Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Л.A. Возникновение и развитие рабства в Риме в VIII—III вв. до н.э. - Лев Андреевич Ельницкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Противоречивая традиция, относящаяся к древнейшим плебейским сецессиям, хотя и не может в целом претендовать на какую–либо достоверность, ввиду несомненного редактирования и подновления относящихся к ним рассказов в позднереспубликанское время, тем не менее содержит в себе определенное историческое зерно и свидетельствует о реальных попытках плебса в V в. до н.э. отделиться от римской общины и оформиться политически за ее пределами — на Авентинском холме, с древнейших времен служившем средоточием пришлого или насильственно переведенного населения.

В особенности отчетливо прослеживаются корни народного трибуната в той общеиталийской родо–племенной традиции, с которой были тесно связаны и за которую, видимо, весьма цеплялись в области идеологии угнетенные и близкие к рабскому состоянию элементы римского общества. Это явствует прежде всего из того, что трибунское право было правом не римским, а латинско–италийским и зиждилось на традиционных сакральных установлениях. Соответственно этому сакральному праву, нашедшему отражение применительно к отношениям патроната и клиентелы также и в нормах XII таблиц, sacer становился каждый человек, посягавший на трибуна или действовавший против его распоряжений. Самые плебейские сецессии (494 и 473 гг. до н.э.) традиция изображает в виде церемонии произнесения соответствующих клятв, предполагающих определенную сакральную организацию, служившую для ее участников как бы круговой порукой. Она напоминает древнейшие церемонии, связанные с италийским обычаем ver sacrum («священная весна»), также, что будет показано далее, использовавшиеся низшими слоями древнеиталийского общества в их борьбе с рабовладельческими и крупнособственническими элементами в качестве организационно–идеологического средства.

Предки мамертинцев, совершившие в 80–е годы III в. до н.э. демократический государственный переворот в Мессане, действовали, по свидетельству их историка Альфия (см. об этом подробнее ниже), соответственно древнему обряду «священной весны». Утвердившись в Мессане, мамертинцы избрали правителя (или правителей), которого [155] Диодор[22] именует демархом, употребляя греческий термин, применяющийся также для перевода латинского слова трибун. На оскском языке, на котором говорили мамертинцы, эта должность именовалась меддикс. Все эти наименования имеют ввиду древнюю выборную магистратуру, призванную осуществлять демократическое верховодство внутри (племенной) общины. И деятельность мамертинских демархов-меддиксов, и связанные с их действиями социальные идеи до какой–то степени, может быть, должны помочь пониманию значения древнейшего трибуната в истории римской плебейской организации[23]. Кое–что к этому прибавляют данные касательно выборных должностей у колонов (государственных рабов) германо–сарматского происхождения, также сохранявших до какой–то степени древнюю родоплеменную организацию, и выборных должностей профессиональных и религиозных коллегий, состоявших из вольноотпущенников и рабов.

В связи с наличием военного трибуната с функциями не только военного, но и гражданского характера, а также в связи с тем, что само это учреждение связывалось с именем [156] царя Сервия Туллия, центуриатные комиции рассматривались некоторыми историками в качестве демократического института, возникшего в результате политической активности низших слоев плебейства и его победы над патрицианской реакцией[24]. Здесь не место вдаваться в полемику по этому поводу, однако необходимо указать все же, что центуриатные комиции правильнее рассматривать как результат победы древнеримской государственности над гентильным политическим строем и гентильной военной организацией. Они возникли в результате широкого вовлечения в легион демократических элементов и установления в связи с этим тимократического принципа формирования центурий, но они не дали почти ничего положительного общественным низам ни в политическом, ни в экономическом отношении. Нельзя также сказать, что они восприняли что- либо от гентильной военной организации и от куриатных комиций, организованных по гентильному принципу. Они были их полной противоположностью и в отличие от родоплеменной организации выражали государственно–территориальный организационный принцип, поскольку трибы и городские и сельские, начиная с конца царской эпохи и независимо от их числа, не имели уже ничего общего с тремя древнейшими трибами рамнов, тациев и луцеров, хотя названия эти и сохранялись на протяжении долгого времени в наименованиях древнейших подразделений римской конницы.

С установлением центуриатных комиций и утверждением тимократического принципа в политических вопросах клиенты получили формальные политические права и приобрели известное государственно–правовое положение независимо от своих патронов, а зажиточные слои плебейства получили с середины IV в. до н.э. доступ к курульным магистратурам[25]. Умножившиеся войны и их ожесточенный характер увеличивали число военнопленных рабов; дешевая распродажа или дележ их между солдатами обращали бывших реальных или потенциальных рабов в рабовладельцев, а также в землевладельцев и давали им возможность [157] использовать рабский или во всяком случае подневольный труд перегринов. Поскольку зажиточная и рабовладельческая часть плебса вскоре приобрела известную силу в обществе и плебейские магистратуры оказались в ее руках, они вскоре утратили черты крайнего демократизма и революционности, характеризовавшие эти должности при их возникновении. Элементы идеологии, с которыми связано было стремление угнетенного плебса к освобождению от кабалы и политического бесправия, в связи с этим также претерпели соответствующие изменения.

Примерно именно к этому времени (287 г. до н.э.) относится lex Hortensia, по которому плебесциты, т.е. постановления трибутных комиций, вынесенные по предложению народных трибунов, приобретали силу закона без утверждения их сенатом. Возможность введения в действие такого закона обусловливалась, видимо, тем, что трибутные комиции подчинялись воле нобилитета и вообще не были уже столь активны как раньше, так как основная цель зажиточных слоев плебса — доступ к высшим магистратурам — была уже задолго перед тем достигнута. Клиентела к этому времени также уже перестала быть прямым выражением внеэкономической зависимости клиента от патрона, все более приобретая и расширяя свое моральное и политическое значение, достигшее по мере распространения римского владычества над средиземноморскими странами к концу эпохи республики своего апогея. Полководцы–завоеватели, управители провинций и другие римские военные и административно–коммерческие деятели распространяли свой патронат на целые общины, иногда даже на целые племена и народы. И сколь ни незначительным стало реальное и в особенности материальное выражение клиентелы, все же каждый клиент помнил о том, что он связан со своим патроном определенными традиционными отношениями. В моменты обострения политического положения они могли достигать вновь значительного напряжения и определять собой целые политические течения с активной деятельностью и значительными последствиями в общегосударственном масштабе.

Известно, что в эпоху гражданских войн крупные политические деятели — Цезарь, Помпей и др. — находили широкую поддержку среди своих многочисленных, десятками и сотнями тысяч исчислявшихся клиентов, из числа которых они черпали политических сторонников, солдат [158] и т. д. О клиентеле Аппия Клавдия Светоний говорит, что ее узами он опутал чуть ли не все римское государство[26].

Не менее интересно и то, что отношения между Римом и союзными ему общинами, статус которых определялся как foedus aequum, а также общинами завоеванными, но признававшимися официально civitates liberae, связывались не только в моральном смысле, но и в юридическом с представлением о клиентеле. Так, юрист Прокул[27], рассуждая об отношении Рима к свободным общинам, замечает, что они должны быть признаны за клиентов римского государства, поскольку клиенты признаются, хотя и не полноценными, но все же свободными подданными[28].

Моммзен в указанном месте[29], комментируя Прокула, замечает, что Рим редко стеснял себя в навязывании своей воли общинам, именовавшимся официально свободными, но не любил называть вещи своими именами, прибегая к разного рода фальшивой или завуалированной фразеологии.

В данной связи необходимо указать еще и на то, что культы и легенды, связанные с освободительной и антиаристократической борьбой — сказания о царях и героях Ромуле, Сервии Туллии, Спурии Кассии, Кориолане — стали приобретать смягченные формы национально–исторического эпоса, в которых социальная подоплека обобщена и завуалирована. То же произошло и с культовыми легендами, под знаком которых угнетенные римские слои вели освободительную борьбу, прежде всего с легендой о «золотом веке» и о блаженном царствовании Сатурна. Они приобрели двойственное значение: с одной стороны, ими продолжали пользоваться порабощенные элементы, в острые минуты используя их в качестве знамени и пароля. Однако, с другой, — среди строго нравственной аристократии и зажиточных слоев плебса, стремившихся к установлению сословного равенства, эти легенды использовались в реакционных целях для укрепления бытовых связей между домовладыкой [159] и его фамилией[30]. Сатурналии — празднества урожая и солнцеворота, насыщенные столь дорогими сердцу угнетенного человека воспоминаниями о родовом строе с его равенством, без эксплуатации и суда, постепенно обратились в праздник примирения между рабом и рабовладельцем, когда последний ублажает и угощает первого, как бы заступая на праздничные дни его место в возмещение за все тяготы и невзгоды, испытываемые рабами в будние дни. Первобытно–родовой строй, воспевавшийся в этих легендах, превращался в сказку о гражданском мире, призванную сгладить социальные противоречия и успокоить недовольство низов. Подобные свойства этих легенд, популярность которых в демократических слоях была весьма широка, особенно настойчиво использовались в эпоху гражданской войны, во второй половине I в. до н.э., что нашло свое отражение в творениях величайших поэтов того времени — Вергилия, Горация и Овидия. [160]

Глава седьмая.

Отражение социальной борьбы в древнеримских правовых нормах

Правовое положение не принадлежащих к древнейшей римской общине захваченных ею в плен или отдавшихся под ее покровительство лиц определялось в наиболее общей форме, нигде в виде закона не зафиксированным, но общепонятным и общепринятым установлением. Оно предполагало, что всякий чужестранец оставался для нее потенциальным рабом. Косвенным образом это выражено в одном из постановлений XII таблиц (VI, 4): adversus hostem aeterna auctoritas (esto).

Однако представление о чужестранце в древнейшем Риме содержало в себе известное противоречие, выражавшееся в том, что понятие hostis — враг — неотделимо от родственного ему hospes — гость. В более позднее время термин hostis применительно к чужестранцу был заменен выражением peregrinus[1], правовое положение которого, однако, не слишком отличалось от положения hostis. По отношению к перегринам, оказавшимся на римской территории и не обращенным в рабство, не существовало каких- либо специальных правовых норм, чем подчеркивается непрочность предоставленной им свободы и неопределенность связанных с нею юридических прав. [161]

Из связи понятий hostis и hospes, видимо, вытекает и юридическое представление о клиентеле как о праве убежища для чужестранцев и о покровительстве им со стороны правомочных представителей римской общины, т.е. со стороны глав родовых (или большесемейных) общин.

Древнейшее римское право, которое традиция именует священными или же царскими законами, кодифицированное в конце царского периода понтификом Папирием и носящее поэтому также имя «Папириевых законов», до нас в подлинном виде не дошло и судить о его сколько–нибудь общих формулировках в отношении рабов или других неполноправных групп населения не представляется возможным. Из Дионисия, однако, известно [2], что царь Сервий Туллий, учредив манумиссию и приравняв вольноотпущенников к свободным, присоединил их к учрежденным им четырем городским трибам или районам (quattuor regiones). Хотя в той форме, как о нем сообщает Дионисий, свидетельство это вряд ли обладает исторической точностью (скорее всего оно испытало на себе влияние событий, имевших место в IV в. до н.э. во время цензорства Аппия Клавдия Цека, приписавшего большое число вольноотпущенников и других юридически неполноценных граждан к трибам), оно все же не должно считаться чистым вымыслом и, вероятно, соответствует каким–либо актам в отношении неполноправного населения при последних царях и в особенности именно при Сервии, в деятельности которого, очевидно, следует видеть стремление опереться на широкие демократические слои.

Существенной чертой этого древнего сакрально–царского права в отношении рабов была его близость к праву «свободных» (liberi). Моммзен подчеркивает, что обозначение этим словом родичей и домочадцев как бы лишь еще более удостоверяет их зависимое положение[3]. И действительно, в предварение закона XII таблиц, устанавливающего троекратное право для pater familias на продажу filius familias, после чего последний мог получить эманципацию и выйти из рода, мы находим традиционное сообщение о том, что царь Нума Помпилий ввел закон, запрещающий продажу женатых сыновей фамилий[4]. [162]

Эти аналогии в правовом положении зависимых и свободных членов фамилии утверждают единый источник права для лиц той и другой категории и показывают его предпосылки в обычаях разлагающегося патриархального рода. Подобный параллелизм в правовом положении раба и свободного домочадца может быть прослежен и далее: emancipacio — единственный способ освобождения для filius familias от власти домовладыки — совершалась тем же порядком, что и manumissio — единственный легальный способ освобождения на волю раба. Оба акта предусматривали одинаковую гражданскую процедуру с участием соответствующих магистратов. Политическое положение освобожденного раба (libertus)[5] и эманципированного домочадца (liberus) во многих чертах было сходно в эпоху разложения родового правопорядка: и тот и другой в общественном отношении был связан известными ограничениями, поскольку находился в отрыве от рода и курии; практически он мог найти поддержку лишь у какого–либо патрона[6].

Выше уже отмечалось, что царское право в его желании обеспечить известную гражданскую поддержку лицам, [163] стоящим вне рода, ради привлечения их на сторону царя в его антагонистических отношениях с патрициатом, вступало в противоречие с правом гентильным и в вопросах, касающихся положения зависимых членов общины (в древнейшее время, как мы знаем, и рабы в определенном смысле принадлежали роду и общине). Эту же противоречивость обнаруживают законы XII таблиц, сохранившие многие черты древнего гентильного права и в то же время зафиксировавшие первые успехи плебса, означавшие победу нового республиканского строя. К таким победам относится прежде всего признание юридической правомочности пролетариев, т.е. лишенных недвижимости граждан (I, 4), политическая правомочность которых выражена в центуриатном строе, предусматривающем дополнительные центурии пролетариев.

Однако применительно к основным социальным категориям и их взаимоотношениям децемвиры — составители законов XII таблиц — выступают как охранители древних консервативных норм. В этих законах подтверждены отношения патроната и клиентелы (VIII, 21). При этом закон оговаривает лишь сакрально–юридическую сторону этих отношений, диктуя патрону его обязанности в отношении клиента и предполагая обязанности клиента по отношению к патрону ясными без каких–либо оговорок и не подлежащими каким–либо правовым ограничениям[7]. К тому же в связи с преступлениями патрона в отношении клиента Таблицы не предусматривают судебного преследования, а [164] лишь подтверждают установленную обычным правом религиозную ответственность (patronus si clientem fraudem tecerit sacer esto). Этим в законах XII таблиц утверждается древнейшая форма патроната и клиентелы, ставящая клиента в полную зависимость от патрона, который в своих действиях обязан был исходить лишь из моральных установлений сакрального права. Ко времени составления XII таблиц реальные отношения патроната–клиентелы уже должны были претерпеть известные изменения, связанные с введением центуриатного строя, в результате чего любой гражданин рассматривался в правовом отношении вне зависимости от его социального состояния, а лишь по имущественному признаку. Различая терминологически свободного, но подчиненного власти домовладыки общинника, клиента и раба, законы XII таблиц ставят их во многих отношениях в равные или близкие к таковым юридические условия.

Налагая за членовредительство, причиненное рабу, сумму штрафа, равную половине штрафа, предусмотренного за членовредительство свободного (VIII, 3: 300 и 150 ассов), законы XII таблиц приравнивают в какой–то мере раба к свободному, не устанавливая между ними принципиального различия. Обстоятельство это также должно быть отнесено за счет архаичности права XII таблиц, рассматривающего раба с точки зрения патриархально–рабовладельческих норм, весьма неотчетливых и неопределенных в разграничении лиц зависимого состояния. Увеличение численности чужеземных рабов, широко продававшихся и покупавшихся на рынке, изменяло ранее существовавшие представления и способствовало распространению взгляда на раба как на вещь, взгляда, который, несомненно, в какой–то мере существовал уже и в эпоху создания XII таблиц, если судить по современным им древнегреческим правовым нормам. В Риме же юридическое оформление подобные представления получают лишь в III в. до н.э., к началу Пирровой и Пунических войн, весьма способствовавших расширению италийского рабского рынка[8]. Относимый к 286 г. до н.э. lex Aquilia [165] исходит уже из принципиально новых представлений, объединяя в одно понятие раба и скот, он устанавливает штраф за убийство или членовредительство раба или домашнего животного в соответствии с рыночными ценами на них. В этом дает себя отчетливо почувствовать эволюция, происшедшая в римских рабовладельческих отношениях и связанных с ними правовых нормах на протяжении первых двух столетий существования республики.

По этому же закону за ущерб, нанесенный рабом, возмещение взыскивалось с его владельца, тогда как по законам XII таблиц в некоторых, по крайней мере, случаях (noxales actiones) ответственность возлагалась на самого раба (XII, 2а–в). Это опять–таки свидетельствует об определенной эволюции правовых норм в сторону ограничения правоспособности раба и приравнения его к вещи[9].

Законы XII таблиц подтверждают со всей неуклонностью условия должничества: долговое рабство и право кредитора продать своего должника за границу общины в Этрурию (trans Tiberim). Судя по той остроте, с которой в Риме велась борьба из–за долговой кабалы в первом веке республики, должничество было весьма распространенным средством окончательного закабаления плебса с правом продажи своих соплеменников и даже сообщинников. Это право должно было представляться тем более жестоким, что право pater familias в отношении filius familias — его троекратной продажи — должно было вероятней всего толковаться ограничительно не в смысле продажи в буквальном значении, подобно продаже раба trans Tiberim, но отдачи его в [166] залог, или внаймы, по истечении срока которых filius familias получал возможность возвращения в свой род. Продажа же производилась окончательно и навсегда обрекала несостоятельного должника на чужеземное рабство и на безвозвратную утрату всех своих прежних связей и прав[10]. Поскольку долговое рабство ни в Греции, ни в Риме не было никогда отменено окончательно (в эллинистическом Египте, например, оно процветало в самой жестокой форме, с продажей должника на сторону), борьба в Риме велась не против долгового рабства как такового, а лишь против права продажи заимодавцем своего должника. Именно в таком смысле, видимо, следует понимать значение принятого в 326 г. до н.э. закона Петелия[11], якобы запрещавшего долговую кабалу. Поскольку же рабство–должничество встречается и в более позднее время, речь в законе могла идти лишь о запрещении права продажи в рабство единоплеменников, что, кстати сказать, прекрасно согласуется с соответствующей статьей второго договора Карфагена с Римом, запрещавшей именно этот вид работорговли в отношениях между обоими государствами[12].

Нужды нарушить этот закон в III в. до н.э. становилось все меньше и меньше в связи с участившимися войнами за пределами не только Лация, но и Италии вообще, приводившими на рабский рынок огромное число чужестранцев, в отношении которых не только обычаи и законы общины, но и само человеческое отношение с легкостью переставали приниматься во внимание. Как бы то ни было, эти вышеназванные [167] юридические памятники — lex Poetelia и договор Рима с Карфагеном — при сопоставлении их с формулой касательно nexi, зафиксированной в законах XII таблиц, отмечают определенную эволюцию, соответственную той, какую ранее удалось проследить в отношении общих юридических представлений о рабстве в связи с переменами в римском законодательстве о наказании за членовредительство, причиненное рабу.

В отношении уголовного преследования раба законы XII таблиц устанавливают ответственность, которая не могла быть, однако, практически осуществлена помимо домовладыки, так же точно как ответственность свободных, но подчиненных ему членов рода. К этому необходимо добавить, что границы правомочности зависимых лиц, равно как и их прямой ответственности, вообще, видимо, ни в начале республики, ни в более позднее время не были достаточно четки. Принципиально не только рабы, но и клиенты, как и вообще перегрины, не обладали самостоятельными юридическими правами, а могли действовать лишь через своих владык или патронов. Однако известно, что не только перегрины, но и форменные рабы пользовались иногда практически юридической самостоятельностью и активностью, иной раз даже не меньшей, чем подвластный pater familias рядовой сородич, юридически вполне от него зависевший и действовавший лишь от его имени[13].

Peculium такого сородича, с одной стороны, — трещина в структуре гентильного права, с другой, — прообраз пекулия раба, которым последний мог распоряжаться с известной степенью самостоятельности иногда вплоть до официальной его передачи по завещанию. Во всяком случае довольно широкой правоспособностью обладали, как было показано выше, государственные рабы. Что касается вольноотпущенников и свободных перегринов, то они, будучи по родовому праву лишены всякой юридической активности, по мере разрушения его в известных случаях приобретали некоторые [168] возможности для ведения коммерческих дел, владения и распоряжения собственностью и т.п. Судя по тому, что сообщения об отпускаемых на волю рабах с последующим их включением в трибальные списки и представлением им, таким образом, политических прав восходят к царскому периоду[14] и повторяются на протяжении истории республики, этим подчеркивается значительный вес вольноотпущенничества в политической жизни Рима. А далее мы узнаем из Ливия о том, что цензор Аппий Клавдий, вписав в 312 г. до н.э. вольноотпущенников в трибы, изменил соотношение голосов в центуриатных и трибутных комициях (campum et forum corrumpit. — Liv., IX, 46, 11).

До этого, равно как и непосредственно после цензорства Аппия Клавдия, в порядке отмены его преемником Кв. Фабием Максимом Руллианом произведенных им нововведений, вольноотпущенники приписывались лишь к городским трибам и именно к одной из них — четвертой. Разрешение приписки вольноотпущенников и вообще безземельных лиц к сельским трибам означает, что прежние capite censi были приравнены к категории tributum ex censu, а движимая собственность — к недвижимой с распределением ее владельцев по центуриям соответственно их имущественному состоянию. Диодор квалифицирует это мероприятие как разрешение для всякого гражданина быть записанным в ту трибу, в какую он захочет, и по тому классу ценза, какой он для себя предпочтет (Diod., XX, 36, 4). Аппий Клавдий, видимо, хотел идти и далее в том же направлении, сделав из этого нововведения необходимые политические выводы. Судя по тому же сообщению Диодора, он изменил состав сената, включив в него плебеев и детей вольноотпущенников (πολλοὺς καί τῶν ἀπελευθέρων υίοὺς ἀνέμιξε; после πολλοὺς Райзке добавляет τοῦ πλήθους). Он провел на курульную должность (в эдилы) своего секретаря Гнея Флавия, отец которого был рабом (Liv., IX, 46, 1, 10 сл.).

Хотя все эти мероприятия были совершенно необычны, вызвали резкий отпор со стороны патрициата и сохранили по себе в среде реакционного нобилитета недобрую память на очень долгие времена, следует думать, что деятельность Аппия Клавдия все же не находилась в очень резком противоречии с политической программой активных и прогрессивных слоев патрициата. И нужно предполагать, что они [169] оказывали ему поддержку и содействие как при проведении описанных нововведений, так и в дальнейшей его политической карьере (Аппий Клавдий после цензорства был дважды консулом в 307 и 296 гг. до н.э.). Ибо ничего не известно о его сколько–нибудь резких столкновениях с правящей верхушкой Рима, которые могли бы ему стоить не только карьеры, но и жизни. К тому же Ливий сообщает о некоторых политических шагах Аппия Клавдия (Liv., IX, 33 сл.), характеризующих его как истого патриция. Моммзен[15] отвергает эту версию Ливия как надуманно- тенденциозную, хотя она, может быть, как раз и в состоянии объяснить нам истинные обстоятельства политической карьеры Аппия Клавдия Цека. В этом именно смысле ею и пользуется А. Гренье[16], представляющий себе Аппия Клавдия аристократом, пытавшимся приспособить патрицианскую политику, к условиям своего времени, обращая ее в конечном счете на пользу аристократии.

Если Нибур видел в Аппии Клавдии подражателя греческим политикам–демократам типа Клисфена и Перикла, а Моммзен считал, что от него веет духом царей Тарквиниев или позднейших Цезарей[17], точка зрения А. Гренье тем более правомерна и исторична, что и в характеристике деятельности Аппия Клавдия Красса–децемвира, ярого врага и ненавистника плебса, проступают черты, роднящие его с Аппием Клавдием — цензором[18].

Как бы то ни было, в данной связи важно подчеркнуть, что факт привлечения к политической жизни до того бесправных общественных элементов находится в связи с увеличением хозяйственной активности римского правительства, предпринимавшего в эпоху цензорства Аппия Клавдия крупные государственные работы, стоившие Риму значительного финансового напряжения и связанные с необходимостью мобилизации огромного числа рабочих рук. Имеются также сведения, что именно в эпоху Аппия Клавдия Цека низшие категории цензовых граждан стали привлекаться к службе [170] в военном флоте (Dion. Hal., VII, 19; ср. Liv., I, 43, 7; VIII, 8, 8; ср. Polyb., VI, 19, 3). Известные мероприятия политического и идеологического характера, о которых речь идет в другом месте (см. ниже, стр. 243 сл.), связываемые с именем Аппия Клавдия, должны рассматриваться как естественный и необходимый результат расширения общественных контингентов, вовлекавшихся в деловую жизнь Рима, что требовало известной демократизации некоторых политических учреждений или по крайней мере их функций.

В 80–х и 70–х годах II в. до н.э. государство предпринимает шаги к ограничению гражданства, требуя клятвенного обещания не вводить вольноотпущенного в число граждан[19] (177 г. до н.э.). Десятилетием позже принимается порядок, соответственно которому либертины могли быть приписаны лишь к одной определенной трибе[20]. В этом стремлении к ограничению политической правоспособности и активности вольноотпущенников, помимо определенной реакционной тенденции, которая прослеживается также и в эволюции правовых нору в отношении рабов, может быть выведено заключение о росте количества вольноотпущенников в Риме. Так же точно и соответствующие изменения в положении рабов свидетельствуют о росте количества чужеземных, легко приобретаемых и отчуждаемых рабов.

Следует думать, что отпуск раба на волю, поскольку этот акт не прекращал фактической зависимости либертина от его бывшего владельца, являлся во многих отношениях выгодным предприятием, повышавшим деловую активность а, следовательно, и доходность раба для его владельца. Отпущенный на волю раб мог не только действовать как агент своего хозяина — в таком качестве он нередко выступал и на положении раба, о чем сохранилось большое количество разнообразных свидетельств в латинских и греческих источниках[21], — но также в качестве самостоятельного предпринимателя и владельца, связанного, однако, со своим прежним хозяином и нынешним патроном многочисленными нитями как государственно–правового, так и частноправового характера[22]. Последние были настолько [171] прочны, что либертин был ими фактически связан по рукам и по ногам. Он был обязан своему патрону не только obsequium и reverentia, но подлежал его iudicium domesticum и мог быть принуждаем к уплате определенных сумм (beneficium competentiae) и совершению каких–либо работ (operae) для своего патрона. В случае неисполнения вольноотпущенником подобного рода обязательств, как и неоправдания возложенных на него бывшим владельцем надежд, он мог быть снова возвращен в рабское состояние[23]. Обязательства либертина в отношении своего патрона являлись наследственными и переходили на его детей, равно как и права, вытекавшие из патроната. Следовательно, отношения зависимости и подчинения со стороны вольноотпущенника, несмотря на приобретение им римского гражданства и связанных с этим политических прав, могли продолжаться между потомством патрона и либертина на протяжении поколений.

Естественно поэтому, что как вольноотпущенники, так и другие категории неполноправных лиц, связанных частноправовыми обязательствами, вытекавшими из deditio и возникавших из него отношений патроната и клиентелы, стремились всячески утвердить свою независимость посредством укрепления юридической и материальной самостоятельности, которой они добивались путем получения земельного надела (heredium) и приписки к какой–либо из сельских или городских триб.

Поскольку именно этими стремлениями неполноправных римских граждан, пытавшихся освободиться от рабской или близкой к ней личной зависимости, объясняется напряженность борьбы римского плебса за получение от государства надельной земли, необходимо прибавить еще несколько слов о римско–республиканском аграрном законодательстве, эволюция которого несет в себе те же тенденции, какие были прослежены выше на примере эволюции государственно–правовых и уголовно–правовых законов, касающихся рабов и неполноправных граждан.

Хотя трибальное устройство было территориальным и римские граждане, начиная уже с царской эпохи, приписывались к той трибе, где находились их земельные участки и места их постоянного жительства (по свидетельству Варрона, уже и три первоначальные трибы соответствовали [172] разделению ager Romanus на три части[24]), — несомненно, что к трибам приписывались и лица, не имевшие земельного надела или недвижимости и фактически вследствие этого лишенные постоянного места жительства. Это нашло свое выражение в законах XII таблиц, и именно в сентенции, утверждающей за пролетарием право искать суда не по месту его трибальной приписки, а там, где он фактически находился (I, 4). Однако, видимо, даже для лиц, не связанных с земледелием, лишь владение heredium'ом обеспечивало в какой–то мере необходимое гражданское положение в римской общине, поскольку нахождение гражданина на территории чьего–либо владения не избавляло его фактически от произвола владетеля и даже от телесного наказания, как это явствует хотя бы из упомянутой выше известной петиции зависимых крестьян Saltus Burunitanus в Северной Африке, относящейся к тому же к концу II в. н.э.

Поэтому древнее аграрное законодательство Рима связано непосредственно с борьбой наиболее бедных и бесправных слоев гражданства, бывших рабов или перегринов, искавших прежде всего прочной оседлости, обеспечивавшей им элементарные политические права. Об этом свидетельствует также совпадение (или близкое соседство во времени) актов аграрного законодательства и народных движений — восстаний рабов или набранных из числа беднейших плебеев легионеров. Наиболее древнее из сохранившихся свидетельств подобного рода относится к так называемому аграрному закону Спурия Кассия и закону (плебисциту) Ицилия de Aventino publicando[25], об историчности которых, может быть, не следовало вести и речи, если бы к тому же примерно времени традиция не относила сообщение о восстании рабов, упоминание о чем содержится у Дионисия Галикарнасского и у Зонары[26]. Восстание это представлено как спровоцированное Тарквиниями, что следует признать вполне допустимым, поскольку вообще вероятны какие–либо волнения в плебейской среде в связи с изгнанием Тарквиниев, несомненно опиравшихся на плебейские круги и пользовавшихся с их стороны поддержкой. Оба названных закона, и в особенности первый из них, судя по изложению его обстоятельств у Ливия, давно уже [173] считаются продуктом позднереспубликанской плебейской публицистики, искавшей в прошлом прецедентов и оправданий для гракханских аграрно–политических мероприятий. Более чем вероятная правомерность этой точки зрения не уничтожает, однако, и той возможности, что некоторые факты, подвергшиеся модернизации и искажению, все же могли иметь место в действительности именно в то время, с которым их связывает традиция.

И если в отношении деятельности Спурия Кассия трудно сказать, какие именно обстоятельства послужили причиной для позднейшего использования и расцвечивания относящегося к ней летописного рассказа[27], то в отношении [174] закона, или вернее плебисцита, Ицилия эта историческая основа представляется довольно прозрачной. Как явствует из краткого сообщения Ливия и в особенности из пересказа Дионисием Галикарнасским самого содержания закона, который он якобы читал собственными глазами в виде надписи на бронзовой пластине в храме Дианы на Авентине, речь в нем шла об адсигнации (т.е. распределении) участков земли на Авентинском холме для селившихся там плебеев. Позднейшая интерпретация этого закона имеет в виду передел оккупированных участков на Авентине. Однако именно эта деталь вызывает подозрение в ее аутентичности. Следует думать, что надпись, содержавшая текст закона Ицилия, была не вполне понятна в I в. н.э., когда ее видел Дионисий, и толкование ее текста в духе гракханских мероприятий — результат позднейшего домысла.

Не менее сложно обстоит дело и со знаменитым законом (плебисцитом) Лициния и Секстия, предусматривающим в своей аграрной части предел для размеров оккупированных земель. По мнению ряда исследователей[28], максимум в 500 югеров земли в качестве оккупационного владения не соответствует реальным условиям середины IV в. до н.э., хотя это мнение и оспаривается в науке[29].

Не входя в детали вопроса, в данной связи не очень существенного, напомним лишь о том, что Секстиевы законы совпадают по времени с обострением латино–римских противоречий, нашедших выражение в войне Рима с Латинским союзом и в волнениях римского войска, бедноты и рабов, происшедших после I Самнитской войны в Кампании и Лации. Волнения эти происходили в значительной степени именно на аграрной почве: римские легионеры, [175] набранные отчасти из неполноправных граждан, стремились к захвату кампанских земель — к тому же, к чему стремились и союзные латиняне. Однако в связи с расширением круга участников восстания всплыл и был поднят на щит весь круг социально–политических вопросов, волновавших низы италийского общества. Насколько это все приняло конкретную форму, судить, впрочем, не очень легко из–за фрагментарности и противоречивости данных, которые более детально подвергнутся рассмотрению ниже. В данном же случае следует подчеркнуть лишь совместность аграрного движения римского плебса с социальными движениями угнетенных слоев римского общества, в частности рабов, равно как и сцепление идей, под флагом которых это законодательство осуществлялось или хотя бы прокламировалось, — с уравнительно–ограничительными идеями, господствовавшими в умах не только лишенных имущества низов, но и демократически настроенной части более зажиточных слоев римского общества.

Нельзя сказать, чтобы аристократически настроенный Рим вовсе не шел навстречу аграрным требованиям беднейшего плебса. Известная активность в организации колоний с латинским правом и раздел вновь завоеванных земель в Этрурии, Самнии и других местах говорит скорее об обратном. Но, во–первых, подобные меры не были достаточно последовательны и широки по охвату нуждающихся в земле, во–вторых, они были обречены на неуспех всем характером римской экономики той эпохи: новоявленное малоимущее крестьянство быстро попадало в долговую кабалу земельной аристократии, в лучшем же случае пауперизировалось и, таким образом, все равно не могло избегнуть рабства в той или иной его форме.

Социальная борьба, происходившая в римском обществе, следы проявления которой отмечались нами уже и в конце царского периода, находила свое отражение также и в тех правовых нормах, какие определяли существование профессиональных и религиозных ассоциаций. Видимо, в связи с волнениями плебса, имевшими место в царствование последнего Тарквиния (Liv., I, 49, 9), предпринято было запрещение коллегий, о чем традиция сохранила определенное известие (Dion. Hal., IV, 43, 2). Подобные же запреты повторялись и в начале эпохи республики (Liv. II, 28, 3), хотя Дионисий Галикарнасский и отмечает, что переход от тирании Тарквиниев к республиканской свободе [176] наменовался разрешением всякого рода частных ассоциаций, не нарушавших общественного порядка. В этом же смысле очевидно приходится понимать и ссылку Гая на законы XII таблиц, регламентирующие частные ассоциации (XII, 8, 2; Dig., XLVII, 22, 4: his (sodalibus) potestatem facit lex (sc. XII tab.) pactionem quam vellint sibi ferre dum ne quid ex publica lege corrumpant). И хотя с этих пор и до эпохи Пунических войн, когда в 186 г. до н.э. в силу ceнатусконсульта de Bacchanalibus были подвергнуты политическому преследованию религиозные ассоциации участников культа Вакха за их явно демократические тенденции (об этом подробнее ниже), ничего не слышно о запрещении коллегий, следует все же думать, что и в другие моменты обострения политического положения республики коллегии подвергались политическому преследованию или правовому ущемлению. По крайней мере отрывочное свидетельство Ливия (IX, 30, 5) позволяет предположить нечто подобное в отношении коллегии тибицинов (музыкантов), удалившейся из Рима в Тибур, ввиду отнятия у нее в цензорство Аппия Клавдия (312 г. до н.э.) неких древних привилегий.

Особенно же широкие преследования, касавшиеся как профессиональных коллегий, так и религиозных ассоциаций (в частности компитальных коллегий), производившиеся в напряженную эпоху средних десятилетий I в. до н.э., получили отражение в правовых актах запретительного характера, изданных постановлением сената в 64 г. до н.э. и вторично несколько позднее по распоряжению Юлия Цезаря, в 56 г. до н.э., когда он, по словам Светония (Suet. Caes., 42): cuncta collegia praeter antiquitus constituta distraxit. [177]

Глава восьмая.

Традиционные данные о сословной борьбе и восстаниях рабов в Риме VI—V вв. до н.э.

Этрусские цари в Риме, будучи вождями военных дружин, использовали для утверждения своей власти в полисе противоречия между родовой аристократией и не связанными с гентильной организацией слоями городского плебса. В царскую эпоху предпринято было немало для утверждения территориального (трибунального) принципа организации плебса в противовес его гентильной (куриатной) организации, которая охватывала, главным образом, сельское население. Создание четырех городских триб произошло еще в царское время. Их, как и многие другие установления государственно–демократического порядка, традиция связывала с деятельностью царя Сервия Туллия. Ему приписывалось также и распределение неполноправного и стоявшего юридически вне общины плебса по трибам и введение его, таким образом, в состав гражданства. Поскольку гентильная организация знала лишь рабов и клиентов (familia) рода, находившихся в беспрекословном подчинении у его главы, следует допустить, что внегентильные элементы юридически являли собой в какой–то части клиентелу и фамилию царя[1]. Появление ее должно было представлять определенную ступень в развитии государственного и муниципального рабовладения.

Надо думать, что государственные (царские) клиенты и рабы находились в более свободном и материально более выгодном положении, нежели рабы и клиенты гентильные. Так что для городского плебса в условиях преобладания гентильного порядка царская власть была единственной [178] защитой и надеждой, и мы почти ничего не знаем о каких-либо противоречиях между низшими общественными слоями и царской властью. Это не означает, однако, что для подобных противоречий вовсе не было почвы: царь обладал по отношению к городским клиентам и рабам властью патрона и владыки, которая ограничивалась только теми же сакрально–правовыми традициями и еще, пожалуй, чувством политической меры. И когда под влиянием каких–либо обстоятельств эта мера преступалась, возникала почва для противоречий и недовольства. Римская историческая традиция сохранила некоторые факты этого рода, относящиеся к царствованию последнего и наиболее историчного из всех царей этрусской династии — Тарквиния Гордого. И Ливий[2], и Дионисий Галикарнасский[3] сообщают согласно о том, что простой народ был раздражен на царя Тарквиния за то, что тот требовал от него весьма деятельного участия в строительных работах, предпринимавшихся в городе. «Римские люди, победители всех окрестных племен, были из воинов обращены в строителей и каменщиков», — восклицает Ливий[4]. Нетрудно догадаться, что в этом случае из его уст звучит критика царских мероприятий, исходящая вероятней всего не из плебейского, а из аристократического лагеря. Дионисий добавляет к этому в более конкретном и существенном для плебса смысле, что оплата труда была мизерной и заключалась в раздаче небольших порций зерна. Оба автора перечисляют и объекты строительства, предпринятого Тарквинием Гордым: это были — цирк и дренажные каналы, постройка которых была начата еще при его деде — Тарквинии Древнем. Правда, при этом Дионисий в противоречие Ливию разъясняет, будто к таким работам привлекались лишь те из плебеев, которых царь не считал годными для военного дела. Поскольку Тарквиний не делал, видимо, разницы между рабами и теми плебеями, кто уже вышел из рабского состояния и мог бы рассчитывать в связи с этим на более легкие условия существования, недовольство могли испытывать люди, до этого по своему положению не занятые тяжелым физическим трудом. [179]

О формах выражений этого недовольства низших слоев населения действиями последнего этрусского царя мы ничего, однако, не знаем. До нас дошло через Тита Ливия лишь сообщение о выступлении членов фамилии Турна Гердония, арицийского аристократа[5] (Дионисий Галикарнасский называет его жителем Кориол[6]), поднявшего голос на собрании латинской лиги против посягательств Тарквиния Гордого на независимость латинян. На защиту Турна, по словам Ливия, выступили его рабы, в числе которых необходимо предполагать и его клиентов. Поскольку этот противник Тарквиния Гордого именем своим связан с Аппием Гердонием, примерно лет через 50 после описанного события (т.е. в 460 г. до н.э.) возглавившим восстание низших слоев населения Рима с целью захвата Капитолия и установления тирании, встает вопрос о пределах реальности и историчности связи Турна Гердония с движением сопротивления латинской аристократии царю Тарквинию Гордому. Не было бы ничего удивительного, если бы это имя было приплетено к истории Тарквиния Гордого на основании более поздних реминисценций, тем более что и имя Аппия Гердония не у всех авторов звучит одинаково[7].

Римская историческая традиция знает несколько случаев восстаний (или, как говорит Ливий, заговоров) с участием рабов и относит их последовательно к 501, 460 и 419 гг. до н.э. Все они в основных чертах довольно стереотипны: это не были восстания рабов в собственном смысле слова, подобно тем большим восстаниям, о которых мы знаем применительно к более позднему времени, когда рабы восставали под предводительством вождей, вышедших из их же среды, и иногда стремились даже к ниспровержению рабовладельческих порядков. Восстания первого века республики были выступлениями отдельных аристократов, стимулировавших к восстанию своих рабов и клиентов обещаниями им определенных благ в будущем. Для владельцев же речь шла о захвате Капитолийской крепости (в царское время находившейся в руках военной дружины) с целью ниспровержения власти республиканского сената и патрицианских магистратов.

Весьма вероятно, что во всех случаях подобных движений инициаторами их производилась попытка привлечения [180] на свою сторону возможно более широких слоев городского плебса и рабов. Движения эти, таким образом, очень напоминают те, с которыми мы познакомились из истории древнего Карфагена и греческих полисов Сицилии, где инициаторами народных восстаний бывали лица, стремившиеся к тирании, ведшие за собой порабощенные городские и сельские элементы, которым в случае победы, бывала обещана свобода и полноправное гражданство. Некоторые историки рабства и рабских движений вообще не признают историчности упомянутых революционных выступлений начала эпохи республики, в которые вовлечены были и рабы, ввиду того, что описания их содержат позднейшие штрихи, связывающиеся с событиями эпохи Гракхов или даже более позднего времени. Так, Вестерман склонен их отрицать на том основании, что, по его мнению, в V в. до н.э. в Риме было вообще еще слишком мало рабов для того, чтобы можно было ожидать с их стороны восстаний[8]. Мюнцер замечает, что программа Аппия Гердония, историчности которого он впрочем не отвергает, напоминает социальную программу движения Катилины[9]. Нельзя не заметить следов известных искажений древних фактов, привнесенных в эти рассказы позднереспубликанской историографией под влиянием событий эпохи Гракхов или эпохи гражданских войн. Но самые факты, описание которых у Ливия, Дионисия Галикарнасского и других еще более поздних историков страдает подобными неточностями, все же должны быть признаны исторически подлинными, тем более, что они перекликаются иногда с попытками каких–либо законодательных реформ, предпринимавшихся плебейскими трибунами в близкие данным революционным событиям годы (сообщения о коих основаны на другой самостоятельной традиции). Совпадая по времени с сообщениями о выступлениях низших слоев населения, они подтверждают наличие соответствующей политической ситуации. Так, движение 501—498 гг., о котором имеются отрывочные сведения у Дионисия Галикарнасского[10], связывается, с одной стороны, с происками изгнанного Тарквиния, искавшего приспешников в Риме среди плебеев и рабов. С другой, — оно близко по времени к событиям, сопряженным с законом Спурия [181] Кассия о наделении землей беднейших плебеев и латинян, сообщения о чем у Ливия и Дионисия[11] довольно противоречивы и, несомненно, основываются на искаженных реконструкциях позднереспубликанской анналистики, навеянных борьбой римских сословий на аграрной почве. Существенно, однако, что определенные социальные тенденции, действовавшие в самом начале существования республики, реальность которых не приходится отрицать, породили события, получившие соответствующее отражение в указанных сообщениях позднейших историков Рима.

Движение, относимое к 419 г. до н.э.,[12] также совпадает по времени с несколькими плебисцитами касательно земельных наделов, свидетельствующими об определенной напряженности внутриполитической обстановки в Риме в указанные годы.

Аппий Гердоний был, по свидетельству сообщающих о нем авторов, аристократом сабинского происхождения, обладавшим богатством и политическим влиянием в Риме. Дионисий Галикарнасский[13] говорит определенно, что Капитолий был им захвачен с помощью его собственных клиентов и рабов, число которых составляло 4 тыс. человек. Тит Ливии насчитывает всего 2500 человек его активных сторонников, упоминает о рабах без указания их принадлежности и об изгнанниках (exules)[14]. Оба автора подробно характеризуют обстановку, создавшуюся в Риме в результате весьма острых отношений между патрициями и плебсом. Плебейские трибуны выступали против поддержки консулов, стремившихся помешать Гердонию совершить затеянный им политический переворот. Де Санктис[15], основываясь на словах Дионисия о том, что Гердоний хотел, призвать на помощь в случае невозможности осуществить предприятие собственными средствами врагов Рима — сабинян, этруссков и эквов, — полагает, что попытку предпринятого Гердонием государственного переворота следует рассматривать в плане сабинских поползновений к освобождению от римского владычества и занятию руководящего положения в общине. Так или иначе, Гердоний хотел воспользоваться замешательством и слабостью сената [182] для ниспровержения недавно установившегося режима. Нелегко, а в данной связи и нет нужды, выяснять истинные причины затеянного им переворота. Сообщения о его ходе и конце полны романтических подробностей, вплоть до гибели одного из консулов во время борьбы за Капитолий[16]. Подробности эти могут не соответствовать действительности, так же как, вероятно, несколько изменилась и политическая окраска этого движения в римской анналистике под действием позднейших исторических обстоятельств, оказавших влияние на римских историков. Важно установить характер связи этого движения с общественными низами, в частности с рабами. Существенно, что, быть может, не все рабы и клиенты, принявшие участие в движении, действовали, подчиняясь зову своего владыки; некоторые, вероятно (если верить Ливию), явились со стороны и выказывали самостоятельное и по собственному почину выраженное стремление к революционному выступлению.

Не менее существенно и то, что движение это, видимо, сочеталось с обострением напряженной борьбы плебса за свои интересы, встречавшей не менее острое сопротивление со стороны аристократии. Близ того времени, к которому традиция относит этот заговор, умещается также и плебисцит Ицилия de Aventino publicando, т.е. попытка проведения закона о предоставлении земли на Авентинском холме для жительства не имевшим своих жилищ плебеям (456 г. до н.э.) и плебисцит (468 г. до н.э.), принятый по предложению трибуна С. Терентилия Гарсы[17], об учреждении коллегии из пяти человек для записи законов. Lex Terentilla послужил первым толчком к тому движению, которое окончилось учреждением децемвирата в 451 г. до н.э.

Об остром характере столкновения, связанного с именем Аппия Гердония, свидетельствует сообщение анналистов о гибели консула Публия Валерия Попликолы в сражении, происшедшем между сторонниками власти, шедшими под его предводительством на штурм крепости, и приспешниками Гердония. Даже если считать, как это делает Мюнцер[18], что смерть консула фигурирует в рассказе об Аппии Гердонии лишь потому, что анналисты нашли упоминание о ней под соответствующим годом в Капитолийских фастах, [183] если даже она и придумана, то сделано это было, видимо, вследствие наличия более древних сообщений о жестокой кровопролитной схватке, происшедшей при освобождении Капитолия от утвердившихся на нем сторонников Гердония.

Таким образом, попытка Гердония захватить Капитолий предстает в нескольких аспектах: во–первых, она, как указывают некоторые историки и среди них Э. Пайс[19], представляется, на основании подчеркивания источниками сабинского происхождения Гердония и его стремления привлечь себе на помощь соседние угнетенные или враждебные Риму общины, движением сабинян, пытавшихся захватить верховенство в государственных делах Рима. Поскольку сабинский этнический элемент был представлен в Риме с древнейших времен достаточно сильно, такой взгляд кажется вполне правомерным. Во–вторых, это было движение плебеев разного общественного и экономического состояния, объединенных стремлением добиться гражданства и равноправия с патрициями и закрепить достигнутые успехи законодательным порядком. Наконец, это было движение клиентов и рабов, в первую голову, вероятно, клиентов и рабов самого Гердония, шедших за ним (по принадлежности к возглавляемому им роду) вследствие необходимости подчиниться своему патрону и владыке. Однако необходимо думать, что ими двигала, помимо отмеченных причин, также и вера в победу предприятия Гердония и надежда на то, что в случае его успеха, и они смогут воспользоваться плодами тех перемен, какие произойдут в римском государственном управлении и в положении сословий. Если считать, что обещания Гердония дать свободу рабам и гражданство клиентам являются лишь позднейшей интерпретацией, анахроническим искажением древнего факта, то было бы естественней предположить, что рабы и клиенты Гердония должны были бы скорей всего воспользоваться создавшимися критическими обстоятельствами для того, чтобы разбежаться и избавиться одновременно и от подневольного положения и от ответственности, какая им угрожала за участие в мятеже в случае его неудачи. Кроме того, ввиду несогласия источников в отношении состава участников[20] движения допустимо предположить, что в нем приняли участие также различные категории подневольных контингентов Рима, а не только клиенты и рабы самого Гердония, [184] и это предположение может быть справедливым ввиду достаточно большого числа участников движения.

Попытка Гердония захватить в свои руки власть в Риме с помощью демократических элементов и движение 419 г. до н.э. перекликаются не только с аналогичной попыткой Спурия Кассия, о которой выше уже была речь, но также и с двумя более поздними попытками того же рода, предпринятыми согласно традиции Спурием Мелием[21] в 439 г. до н.э. и Марком Манлием Капитолином в 384 г. до н.э.[22] Первый из названных — богатый римский всадник, организовавший средствами своей клиентелы закупки и раздачи зерна народу в голодный год, был обвинен патрициями в стремлении к царской власти и убит при попытке оказать сопротивление явившимся для его ареста властям. Манлий же погиб в результате попытки захвата Капитолия (или попытки поднять восстание, руководя им из своего дома, находившегося на Капитолии[23]).

В традиционных рассказах о событиях, связанных с именами Мелия и Манлия, нет прямых упоминаний об участии [185] в них рабов. О том, однако, что обе попытки государственного переворота имели в виду определенный расчет на поддержку со стороны угнетенных и порабощенных элементов, позволяют судить приписываемые им широкие демагогические мероприятия, с целью привлечения на свою сторону общественных низов: бесплатная раздача продовольствия, приобретенного Мелием на собственный счет, могла иметь в виду наиболее неимущих и обездоленных жителей города и его сельскохозяйственной территории, поскольку хлеба не было также и у плебеев–земледельцев[24].

Манлий представлен в качестве борца за освобождение nexi, т.е. плебеев–должников, обреченных на долговое рабство. Он, по традиционным данным, выразил даже готовность отказаться от собственного земельного владения, расположенного на завоеванной вейентской земле, ради избавления должников от тяготевшего над ними рабства[25].

При этом традиционный рассказ, при всей несомненности его модернизации, навеянной соответствующими политическими тенденциями эпохи Цинны и даже Катилины, когда выдвигались проекты полной или частичной отмены долгов неимущего гражданства[26], в общем не лишен внутренней логики и даже некоторых» довольно индивидуальных черт, свидетельствующих в пользу его хотя бы частичного правдоподобия и подлинного историзма: Марк Манлий почитался спасителем Рима от галльского нашествия и мужественным защитником Капитолия, на котором находился его дом, что обеспечило ему славу и популярность по миновании галльской опасности. Об этом согласно рассказывают Ливий, Дионисий Галикарнасский и Аврелий Виктор[27]. Ливий говорит к тому же, что общественное внимание обратило его как первого из патрициев к крайней демагогии[28]. И Ливий, и Аврелий Виктор указывают на то, что плебеи приветствовали его в качестве своего патрона[29]. Оба автора свидетельствуют также и о том, что дом на Капитолии был подарен Манлию государством. Будучи заподозрен в стремлении к царской власти и заключен в [186] тюрьму, Манлий был освобожден из нее толпой народа[30]. Поскольку его окончательное осуждение было совершено центуриатными комициями, следует полагать, что поддержку ему оказывали лишь беднейшие элементы гражданства, лишенные веса в комициях. Манлий рассчитывал, видимо, также и на поддержку со стороны рабов. Зонара сохранил рассказ о том, что он был выдан властям именно неким рабом при обстоятельствах, сообщение о которых также, быть может, сохраняет индивидуальные и исторически точные черты: «плебс помог ему (т.е. М. Манлию) взойти на Капитолий и они захватили его… Некий раб пришел к Камиллу и обещал ему взять (Марка Манлия) Капитолина живьем. Получив для этого вооруженных воинов и спрятав их близ Капитолия, он сам под видом перебежчика приблизился к (Марку Манлию) Капитолину и обещал ему поддержку своих товарищей (όμοδούλων). Так, говоря с ним, он увел его от его сторонников под предлогом сообщения ему неких секретов и приблизился (с ним) к засаде, где тот был схвачен и приведен в суд (δικαστήριον)» (Ζonar., VII, 23, 10).

Весьма вероятно, что рассказы об этих событиях испытали на себе влияние социальных тенденций более позднего периода и претерпели известные изменения под пером историков позднереспубликанского времени. Однако не вызывает сомнения, что и в этих движениях участие порабощенных элементов могло сводиться преимущественно к использованию их потенциальных революционных возможностей для достижения целей, продиктованных интересами других социальных категорий. Оба предприятия, видимо, не получили широкой поддержки в плебейской и рабской среде. Анналисты ничего не сообщают хотя бы о таких формах их активности, какая была проявлена во время восстания Аппия Гердония.

Более широкие народные движения с участием порабощенных элементов и с проявлением их собственной инициативы стали возникать несколько позднее, под влиянием изменения социально–экономических факторов, крупных политических событий и, наконец, вследствие войн более широкого международного значения, приведших в движение значительные массы народа, оказывавшегося способным к проявлению свойственных ему революционных тенденций. [187]

Следует, однако, сказать, что выступления рабов, инспирированные представителями высших слоев общества в целях, с социальными интересами рабов ничего общего не имеющими, происходили в Италии также и в более позднее время. Ливий сообщает, например, о двух подобных выступлениях в период II Пунической войны и через несколько лет по ее окончании, связанных с антиримской деятельностью содержавшихся в плену пунических аристократов, подстрекавших к диверсионно–заговорщической деятельности находившихся с ними в плену рабов. Первый случай имел место в 217 г. до н.э. в Риме, вследствие чего было казнено (распято на крестах) 25 рабов[31]. Позднее, в 198 г. до н.э., жившие в Сетии (Лаций) карфагенские заложники возмутили находившихся там же рабов из числа карфагенских военнопленных к восстанию, целью которого намечался захват Сетии, Норбы, Цирцей и Пренесте[32]. После подавления этого восстания, на что потребовалось продолжительное время, так как часть восставших рабов разбежалась и укрылась в различных местах, было казнено 500 человек. Исследователь этих движений O. O. Крюгер полагает, что, несмотря на отмеченный только что провокационный характер обоих восстаний, впечатление, произведенное ими на римское общество, было весьма значительно и повлекло за собой ряд существенных административных мер охранного характера[33]. [188]

Глава девятая.

События 343—340 гг. до н.э. в Средней Италии и народное движение 342 г. до н.э. в Риме

Между I Самнитской войной 343 г. до н.э. и Латинской войной 340 г. до н.э., в 342 г. (по хронологии Ливия)[1] в Риме произошли волнения низших слоев населения, в которых приняли участие и рабы[2]. Об этих событиях, о коих в новой исторической литературе преимущественно известно как о волнениях в римских войсках, расквартированных в Кампании[3] и выведенных оттуда благодаря хитроумию консула К. Марция Рутила (у Аппиана — Мамерка[4]), трудно извлечь из источников что–либо достоверное, настолько сообщения Ливия, Дионисия и Аппиана представляются надуманными и искаженными. Ливий при этом предупреждает сам о недостоверности его сообщений относительно событии 342 г. и замечает, что в различных источниках он находит разные и противоречащие друг другу данные[5].

К тому же и вся письменная традиция, относящаяся к I Самнитской войне, отзвуком которой должны были быть революционные события 342 г., полна противоречий и потому воспринята новой наукой с большими сомнениями. После же того, как Моммзен подверг эту традицию весьма суровой и проницательной критике[6], Низе, например, [189] отрицал историчность I Самнитской войны вовсе[7]. Так же точно поступали Э. Пайс[8] и Бургер[9]. Суждение это неминуемо распространилось и на сообщения о других событиях, связанных преданием хронологически и логически с I Самнитской войной.

Среди этих сообщений явно искаженным и сильно фальсифицированным представляется рассказ о восстании, имевшем место в 342 г. до н.э. среди войск расквартированных в Кампании и отозванных с целью их демобилизации[10] в Рим, при участии рабов, а также, вероятно, и низших слоев свободного римского населения. Уже Моммзен назвал повествование Ливия, описывающего весьма сбивчиво и противоречиво относящиеся к этому восстанию факты, сентиментальным[11]. Беглого взгляда на соответствующее место Ливия[12] достаточно, чтобы убедиться в том, насколько эта «сентиментальность» политически тенденциозна.

Однако прежде чем дать место критике Ливиева рассказа о восстании 342 г., необходимо коротко остановиться на событиях I Самнитской войны, приурочиваемых традицией к предшествующему году, в отношении которых, с тех пор как были высказаны наиболее глубокие и резкие сомнения в их историчности, наука располагает некоторыми новыми данными, учтенными более поздними исследователями, занимающими в отношении I Самнитской войны гораздо менее пессимистическую позицию. Если одним из наиболее существенных аргументов в пользу неисторичности I Самнитской войны признавалось умолчание о ней Диодора, то после опубликования «Оксиринхской хроники»[13] — сочинения, датируемого его издателями II в. до н.э. и относящегося, таким образом, ко времени старшей анналистики, вряд ли это соображение может сохранять силу. «Оксиринхская хроника» упоминает о I Самнитской войне под 340—339 гг. и при этом в непосредственной связи с Латинской войной, помещаемой ею под 339—338 гг. до н.э.[14] [190]

Столкновения римлян с самнитами на кампанской территории начались еще задолго до событий, приведших к I Самнитской войне, и одно из наиболее ранних проявлений этой враждебности следует усматривать в тех препятствиях, которые чинились самнитами римлянам при закупке последними в Кампании хлеба в 411 г. до н.э.[15] Кампания представляла лакомый кусок и предмет спора не только между самнитами и римлянами. Хотя, по словам Ливия, Латинская война велась из–за требований об уравнении союзных латинян в правах с римлянами[16], то обстоятельство, что военные действия происходили преимущественно на территории Кампании, не может не заставить насторожиться и заподозрить в этом указание на непосредственный предмет латино–римского соперничества. Из Ливия явствует при этом[17], что латиняне начали в 340 г. эту войну как войну с кампанскими самнитами и переманили на свою сторону поспешивших отложиться от римлян кампанцев.

Отложение Капуи от Рима в начале Латинской войны свидетельствует о том, что рассказ о ходатайстве капуанцев перед римским сенатом в 343 г. до н.э.[18] является вымыслом анналистики, в действительности же присоединение Капуи к Риму в качестве civitas sine suffragio сопровождалось для капуанцев, равно как и для других камнанских общин, политическим и экономическим гнетом. Всеми же выгодами от этого присоединения поспешили воспользоваться римские правящие круги на зависть не только союзных латинян, но и собственных граждан из низших слоев населения. Ливий, Дионисий Галикарнасский и Аппиан согласно рассказывают о том, что в римских войсках, расквартированных в 342 г. до н.э. в Кампании, брожение началось именно вследствие зависти нищих, обремененных долгами римлян к живущим райской жизнью изнеженным кампанцам, утопающим в изобилии и не имеющим достаточно храбрости для того, чтобы защитить от посягательств чужеземцев накопленное добро. Дионисий, оживляющий свое изложение речами заговорщиков, призывавших к захвату и дележу кампанских земель и прочего имущества, заставляет их аргументировать свои призывы [191] доводами в стиле плебейской фразеологии эпохи Гракхов, что и выдает, в первую очередь, руку позднего анналиста, заимствовавшего краски для изображения событий середины IV в. до н.э. из описаний, сходных по содержанию, но значительно более поздних, а потому и более ярких и понятных народных движений конца II в. до н.э.

Однако в описании революционных брожений среди римских солдат в Кампании (особенно у более многословного Дионисия Галикарнасского) сквозит также и нечто несомненно подлинное, отражающее истинные обстоятельства событий и истинные намерения некоторых легионеров-римлян, не желавших возвращаться из богатой Кампании на свои мизерные, истощенные и обремененные долгами земельные участки. В особенности примечательно в этом отношении, что римские солдаты ссылаются на пример самих же кампанцев (т.е. кампанских самнитов), примерно за сотню лет перед тем захвативших у перебитых ими греческих и тирренских колонистов города, имущество и жен. Кроме того, эти же завистливые легионеры намеревались в случае сопротивления со стороны властей освободить сельских и домашних рабов (δεσμότας ἐκ τῶν ἀγρῶν… καί θεράποντας)[19] ,и заключить союз с врагами римлян. Таким образом, римские повстанцы готовы были принять ту самую программу, которую в порядке исполнения древнеиталийского обычая «священной весны» осуществили столетием позже мессинские мамертинцы — кампано–самнитские наемники Агафокла, захватившие власть в Мессане и произведшие в ней социальный переворот. Существенно, что готовые к возмущению римские легионеры настаивали на тождестве своих планов с действиями кампанских самнитов по отношению к грекам и этрускам. Несомненно и сходство их намерений с действиями позднейших мамертинцев, совершавшимися, как свидетельствует их соплеменник и историк Альфий у Феста[20], именно в порядке осуществления обычая «священной весны». А это заставляет предположить, что кампанские самниты, спустившиеся с Апеннина в V в. до н.э. и захватившие кампанские города, были стимулируемы тем же, облеченным в религиозную форму обычаем ver sacrum (являвшимся идеологическим выражением стремлений италийских племен к разделению и [192] распространению), что и почти два столетия спустя их мамертинские единоплеменники. Разумеется, необходимо иметь в виду, что социальный смысл совершавшихся в порядке осуществления этого обряда действий во всех трех случаях мог быть неодинаков. Мы не знаем, отпускали ли захватившие в V в. Кампанию самниты на волю рабов, как это намеревались сделать в середине следующего столетия римские плебеи, но если они и делали это, то не столько из социальной солидарности, сколько лишь потому, главным образом, что сами они находились еще на достаточно низкой ступени общественного развития, не предполагавшей регулярного употребления рабского труда в хозяйстве. Равно как и грабеж имущества кампанских рабовладельцев, который намеревались произвести по примеру самнитов римляне, с захватом их хозяйства и их жен, вряд ли походил на ту организованную экспроприацию с разделом земельных участков, какую, видимо, произвели в Мессане мамертинцы.

И Ливий, и Дионисий сообщают согласно о столь широком распространении революционного брожения в кампанских гарнизонах, что консулу 342 г. Марцию Рутилу, прибывшему в Кампанию с новыми пополнениями, предназначенными для продолжения Самнитской войны, пришлось действовать хитростью, с тем чтобы удалить наиболее разложившиеся элементы и заставить их возвратиться в Рим. Оба автора согласно говорят далее, что накопление сил удаленных таким образом из Кампании заговорщиков, не желавших из боязни жестокой расправы со стороны сената возвращаться в Рим, происходило близ Таррацины, где они заняли крепкое в отношении обороны место. Ливий при этом называет Лаутулы — пункт у горного прохода на Аппиевой дороге, к югу от Таррацины, связанный с событиями II Самнитской войны[21], и оттуда мятежники двинулись к Альбе Лонге и разбили свой лагерь у подножия Альбанских гор. Дионисий же помещает лагерь мятежников, в который они собирали пополнения из числа вновь прибывавших из Кампании, отсылаемых на родину войск, а также из окрестных рабов[22], именно у Таррацины. Несомненно, что рабы, о которых упоминал Дионисий как о присоединившихся к мятежникам у Таррацины были рабами не римлян, а союзных латинян. Грабежи, которыми, по [193] словам Ливия[23], сопровождалось продвижение мятежников к Альбе Лонге, имели место также на латинской территории. Имеются и другие признаки того, что движение имело более широкий размах, чем можно представить себе на основании первого впечатления от рассказа Ливия и Дионисия Галикарнасского, выставлявших на передний план волнения в кампанских гарнизонах. Однако речь об этом будет идти ниже, в несколько другой связи.

Повстанцы, отказавшись подчиняться легионному командованию (легату и военным трибунам), ведшему их отряды в Рим, избрали, видимо, вождей из своей среды — из числа простых легионеров, как об этом позволяет заключить сообщение Дионисия[24]. Ливий же рассказывает по этому поводу легенду, политически–дидактический смысл которой достаточно прозрачен: повстанцы, спорившие об избрании вождя, пишет Ливий[25], прознали будто бы о том, что близ Тускула живет и занимается обработкой своего поля, отстранившись от политических дел, Тит Квинкций, которого они насильно привели в лагерь и поставили во главе восстания, приказав ему вести их на Рим. Встретившись у восьмого камня Аппиевой дороги с высланным навстречу повстанцам римским войском под командованием диктатора Марка Валерия Корва, консула 343 г. до н.э., Квинкций вступил с последним в переговоры, закончившиеся ввиду обоюдного нежелания полководцев, равно как и стоявших за ними солдат, сражаться полным согласием. Достижение этого соглашения Ливий склонен объяснять не только миролюбием и демократическими принципами обоих патрициев, но также патриархальностью гражданских нравов тогдашнего Рима вообще, не допускавших якобы и мысли о возможности кровопролития между согражданами[26]. Легендарность этого рассказа о гражданском мире, которым якобы закончилось поднявшееся в римских войсках и поддержанное латинскими и рабскими элементами восстание, обусловливается нарочито дидактическим характером повествования, особенно заметным в речах, вкладываемых Ливием в уста Квинкция и Валерия Корва; он сам поясняет это заявлением, что в других источниках он находит другие имена и другие факты. Так, вместо Т. Квинкция в [194] качестве вождя повстанцев, говорит он, называют Г. Манлия, под водительством которого повстанцы дошли будто бы до четвертого камня Аппиевой дороги, где и произошла их встреча с высланными из Рима войсками. Примирение же между ними произошло, по этой версии, не по воле вождей, а вследствие перехода римлян на сторону повстанцев, ввиду чего консулы принуждены были просить у сената разрешения на мирное урегулирование конфликта[27].

Имена Квинкция и Манлия, несмотря на то, что в середине IV в. до н.э. известны в качестве видных политических деятелей реальные представители этих патрицианских родов[28], вероятно, фигурируют в традиции потому, что составлявшие эти рассказы на основании фамильных и других преданий анналисты имели перед глазами в качестве образцов военных и народных вождей Т. Квинкция Капитолина, Л. Квинкция Цинцинната и М. Манлия Капитолина[29]. Ливий сообщает далее[30], что восставший народ принял по предложению диктатора два закона: чтобы не ставить никому из воинов в вину их дезертирства; чтобы никто из внесенных в военные списки не мог быть из них вычеркнут против его собственного желания, за неисполнение чего назначалась якобы смертная казнь. Этот плебисцит мог бы быть сочтен за вымышленный и представленный по более позднему образцу, но нельзя, однако, не отметить, что оба народных постановления вполне соответствуют характеру событий 343–342 гг. до н.э. в Кампании и логически из них вытекают. Будь они приукрашены по каким–либо более отчетливым и определенным образцам или даже (для данного случая) придуманы, тем не менее они весьма верно отражают реальное положение вещей, поскольку оно может быть реконструировано на основании произведенных выше сопоставлений.

Круг этих общих соображений очерчивает далее само же древнее предание. Ливий[31] ссылается на известие, соответственно которому к этому же году относятся плебисциты, принятые по предложению трибуна Л. Генуция, — [195] о запрещении ростовщичества и о правомочности выбора обоих консулов из числа плебеев. Ливий замечает при этом, что если подобные уступки были действительно сделаны, то это свидетельствует о большом размахе восстания.

Были они сделаны в действительности или нет, в конце концов не так уж и важно, поскольку они не получили практического осуществления. Гораздо существенней, что народные устремления, выраженные ими, прочно зафиксированы в целом ряде выступлений на протяжении IV—III вв. до н.э., свидетельствующих об упорной и длительной борьбе за политические и экономические интересы плебса, в которую нередко, как и в данном случае, вовлекались его низшие, беднейшие слои, а также рабы, поскольку фактически ввиду широкого распространения долгового рабства нельзя было, видимо, строго провести границы между теми и другими: многие из сегодняшних рабов вчера еще были свободны и надеялись снова обрести эту свободу в случае своей победы в борьбе за отмену долгового рабства и ростовщичества.

Дионисий Галикарнасский, объясняя, почему у римских легионеров, стоявших в Кампании, появлялось желание проделать с кампанцами то же, что те в свое время проделали с греко–этрусскими жителями Вольтурна, замечает, что эти легионеры были набраны из числа беднейших римлян, которых по возвращении домой ожидали нищета и долговое рабство[32]. Именно поэтому они так сопротивлялись возвращению на родину, когда наиболее революционно и агрессивно настроенные среди них были отобраны и под различными предлогами[33] выведены из Кампании. Поэтому какая–то часть их, отправляемая в Рим, засела у Лаутул близ Анксура и задерживала другие, возвращавшиеся из Кампании контингенты, вместе с которыми, собравшись в значительном числе, они якобы и двинулись, грабя и освобождая по пути рабов, к Альбе Лонге и Риму. Наши авторы, сообщающие эти сведения, совершенно не удивляются тому, что эти грабежи и другие революционные действия должны были, как уже указывалось, происходить на территории не Рима, а Лация и что освобождаемые рабы, работавшие на полях, были по крайней мере в какой–то части рабами латинян, а не римлян. Не удивляет же это [196] их вероятней всего потому, что низшие слои римского плебса и в более позднее время рекрутировались в значительной степени из окрестных латинских общин и, таким образом, освобождаемые ими рабы были для них братьями не только по близкой и вероятной судьбе, но и по крови.

Как увидим ниже, одни и те же интересы влекли восставших римлян или союзных латинян в Кампанию — интересы безземельных и обремененных долгами низших слоев населения римской и латинских общин во многих отношениях должны были быть одинаковы. Во всяком случае именно эти, кажущиеся теперь нелогичными, обстоятельства восстания римских легионеров в Кампании должны убеждать в их исторической подлинности, так как будь они выдуманы — выдумка эта столь же была бы нелогична и с точки зрения самих ее авторов и их древних читателей.

Совершенно несомненно, что упоминание в связи с событиями 342 г. до н.э. таких имен, как Квинкций, Манлий, Валерий, может быть и Генуций, связано с тенденциями плебейской анналистики. Зато имя Публия Салония, военного трибуна, а позднее центуриона примипилария, которого восставшие солдаты ненавидели за сопротивление, оказанное им этим командиром в Лаутулах, и по поводу которого восставшие солдаты требовали специального закона о запрещении военным трибунам занимать впоследствии должности центурионов[34] — это имя, не фигурирующее в источниках ни в какой другой связи, должно принадлежать действительной истории и восходить к первоначальным свидетельствам о восстании 342 г. до н.э.

Восстановить более полно и точно картину солдатского и народного движения в 342 г. до н.э. на основании совершенно недостаточных и противоречивых данных Ливия, Дионисия Галикарнасского и Аппиана не представляется возможным. Источники Ливия были настолько разноречивы, что соответственно одним из них восставшие явились не из Кампании, а вышли из самого Рима, покинув его наподобие предшествующих плебейских сецессий[35].

Не имея возможности более детально характеризовать само событие, мы, однако, в состоянии проследить его более глубокие и общие причины. Середина IV в. до н.э. была для Рима, да и для всего Лация, трудным и беспокойным временем. По Средней Италии бродили галльские [197] орды, грабившие города, уничтожавшие посевы и обрекавшие на голод окрестное население. Описанию мер для отражения галльских набегов, которые принимала римская община, еще далеко не полностью оправившаяся от погрома 389 г. до н.э., посвящена не одна страница VI и VII книг Ливия. Немало сил отнимала борьба с вольсками, герниками и этрусками. Рим в союзе с самнитами, незадолго перед тем политически между собою объединившимися, искал поддержки и политического равновесия в своих военных предприятиях. Недостаток собственного продовольствия толкал его к укреплению связей с богатой и хлебородной Кампанией, представлявшей собой лакомый кусок не только для римлян, но и для остальных латинян, а также и для самнитов. Пока римский сенат стремился к поддержанию дружественных отношений с капуанцами и укреплению политических позиций Капуи среди соседних племен, в Кампанию просачивались самниты и, возможно, еще в большем числе латины. Что самниты туда проникали более или менее неорганизованно, об этом свидетельствует, как уже было указано, то обстоятельство, что, сообщая о I Самнитской войне, наши источники говорят о ней не как о войне с Самнитским союзом, а лишь как о столкновениях с теми самнитами, которые пытались захватить Капую[36].

Что касается латинян, то об их устремлениях и проникновении в Кампанию свидетельствует, как уже было показано, прежде всего то, что военные столкновения римлян, союзных латинян и сидицинов в Латинской войне 340 г. до н.э. происходили именно в Кампании, близ Капуи, находившейся на стороне латинян — обстоятельство, прямо указывающее на кампанские дела как на причину раздора между Римом и латинами. Кроме того, принятие Капуи и кампанских общин в состав римского государства и наличие основанных частично еще во второй половине IV в. до н.э. в пограничных ее областях латинских колоний также указывает на далеко зашедший процесс латинизации Кампании. Калес, Сатикула, Суэссула и Интерамна — расположенные вокруг Капуи общины — по окончании враждебных отношений с латинами получили от Рима права латинских колоний[37], что устанавливает, несомненно, их не только политическое, но и культурно–этническое тяготение к Риму. [198]

В начале главы уже говорилось о том, что драматизированный рассказ Ливия о капуанском посольстве и последующем deditio этого города не более как искажение и приукрашение действительного факта римско–капуанского foedus'a, заключенного в 343 г. до н.э.[38] Объяснение его следует искать в том, что верхушка римского общества, так же как и латинских общин, искавших союза с Капуей, была привлечена в Кампанию соображениями коммерческого и политического характера, которые она, однако, стремилась облагородить и замаскировать. Беднейших же представителей римского и латинского плебса, входивших в состав римских гарнизонов, которые должны были охранять Кампанию от просачивавшихся в нее самнитов да и тех же латинян, составлявших гражданство кампанских общин и вышеупомянутых латинских колоний, привлекала туда надежда на добычу, возможность пограбить, а, может быть, и осесть на плодородной, не обремененной еще никакими налогами и долгами земле.

Таким образом, события 343–340 гг. в Кампании, известные традиции под именем I Самнитской и Латинской войны, должны рассматриваться в их непрерывной связи. Напоминаем, что «Оксиринхская хроника» помещает обе войны под двумя смежными датами и трактует их как связанные между собою события. Существенно также и прямое свидетельство Дионисия Галикарнасского о том, что направлявшиеся консулом Марцием Рутилом обратно в Рим ненадежные контингенты отказывались возвращаться на свои разоренные и обремененные долгами земельные участки[39]. О малоземелии и остроте аграрного вопроса в Риме в средние десятилетия IV в. до н.э. позволяют судить, с одной стороны, разделы земельных участков в Лации (ager Pomptinus) и в Южной Этрурии между римскими гражданами и создание новых сельских триб на латинской и кампанской территории; с другой стороны, об этом же свидетельствуют попытки аграрного законодательства, стремившегося ограничить крупные земельные захваты и ввести более справедливое распределение ager publiais, соединенные традицией с именами народных трибунов Лициния и Секстия, о чем речь уже была выше. [199]

Из всего изложенного следует, что так называемое восстание римских легионеров 342 г. до н.э., самый факт которого ставился некоторыми историками под сомнение ввиду запутанности, разноречивости и скудости традиционных данных, касающихся как самого восстания, так и связанных с ним событий I Самнитской войны, является, по–видимому, одним из актов длительной социальной борьбы низших слоев населения Рима (и Лация) с их рабовладельческой верхушкой, представленной в то время еще преимущественно патрициатом. В это движение вовлечены были и кабальные рабы, судя по словам Дионисия Галикарнасского[40] и Аппиана[41]. Прямая связь, в которую поставлено анналистикой движение кампанских легионеров с плебисцитом Л. Генуция, определенно свидетельствует о том, что дело не ограничилось волнениями в войсках, находившихся «не Рима, а соединилось с движением низших слоев городских жителей, быть может, вышедших навстречу и в поддержку восставшим войскам, как об этом позволяет догадываться один из упомянутых Ливием вариантов повествования о восстании, где речь идет о том, что народ оказался в момент прихода восставших войск в Петелинской роще, за стенами города[42].

Остается также догадываться, что движение 342 г. до н.э., может быть, лишь потому и не получило в древней анналистике такого же помпезного и изукрашенного изображения, как первая сецессия плебса, что в нем было слишком много реального драматизма и демократизма. Это и принудило анналистов скомкать и затушевать истинную картину движения и превратить по возможности ее описание в отвлеченный панегирик реальным или вымышленным вождям, имена которых позволили сообщить всему рассказу черты, заимствованные из laudationes знаменитых патрицианских и плебейских родов, прославившихся своим участием в сословной борьбе во времена как предшествовавшие, так и следовавшие за рассмотренными событиями. [200]

Глава десятая.

Революционные выступления мамертинцев в Мессане и кампанцев в Регии в 80–е годы III в. до н.э.

К значительно более позднему времени относятся сведения о двух событиях революционного характера, происшедших в греческих городах — Мессане на о–ве Сицилии и в Регии на юге Италии — в 80–е годы III в. до н.э. В обоих случаях зачинщиками этих событий были кампанские солдаты — в Мессане это были сиракузские наемники, отпущенные домой после смерти тирана Агафокла (в 289 г. до н.э.), в Регии — находившиеся на римской военной службе кампанцы и сидицины, составившие так называемый legio Campana[1], поставленный по просьбе регийцев[2] в качестве римского гарнизона в названном городе, для защиты его от соседних бруттиев и луканов.

Социальные выступления мамертинцев, а также связанных с ними регийских кампанцев происходили в весьма тревожные в политическом отношении времена. Сицилия и Южная Италия являлись тогда ареной резких противоречий и открытой борьбы между греками, карфагенянами и римлянами. В эту борьбу были вовлечены и южноиталийские племена, отсталые в культурном отношении по сравнению с греками и римлянами и потому испытывавшие особенно сильно политическое и социальное угнетение со стороны могущественных рабовладельческих общин, которые захватывали их территории, черпали из их среды [201] контингенты рабов и наемников и вовлекали их в качестве вынужденных союзников в свои войны. В III в. до н.э. политическая и социальная борьба в Сицилии и на юге Италии особенно обострилась во время войны Рима с Пирром и в период I Пунической войны, когда значительные массы кампанского, луканского и апулийского населения были приведены в движение. Это находило свое выражение, в частности, в том, что ранее приведенные к покорности и частично порабощенные греками племена луканов и бруттиев, пользуясь их ослаблением и противоречиями с Римом, нападали на прибрежные греческие города и подвергали их разграблению.

Мамертинцы, как единодушно сообщают древние источники, были μισθόφοροι — наемниками сиракузского тирана Агафокла. О кампанских, луканских и других южноиталийских наемниках на греческой и карфагенской службе известно из разных источников. Судя по поведению кампанцев в Регии, а также по той роли, которую играли италийские и кельтские наемники в Ливийской войне (о чем речь будет идти ниже), это были оторванные от хозяйства контингенты, лишенные привычных средств к существованию, питавшиеся надеждами на военную добычу, полные зависти и ненависти по отношению к богатым чужеземцам, к которым они, несомненно, испытывали уже чисто классовую вражду. В их положении и психологии было много общего с теми римско–латинскими контингентами, революционные выступления которых в Кампании и Лации в эпоху I Самнитской войны описаны были выше.

Полибий[3] называет мамертинцев кампанцами. Известно, однако, что наемники Агафокла состояли из представителей различных, преимущественно же южноиталийских племен[4], а поэтому выражение Полибия следует принимать в более широком смысле и в этих кампанцах видеть вообще людей, говорящих на оскском диалекте. Об этом сообщают следующие факты: прежде всего Альфий у Феста[5] называет мамертинцев выходцами из Самния, каковыми, впрочем, и были многие кампанцы. Но из Самния Альфий приводит их не в Кампанию, а в Бруттий, так как тот пункт, где он их поселяет — Таурикана, должен быть сопоставлен с Таурианой, помещаемой Помпонием Мелой и [202] Птолемеем близ Локр[6]. Там же был расположен и Мамерций, по имени которого, быть может, захватившие Мессану италийцы переименовали ее в Мамертину, а себя в мамертинцев. Об оскском языке и оскской культуре мамертинцев свидетельствуют убедительно мессинские монеты эпохи их владычества над городом с легендами не только на греческом, но и на оскском языке (Μαμερτίνουμ). Известны, кроме того, и оскские надписи из Мессаны, относящиеся также к начальной поре владычества мамертинцев[7].

Подробнее всего сообщающий о захвате мамертинцами Мессаны Полибий характеризует эти события как предательство со стороны мамертинцев по отношению к мессинским грекам, пригласившим их в свой город и надеявшимся использовать их в качестве наемников. О том, что мамертинцы были приняты в Мессане первоначально как друзья и союзники, сообщает и Диодор[8]. Некоторые данные позволяют к тому же думать, что мамертинцы вообще не были в Мессане столь чуждыми людьми, как это могло бы показаться с первого взгляда. Южноиталийский элемент был весьма силен в Северо–восточной Сицилии с самой глубокой древности[9]. Следует поэтому думать, что пришедшие в Мессану мамертинцы могли быть там приняты не только как друзья, но и как кровные родственники. Будучи же допущены на этих основаниях в город, мамертинцы взяли тотчас же власть в свои руки; граждан частью перебили, частью изгнали, а их жен и детей, равно как и имущество, поделили между собой. Однако подробности произведенного мамертинцами переворота неизвестны. Даже самый его характер не так–то легко определить на основании отрывочных, тенденциозных и противоречивых данных источников. Полибий говорит лишь о том, что мамертинцы, прельстившись богатством мессинских граждан, ночью расправились с ними и их имуществом. Уже из подобного краткого сообщения явствует, что речь идет не о тривиальном разбойничьем акте, как это хотел бы внушить своему читателю [203] Полибий[10]. Из его же слов следует, что перед нами попытка организованной экспроприации имущих слоев населения Мессаны, поскольку имущество (дома и земельные участки, как уточняет Полибий) было, по–видимому, на основании специального акта разделено и обращено в собственность новых владельцев[11]. Следует к тому же предположить, что мамертинцы обратили отнятую у мессинских греков землю не в частную, а в общегосударственную собственность, поскольку Альфий у Феста[12] говорит об установлении communio agrorum у мессинцев в эпоху мамертинского владычества. Это свидетельство Альфия можно примирить с сообщениями других авторов о разделе мамертинцами земли, в том смысле, что этот раздел был временным с последующими регулярными переделами, наподобие общинной практики, засвидетельствованной, например на Липарских островах, о чем речь была уже выше. И communio agrorum в этом смысле может быть сопоставлено с Диодоровым выражением ἐγεώρχουν κοινῆ, которое он применяет к жителям Липарских островов.

Однако в источниках, в особенности у Полибия, сообщения об организованном разделе имущества затушевываются и отодвигаются на задний план перед известиями об избиении граждан и об овладении их женами. Имеется к тому же основание думать, что и «избиение» богатых граждан было не актом одностороннего насилия, а результатом происшедшей в Мессане гражданской войны, так как из слов Полибия, наиболее враждебно относящегося к мамертинцам автора, следует заключить, что убиты были только те богатые греческие граждане, которые оказали прямое сопротивление мамертинцам, прочие же были изгнаны из города.

У Диодора, повторяющего утверждения об избиении граждан и о захвате их жен, находим, однако, еще более ценное указание, подтверждающее предположение о государственном характере произведенного мамертинцами переворота, с одной стороны, и ограничивающее смысл рассказов об избиении граждан, — с другой. Диодор сообщает[13] о том, что мессинские граждане, несогласные с новой народной властью, не были включены в новые гражданские [204] списки (ψῆφος), утвержденные правителем–демархом мамертинцев.

Эта новая народная власть обозначена у Диодора словам δημαρχία, выражавшим первоначально понятие власти главы аттического дема (рода), которое восходит, таким образом, к представлению о родовом старейшине и перенесено затем на понятие римского трибуната. Мамертинский демарх, о котором упоминает Диодор в указанном месте, на оскском языке назывался meddix или, по словам Ливия[14], meddix tuticus, что служило обозначением высшей магистратуры у осков. Существование демархов как высших магистратов засвидетельствовано также в кампанском Неаполе[15]. Упоминание meddices в многочисленных оскских надписях свидетельствует о сакральном и военном значении их власти, по своему характеру и происхождению приближавшейся к власти племенного вождя или царя. Одна из отмеченных выше оскских надписей из Месеаны[16] называет двух мамертинских meddices, тогда как у Диодора речь идет о демархе в единственном числе.

Таким образом, следует представить себе, что передел имущества в Мессане был произведен под руководством демарха или демархов, которые внесли в гражданские списки и наделили землей лишь тех из мессинских граждан, которые выразили свое подчинение и сочувствие новым порядкам. Что касается захвата мамертинцами жен убитых и изгнанных мессинцев — факт, на котором настаивают источники, — то независимо от того, насколько он был реален в данном случае, его следует признать характерным сопровождением социальных движений древности: о захвате жен рабовладельцев повествует легенда о восстании рабов в Скифии[17] и в финикийском Тире[18]; на подобные же поползновения указывают сообщения и о захвате кампанскими наемниками Энтеллы в Сицилии в 404 г. до н.э.,[19] и о попытках восстания римских гарнизонов в Кампании в эпоху I Самнитской войны, описанных в предшествующей главе, и о поведении кампанского гарнизона в Регии во время войны Рима с эпирским царем Пирром[20], [205] побужденного в своих действиях, по словам Полибия[21], примером мамертинцев и их поддержкой, о чем речь более подробно будет идти несколькими строками далее.

Выше уже говорилось, что Фест сохранил совершенно отличную от всех прочих версию истории захвата Мессаны мамертинцами, восходящую к некоему Альфию, автору «Карфагенской войны». Этот Альфий, как показал К. Цихориус[22], жил не позднее времени Августа, а произведение его является скорее всего не историческим трудом, а эпосом, намек на что содержится, быть может, у Овидия[23]. Действительно, название Bellum Carthageniense представляется совершенно необычным для латинской исторической литературы, именовавшей войны с Карфагеном «пуническими». Что касается имени Альфия, то оно, будучи оскским, встречается в оскских надписях и в греческих надписях Восточной Сицилии, где, как уже отмечалось, был силен оскский элемент. Мы вправе, таким образом, видеть в Альфии человека кампано–самнитского происхождения, может быть даже мамертинца, излагавшего в своем произведении ту именно версию истории возникновения мамертинцев, которую он слышал в самой мамертинской среде. Мамертинской версию Альфия считал уже и Моммзен[24], а также Белох, называвший ее мамертинским сказанием о своем происхождении[25].

Имя мамертинцев удерживалось в Сицилии весьма долго. Мамертинцами называет мессинцев еще Цицерон[26]. Но за два с лишним столетия, истекшие со времени мамертинского переворота в Мессане до эпохи Августа, исторические сказания, устные или письменные, передававшиеся в мамертинской среде, должны были подвергнуться изменениям, поскольку и сами мамертинцы в социальном отношении за это время переменились.

Произведя описанный выше переворот, мамертинцы первоначально продолжали захватывать и грабить богатые греческие города Сицйлии: они захватили Камарину и Гелу, объединив вокруг Мессаны значительную территорию [206] на северо–востоке Сицилии, вплоть до Кентурипы. Эта территория включала города Милу, Алезу, Тиндариду, Абакен, Амезел[27]. Такое расширение владений мамертинцев не могло не вызвать резкого противодействия со стороны сицилийских греков и более всего со стороны сиракузского тирана Гиерона Младшего, воевавшего с мамертинцами с переменным успехом около пяти лет, вплоть до победы при Лонгане (или Летане)[28] в 265 г. до н.э. Местное сицилийское население в некоторых городах, занятых мамертинцами, частично сочувствовало последним. Это явствует из указания Диодора, свидетельствующего, что жители Амезела защищались от Гиерона весьма храбро; после взятия города Гиерон принял в свое войско лишь «невиновных» (τοὺς δὲ φρουροῦντας ἀπολὺσας τῶν ἐγκλημάτων ἔταξεν είς τας ἰδίας τἀξεις), а земли, принадлежавшие амезельцам, поделил между кентурипинцами и агиринейцами[29]. Мамертинцев, однако, как и во время войны с Пирром, спасли от окончательного поражения карфагеняне, а в начале I Пунической войны, их, скрепя сердце, по настоянию народа и при противодействии сената, поддержали римляне против соединенных сиракузско–карфагенских сил[30].

Потерявшие в борьбе с сицилийскими греками все свои территориальные приобретения, лишенные поддержки Регия, где к этому времени восстание кампанского гарнизона было уже подавлено, вступая в союз с Карфагеном, а затем и с Римом мамертинцы были уже, конечно, не такими, как 20 лет перед тем, когда они произвели социальный переворот в Мессане. У ближайшего поколения мамертинцев те идеи, под знаком которых их отцами был совершен этот переворот, неминуемо должны были утратить свою остроту точно так же, как подчинившаяся карфагенским и римским порядкам мамертинская община неминуемо должна была обратиться в обычную рабовладельческую общину. Естественно, что в этих условиях рассказ о происхождении мамертинцев должен был постепенно принять такую форму, в которой он уже не шокировал бы мамертинское потомство. В таком измененном виде и должна была попасть в руки Альфия история происхождения мамертинцев, в [207] интересы которого вряд ли входила забота о восстановлении исторической истины.

О восстании римско–кампанского гарнизона Регия около 280 г. до н.э. сохранились тоже скудные и отрывочные известия, при том не во всем между собою согласные. Так, например, Полибий[31] и Диодор[32], сообщения которого восходят к Фабию Пиктору, относят посылку римлянами гарнизона в Регий к началу войны с Пирром, в то время как Дионисий Галикарнасский, пользуясь другими (как показал Белох, более точными[33]) данными, имеет в виду несколько более раннее время — 282 г. до н.э., когда Фурии подверглись нападению бруттиев и луканов, грабивших их земли. Это свидетельство косвенно подтверждает и Полибий[34], сообщающий, подобно Дионисию, будто регийцы сами просили римлян о помощи. Это было бы мало вероятно, если бы это событие относилось ко времени войны с Пирром, у которого регийским грекам и было бы естественней всего искать защиту, что они, впрочем, как будто и пытались сделать, уже имея в стенах своего города римский гарнизон[35]. Это последнее обстоятельство и послужило, вероятней всего, ближайшим поводом для совершенного Децием Юбеллином (родом из кампанцев, военным трибуном, командовавшим римским гарнизоном Регия) государственного переворота в городе. Гарнизон этот, по словам Дионисия Галикарнасского, состоял из кампанцев и отчасти из сидицинов — жителей области на границе Кампании и Лация[36], составлявших, очевидно, вместе один легион, о котором и говорит, как о legio Campana, Ливий[37].

Истинной причиной переворота Дионисий выставляет все ту же зависть, развившуюся в кампанцах при виде богатой жизни регийских граждан, на пирах которых в их просторных и роскошно обставленных жилищах они присутствовали в качестве гостей. Большую роль в создании соответствующих настроений среди кампанцев играл, по словам Дионисия, писец Деция, которого он, не скупясь, наделяет всяческими скверными качествами (πανοὔργον ἄνδρα καί πάσης πονηρίας ἀρχιτέκτονα). В этом человеке, [208] представителе интеллигентного труда, не чуждого, быть может, весьма распространенных стоических идей, следует видеть вдохновителя и идеолога этого восстания, так как именно он, по свидетельству Дионисия[38], приводил кампанцам в пример успех предприятия мамертинцев в Мессане и советовал, перебив регийских граждан, поделить между собою их имущество.

О том, что мессинские мамертинцы служили для регийских кампанцев не только примером, но и оказывали им прямую поддержку, свидетельствуют единодушно все сохранившиеся источники. Дионисий же прямо говорит о военном союзе (συμμαχία), заключенном между Децием и мамертинцами[39]. Представляется достаточно правдоподобным, что предательство регийцев по отношению к римлянам и их попытка открыть ворота города для войск Пирра послужила лишь поводом для революционных действий кампанцев. Во всяком случае это обстоятельство не явилось оправданием для них в глазах римского сената, предпринявшего против Деция в 278 г. до н.э. по окончании войны с Пирром[40] карательную экспедицию под командованием консула Г. Фабриция Лусцина. Дионисий Галикарнасский сохранил, однако, параллельный рассказ, соответственно которому восстание регийского гарнизона было подавлено лишь в 270 г. до н.э. консулом Г. Генуцием. Для согласования со своим же предшествующим изложением Дионисий относит это сообщение ко второму якобы восстанию в Регии (δευτέρα έπανάστασις ). Однако как из рассказа о ходе и об исходе этого восстания, так и из сообщения Полибия[41] явствует, что речь идет все о том же восстании под руководством Деция Юбеллина и его писца, конец которого, таким образом, быть может, имел место лишь в 270 г. до н.э.

Римляне жестоко расправились с регийскими кампанцами. Заговорщики (а по версии Диодора, изложенной в кн. XX, 16, весь гарнизон) были казнены в Риме на форуме после жестокой и позорной экзекуции. Деций и его писец покончили жизнь самоубийством[42].



Поделиться книгой:

На главную
Назад