Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На безымянной высоте - Евмен Михайлович Доломан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Фронтовая жизнь, Коля, начинается раньше, чем попадешь на передовую, — поучительно говорит Грищенко. — Надеюсь, ты уже почувствовал?

— Да, почувствовал, чтоб ему… Лучше воевать.

Выходим на опушку. Останавливаемся. Видим, в лесу вокруг нас стоят танки. Наши танки. Одна «тридцатьчетверка» невдалеке прикрыта свежесрубленными ветками орешника. Из-под листьев выглядывают орехи.

— Вот черти!.. — ругается Грищенко. — Орехи рубят.

Кто-то смеется, а я-то знаю, что Грищенко — лесник, и понимаю его возмущение. Но говорю ему:

— Помолчи… Люди гибнут, а ты про орехи…

Откуда-то, мне даже кажется, будто с горы, слышится команда:

— Смирно!

К нам идет майор Голубев в сопровождении старшего лейтенанта Суницы и начальника штаба батальона лейтенанта Покрищака.

Лейтенант Ивченко, окинув строй грозным взглядом, выбежал навстречу, отдавая честь комбату.

Тот, выслушав рапорт, махнул рукой:

— Вольно! Вольно! — И уже к минометчикам: — Что, устали, ребята, со своей заплечной артиллерией?

Кое-кто молча пожимает плечами, другие смущенно переступают с ноги на ногу.

— Знаю, что устали. Но приказ есть приказ, и мы должны его исполнять. Я рад, что этот экзамен — последний экзамен перед боем — мы выдержали. От имени командования батальона объявляю вам благодарность! А сейчас можете отдохнуть. Не забудьте проверить оружие, обувь, одежду, чтобы никаких помех. Не откладывайте, а то в бою будет поздно, — майор говорит ровно, спокойно, будто ведет дружескую беседу.

Итак, отдых… А потом в бой! Думал ли я, что встречу его на орловской земле? Что таким трудным и долгим будет путь домой, на Украину, где тоже ждут своих освободителей!

Для начала мы погрузили боеприпасы на автомашины. Я подносил ящики с минами, Грищенко подавал в кузов, а уже там их складывал ровными стопами ефрейтор Власюков — самый старший из нас. Но и самый поворотливый, самый старательный. Почистить оружие, или выкопать окоп, или подшить воротничок он успевает быстрее всех и лучше.

Я рад, что нахожусь в одном расчете с ефрейтором Власюковым. Может, хоть кое-что перейму от него. Мы все умеем много говорить, но, когда доходит до дела, часто тычемся, будто слепые котята. А Власюков серьезный, немногословный…

— Ребята, перекур! — негромко, но торжественно говорит сержант Бородин.

— Оно бы не помешало, если это не шутка, а то уши пухнут, — Власюков прыгает с машины, снимает пилотку и, вывернув, вытирает ею потное лицо. Без пилотки он напоминает моего бывшего учителя: крутой лоб с залысинами, круглая голова на короткой крепкой шее.

— А я не шучу. — Бородин приглашает нас туда, где лежат вещевые мешки и скатки. Видим разостланную скатертью газету, а на ней — ну и Бородин! — пять кучек настоящей фабричной махорки. Спрашиваем сержанта, где раздобыл. А он спокойно, нехотя, будто так всегда было, отвечает:

— Понятно же — у старшины, где же я могу взять? Это — на три дня, а потом снова выдадут.

Все замолчали. Наверное, в эту минуту каждый подумал: а в следующий раз его долю будут делить между собой или, может…

Пришел Губа, который до этого возился возле миномета.

— Ну, ребята, если нам выдают махорку, значит, наше дело табак!

— Ты смотри, раскаркался, как ворона, чтоб тебе с твоим карканьем! — блеснул глазами Грищенко.

— Выдали ее потому, что с сегодняшнего дня мы на фронтовой норме, — утихомиривает товарищ Бородин.

— О, так, значит, и сто грамм будет? — не унимался Губа.

— Об этом старшина умолчал.

— Да будет вам, — говорит Власюков.

Последним сгребает свою кучку Грищенко. На его черном кисете пламенеет красный цветок, вышитый яркими нитками. Он любовно смотрит на него, поглаживая пальцами.

Хоть мы с головы до ног одеты во все казенное, все же у каждого осталась какая-нибудь мелочь из той, гражданской, довоенной, жизни, о какой сейчас только вздыхаем… У одного — ножичек, у другого — «полирез», как говорит Губа, то есть кошелек, а еще у кого-то портсигар, часы или маленький вышитый платочек, которым жалко даже пользоваться.

Гриша наверняка ждет, когда кто-нибудь из нас заинтересуется красным цветком. Тогда он поднимет на собеседника серые, спокойные, полные благодарности глаза и мечтательно начнет: «Это Орина так вышила. О, она у меня!.. Если бы хоть немного поучилась в городе, стала бы мастерицей на всю область… А вот когда мы поженились…»

Когда слушаешь этот рассказ впервые, принимаешь все за чистую монету. Но Гриша, любитель поговорить, рассказывает о минувшем охотно при любом случае. И каждый раз переиначивает. Теперь никто из нас не знает, где правда, а где выдумка. Да, наверное, этого не знает и он сам. Может, именно поэтому сейчас никто не проявлял интереса к цветку на кисете. Грищенко даже растерялся. Он такого не ожидал.

II

Широкая лесная поляна на удивление красива. Огромные — одна в одну — серебристые елки стоят, будто оберегая ее от легкомысленных березок. А те наступают со всех сторон, стараются прорваться. Но им не повезло. Теперь они, подростки-шалуньи, поднимаются на носочки, чтобы заглянуть через плечи елок на поляну…

Я присоединяюсь к группе бойцов, которые окружили танкиста Марченко.

Он толково, будто сам побывал в том пекле, рассказывает о крупнейшем танковом сражении времен Великой Отечественной войны, которое произошло 12 июля 1943 года в ходе Курской битвы:

— Танки — и наши, и вражеские — на больших скоростях шли на сближение, расстреливая друг друга прямой наводкой. Земля содрогалась под тяжестью тысяч тонн металла; люди глохли от страшного грохота орудий, разрывов снарядов и взрывающихся машин. А дымище от пороха, от пылающих танков разъедал глаза… Когда не хватало боеприпасов, наши ребята маневрировали так, чтобы своей машиной ударить фрица в бок, одним словом — таранить.

— И сами же погибали? — не выдерживает кто-то.

— Бывало по-всякому, — совсем тихо говорит Марченко. После короткого молчания добавляет: — Но вражеские танки не прошли! Там их целое кладбище, обгоревших «тигров» и «фердинандов». Вот где испытывались сила духа, стойкость и мужество. Если бы дать гитлеровцам такую взбучку или покрепче, можно было бы фрицев до самого дома гнать, правда, земляк? — старшина Марченко кивает Чопику.

— Далеко забрели, — усмехается Петр. — А что? Да до твоей Сумщины отсюда рукой подать!..

К Марченко проталкивается невысокий, похожий на цыгана лейтенант Байрачный:

— Здравствуй, старшина! — блеснул угольками глаз. — Значит, я со своими архаровцами буду на твоей машине, знаешь?

— Да, мне уже сказали.

— Можешь считать, браток, что мы теперь связаны одной судьбой.

— По моей машине будут бить, а осколки будете вы получать, — скупо усмехнулся танкист.

— Скучать не придется. Надоело томиться. А как, орлы, по-вашему? — Не сказал «архаровцы», наверное, лишь потому, что среди «орлов» стоял Червяков, который чуть ли не вдвое старше Байрачного.

— Да, уже пора! — соглашаются ребята.

— Я тоже так думаю, — вставляет свое словечко Червяков. — С нами вот уже пять месяцев нянчатся, одежду и хлеб переводим, а пользы ни на грош… Вон в маршевых ротах месяц-два попрыгали — и на фронт. А мы будто привилегированные! Почему? Потому что добровольцы? Так не мы первые и не мы последние. Пора бы уже. — Червяков говорит тихо, но проникновенно, едва заметно заикаясь. — Во-он куда нас занесло!

«Сколько ему?» — думаю. Наверное, лет сорок пять, не меньше. Седая голова, посеченное глубокими морщинами лицо. А своей нетерпеливостью, своим запалом похож на двадцатилетнего. Что же привело человека таких лет, да еще близорукого, в наш батальон? Знал, когда шел сюда, что будет он простым красноармейцем, рядовым. А ведь родному городу — Челябинску — не угрожала оккупация. Имел высокую должность, броню, которая гарантировала от фронта, имел квартиру в центре города. Другой бы сидел, ждал конца… А Червяков пошел добровольцем, да еще не один, а вместе со своим сыном.

Что же его, Червякова-старшего, привело в этот батальон? Может быть, захотел отличиться, прославиться? Но этим его не соблазнишь — не те годы! Тогда что же? Ответ один — сердце, совесть, совесть коммуниста и патриота.

Червяков снимает очки в металлической оправе, протирает платочком, часто моргая красноватыми, воспаленными веками. Надев очки, вытягивает шею, оглядывается, отыскивая кого-то в толпе.

Где-то в центре поляны вздохнул баян. Сперва несмело, будто ему что-то мешало, а потом разошелся. И над людским гомоном, над шелестом берез широко и привольно полилась знакомая еще с довоенных лет мелодия о трех танкистах, трех веселых друзьях. Ее любили, да и лучшей песни о танкистах не было.

Лейтенант Байрачный, услышав баян, стал проталкиваться к центру поляны. Когда его невысокая фигура затерялась в толпе, старшина Марченко сказал Червякову-старшему с усмешкой:

— С вашим командиром — и море по колено.

— Какой командир, такие и бойцы, — шутя ответил тот. Увидев кого-то невдалеке, махнул широкой корявой рукой. Оглядываюсь: Володя Червяков от пулеметчиков идет к нам.

А баян уже играет веселую польку. Нам видны лишь головы танцующих в тесном кругу.

— Письмо получил из дома, от Натальи, — хвалится Червяков-старший. — Да в нем больше к сыну, чем ко мне. Пусть бы почитал.

Я следом за Марченко продвигаюсь к кругу. Баян — теперь мечтательно и свободно — расплескивает вальс «Амурские волны», катит их над поляной, над пилотками и шлемами к суровым, задумчивым елкам, к веселым белоствольным березам. Мария почему-то не танцует. Мария стоит в первом ряду зрителей, совсем недалеко от меня. Но возле нее — Грищенко. Сегодня мне почему-то больше, чем когда-либо, хочется с ней поговорить. Я еще не знаю, о чем бы мы говорили. Да это и не имеет значения. А может, мы ни о чем не говорили бы вообще. Взял бы ее маленькие пальцы в свою ладонь, и шли бы мы вот так плечом к плечу сквозь чащу леса, через опушку, в открытое зеленое поле…

Мария заметила меня, кивает головой, хоть мы сегодня уже здоровались. Ну и на этом спасибо, думаю. Грищенко, чуть наклонившись к ней, что-то шепчет. Мария покачивает головой. Это меня немного утешает. Я не знаю, о чем они говорят, но то, что она не соглашается, меня радует. Значит, не все у них ладится. Может, я напрасно потерял надежду. Просто мне не хватает смелости и настойчивости. А взять бы сейчас и пригласить ее на танец. Пройти круг-два на глазах у всех, а потом… уйти с ней далеко-далеко. Чтоб никто не помешал объясниться. И все бы выяснилось… А что, собственно, выяснять? То, что она мне нравится? Это и так понятно. Нравлюсь ли я ей? Если бы нравился, не стояла бы сейчас с этим балагуром Грищенко…

Делаю шаг, второй. Но «Амурские волны» затихают. Круг становится еще теснее. Баянист тем временем расправляет под ремнем баяна погон с сержантскими лычками. Склоняет голову в черном шлеме над белой россыпью пуговиц, пробегает по ним загрубелыми, но такими уверенными, послушными пальцами. И звенит, поет огненная, задорная частушка, под которую и танцевать, и петь — помереть не страшно!

Играют улыбки на лицах, кто-то мягко стучит сапогами, но в кругу пусто. Да вот, тараня живую стену, в круг вырывается рыжеволосый, веснушчатый сержант Чопик. Он, выбивая дробь каблуками, широко раскинув руки, обходит круг. Темп музыки нарастает, и Чопик уже им живет. Каждое движение его пружинистого, легкого тела сливается с ритмом. И уже кажется, что не сержант пляшет под баян, а баян подстраивается под него. Из-под пилотки, сдвинутой набекрень, выбиваются рыжеватые вихры, будто яркое пламя. Щеки разрумянились, и веснушки на них гаснут, как на порозовевшем небе звезды.

Кто хлопает в ладоши, кто подсвистывает, а Чопик невысоким, но чистым тенором запел:

Я — военный, я — военный. Я — военный, не простой, Я в селе своем женатый, А на фронте — холостой.

Мария смеется, качает головой. А пляска продолжается. К Чопику присоединяется черный и вертлявый, будто жук, Байрачный. Лихо бьет ладонями по начищенным хромовым сапогам, потом приближается к пулеметчице Капитолине Шмелевой. Сделав рукой широкий жест, с поклоном приглашает ее на танец. Пулеметчица немного смущенно пожимает щупленькими плечами. Байрачный поклонился еще раз. Девушка делает первые два-три шага несмело, будто нащупывает дорожку, а потом, кружась вихрем, обходит весь круг. Затем, остановись в центре, начинает легко, грациозно выплясывать частый перебор. Собранная в тугой комок, пружинистая, легкая, она, кажется, танцует безо всякого усилия. Зажав в пальцах синюю юбку, слегка поднимает ее до колен. И, не сбавляя темпа, запевает будто в ответ Чопику:

Я — при муже, я — при муже, Но и парни есть не хуже. И хотя я не вдовица, Но люблю повеселиться.

И, выждав такт, добавляет:

Но люблю повеселиться, Жить скучая — не годится.

Ребята дружно смеются, и слышатся возгласы:

— Ну и Капа, ну и пулеметчица!

— А Чопик! Чертов Чопик-одессит!

— А наш комвзвода Байрачный! Тоже не даст себя обскакать. Вот молодцы!

Задние нажимают на передних, тем приходится упираться ногами, сдерживая этот напор.

Вдруг, перекрывая гомон, смех, выкрики и музыку, разносятся высокие звуки трубы. Горнист играет сбор.

— Эх, жаль, — говорит разгоряченный Байрачный, тяжело дыша, — не дали доплясать…

III

Танки, густо облепленные автоматчиками, с гудением и ревом проскакивают мимо нашей автомашины, выруливая на дорогу. Я сижу возле заднего борта, тент не мешает мне наблюдать за тем, что делается вокруг. За гусеницами срывается сизовато-коричневая, будто дым от костра, пыль, но сразу же оседает, прибитая густым, по-осеннему мелко накрапывающим дождем. Автоматчики все в шинелях, поверх которых блестят зеленые, омытые дождем стальные нагрудники. Их мы именуем панцирями.

Ни одно из воинских соединений, ни одна из частей, кроме нашей, которые принимали участие в Отечественной войне, не имели такого чуда в своем снаряжении, как панцири. Они были изготовлены из стального листа. Верхний конец панциря, будто широкая шлейка фартука, обхватывала левое плечо. Под ним — брезентовая подушечка, чтобы сталь не давила на тело. Собственно, на этом «плечике» и держался панцирь, верхняя часть которого закрывала грудь — от шеи до пояса. Нижняя заслоняла живот. Панцирь имел немного выпуклую форму, был достаточно крепкий: пули из автомата его не пробивали. Эта броневая защита казалась нам достаточно надежной. Панцири были выданы не только автоматчикам, но и пэтээровцам, артиллеристам, минометчикам. Мы знаем их единственный недостаток: панцирь сковывает движения, а ползти по-пластунски в нем невозможно.

Мимо нас, «звеня огнем, сверкая блеском стали», прошел танковый батальон. Вот идут танки другого. Вижу улыбающееся цыганское лицо Байрачного. Он примостился спереди башни. Вокруг башни и на жалюзи — его подчиненные. Значит, в этой машине, где-то там, в склепе из толстой брони, сидит старшина Марченко. Он сейчас, наверное, радуется: ведь настало время, которого он так страстно ждал, не меньше, чем Червяков-старший.

Я понимаю нетерпение Марченко. Ведь у него, как и у меня, вот уже почти два года в сердце острая игла. Мы оставили, отступая или эвакуируясь, не только дома и родную, завещанную пращурами землю, мы оставили там самых дорогих, самых родных людей — матерей, сестер, жен с детьми или любимых… Какова их судьба, что с ними там, в оккупации? Живые они или в нечеловеческих муках скончались, а может быть, угнаны на чужбину?.. Эти мысли неотступно сопровождают нас и днем и ночью. Ведь никакой весточки оттуда, из-за линии фронта, с занятой фашистскими зверюгами родимой земли.

К тому же Марченко, наверное, рвется в бой: понятно, ведь он еще не воевал, не нюхал пороха.

Рвусь ли я так, как он или Червяков, в пекло — этого не скажу. Я понимаю, что нужно воевать, именно потому и стал добровольцем. Если я не пойду в бой и многие другие, то кто же тогда освободит нашу Родину от захватчиков?

О смерти я не думаю. А если мысль о ней приходит, я ее отгоняю. Не могу представить себя убитым, неживым, как не могу представить неживым Грищенко, Суницу, майора Голубева, Марию Батрак, Чопика, Марченко, Капу или Байрачного.

Это было бы противоестественно, как противоестественно срубить яблоню, которая стоит, осыпанная цветом…

…На одном из танков вижу наших девушек-пулеметчиц: черненькую, подстриженную под мальчика Капу и стеснительную, розовую и спокойную, как летний рассвет, Дусю. Возле них сияет огненно-рыжими вихрами чуба Петя Чопик. Заметив меня, приветливо машет рукой и кричит:

— Стародубчик, при встрече в Брянске дерябнем! — Что-то еще добавил, но из-за басистого рева танков нельзя было разобрать.

— Еще и до Брянска голова пойдет кругом, — птичьим голосом ответил ему Губа; его из-за незавидного роста прозвали птичьим именем — сорокопут. И голос его напоминал щебетанье этой небольшой птички в зарослях лозняка.

Машины минометной роты идут сразу за танками. Впереди нас лишь два деревянных фургона серо-зеленого цвета. А за ними — на поворотах это хорошо видно — пушки на прицепах, дальше — машины хозяйственного взвода с боеприпасами, с продуктами, с полевыми кухнями… Я ищу в этой колонне автомашину санчасти, ведь в нем — Мария Батрак, ищу и не нахожу. Пусть бы сидела даже рядом с костлявым Грищенко. Черт с ним. Но и я бы мог на нее смотреть, мог бы перекинуться словом… «И чем он понравился ей?»

— Ты как думаешь, Стародуб, — спрашивает Грищенко, — вернемся домой на Украину до Нового года или нет?

— Оцэ б було дило, — весело говорю я. А сам думаю: «Странный человек! И откуда мне, рядовому, об этом знать?»

Но нельзя мне, первому номеру расчета, пасовать перед вторым. И я отвечаю:

— Все это, Григорий, зависит от обстановки. Вот если бы я был Шапошниковым, тогда — другое дело.

— Слава богу, — усмехается Грищенко, — что ты не начальник Генштаба. Иначе бы мы давно уже были у черта в глотке… — Немного помолчав, добавляет торжественно, будто что-то очень важное: — Если война кончится и мы все разъедемся по домам, тебя, Стародубчик, еще оставят при батальоне. — Намеренно делает паузу. «Ну, ну, — думаю, — куда он клонит?» — Еще месяца два или больше будешь отрабатывать внеочередные наряды, которые тебе, известному стратегу, всыпал Можухин.

Хохочут все, даже командир взвода Ивченко, который вообще редко смеется. Наверное, считает, что это недостойно звания офицера.

Я тоже смеюсь.

— Скажи, Гриша, почему это тебе хочется попасть домой на зиму, боишься, что замерзнешь? — спрашиваю, чтобы отвести внимание от себя.

— Болтай, болтай! Мели, Емеля! — сердится Грищенко и достает кисет с огненной розой. — Не об этом разговор. — Он замолкает. Сосредоточенно мусолит самокрутку. И, уже глубоко, с наслаждением затянувшись, говорит: — В нашем хуторе гуляют свадьбы в начале зимы. Так уж заведено. Потому и должен спешить, чтобы не перехватил кто-нибудь мою Орину… — Машина так подскакивает на выбоинах, что панцири, которые лежат в кузове кучей, позвякивают. — Знаешь, Стародуб, девушки мне кажутся похожи на бабочек: летят на все яркое и сами стараются быть приметными. Вот появится в нашем хуторе какой-нибудь красавец офицер в скрипучей портупее, с новенькими погонами, которые торчат, будто золотые крылья, да и бросит свой внимательный глаз на Орину. А она такая… Поманят ее золотые крылья — и полетит девушка к ним бабочкой и запутается в портупее, будто в силках… Вот чтобы этого не случилось, я должен спешить.

— Ты же говорил, что еще за год до войны женился, — не выдержал Николай Губа. — А теперь — «должен спешить, должен спешить…».

— О, если бы я еще до войны женился, то ни за что на свете ее там не оставил… Мы сидели бы с ней где-нибудь за Уралом, — то ли всерьез, то ли шутя говорит Грищенко. — Черта с два ты, сорокопут, меня бы здесь увидел…



Поделиться книгой:

На главную
Назад