И уже совсем иные, величественные строки:
— Вот были бы мы великанами, тогда бы не рылись в этом суглинке, будто слепые кроты, а просто пошли бы — и разметали всю эту нечисть, что поганит нашу землю.
— Дурной поп, дурна и его молитва, — говорит Губа, нажимая на лопату. Он жадный до работы, хоть и маленький.
— Это ты к чему? — спрашиваю.
— К тому, что ты мелешь…
Молчу. Забылся и рассуждаю вслух. Удивительно. Это, наверное, от хронического недосыпания. Из-за тех «внеочередных», когда я неделями недосыпал… А сейчас уже далеко за полночь — снова без сна, вот и мерещится. Но лопата моя не отстает от Колиной. Мы уже научились работать синхронно: копнул и выбросил, копнул и выбросил, и не задеваем один другого.
— На любого великана найдется пушка. Мелкие людишки сделают это охотно — великаны вызывают зависть у нас, простых смертных. — Губа некоторое время нажимает на лопатку молча и вдруг поднимает голову: — На них, на тех немцев, напустить парочку уликов с натренированными пчелами. Вот было бы дело! Ни единого фрица ни в блиндаже, ни в окопе не осталось бы. Бе́гли бы как оглашенные по чистому полю, а мы били бы их минами, минами! Да еще из пулеметов — жик, жик!..
Бедный Губа. Он все-таки, наверное, немного помешался на своих пчелах. Где он их только не использовал: они и в обороне, они и в наступлении, они во вражескую кухню яд заносят, они и десантом опускаются с бесшумного планера на немецкие штабы.
— А ты, академик, не пробовал еще пахать на мухах?
— Не смейся, Стародуб. Муха — не пчела. Пчела — большая сила. Вот только бы докопаться, только бы разгадать, как их надоумить на такое.
— Немцы наденут сетки, только и всего.
— В сетке, брат, долго не выдержишь: нужно же и поесть, и попить, и еще кое-что сделать. А пчела уже тут как тут, или оса…
Сердечный. Чего только не вообразит человек, когда над головой беспрестанно свистят пули и в каждой — смерть.
Грунт податливый, мягкий, как у нас в огороде, там, в Стародубовке. Я помогал отцу сажать деревца. Мне приходилось носить воду для полива да придерживать саженцы, когда отец присыпал корни рыхлой землей. Если же отец, присев, закуривал, тогда я орудовал лопатой, учился. Думаю, что если бы я в каждый окоп, в каждое гнездо для миномета, которые я успел выкопать за свою солдатскую жизнь, посадил по одному деревцу, уже шумел бы сад или целая роща. А таких землекопов, как я, миллионы. Так весь земной шар цвел бы садом.
— Зарываемся глубже, чтобы нас никакой черт не достал! — подбадривает меня Губа. А в эту минуту подбегает лейтенант Ивченко.
— Отставить! — командует шепотом, будто могут услышать немцы.
Нехотя вылезаем из минометного гнезда. Ивченко приказывает следовать за ним. Вот и старший лейтенант Суница, думаю, дал маху. Не рассмотрел, видно, что к чему, а мы — жми на лопату.
— Реконосцировка — большое дело, — будто угадывая мои мысли, многозначительно кивнул Губа.
— Не «но», а «гно», — сердито поправляет Грищенко. Видно, настроение у него испорчено.
— Или «но», или «гно» — все равно, — безразлично соглашается Николай; сладко зевнув, добавляет: — Вот бы подремать, а то что-то глаза слипаются…
Переход на этот раз оказался недолгим — минут десять — пятнадцать. Места для окапывания расчетам указывает лейтенант Ивченко. Второй взвод — левее от нас. Там командует лейтенант Захаров — спокойный, уравновешенный, как и надлежит быть настоящему артиллеристу.
Снова окапываемся: двое — Грищенко и Власюков — роют гнездо для миномета, а Губа, сержант Бородин и я выкапываем щели для боеприпасов и для расчета. Да сразу же приказывают: двоих из расчета — за минами. Бородин посылает меня и Губу, как самых молодых.
Наша машина с минами стоит в том овражке, где мы сначала готовили огневую позицию. Шофер говорит, что в Барилове уже никого, одни тылы.
— Вся наша бригада — и танки, и автомашины, и все другое — тут, за холмами, — кивнул вихрастой головой в сторону севера.
Берем кто лотки, кто ящики, спешим, насколько это возможно с такой ношей, к своим, так как уже светает. Ноги заплетаются в высоком бурьяне и нескошенной ржи. Она истолчена солдатскими сапогами, колесами повозок и машин, посечена пулями, осколками снарядов и мин, припадает к земле пустым мертвым колосом.
От жита — камнем добросить до нашей позиции. Теперь, когда почти рассвело, замечаю, что мы окапываемся не в овраге, как вначале, а на холме, который имеет желобообразную, неглубокую седловину. С этого возвышения далеко видно вокруг, значит, и его видно издалека. Поэтому и шипит на нас Ивченко, будто гусак, когда мы с минами идем, а не ползем к седловине:
— Какого черта торчите, будто свечки? Скорей садитесь! Или хотите беду накликать! — Чуб у лейтенанта торчит ежиком, лицо красное, с него сбегают капли воды. На завернутых по локоть рукавах снежно белеют ободки нижней рубашки. Может быть, это умышленно — для показухи, и все-таки молодец! Над головами беспрерывно жужжат пули, шипят снаряды, падают вдали от нас. А те, что громыхают совсем близко, их мы только тогда и услышим, когда накроют. Ивченко тем временем вафельным полотенцем старательно вытирает шею, лицо, руки. Потом застегивает гимнастерку, надевает пилотку, а поверх нее — каску. Видно, он уже привык к обстановке, врос в нее. Гриша тоже улыбается. Ему сливает из котелка бледнолицый, с воспаленными от бессонницы глазами Бородин. «Грищенко прихорашивается, наверное, для Марии». Вижу, другие ребята тоже готовятся к утреннему туалету. Но немногим посчастливилось умыться на этот раз…
Неожиданно шквальный минометный налет на нашу позицию загнал нас всех в окопы. Наверное, минут пятнадцать, а то и больше молотило по нашему холму в сто цепов. Нас перетряхивало в окопах, как вареники в миске. Хотелось как можно глубже зарыться в землю, врасти в нее, слиться с ней, стать ее частицей.
Едкий дым взрывчатки наполняет глаза слезами. Связные уже соединили оборванный провод, что тянется на КП, уже оттуда от командира роты летят приказы. Лейтенант Ивченко хрипловатым голосом, но громко — чтобы слышали не только командиры наших расчетов, но и лейтенант Захаров — повторяет команды Суницы. Направляем стволы минометов на указанный ориентир — левый обрез кустарника, что на безымянной высоте, придаем им указанный угол возвышения.
— Первый расчет к стрельбе готов! — выкрикивает сержант Бородин. За ним докладывают Можухин и Казанцев.
— Огонь! — командует Ивченко, резко взмахивая правой рукой. — Огонь! — А левой он крепко прижимает телефонную трубку к уху. Вот он растягивает свои мясистые, похожие на шампиньон, губы в широкую улыбку, открывая ровное редкозубье: — Старший лейтенант хвалит нас за точный огонь. Это мы ответили их минбатарее.
…Возле раненого Николая Губы хлопочет ефрейтор Власюков. Он перевязывает умело, быстро. Николаю рассекло осколком левое бедро: мина разорвалась над самым окопчиком, на бровке бруствера. Если бы она пролетела еще с полметра — прямое попадание, и Николая не было бы. Значит, судьба его не оставила. Полежит недельки две в госпитале — и снова воевать.
Он не кричит, не ойкает, лишь стонет сквозь крепко сжатые зубы и ругается:
— Гады, стервы проклятые. Чтобы вам те окопы стали могилами! Я до вас еще доберусь, я вам еще покажу!..
— Да успокойся, Николай! — наклоняется над ним Грищенко. — Слава богу, что в пах не попало. Ибо тогда жить, может, и жил бы, а жениться бы не пришлось.
— То, Гриша, тебе нужно прятать свою женилку, а в мою не попадет, — болезненно усмехается Николай, облизывая поблекшие, потрескавшиеся губы.
Грищенко поднимает Николая на ноги.
— Крепче берись за мою шею, да и поползли. Что ты, что плита — одно и то же! Я уже к этому привык. — Гриша сначала лишь пригибается, а когда кончается ложбина, ползет по-пластунски с Николаем на спине, ползет прямо к лощине, где виднеется рожь. Там снова можно стать на ноги, чтобы быстрее добраться до санпункта.
— Не повезло сорокопуту, — с жалостью произносит Бородин, провожая ребят грустным взглядом воспаленных глаз. — Казалось бы, самая незаметная мишень, а попало в первого.
Во взводе лейтенанта Захарова тоже есть раненые.
Мы меняем горизонтальную наводку и углы возвышения наших минометов. На этот раз должны стрелять по самому краю высоты, где рыжеет первая линия траншей противника. Присматриваемся. Ивченко докладывает Сунице о готовности и объявляет его приказ:
— За боеприпасами! По три человека от расчета. Принести как можно больше мин. Быстрее!
V
Сто, а может, и тысячу раз видел, как поднимается солнце из-за горизонта в безоблачное небо. Но нынешний восход показался мне непохожим на все. Солнце каким-то сильным рывком оторвалось от земли, будто спешило взлететь над ней. Небо, вымытое вчерашним дождем, — прозрачное, чистое, наполненное густой голубизной. Оно и здесь, на Орловщине, точно такое же высокое и голубое, как на Украине, на него я любил подолгу смотреть в мирные довоенные рассветы.
Все сильнее накатывается грозный рев наших танков. На большой скорости «тридцатьчетверки», построившись клином, идут мимо нас. Прямо на немецкие позиции. Солнце с нашей стороны, и потому нам хорошо видна вся картина начинающегося боя.
В это время, заглушая рев танков, басисто и мощно отозвалась артиллерийская канонада. Но через несколько минут смолкла…
Только три первые машины поблескивают в утренних лучах свежевымытой броней. На остальных же танках — а их, наверное, больше тридцати — сидят десантники, сидят так густо, как пчелы в сотах. Солнце играет на зеленых касках и на стальных нагрудниках у тех, кто прислонился к башне спинами. Но узнать в лицо никого нельзя: до них метров триста, если не больше.
Лейтенант Ивченко вооружен биноклем. Внимательно смотрит туда, наверное, ищет знакомых.
Оторвав бинокль от глаз, он, вроде и завидуя, и осуждая, говорит:
— А Чопик и там зубы скалит.
Телефонист сует в руки Ивченко трубку.
— Слушаю! — присаживается в окопе, да сразу же, подхватившись, командует: — Взвод, пять мин, беглый огонь!
— Огонь! — отзывается лейтенант Захаров.
— Наверное, командир роты что-то заприметил, иначе не стал бы даром минами сыпать, — сказал Власюков, довольный тем, что не сидим сложа руки, а дело делаем.
Команды подаются снова и снова. Стволы минометов нагрелись, пышут, будто самовары.
Наши батарейцы тоже бьют беспрерывно из семидесятишестимиллиметровок. Звук такой, будто впереди кто-то раздирает в клочья крепкий мешок.
Стреляют, замирая на короткое время, самоходки; они гудят где-то позади танкового клина.
Левее резко ухают сорокапятки соседней стрелковой части, тоже поддерживают наше наступление.
А фрицы молчат. Будто там их нет.
— Или они притаились, или их уже расколошматили… — удивляется Грищенко и поглядывает на Власюкова.
— Черта лысого расколошматили, — говорит тот. — Ты же слышал, что рассказывал Сокур. У них укрепление в два-три наката. От наших мин там даже песок с потолка не посыплется. Туда бы фугануть из «катюши» или из тяжелой артиллерии… Тогда бы их выкурили оттуда…
Мне кажется, что ефрейтор Власюков переоценивает мощь немецкой обороны. Я уверен, что мы уже задали им жара… Прошу у сержанта Бородина хоть на минутку бинокль Ивченко, чтобы убедиться, что это так.
Осматриваю все вокруг.
Танки стремительно приближаются к передовой. Еще остался один холм, который отдаляет их от «ничейной» земли. Этот холм, будто природный бруствер, мешает нашим танкам вести огонь прямой наводкой по немецким укреплениям, но он же и прикрывает всю бригаду от вражеского огня.
Может, потому фрицы и молчат.
За холмом — неширокая долина, ее противоположная сторона переходит в крутой склон. Тот крутой склон, и возвышение, и все, что за ними, — позиции врага. Земля покрыта рыжеватыми струпьями дотов и дзотов, пересечена окопами, ходами сообщений, траншеями. Они не просматриваются, а только угадываются в бинокль, ибо тот холм выше нашего. Это — безымянная высота, которую нам нужно взять. На переднем скате высоты виднеются чахлые заросли невысокого кустарника, немного дальше — стайка обшарпанных тополей.
На этот раз ведем огонь по зарослям кустарника: между ними просматриваются брустверы огневых точек.
Вот три первые танка, без десантников, выскакивают на гребень ближнего холма. За ним — «ничья» долина, долина жизни и смерти, которую нужно пройти. А не пройдешь…
Танки переваливают через гребень и, не сбавляя скорости, стремглав летят в долину, чтобы пересечь ее, выскочить на безымянную высоту. Их задача — давить вражеские укрепления огнем, гусеницами, собственным весом пробить хоть небольшую брешь в обороне! В нее, в ту брешь, как весенняя вода в прорванную плотину, ринутся машины с десантом на борту, чтобы расширить и углубить ее, сломить и разметать в клочья всю вражескую оборону.
Вот два из них уже по другую сторону «долины смерти», уже приближаются по крутому склону безымянной высоты к немецким траншеям. А третьего не видно. Там, где он должен был быть, — черный дым, а еще через минуту — оглушительный взрыв…
Над кустарником между тополями пробиваются сизые струйки дыма: немцы бьют по нашим танкам.
Из тех двух машин, что уже возле вражеских траншей, одна остановилась. Потом завертелась на месте — наверное, ей перебило гусеницу… Крутится и стреляет из пушки. Но вот и этот танк задымил и вспыхнул буро-красным высоким факелом.
А третий танк уже утюжит вражеские окопы, рвется в глубину обороны.
Мы сосредоточиваем свой огонь на батарее противника, которая левее тополей. Но батарея там, видно, не одна…
Наконец танки переваливают через гребень ближнего холма в «долину смерти»…
Загудело все. Взрывы мин, снарядов, гранат сливаются в общий грохот, в нестерпимый гул. Гудит земля, гудит небо… Вражеские самолеты, тремя девятками перекрыв передний край, срываются один за другим в крутое пике, сбрасывая бомбы. По самолетам палят зенитки, бьют крупнокалиберные спаренные пулеметы. Откуда-то налетает звенящая волна наших истребителей. Один из «юнкерсов», волоча темный шлейф дыма, круто пошел вниз, врезался в землю. Брызнул рыжий фонтан огня. Строй девяток сломался, они в беспорядке поворачивают обратно, пропадают за синеющими перелесками. Сразу же по ту сторону гребня на крутом склоне в «долине смерти» задымил один танк, второй, вскоре и третий… Там, видно, вражеские противотанковые пушки бьют прямой наводкой.
Сердце холодеет от ужаса. Что же это такое?
— Разве же это прорыв? — стонет побледневший Грищенко.
— Разговорчики! — одергивает его Ивченко. — Знай свое дело.
— Кто же без надлежащей артподготовки… — не унимается Григорий.
— Войны без потерь не бывает, — сумрачно отозвался сержант Мараховский.
— Это известно, — вздыхает Грищенко, — только не всегда они оправданны… В сорок первом… — и замолчал.
Внезапный артналет на нашу позицию бросает всех наземь. Скатываемся в ячейки. Страшный грохот сотрясает землю. Вывороченные комья бьют тяжелым градом… Когда через несколько минут обстрел прекратился, выползаем из укрытий, отряхиваемся. Наш миномет опрокинут, ствол искорежен, измят, деформирована плита.
— Да, — сокрушенно качает головой ефрейтор Власюков. — Теперь нашему расчету нечего делать в минроте. Этот не отремонтировать, а новенький миномет дадут не скоро…
Снова звучит голос Ивченко, минометчики ведут беглый огонь. А второй взвод тем временем меняет позицию — так приказал командир роты. Когда они окопаются, мы тоже сменим свою огневую, присоединимся к ним.
А на передовой — вовсю идет сражение.
Несколько танков, проскочив «долину смерти», выползают на крутой склон. Среди них есть и такие, которые уже задымили, но и они направляются вперед — к кустарникам, к замаскированным укреплениям, и они стальными хоботами поворачивают то влево, то вправо, выпуская сизоватые струйки дыма.
— Неужели не знают, что уже горят? Что через несколько минут машина взорвется или превратится в обугленную коробку? — словно обращаясь ко всем, спрашивает Грищенко.
— А хоть и знают, — хмуро отзывается Власюков, — да что им остается? Погибать, так не даром… — Некоторое время возится возле уцелевшего от нашего миномета угломера, потом снова смотрит туда, где разгорается бой. — Наши десантники, что проскочили на машинах долину, спешились у подножья холма. Вон там. — Кивает головой. — Прижали их, наверное, пулеметным и автоматным огнем. Видишь, окапываются.
У Власюкова острое зрение, он видит невооруженным глазом то, что я — в бинокль.
Там, на линии вражеской обороны, звучат оглушительные раскатистые взрывы. Черные груды земли, обломки досок и кустарника взлетают вверх… Два танка проскочили мимо тополей в степь, подминая под себя все, что на пути.
Тем временем к безымянной высоте подкатила новая волна «тридцатьчетверок». За танками бегут автоматчики. Те, которые уцелели после первой атаки, оставили свои окопчики, присоединились к атакующим, выбираются вместе наверх.
Наш взвод уже перенес огонь за кустарник, левее тополей. Кажется, именно оттуда враг бьет из противотанковых. Расчеты Можухина и Мараховского ведут беспрерывный огонь, поэтому разогретые стволы минометов приходится обматывать мокрым тряпьем и обливать водой. Иначе дополнительный заряд, что в шелковом мешочке навешивается на стабилизатор мины, может загореться раньше, чем она ударится о боек. Тогда мина упадет совсем близко, на наших позициях…
Противник отбивается что есть силы. Там, наверное, понимают, что им грозит окружение. За каждый окопчик, за каждый зигзаг траншеи идет жестокий бой. А наши наседают, теснят. Дошло уже до рукопашной.
К нам подбегает помощник по хозяйственной части капитан Жук, тяжело дышит. На болезненно одутловатом лице — ни кровинки, оно будто слеплено из теста. Только пот струится ручьями, оставляя темные потеки на щеках, на шее. Он не садится, а валится, как подкошенный, на бруствер окопчика, шевелит широко раскрытыми губами, но не может произнести ни одного слова…
Власюков, наверное, самый догадливый из нас, ткнул капитану флягу с водой. Тот отпил, передохнул и еще раз отпил.
— Настоящий ад. Железо горит, сталь горит. Все горит. Все горит… — Отхлебнув еще, добавляет: — И люди горят, а идут… обнять каждого хочется, как сына. Герои! Приказано расширить прорыв. По флангам его, по флангам!.. — Снова булькает фляга. — Направьте по человеку из каждого расчета. — Смотрит на лейтенанта. Ивченко и… машет рукой: — Там раненые. Это приказ комбата.
Ивченко хмуро доложил по телефону старшему лейтенанту Сунице о приказе комбата. Выслушав командира роты, сказал сержанту Бородину: