
— А вы еще до сих пор здесь шатаетесь, минометчики? — Он обращается к Сунице: — Комбат считает, что вы уже в дороге… Я так и доложу!.. — Я вижу его капризно надутые губы, в зеленоватых глазах колючие огоньки.
Разбираем свое снаряжение, готовим вьюки. В это время из густых сумерек выплывают и приближаются к нам две фигуры. Угадываем неторопливого в движениях, рассудительного и спокойного парторга капитана Гончарова и живого, несколько интеллигентного в поведении младшего лейтенанта Резникова — комсорга нашего батальона.
Гончарова окружают тесным кругом.
— Федор Панасович!
— Федор Панасович! — наперебой звучат разные голоса…
Он чуть ли не единственный в батальоне офицер, к которому вот так запросто, по-гражданскому обращаются люди разных рангов. И лишь изредка можно услышать официальное:
— Товарищ капитан!..
Комсорг Резников, обменявшись для порядка несколькими фразами со всеми, отзывает в сторону нас, комсомолию. Спрашивает, очень ли устали на марше, как чувствуем себя, приносил ли Лелюк почту, просматривали ли мы свежие газеты.
— Ну, а настроение?
— Бодрое, — отвечаем, — как всегда!
— Мне нравится, что дух у вас боевой, — хвалит нас.
— Дух махорочный, — бросил Губа, — чеснока не ели…
Мы прикусываем губы.
— Товарищ Губа, здесь ваши шутки ни к чему, — делает замечание стеснительный сержант Казанцев. И хоть не видно его лица, догадываемся, что сержант смутился.
Командир роты приказывает отправляться в путь.
Идем, растягиваясь в длинную цепь.
Резников какое-то время идет рядом с комсоргом роты, о чем-то переговариваются. Потом подходит ко мне. Расспрашивает о том о сем и как-то между прочим:
— А ты, Стародуб, почему не написал заявление в партию? Ведь сегодня, перед боем, многие товарищи подали заявления.
Я не ожидал такого разговора.
— Видите, — говорю, — товарищ комсорг, подают заявления те, кто, наверное, чувствует себя готовым носить такое высокое звание, кто и в делах, и в мыслях — впереди.
— Ты же еще до Челябинска понюхал пороха, имеешь ранение и снова в шеренгах добровольцев идешь в бой.
— Чтобы стать коммунистом, этого, наверное, мало…
— Когда человек идет в бой за родную землю, он готов голову положить за великие идеи Ленина. Именно на таких и опирается наша партия.
— Я не к тому говорю, я говорю, что воевать — это еще не все.
Думалось, что, только перевалим за холм, который за селом, сразу же попадем на передовую. Но идем и идем каким-то полем — бурьян почти до пояса. Как черти забрызгались грязью, в сапогах чавкает. Командир роты приказал продвигаться расчетами на расстояние тридцати и больше метров один от другого. Чтобы не попала вся рота под случайный снаряд.
Дождь уже утих. На небе между тучами выступают звезды. Вижу Чумацкий Шлях, в котором как бы отражается наша дорога. Где-то правее от нас и левее, правда далековато, гремят одинокие взрывы. Наверное, мы продвигаемся в глубокий, но узкий выступ нашей линии фронта.
Неожиданно гаркнул, будто над самым ухом, басистый крупнокалиберный пулемет, оборвавший мои мысли. От неожиданности мы пригибаемся. Пулемет утих, а через несколько минут очередь еще длиннее. И, будто по ее сигналу, забубнили, захлебываясь, другие пулеметы, сухо затрещали автоматы. Как на селе: гавкнет один пес — и уже заливается вся улица…
К нам подбегает лейтенант Ивченко.
— Быстрее, — шепчет он, — быстрее! Да чтоб ни звука! — И, пригибаясь, побежал вперед.
Мы трусцой — с лафетами широко не ступишь — за ним. Сваливаемся по крутому склону на дно овражка. Переводим дух. А выше наших голов перечеркивают темное поле неба трассирующие пули. Впереди нас вверху вспыхивают кровавыми цветами ракеты — одна, вторая, третья, четвертая. Медленно опускаются, кажется, приближаясь к нам. Гаснут, и кромешная мгла становится еще гуще.
— Говорят, что те ракеты на парашютиках, — подает голос Губа.
— А может, на дирижаблях? — нервно посмеивается Грищенко.
Короткая, тревожная тишина.
Вдруг что-то зашумело, всплеснулось над нами, словно огромный карп в камыше, и через мгновение так ухнуло сзади нас, что земля задрожала. Второй, третий и еще несколько снарядов ложатся все ближе и ближе. Прижимаясь к склону, щуримся, но осколки нас не достают. «Слава богу, — думаю, — пронесло».
…Бежим оврагом, который пролег, наверное, параллельно передовой. И хотя уже и не стреляют, все равно мы пригибаемся и втягиваем головы в плечи. На рваных полотнищах облаков совсем низко висит усеченный, похожий на скибку дыни месяц. Все же ориентироваться теперь легче.
Оттуда, куда мы спешим, долетает оживленный гомон. Укорачиваем шаг. Видим: возле первого взвода минометчиков группа наших разведчиков.
— А где же ваш «язык»? — спрашивает Губа.
— Ты свой держи за зубами! — недовольно бросает разведчик старшина Сокур.
Присев на корточки, он вкратце рассказал о том, что им посчастливилось выведать. Худощавый Леонид Пономарчук да мешковатый круглолицый Александр Храмов по ходу кое-что уточняют. Пробраться им «туда», то есть в расположение противника, не удалось.
— На этом участке, — говорит Сокур, — оборона у него сплошная: траншеи, пулеметные гнезда, блиндажи — кругом полно немцев, мы в трех местах выгладили животами «ничью» землю, подползали к их брустверам, и каждый раз нас замечали. И приходилось, отстреливаясь, пятиться. Двух наших ранило. Их отправили в медпункт. — Он стремительно поднялся, высокий, плечистый. На боку блестит нож, из-за плеча виднеется приклад автомата. — Ну, хлопцы, отдохнули немного, и хватит! — Поглядывает на луну, будто на часы. — Пора! — Легкой трусцой один за другим бегут к селу, где стоит бригада.
— Начштаба даст им нагоняй за то, что вернулись без «языка», — уже грустно отозвался Губа.
— Думаешь, добыть «языка» — что морковки нарвать в чужом огороде? Пойди попробуй! — урезонил того командир второго расчета сержант Мараховский, высокий, загорелый юноша, которого за рассудительность любила вся рота.
Старший лейтенант Суница показывает место для каждого расчета, где готовить огневую позицию. Потом берет с собой связного и идет к передовой, чтобы где-нибудь неподалеку устроить наблюдательный пункт.
А мы снова — землекопы. Почему-то приходят в голову стихи, какие я выучил еще мальчишкой: