Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История марксизма.Том 2. Марксизм в эпоху II Интернационала. Выпуск 1. - Эрик Хобсбаум на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С другой стороны, объективное экономическое развитие, которое предстает в виде организации акционерных обществ и государственной собственности на производительные силы, не только толкает капиталистические отношения к пределу, где они разрушаются (хотя и не меняют при этом капиталистического характера средств производства), но и лишает, по крайней мере формально, пролетарскую революцию средств для того, чтобы решить в свою пользу основной социальный конфликт. Согласно точке зрения Энгельса, в ходе самого процесса в пролетариат вливается технически квалифицированная рабочая сила из средних слоев, находящаяся под угрозой разорения и частично уже разоренная, хотя он при этом абсолютно ясно сознает, что широкие массы буржуазной интеллигенции могут быть привлечены социализмом на свою сторону только при условии создания соотношения сил, безусловно благоприятствующего самому социализму, а до того данная категория людей будет проявлять в ходе классовой борьбы склонность скорее поддерживать своих врагов.

«Для того, чтобы овладеть средствами производства и пустить их в ход, нам нужны технически подготовленные люди и притом в большом количестве. Их у нас нет… и я предвижу, что в ближайшие 8 – 10 лет к нам придет достаточное количество молодых специалистов в области техники и медицины, юристов и учителей, чтобы с помощью партийных товарищей организовать управление фабриками и крупными имениями в интересах нации. Тогда, следовательно, взятие нами власти будет совершенно естественным и произойдет относительно гладко. Но если в результате войны мы придем к власти раньше, чем будем подготовлены к этому, то технические специалисты окажутся нашими принципиальными противниками и будут обманывать и предавать нас везде, где только могут; нам придется прибегать к устрашению их…» [37]

Если рассматривать всю совокупность этих признаков и объяснять их объективными тенденциями развития буржуазного общества, которое Энгельс видел собственными глазами, и если затем исходить из субъективных компонентов рабочего класса и революционных возможностей, которые имеются в действительности, то нетрудно понять, почему в 1891 году Энгельс мог на основе «простого вычисления, согласно математическим законам» утверждать, что «возможность конца господства» может наступить в конце века, что, по его мнению, не равнозначно устранению буржуазного общества.

«Если этого не случится, старое буржуазное общество может продолжать еще некоторое время свое существование, пока толчок извне не разрушит это гнилое здание. Такое прогнившее старое сооружение может еще продержаться несколько десятков лет после того, как по существу уже отживет свой век, если воздух останется спокойным…» [38]

Уже здесь, несомненно, вырисовывается мысль, к которой Энгельс приходит в конце «Введения»: идея о том, что исход решающей битвы между пролетариатом и буржуазией не может больше считаться определенным, как это было во время всех исторических революций прошлого, когда подавляемый класс, как правило, располагал также и материальными средствами накопления. Энгельс очень осторожен в оценке исторической ситуации, для которой в истории нет адекватных примеров. Ему вовсе не чужда идея устранения государственного аппарата с помощью самого же государственного аппарата – мысль, аналогичная воззрению, выражаемому сейчас отдельными европейскими коммунистическими партиями, которые стоят на позиции, идущей вразрез как с социал-демократической, так и с ленинской концепциями государства. И хотя он, конечно же, признает марксистское определение государства как машины для подавления одного класса другим, хотя он знает, что диктатура пролетариата не может быть осуществлена без государственных органов власти, для него защита законности и, следовательно, также буржуазных прав и свобод, которые нарушаются самим же господствующим классом, является не только тактическим элементом. Уничтожение буржуазных институтов может произойти только через сами эти институты; если пролетариат будет вести себя по отношению к ним индифферентно, дуалистически, то он не сможет использовать их противоречий в своих интересах, он не сможет использовать против них их собственную силу. Вовсе не из-за фетишизации парламентаризма и, конечно же, не из-за отказа от принципа насилия Энгельс подчеркивает важность выборов, – напротив, он ясно видит, как захват власти в развитом капиталистическом обществе нуждается в средствах, отличных от тех, которые требуются в стране, где может оказаться достаточным «поднести фитиль к пороховой бочке», чтобы революция победила. Что же касается результатов мирного пути к завоеванию власти с помощью парламентских институтов, то их может быть два: возможность численно определять собственную силу и – что может показаться парадоксальным каждому революционеру – более широкая легитимация пролетарского насилия путем защиты легальности.

«Ирония всемирной истории ставит все вверх ногами. Мы, „революционеры“, „ниспровергатели“, мы гораздо больше преуспеваем с помощью легальных средств, чем с помощью нелегальных или с помощью переворота. Партии, называющие себя партиями порядка, погибают от созданного ими же самими легального положения» [39].

Но этот рост в условиях легальности приводит к качественному перевороту, когда начинается подлинная революция, и в конечном счете к борьбе за власть. В письме Полю Лафаргу от 12 ноября 1892 года Энгельс пишет:

«Вы видите теперь, каким великолепным оружием вот уже сорок лет является во Франции всеобщее избирательное право, если бы только умели им пользоваться! Это дольше и скучнее, чем призыв к революции, но это в десять раз вернее и, что еще лучше, с безупречной точностью указывает день, когда нужно будет призвать к вооруженной революции. Больше того, десять шансов против одного, что всеобщее избирательное право, разумно используемое рабочими, заставит власть имущих нарушить законность, то есть поставить нас в положение, наиболее благоприятное для совершения революции».

За этими проблемами объективного революционного процесса и революционного импульса, которые глубоко занимают позднего Энгельса, скрывается другая фундаментальная проблема, а именно: в какой мере законы товарного производства на стадии его полного развития, применение закона стоимости с учетом национальных особенностей каждой страны не только вызывают обострение социальных противоречий и обусловливают постоянное объективное кризисное состояние, но и высвобождают субъективные возможности для революционного переворота, одновременно блокируя их? Иными словами: в какой мере развитие капиталистического товарного производства, воздействие закона стоимости на все сферы общественной жизни создают не только объективные условия для революционных преобразований? Ибо с развитием товарного производства овеществление социальных отношений во все большей степени завладевает также сознанием и поведением пролетариата.

Роль докапиталистического способа производства и присвоения в революционном процессе

Социалистическое движение имеет целью преодоление процесса экспроприации производительных сил людей – экспроприации, неотделимой от развертывания этого процесса, – который осуществляется в капиталистической организации общества и в восстановлении, на более высоком уровне развития цивилизации, первоначальных и естественных демократических форм человеческого общения и контроля за объективными условиями жизни. Примером тому могут служить органы самоуправления в виде советов. Но докапиталистические формы производства и собственности имеют в определенном смысле и более узкое значение. Маркс и Энгельс, особенно поздний Энгельс, уделяли этим докапиталистическим формам производства и собственности много внимания. И делали они это не только с целью вскрыть, каким образом происходило первоначальное накопление, но и потому, что в некотором смысле положительно оценивали коллективистские утопии, полагая, что архаичные формы общинной собственности и традиционные формы ассоциации и корпорации могли бы сыграть положительную роль в революционном процессе. Энгельс упоминает об обширных специальных исследованиях Маркса, посвященных «разнообразию форм земельной собственности и эксплуатации сельскохозяйственных производителей в России», – исследованиях, первоначально предназначенных для отдела «Капитала» о земельной ренте, где «Россия должна была играть такую же роль, какую играла Англия в книге I при исследовании промышленного наемного труда» [40].

Вопросы, которые Вера Засулич адресует Марксу и Энгельсу, вращаются в основном вокруг одной проблемы, а именно: действительны ли для русского общества фазы распада традиционных форм производства и собственности, анализируемые Марксом применительно к западноевропейскому капитализму, или же можно избежать фазы разрушения русских общинных институтов капиталистическим производством и непосредственно преобразовать докапиталистическую коллективную собственность в коллективную социалистическую собственность?

Маркс и Энгельс исключают две линии развития, используемые различными политическими партиями для оправдания своей теории общества. С одной стороны, они отвергают либеральную концепцию, согласно которой внутри страны должно развиваться капиталистическое товарное производство, поскольку таким путем может возникнуть буржуазное общество с присущими ему социальными отношениями; этому положению соответствует, по мнению социалистов, убеждение в том, что для социалистической революции необходимо прежде всего создание сильного промышленного пролетариата, и поэтому на первом этапе возможна только буржуазная революция. С другой стороны, Маркс и Энгельс отвергают антизападную тенденцию той части интеллигенции, которая видит в России избранный народ, способный обойтись без переходной капиталистической фазы со всеми вытекающими из нее последствиями и преобразовать русскую сельскую общину непосредственно в социалистический способ производства.

Маркс делает три наброска ответного письма Вере Засулич. И наконец 8 марта 1881 года он коротко сообщает ей, что его анализ «Капитала» не содержит доказательств ни за, ни против жизнеспособности русской сельской общины, но что он убежден, что эта сельская община может стать опорой социального возрождения России [41]. Однако суждения, не включенные в окончательный текст письма, затрагивают как раз центральную проблему значения неодновременности или, как говорит Маркс, одновременности различных стадий производства в идентичной исторической обстановке для исхода революционного развития. Насколько верно то, что России не пришлось проходить через весь этот «долгий инкубационный период развития машинного производства, чтобы добраться до машин, пароходов, железных дорог и т.п.», настолько верно и то, что одновременность коллективных способов производства и капиталистического способа производства позволяла ей воспользоваться положительными завоеваниями и тех, и другого.

«Россия – единственная страна в Европе, в которой общинное землевладение сохранилось в широком национальном масштабе, но в то же самое время Россия существует в современной исторической среде, она является современницей более высокой культуры, она связана с мировым рынком, на котором господствует капиталистическое производство» [42].

Но русская сельская община отличается от других примитивных общин и от их новых форм, частично уцелевших во времена Маркса, не только своей исторической средой. Она тоже характеризуется сосуществованием индивидуальных и коллективных элементов, их имманентным дуализмом, то есть содержит в себе в зародыше элементы своего распада и одновременно возможности развития по современному пути. Верно применительно к ней и то, что необходимо революционное восстание, чтобы она могла стать «отправным пунктом той экономической системы, к которой стремится современное общество» [43]. Независимое развитие совершенно исключается, ибо, как заявляет Энгельс в 1894 году, «нигде и никогда аграрный коммунизм, сохранившийся от родового строя, не порождал из самого себя ничего иного, кроме собственного разложения» [44].

Но тут возникает целый ряд вопросов, которые становятся ясными и понятными, если рассматривать их на примере России, и которые в своей совокупности касаются, по сути дела, всей теории революции, как она трактуется в последних трудах Энгельса. Даже неоднократно и недвусмысленно утверждая, что, где бы ни вспыхнула революция, ее успешный исход невозможен, если не будут революционизированы социально-экономические отношения в наиболее развитых капиталистических странах, он тем не менее повторяет в предисловии к четвертому немецкому изданию «Манифеста» ту же самую мысль, которую вместе с Марксом сформулировал уже в 1882 году и которая сводится к тому, что Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе и русская революция может стать сигналом для начала пролетарской революции на Западе [45]. В 1885 году он описывает существующую в России ситуацию в том смысле, что достаточно «небольшого толчка», чтобы опрокинуть целую систему, что бланкизм в конце концов может прижиться на русской почве в условиях, когда «страна подобна заряженной мине», к которой достаточно поднести фитиль, чтобы народная энергия из потенциальной превратилась в кинетическую: «Это один из исключительных случаев, когда горсточка людей может сделать революцию, другими словами, одним небольшим толчком заставить рухнуть целую систему» [46].

Мотивируя эту взрывную силу, этот революционный потенциал, Энгельс использует именно аргументы сосуществования неодновременных стадий производства, в корне отличных друг от друга.

«В стране, где положение так напряжено, где в такой степени накопились революционные элементы, где экономическое положение огромной массы народа становится изо дня в день все более нестерпимым, где представлены все ступени социального развития, начиная от первобытной общины и кончая современной крупной промышленностью и финансовой верхушкой, и где все эти противоречия насильственно сдерживаются деспотизмом, не имеющим себе равного, деспотизмом, все более и более невыносимым для молодежи, воплощающей в себе разум и достоинство нации, – стóит в такой стране начаться 1789 году, как за ним не замедлит последовать 1793 год» [47].

Не следует говорить о чисто буржуазной революции, потому что она разрушила бы именно те натуральные общинные элементы русского развития, которые должны быть преобразованы в социалистическую собственность. Весьма показательным является тот факт, что, согласно точке зрения Энгельса, единство русского общества поддерживалось фактором, прямо противоположным тому, который действовал на Западе: если на Западе общественное единение зиждется на законе стоимости, то в России оно обеспечивается государственным деспотизмом, характерным для всех форм производства, которые Маркс обозначает как азиатский способ производства [48].

В написанном в 1894 году Послесловии к работе «О социальном вопросе в России» Энгельс самым скептическим образом высказался по поводу возможности преобразования русского общества в социалистическое. В этом послесловии он ясно указывает, что

«зато не только возможно, но и несомненно, что после победы пролетариата и перехода средств производства в общее владение у западноевропейских народов те страны, которым только что довелось вступить на путь капиталистического производства и в которых уцелели еще родовые порядки или остатки таковых, могут использовать эти остатки общинного владения и соответствующие им народные обычаи как могучее средство для того, чтобы значительно сократить процесс своего развития к социалистическому обществу и избежать большей части тех страданий и той борьбы, через которые приходится прокладывать дорогу нам в Западной Европе» [49].

Согласно Энгельсу, процесс преобразования страны в промышленное капиталистическое общество и пролетаризация большей части крестьянства, сопровождаемая упадком старых коммунистических общин, будет происходить во все более быстром темпе [50].

Энгельс, однако, не говорит о том, как смогут народы Западной Европы разорвать цепи капиталистического производства и заменить частную собственность на новую и высшую форму собственности, то есть на коммунистическую собственность, без всяких ссылок на коллективистские утопии, существовавшие в прошлом, и тем более на элементы, которые воскрешают общинные институты в настоящем. Он лишь подчеркивает, что коммунистическая собственность представляет собой высшую и максимально развитую форму, которую обретут все эти в основе своей демократические элементы, сохранившиеся от наиболее древних форм коллективной собственности, разрушенных капитализмом. Тот факт, что он в своих последних работах интенсивно занимается именно этими формами коллективной собственности (кооперативы, «мир» и т.п.) и рассматривает различные общинные институты, дает нам основание полагать, что он придает этим формам главное значение и в коммунистическом обществе.

Констатируя, что неодновременность форм производства и собственности обусловливает возникновение взрывного потенциала в том смысле, что традиционные отношения, связывавшие угнетенные классы с основами их собственной жизни, с природой, историческими традициями, коллективистскими фантазиями, выраженными в сказках и легендах, сталкиваются с разрушительными тенденциями капиталистического производства, порождая таким путем опыт и отчасти также сознание собственного угнетенного положения, следует отметить и то, каким образом в развитых странах этот процесс развернулся – в основном в фазе «первоначального накопления». Он вызвал крестьянские бунты и мятежи ремесленников, а позднее вылился в буржуазные революции, в которых всегда можно было выявить присутствие эгалитарных плебейских движений. С утверждением капитализма этот конкретный потенциал опыта был в значительной степени исчерпан и разрушен в той мере, в какой это относится к экспроприации естественных общин, общинных институтов, мифологических отношений с временем и пространством. Полная независимость капиталистического товарного производства, естественно, не устранила экспроприации индивидуального начала в человеке, его тела и сознания, а универсализация товарного производства одновременно подорвала также его способность вспоминать о том, что было утрачено.

Вот почему не должно вызывать удивления, что на заре европейского рабочего движения утопии приобрели характер воспоминаний о коллективных общинах прошлого – воспоминаний, сопряженных с ориентацией на ремесленные, а не на промышленные формы производства. Вспомним о первых спонтанно демократических общинах: здесь ремесленники решающим образом влияют на эти первые позитивные представления о социализме, которые, впрочем, никогда не исчезали полностью из рабочего движения.

С этой точки зрения сегодняшний капитализм достиг новой стадии. Он создает новые формы неодновременности, которые охватывают традиционный рабочий класс, последний же, напротив, находится в отношении одновременности с капиталистическим производством. Уже давно опыт экспроприации жизни и сознания не кристаллизуется исключительно в традиционном пролетариате – его средоточием становятся прежде всего те группы и слои, жизнь которых наиболее обусловлена традициями и которым только сейчас нанесло удар капиталистическое накопление (затронув все аспекты их существования – и естественную основу их жизни, жилища, и формы коммуникации). Следовательно, политически взрывные движения последних десятилетий являются, как правило, выражением новых форм неодновременности, связанных с традиционными элементами; эти движения были в значительной степени обусловлены традиционным рабочим движением. Таковы «Лип», «Ларсак», классовая борьба в Северной Италии, движение граждан против строительства атомных электростанций или сноса старых кварталов в исторических центрах и, наконец, движение протеста молодежи и студентов.

Очевидно, что именно отсутствие этой формы неодновременности, которая столь важна для теории революции, вынуждает Энгельса смещать вопрос о возникновении революционного импульса в промышленно слаборазвитые страны, т.е. признавать за ними функцию авангарда по отношению к передовым капиталистическим странам. Занимавший Энгельса вопрос о том, какое соотношение существует между импульсом и практикой революционного движения, должен быть поставлен в новой форме, применительно к нынешней европейской ситуации. Это вовсе не означает необходимости поисков новых субъектов революционного развития, напротив, речь идет о расширении и уточнении концепции пролетарской революции.

4. Политические истоки диалектики природы

Что происходит с природой, когда она все больше становится объектом эксплуатации и когда количественные показатели господства над ней полностью определяют отношение людей к природе – отношение, эвентуально компенсируемое более или менее замкнутыми формами искусства, такими, как пейзаж в живописи, романтическое восприятие природы в поэзии и т.д., – этой проблемой занимался Маркс в своих юношеских работах. История человеческого рода есть одновременно и продукт труда людей, и утрата ими самих себя, вследствие этого люди становятся компонентом «второй природы», которая господствует над ними и выводит их за свои рамки, а также вступают в миметическое отношение к «первой природе». Именно так следует понимать гуманизацию или, точнее, регуманизацию природы, которая отнюдь не означает антипросветительской мифологизации, а, напротив, восстанавливает – на высшей стадии познания природы – то естественное равновесие, которое было разрушено капитализмом. Эта переоценка стала возможной в результате позитивного познания природы, благодаря науке и промышленности, и, следовательно, она распространяется также на тот процесс раздвоения, которому подвергаются те же индивиды в их внутренней структуре в форме излишней и искусственной спиритуализации. Таким образом, регуманизация природы связана с приближением к природе самого человека, с историческим осознанием им своей телесной природы.

В период, когда писался «Капитал» и движение пролетариата переживало инкубационный период, Маркс и Энгельс не разрабатывали эти две проблемы в явной форме, но и не теряли их окончательно из виду, как это показывают несколько тетрадей с заметками и многочисленные исследования, посвященные другим вопросам. Очевидно, эти две проблемы не были для них настолько актуальными, чтобы заслуживать хотя бы «формальной» разработки, то есть разработки в специфической и дифференцированной форме. И если дело до этого не дошло, то, конечно, не только из-за недостатка времени, но и по причинам более существенным. Что касается внешней природы, то разрушение природной основы человеческого существования к тому времени еще не достигло такого уровня, когда со всей очевидностью встает вопрос о сохранении людьми своей жизни. Капиталистический процесс накопления, определенно и принципиально направленный на извращение всей природы путем сведения ее до роли источника сырья для производства, в то время еще не затронул значительной части внешней природы, по крайней мере за пределами города. Урбанизация в масштабе всего государства находилась тогда еще на самой начальной стадии.

Что же касается внутренней природы, то процесс создания рабочей силы протекал в течение веков в форме отделения труда от объективных условий его приложения, результатом чего явился unskilled labour [неквалифицированный труд] или эвентуально skilled labour [квалифицированный труд]. Производившаяся и воспроизводившаяся из поколения в поколение в пролетарских семьях рабочая сила поставлялась капиталу практически даром. В буквальном смысле все сводилось к потреблению мозга, мускулов и нервов. Участие государства и общества в пополнении рабочей силы было крайне незначительно. То, что Маркс назвал «моральным и историческим элементом» рабочей силы, на практике принималось во внимание только при определении стоимости. Так, формальный анализ рабочей силы должен был обязательно оставаться за рамками критики политэкономии капитала. Для анализа, который является сегодня центральным аргументом теории революции, во времена Маркса недоставало предмета как такового. И этот анализ существовал для Маркса и Энгельса лишь в перспективе.

Когда Энгельс в последние годы своей жизни более глубоко занялся проблемами диалектики природы и роли естественных наук, ему пришлось столкнуться с двоякой политической проблемой. Произошел неожиданный скачок в развитии естественных наук, которые в значительной степени соответствовали тому, что вообще понималось под «наукой». Сфера действенности теории общества в той мере, в какой она пользовалась диалектическими, а не дуалистическими методами, могла еще больше сузиться. Опасность, которая угрожала «научному социализму» с этой стороны, усиливалась из-за всевозрастающей роли естественных наук и в промышленном производстве и, следовательно, из-за роста технологических производительных сил. Вторая политическая проблема, стоявшая перед Энгельсом, – это влияние, которое оказывали на рабочий класс концепции, выдвинутые естественными науками и философией природы. Тогда многие трудящиеся на уровне своего повседневного сознания мыслили в комплементарных формах идеалистической морали и натуралистической концепции истории. Насколько трудно было Энгельсу преодолеть господствовавшее дуалистическое умонастроение посредством использования объективных диалектических законов, действующих в природе и обществе, показывает происшедшее вскоре после его смерти распадение официальной теории социал-демократии на кантовский идеализм Бернштейна и дарвинистский натурализм Каутского – два абстрактных и взаимно дополняющих друг друга продукта распада революционной диалектики.

В ряду тех, кто повергал в смятение буржуазию и пророков ее прогресса, Маркс распознал игравшего, согласно древнему английскому поверью, роль покровителя и друга людей «доброго друга, Робина Гудфеллоу, старого крота, который умеет так быстро рыть под землей, этого славного минера – революцию». Ибо

«в наше время все как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники богатства благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы куплены ценой моральной деградации. Кажется, что, по мере того как человечество подчиняет себе природу, человек становится рабом других людей либо же рабом своей собственной подлости. Даже чистый свет науки не может, по-видимому, сиять иначе, как только на мрачном фоне невежества. Все наши открытия и весь наш прогресс как бы приводят к тому, что материальные силы наделяются интеллектуальной жизнью, а человеческая жизнь, лишенная своей интеллектуальной стороны, низводится до степени простой материальной силы» [51].

То, о чем здесь говорит Маркс, – это вовсе не внешнее отношение между производительными силами и общественными отношениями, это их имманентная диалектика, диалектика господства над природой до тех пор, пока внешняя и внутренняя природа человека является сугубым объектом эксплуатации.

Энгельс вновь берется за эти вопросы и за их дальнейшую разработку. Вопросы, поднятые в его «Диалектике природы», сегодня обрели новую политическую актуальность в связи с возрастающими нарушениями экологического равновесия в капиталистическом обществе (в отличие от сталинского периода, когда ответ на них представлял гносеологическую линию связи между строго натуралистическим видением мира и определенными интересами партийного аппарата). Но во времена Энгельса эти проблемы еще не были восприняты во всей их глубине и не обсуждались исчерпывающим образом [52]. В этой связи мне представляется прежде всего необходимым, я не говорю – полностью отвергнуть, но подвергнуть критике, как слишком ограниченное, положение, сформулированное впервые молодым Лукачем, для которого действенность диалектики связана с историческими категориями (субъект – объект, теория – практика). Ни в коем случае нельзя возлагать на позднего Энгельса ответственность за онтологическое искажение диалектики, как это сделал, кстати, вслед за Лукачем весь «западный марксизм». То, что Маркс утверждает, рассматривая индустриализацию деревни в Соединенных Штатах, сегодня точно так же, если не больше, оказывается в силе для промышленных центров производства. «Капиталистическое производство, следовательно, развивает технику и комбинацию общественного процесса производства лишь таким путем, что оно подрывает в то же самое время источники всякого богатства: землю и рабочего» [53].

В узком и полном смысле единственным из всех философов-марксистов, кто действительно серьезно подошел к вопросу о качественной концепции природы, к идее «сопроизводительности» природы, то есть необходимости одновременной гуманизации природы и натурализации человека в процессе социальной революции, был Эрнст Блох. Я со своей стороны намерен рассмотреть здесь поставленные Энгельсом проблемы в тех пределах, в которых они нужны для разработки его теории революции, для практического движения за освобождение пролетариата, опустив в дальнейшем целый ряд не менее важных тем диалектики природы.

Если учесть, что Маркс и Энгельс посвятили всю свою жизнь и научную деятельность доказательству того, что «законы движения» капиталистического производства и истории в прошлом и настоящем являются по своей структуре диалектическими законами, то не может не вызвать удивления содержащееся у позднего Энгельса утверждение, согласно которому первым и принципиальным пробным камнем диалектики является не история, а природа. Чем вызвана эта перемена? Или же Энгельс только осуществляет программу исследований, подсказанных как марксистской теорией, так и знанием (приобретенным в области естественных наук) программы, которую достаточно освободить от посторонних вульгарно-материалистических и идеалистических элементов, чтобы прийти к открытию природы «без посторонних прибавлений», то есть в конечном счете к диалектическим формам ее движения? Великая идеалистическая философия, и прежде всего работы Гегеля, во второй половине XIX века полностью исчезла из интеллектуальной жизни Германии, тогда как пользовался успехом и получил широкое распространение материализм «странствующих проповедников», таких, как Бюхнер или Молешотт. Вот почему Энгельс должен был не только наблюдать природу такой, какова она есть, – «без прибавлений», но и освободить естественные науки от не относящихся к ним элементов и искажений, в которых были повинны вульгарный материализм и натурфилософия. Исследовательский труд Энгельса с самого начала имеет политико-стратегический смысл, имеет своих особых адресатов по каждому отдельному аргументу, поскольку идеи вульгарного материализма проникали в партийные социал-демократические школы – где одновременно преподавались элементы знания и формировалось определенное мировоззрение – и оседали в сознании трудящихся. Любое обучение, которое основывалось на объективном интересе трудящихся и на исторических теориях, всегда встречало значительное сопротивление, поскольку диалектика применялась к историческим процессам и экономическим тенденциям, а остальной мир был захламлен руинами идеализма и недиалектическим материализмом механистического типа. Не случайно, таким образом, центральной концепцией Энгельсовых фрагментов по диалектике природы является связь. Именно потому, что наука, точное познание мира отождествлялись у трудящихся в значительной степени с наукой о природе, стало необходимым ограничить сферы господства механистических идей, чтобы лишить почвы как идеализм, так и недиалектический материализм.

Это влияние не было случайным. Если после революции 1848 года в «образованной» Германии стал отмечаться отход от «абсолютной теоретической беспристрастности» классической философии, то подобный провинциализм в интеллектуальной жизни, философии и науке не коснулся в такой же мере естественных наук. Следовательно, если, по Энгельсу, «немецкий интерес к теории» выжил и сохранился неизменным только у класса пролетариата, наследника классической немецкой философии, то, очевидно, и философия образованных пролетариев основывалась не на воспоминаниях, а на связи, возникшей в современных условиях, на связи с естественными науками. Энгельс вынужден был постоянно напоминать об утраченных традициях классической диалектической философии, с тем чтобы этот третий источник марксистской теории не был забыт по крайней мере в стране, откуда он берет начало. «…Научный социализм, – подчеркивал он, – в существенной части представляет собой немецкий продукт и мог возникнуть только у нации, классическая философия которой сохранила живую традицию сознательной диалектики, т.е. в Германии». И в предисловии к третьему изданию «Развития социализма от утопии к науке» Энгельс добавил в подстрочном примечании, что немецкая диалектика была необходима для возникновения научного социализма, как были необходимы для него «развитые экономические и политические отношения Англии и Франции». С другой стороны, он отметил:

«Материалистическое понимание истории и его специальное приложение к современной классовой борьбе между пролетариатом и буржуазией стало возможно только при помощи диалектики. И если школьные наставники немецкой буржуазии потопили память о великих немецких философах и созданную ими диалектику в болоте безотрадного эклектизма – до такой степени, что мы должны призывать современное естествознание в свидетели того, что диалектика существует в действительности, – то мы, немецкие социалисты, гордимся тем, что ведем свое происхождение не только от Сен-Симона, Фурье и Оуэна, но также и от Канта, Фихте и Гегеля» [54].

Ленин говорил о трех составных частях и трех источниках марксизма: пожалуй, сейчас было бы уместно добавлять и четвертый источник – непредвиденное развитие естественных наук. Начиная с 30-х годов XIX века, когда одновременно с разложением гегелевской системы и великой буржуазной теории возникают различные формы вульгарного материализма, происходит бурное развитие естественных наук. В течение всей своей жизни Маркс и Энгельс систематически следили за этим развитием. Как показывают в особенности труды, увидевшие свет только теперь, Маркс интенсивно изучал математику, оставив после себя многочисленные тетради с заметками, и пытался дать диалектическое объяснение интегральному исчислению. Энгельс в 70-е годы начал изучать, и довольно основательно, достижения естественных наук своего времени под углом зрения диалектической концепции природы. Именно растущее влияние натуралистического мышления на науку об обществе и утверждение натуралистических концепций мира вынудили Энгельса не оставлять этой обширной области познания противникам исторического материализма и, более того, не допускать, чтобы понятие материализма было обесценено только оттого, что он ограничивался концепциями природы, которые были порождены вульгарным материализмом. Это было необходимо, поскольку противоречие, которое уже характерно для теории Фейербаха, материалистической в области природы и идеалистической в области истории [55], имело силу не только для большинства буржуазных натуралистов; оно в значительной степени определяло обыденное сознание трудящихся.

Прежде всего Энгельсу придали уверенность в том, что природа не нуждается более в философских спекуляциях для установления связи между отдельными явлениями, три великих открытия XIX века: первое из этих открытий – принцип механического эквивалента теплоты, сформулированный Робертом Майером, Джоулем и Кольдингом; второе – открытие Шванном и Шлейденом органической клетки как той единицы, из размножения и дифференциации которой возникают и вырастают все организмы, за исключением низших; третье великое открытие – это теория эволюции, которую первым систематически изложил и проиллюстрировал Дарвин. Энгельс писал:

«В основных чертах установлен ряд развития организмов от немногих простых форм до все более многообразных и сложных, какие мы наблюдаем в наше время, кончая человеком. Благодаря этому не только стало возможным объяснение существующих представителей органической жизни, но и дана основа для предыстории человеческого духа, для прослеживания различных ступеней его развития…» [56]

Энгельс убежден, что эти три великих открытия объяснили основные процессы природы, определили их естественные причины, хотя и с одним исключением: они не дали объяснения происхождения жизни из неживой природы. Фундаментальное положение материалистической концепции природы, выдвинутой Энгельсом, – это положение о связях явлений.

«Теперь вся природа простирается перед нами как некоторая система связей и процессов, объясненная и понятая по крайней мере в основных чертах. Конечно, материалистическое мировоззрение означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений, и поэтому у греческих философов оно было первоначально чем-то само собою разумеющимся» [57].

Противоречие между диалектическим пониманием истории и дуалистическим пониманием природы вместе с расхождением между мышлением натуралистическим и мышлением историко-материалистическим превратилось после смерти Маркса в политическую проблему первостепенного значения, по крайней мере для немецкой социал-демократии. Энгельс должен был найти решение.

В самом деле, если бы можно было доказать, что диалектика истории есть всего лишь приложение или особая форма диалектики природы в области естественных исследований, столь важных также и для развития производительных сил, то диалектику нельзя было бы более считать простым изобретением теоретиков классовой борьбы и, следовательно, ограничить ее узкой сферой действительности. Неизвестно точно, осознавал ли Энгельс эту конкретную политическую ситуацию, с которой был связан генезис его диалектики природы.

Правда, политические корни диалектики природы не исчерпывают ее значимости. Несомненно, переоценка концепции природы может быть также продуктом систематического изучения того факта, что если природа рассматривается исключительно с точки зрения количественной науки, то она становится всего лишь коррелятом практики капиталистической эксплуатации. Очевидно, что весьма актуальной стала качественная концепция природы, поскольку сегодня экологическое равновесие постоянно нарушается и под сомнение поставлена сама сохранность природы как основы для человеческой жизни, а также самого человека.

Подчинена ли структура природы диалектическим или недиалектическим законам – это вопрос, на который нельзя ответить, исходя из критериев знания научно-количественного типа. Ведь всеми контролируемыми знаниями о природе, которыми мы обладаем, мы обязаны естественным наукам; так называемые основные диалектические законы, например переход количества в качество, бесконечность вселенной и т.д., имеют собственный гносеологический статус или по крайней мере статус, отличающийся, скажем, от принципов термодинамики или законов Менделя. Стремление отождествить проблему диалектического или недиалектического протекания природных процессов с вопросом о том, существует ли независимо от сознания объективная реальность, с гносеологической точки зрения есть не что иное, как недомыслие. Положение Канта о том, что всеобщая человеческая потребность в боге вовсе не является доказательством его существования, несомненно, применимо и к диалектике природы. Тем не менее то обстоятельство, что Энгельс хотел бы полностью отделить естественные науки от буржуазной мысли, чтобы преодолеть разделение мира на природу и историю, следовательно, дуализм науки, показывает, что в сферу действия диалектики природы входит также – в качестве составного элемента – историческое сознание – именно потому, что оно устраняет всякую историческую случайность и всякое историцистское теоретическое построение.

Основным звеном в методологической связи между природой и историей является, по Энгельсу, диалектика, звеном реальной связи – производство. Заинтересованность пролетариата в своем освобождении ведет к преодолению трудящимися дуалистического мышления, всегда являющегося брешью, через которую могут проникать идеологии господствующего строя. Перед диалектикой природы стоят две задачи: во-первых, показать, что не только результаты естественных наук могут интерпретироваться диалектически – при таком подходе диалектика превратилась бы в субъективный метод, – но и что диалектика природы освобождает естественные процессы от чуждых и произвольных прибавлений, во-вторых, объективная диалектика природы предполагает подтверждение и расширение требований правомерности исторической диалектики. Только эта связь оправдывает единую концепцию науки. Если исходить из такой интерпретации диалектики природы, то можно заметить, что она не противоречит тезису молодого Маркса, согласно которому существует только одна наука – наука истории.

Тот факт, что сталинизм придерживается именно энгельсовской позиции, согласно которой пробным камнем диалектики является не история, а природа, и рассматривает законы исторического материализма как простое приложение к истории диалектических законов природы, указывает именно на формальное согласие с Энгельсом, но, по сути, такой подход прямо противоположен подходу Энгельса. Диалектика природы Энгельса является составной частью его теории революции: он ставит целью содействие освобождению пролетариев от их неосознанной зависимости от метафизических и натуралистических идей, с тем чтобы они начали мыслить диалектически. Она стремится преодолеть случайность и фрагментарность сознания. Напротив, в сталинизме это положение об освобождении превращается в объективизм, который доказывает именно бессилие субъекта. Отсюда следует, что нельзя рассматривать всю проблематику диалектики природы Энгельса независимо от теории революционного развития, то есть не давая ей оценки, если можно так выразиться. Продолжающаяся уже почти столетие дискуссия по вопросу о том, существует или не существует диалектика природы, отвечает исключительно схоластическим требованиям. В этом смысле вполне можно сказать, что все, что мы знаем о природе, было ранее опосредовано общественным трудом и мыслью и, следовательно, не является первичным и абсолютным данным, поскольку вполне законно полагать, что без гипотезы о существовании имманентных, независимых от сознания динамических и диалектических законов познание природы вовсе невозможно.

Энгельсовские проблемы сохранили фундаментальное значение в той мере, в какой они касаются определяющей функции естественных наук для существования людей, качественной концепции отношений человека с природой, которая заключает в себе идею экологического равновесия, и т.д. Именно гносеологическая формализация диалектики природы Энгельса способствовала тому, что полностью было упущено из виду ее политическое содержание, в связи с чем это последнее не может сегодня играть какую-либо роль в современных экологических спорах.

Отражение как методологическое направление мышления в рамках реальных комплексов жизни

То, чем в теории и на практике диалектика природы является для необходимой связи между природой и историей, полностью соответствует той функции, которую положение об отражении выполняет для теории познания, для специфического отношения, существующего между бытием и сознанием. Если бы теоретики, анализируя отражение, ограничились утверждением, что даже наиболее глубокое познание, полное понятийное проникновение в действительность, никогда не сможет привести к моменту, когда эта материальная действительность превратится в мысль, их аргументация была бы целиком правомерной. В этом смысле Энгельс отмечает наличие в познании непреодолимого препятствия, когда утверждает, что познание заключается всегда в отражении реальных ситуаций головой и в голове; сознание не может быть чем-то иным, кроме как осознанной действительностью, то есть материальной действительностью, пересаженной в человеческую голову и преобразованной в ней. Метафоры об отражении, воспроизведении и даже камере-обскуре (Маркс) – все эти образы указывают на одну и ту же основную связь: всякое познание имеет свой материальный объект (если это не саморефлексия) вне головы, и воспроизведение материальных отношений, которое происходит в голове, не является идентичным реальному движению этих материальных отношений.

Иными словами, процесс органического – практического и теоретического – обмена между человеком и природой происходит всегда на естественной основе независимо от уровня господства, достигнутого над природой. Это верно также и для человечества, которое в состоянии прекрасно контролировать самое себя и все, что его касается: даже полностью автономное человечество никогда не сможет полностью отделиться от этой природной основы. В этом смысле подчинение людей внешней и внутренней природе может исчезнуть, как может исчезнуть их подчинение общественным ситуациям природного типа, однако эта зависимость постоянно и необходимо существует на гносеологическом уровне, как и в объективной практике. Следовательно, не может быть никаких возражений, если эти гносеологические положения синтезированы и изложены в форме теории отражения.

Дело осложняется только в том случае, если реальное познание рассматривается все с той же точки зрения отражения или воспроизведения, даже когда речь идет не о внешней стороне, а о существе дела. И в этом случае совершенно необходимо вскрыть в процессе познания реальные движения и выразить их в форме правил или положений, которые не являются простой выдумкой сознания. Но то, что познается, не есть «сырой» факт, бытие, независимое от сознания и общественного труда, которое можно было бы просто воспроизвести или отразить, – это действительность, по своей внутренней структуре созданная сознанием и общественным трудом. Но если то, что познано, есть нечто созданное и, следовательно, представляет уже опосредствованную определенную реальными абстракциями действительность, то процесс познания не обращается к чему-то, что ему абсолютно чуждо, а состоит всегда в предвосхищении того, что еще не стало действительностью.

В самом деле, таким путем сознание, которое не были уже заранее организовано аппаратами отражения, всегда связано с миметическим моментом, который соответствует объекту и в то же время активно его реорганизует. Говорить об отражении или воспроизведении в связи с этим крайне активным, организующим, эффективным и предваряющим процессом можно лишь при условии полного раскрытия значения названных выше метафор. Действительно, позитивизм взял на себя задачу простого воспроизведения овеществленных социальных отношений и эвентуального определения их законов. Метафора об отражении получила свое критическое и сущностное содержание в тот период, когда господствующая идеология определялась идеалистическим умонастроением; в эпоху же позитивизма эта метафора выступает обычно в функции оправдания. Ведь, если исходить из предпосылки, что «сущность» и «явление» не идентичны и, следовательно, наука необходима, работа познания состоит в основном в активном определении противоречий, которые только таким образом приходят в движение. В этом смысле истина не есть уже, как гласит традиционная дефиниция, adaequatio intellectus et rei (простое соответствие концепции объекту), а представляет собой нечто, что должно быть произведено, процесс, в котором выделены и высветлены те измерения объекта, которые еще не стали реальностью. Содержание реальности тенденций гораздо богаче реальности фактов.

Упорство, с которым продолжают путать гносеологическую функцию теории отражения с функцией познавательной, не оправдано ни теорией Маркса, ни теорией Энгельса, но зато отвечает очевидным потребностям легитимации, которая имеет своей целью сохранение функций господства или же направлена против капиталистических ситуаций; с помощью этой легитимации нельзя по-настоящему мобилизовать революционный потенциал. Во всяком случае, некоторые симптомы свидетельствуют, что начинают отказываться от стремления к легитимации (пример тому – работы некоторых авторов в Германской Демократической Республике). Постепенно положение об отражении сводится к чистой метафоре, поскольку все, что касается состояния истинного познания, противоречит концепции отражения. У позднего Энгельса теории отражения отведена совершенно определенная задача – лишить декадентские формы немецкого идеализма всякой возможности присвоить себе звание науки, с тем чтобы вновь объединиться со старой метафизикой и религиозными идеями, а также еще раз скрыть динамические и материальные законы общества. Энгельс формулирует это требование в качестве максимы, призывающей не доверять любым идеям, которые отрываются от материального мира.

5. Критика политической экономии капитала.

Политическая экономия рабочей силы и отставание ее в развитии.

Проблемы революционной субъективности

С предельной точностью Энгельс анализирует динамические законы капиталистического производства, трансформацию социологических форм его организации, которые выражаются, например, в создании акционерных обществ, в концентрации и централизации капитала и т.д. С таким же предельным вниманием он изучает политическое и военно-стратегическое положение европейских держав, характерное для инкубационного периода первой мировой войны. Ни одного мыслителя того времени нельзя сравнивать с Энгельсом по пониманию тех экономических и политических тенденций господствующих классов, которые вели к мировой войне; более того, Энгельс предвидел развитие будущих событий иногда даже в деталях. Это было не проявлением субъективного дара прорицания, а результатом применения объективного, последовательно материалистического метода.

Новые формы организации средств производства, которые появляются в последней трети XIX века, особенно акционерные общества и государственная собственность, – это, согласно взглядам позднего Энгельса, результат всевозрастающих трудностей, с которыми капиталистическое производство сталкивается при выполнении своей программы, направленной на непрерывное превращение в капитал всей массы постоянно увеличивающихся средств производства и, следовательно, валоризацию капитала в частной форме. Если в рамках отдельного предприятия социальный характер производительных сил уже признан фактически одновременно с социальной организацией трудового процесса, то эта тенденция к социализации, присущая капиталистическому способу производства, становится все более несовместимой с анархией, характерной для общественного производства в целом. Тем не менее не существует никакого другого общего способа признания характера и значения этих тенденций, кроме как поставить в принципе под сомнение современную капиталистическую организацию материального и духовного производства жизни.

Согласно наметке Энгельса относительно линии развития производительных сил, признание их общественного характера будет постепенно навязываться господствующему классу (сначала в слепой и неосознанной форме и, следовательно, меньше всего в теоретическом плане): «…Производительные силы с возрастающей мощью стремятся… к освобождению себя от всего того, что свойственно им в качестве капитала, к фактическому признанию их характера как общественных производительных сил» [58]. Одновременно руководящий персонал, занятый в сфере производства, увеличивается и дифференцируется: социализация процессов управления (Хельмут Штайнер) на отдельном предприятии обусловливает рост числа надсмотрщиков, «унтер-офицеров» капиталистического производства и вообще всех лиц, состоящих на службе у капитала, а трудности, которые препятствуют валоризации капитала, вызывают увеличение числа наемных работников в торговле. К этим новым формам организации капитала внутри капиталистического способа производства присоединяются союзы предпринимателей, которые в конце века активно вмешиваются в классовую борьбу и корпоративные объединения, растущие в этот период как грибы. Это явно свидетельствует о начинающейся бюрократизации классовых отношений, отражает недостаточность исторического оправдания господства буржуазии и вместе с тем ее политическую слабость: ведь политическая сила буржуазии заключается не столько в участии в государственном управлении, сколько в сочетании технической рациональности с преобразованиями, которые оставляют неизменными положение наемного труда и его эксплуатацию, но в то же время вносят изменения в форму отношений собственности, создающие дальнейшие предпосылки для революционного взрыва [59].

Уже в эпоху Бисмарка немецкая буржуазия отказалась от всяких претензий на автономию и крупный капитал с левого берега Рейна вступил в соглашение с прусской земельной собственностью и с бюрократией абсолютистско-феодального государства.

Устранение бюрократических тенденций в организациях пролетариата

Небезынтересно теперь отметить в качестве существенной черты предпринятого Энгельсом анализа то обстоятельство, что он считает, что все эти изменения форм организации капитала и интересов капиталистического класса не имеют практически никакого значения для внутренней социальной структуры пролетариата и форм его политической организации (например, тенденция к бюрократизации). Во всяком случае, вопрос о том, в какой форме и степени процесс конституирования господствующего класса влияет в то же время и на подавляемый класс, подробно не анализируется Энгельсом. Например, не объясняется, какой должна быть функция сознания и поведения социальных слоев, втянутых в сферу деятельности пролетариата. Если абстрагироваться от некоторых намеков на «диссонирующее» существование мелкой буржуазии и крестьянства, которое обусловливается структурными, никогда полностью не устранимыми в их сознании и поведении противоречиями между общественным бытием и сознанием, то единственная группа, которой Энгельс занимается более глубоко, – это студенты, вливающиеся в ряды социал-демократии, где они выдвигают радикальные экстремистские требования [60].

Аргументы, приводившиеся Энгельсом против радикальных антиавторитаристов, которые в социал-демократии частично объединились в группу «молодых» в качестве левой оппозиции, путали, по правде говоря, проблему бюрократизации, организационной автономии партии по отношению к пролетарским массам с проблемой власти; эта старая форма антиавторитаризма в социал-демократии имела явно антибюрократическую направленность и была обращена против власти Каутского и Бернштейна единственно потому, что бюрократический элемент в социал-демократии с полной очевидностью воплощался в этих двух личностях. Но даже при всей справедливости возражений, выдвинутых против левых радикалов Энгельсом и Каутским, которые отмечали, что особенно в период создания класса пролетариата, а также во время революции железная власть должна быть тем элементом, который объединяет и координирует действия индивидов, не менее верно и то, что уже в последние годы жизни Энгельса руководство партии и ее парламентская группа проявляли недвусмысленную тенденцию к превращению самих себя в автономную и оторванную от низших инстанций партии и трудящихся масс структуру.

Совершенно очевидно, что развитию этих тенденций способствовал период нелегальности; тем не менее нелегальных форм борьбы недостаточно для того, чтобы объяснить указанный феномен, да к тому же эти тенденции и не исчезают с исчезновением названных форм. Речь не идет об отдельном случае; поскольку тот факт, что эти бюрократические структуры, оторванные от рабочего класса и возникшие в период действия закона против социалистов, не только не исчезают с отменой нелегальности, но даже зачастую усиливаются, показывает, что подобные бюрократические тенденции имеют более глубокие социальные причины. В конце концов речь идет не только о проблеме отношений между низами и центральным руководством, так как и в самых низах меняется образ жизни того, кто становится партийным функционером: отмечается бюрократизация партии, создание аппарата партийных и профсоюзных функционеров, самосохранение которых постепенно становится нормой жизни всей партии [61]. Как представляется, эти тенденции вообще составляют основной элемент социал-демократического реформизма и ревизионизма.

Напоминание здесь о бунте «молодых» – всего лишь упоминание о проблеме, а не попытка представить точный исторический анализ. Ганс Мюллер, принадлежавший к группе «молодых», и его работа «Классовая борьба в немецкой социал-демократии» должны, конечно, рассматриваться с учетом рамок этого левого радикализма; его борьба против руководства партии и мелкобуржуазных элементов в партии мало реалистична, иногда теоретически неточна и сверх того зачастую экстравагантна и фанатична. Тем не менее Мюллер привлекает внимание к ситуациям, которые в значительной степени повлияли на политический характер этой партии. Мюллер одним из первых немецких социал-демократов признал и ясно охарактеризовал вопиющие противоречия, существующие между программой и деятельностью партии, что явно стало возможным тогда (как, впрочем, становится возможным и теперь) только в свете левого радикализма.

«Действия и тактика партии не могут произвольно определяться самой партией, а должны быть в равной степени обусловлены теми социальными элементами, из которых она состоит. Партии есть массы индивидов, и, по сути, их воля не является более свободной, чем воля одного лица. Все, что у них есть, и способ, которым они это добывают, обязательно определяются их социальным составом. Это положение полностью выдержано в духе материалистического понимания истории» [62].

Если абстрагироваться от некоторой механистичности, примеры, которые Мюллер использует для своих выводов, должны целиком пониматься в соотнесении с последовательным материалистическим анализом той социал-демократической партии, к которой имел отношение и Энгельс.

Список социал-демократических депутатов по состоянию на 1890 год на деле оправдывает подозрение, что в социальном плане социал-демократия представляла тогда средние слои: в списке – семь журналистов и редакторов, шесть торговцев, четыре писателя, три содержателя гостиниц, три табачных фабриканта, один торговец сигарами, один издатель, один адвокат, два пенсионера, два промышленника, один сапожник, один литограф, один партийный функционер, один портной [63]. Ближе к 1900 году участие рабочих в партийных съездах стало ничтожным: например, на йенском съезде 1911 года рабочих было не более 10% от общего числа делегатов, остальные были партийные функционеры, партийные журналисты, профсоюзные функционеры, служащие больничных касс, потребительских кооперативов и т.д. Бу Густафссон справедливо отмечает, что именно эта категория функционеров создала теоретическую и практическую основу для зарождения ревизионизма и реформизма или, во всяком случае, была крайне восприимчива к идеям и акциям этих течений.

Само собой разумеется, что воспрепятствовать этому развитию ревизионизма можно было только при условии знания материальных условий появления таких тенденций – знания, которое позволило бы эффективно бороться с ними в теоретическом и практическом плане. В этом смысле описания Ганса Мюллера куда ближе к материалистической сути явления, чем многие страницы, написанные поздним Энгельсом и Каутским по этому вопросу. По мнению Мюллера, закон против социалистов вызвал «переход местных руководящих функций к материально независимым товарищам. Более того, чтобы иметь возможность продолжать политическую борьбу, партия вынуждена была пользоваться услугами ряда мелкобуржуазных элементов, товарищей, которые были рабочими, но которым ставилось в упрек, что они ведут мелкобуржуазное существование». Однако новые содержатели ресторанов, бакалейщики, торговцы и работники прочих категорий обычно не могли выжить, если их клиентами были только рабочие; они должны были рассчитывать также на служащих, кустарей и т.д. За изменением условий жизни – ограниченным в данном случае категорией функционеров – последовало ослабление интереса к революционному изменению существующего положения. «Эта навязанная обстановка должна была кое у кого развеять его революционные убеждения, позволить ему избежать клички красного социал-демократа и не вынуждать тем самым кустарей и мелких служащих отказываться от покупок в его лавке» [64].

И все же критика Мюллером мелкобуржуазных элементов в социал-демократии была бы понята неверно, если бы ее восприняли как открытый призыв к созданию партии исключительно из одних пролетарских элементов, а такая претензия была бы лишь заблуждением. Мое рассуждение идет в противоположном направлении: поскольку реальный состав пролетарской массы, категории кадров социал-демократии, с ее предрасположенностью к бюрократическим тенденциям и реформизму и, наконец, аксиологические абстракции, которыми пронизаны идеи отдельных пролетариев, не были исследованы и проанализированы на реальной материальной основе; в программах, на съездах и в сознании руководящих групп социал-демократии непременно возникает что-то вроде вторичного идеализма, обрамленного марксистскими терминами и обладающего всеми чертами абстрактной, псевдонаучной утопии. Зато революционно-критическая суть марксистской мысли полностью утрачивается, и она, между прочим, была утрачена еще до великого краха и великих разочарований 1914 года.

Верно, что проблематика бюрократии знакома также Марксу и Энгельсу, но они ограничивают концепцию бюрократии категорией государственных служащих, понимаемой как искусственная сила, существующая рядом с реальными производительными классами общества. Они объясняют бюрократизм государственной централизацией, в которой нуждается господствующий класс для создания единого рынка, финансовой и юридической системы и не в последнюю очередь для подавления трудящихся классов [65]. Соотношение между экономической базой и государственной бюрократией имеет, по их мнению, два аспекта: с одной стороны, разделение и рационализация административной деятельности превратили бюрократию в дифференцированный аппарат, соответствующий разделению труда, характерному для всего общества; с другой стороны, в пределах, в которых накопление капитала развивает классовые контрасты, вместе с государственной властью и бюрократия все больше приобретает характер общественной силы для подавления рабочего класса, машины для классового господства [66].

И в этом смысле анализ и методологические разработки по проблеме бюрократии, которые оставили после себя Маркс и Энгельс, хотя и ограничены существовавшей тогда господствующей системой, являются необходимыми элементами материалистической критики бюрократизации классовых отношений и идут дальше того, что позднее Макс Вебер фетишизировал в образе судьбы современного человечества, «клетки рабства». Но не случайно консерватор по убеждениям Макс Вебер ухватил именно эти тенденции социал-демократии, которые привели к интеграции партии в существующее буржуазное общество и на которые ни один из марксистских теоретиков своего времени не указал столь прозорливо и определенно.

«Сегодня социал-демократия открыто склоняется к превращению в мощную бюрократическую машину, дающую работу несметной армии функционеров, в государство в государстве. Как государство, так и социал-демократия знакомы уже в деталях с противоречиями между министрами, главами государств и представителями округов – функционерами партии, с одной стороны, и бургомистрами – профсоюзными функционерами и председателями потребительских кооперативов, с другой» [67].

Эта армия функционеров и индивидов, зависящих от партии, преследует в процессе своей деятельности и сугубо материальные интересы, что позволило Максу Веберу – к огромному удовлетворению его слушателей из «Ферайна фюр социальполитик» («Общества социальной политики») – прийти к следующему ироническому заключению, которое, без сомнения, будет подтверждено историческим опытом:

«Таким образом, если смотреть дальше, то не социал-демократия завоевывает… города или государство, а, напротив, государство завоевывает партию. И я не вижу, какую это может представлять опасность для буржуазного общества как такового» [68].

Мотивы систематического порядка приводят Энгельса к противоречивым результатам: в своем анализе современной ему обстановки он с большой точностью вычленил динамические тенденции, но в то же время и остался жертвой идеалистических иллюзий в своих прогнозах о завоевании власти пролетариатом и о влиянии государства на пролетарские партии. Эти мотивы заключаются в исторически обусловленной неодновременности развития критики политической экономии капитала и политической экономии рабочей силы, которые стоят в центре теории революции. Эта часть марксизма, конечно же, включена в теоретическую программу Маркса и Энгельса, которые, однако, не сочли необходимым более аналитически и дифференцированно исследовать структуру и движение рабочей силы, поскольку в те времена средняя рабочая сила никогда не выходила в более или менее значительных размерах за рамки самого элементарного уровня жизни. Сегодня, напротив, проблема становится жгуче актуальной, поскольку политические последствия этого теоретического упущения, этой исторической ограниченности, которую движение не поняло и тем более не преодолело, стали очевидными для всех.

Даже поздний Энгельс, который, возвращаясь к незаконченным программам, обычно проявляет большую проницательность при их разработке в своих отдельных трудах, не считает последствия приложения к тому же революционному классу материалистического понимания истории и закона стоимости причиной искажения сознания, проявляющегося в фетишизации товара и производительности. Было бы несправедливо утверждать, что у Маркса и Энгельса имелись иллюзии о замедленности, опасностях срывов и попятных движениях в процессе самовоспитания материального субъекта социальной и политической революции. Напротив, они достаточно быстро указали на элементы, способные постоянно угрожать процессу политического формирования пролетариата: конкуренцию, раскол рабочего класса на фракции (например, образование рабочей аристократии), наконец, идеологическое влияние врагов трудящихся классов. Тем не менее эти положения не были систематически разработаны Марксом и Энгельсом в их теории общества.

Последствия полного воплощения закона стоимости были с удивительной проницательностью раскрыты не только в формах движения и организации капитала и организации военных и политических сил господствующих классов. Энгельс детально анализирует все те тенденции, которые вовлекают традиционные слои в водоворот пролетаризации, когда наемный труд становится судьбой огромной массы населения и, следовательно, возникают отношения экономической зависимости, которые срывают традиционные покровы с семейных отношений, разрушают иллюзию автономии интеллектуальных профессий, отрывают крестьян от земли и ведут к возникновению в деревне «рассадников революции». Но своеобразная диалектика универсализации товарного производства не применяется в одинаковой мере к результату этого процесса, к современному пролетариату. Прояснение сознания рабочих, а также тех слоев, которым суждено становиться пролетариатом, – это только один из аспектов данного процесса. На вопрос, не будут ли по мере проникновения категорий товарного производства в сознание и в поведение людей развиваться также искажения сознания, овеществление общественных отношений и т.д., Энгельс не дает систематического ответа. Заинтересованный прежде всего процессом, формирующим пролетариат, он не уделяет такого же внимания составу уже образовавшегося пролетариата, механизмам, которые его создают. Но если способ формирования опыта трудящихся, если формы, которые обусловливают зарождение ложного и истинного сознания в конкретной материальной жизни людей, не будут выяснены, то будет продолжать существовать благодатная социологическая и социально-психологическая почва для идеологического влияния господствующей системы, с которым ведется борьба только во внешних его проявлениях, только против его результатов, когда выдвигаются не столь уж эффективные формулы, вроде «мелкобуржуазный», «субъективистский», «синдикалистский», «идеалистический». Каутский и прежде всего Ленин в ранних своих работах ограничились тем, что придали понятийную форму такому подходу, когда утверждали, что следует привнести классовое сознание в массы извне.

Основа иллюзий о возможности справедливости и государстве

До тех пор пока в традиционных социальных формациях, где натуральная форма труда в своей специфике имеет непосредственно социальную форму, происходит обмен полезными предметами потребления и натуральными услугами, а «жизненные сферы», которые основаны на материальном производстве, определяются личными отношениями господства и рабства, ни труд, ни продукт труда не представляют собой ничего загадочного. Только когда товарное производство расширяется на той стадии, когда продукты труда приобретают преимущественно форму товара, объективный мир, определяющий повседневное сознание людей, обретает форму как чувственную, так и сверхчувственную, искаженную, фантасмагорическую. И действительно, суть фетишизации товара состоит в том, что социальные отношения частных собственников, которые производят продукцию независимо один от другого и вступают в контакт между собой путем обмена своей продукцией, принимают предметную форму и представляются как отношения между вещами, что существенным образом влияет на их сознание, на формы их общения, на их способность выражать собственные нужды. У Маркса нет сомнений о том, что «предметная видимость» товарного мира, преобразование производителя в продукт, то, что из опосредствованного переходит в непосредственное, отмечает существование не только господствующего класса, но и угнетаемого.

Но в материалистической теории решающим является не только содержание и сам факт этих искажений: важно также – и прежде всего – уточнить, в какой определенной форме эта предметная видимость влияет на поведение и мышление класса пролетариата. Маркс ясно дает понять, что речь идет не только о проблеме научной информации. Лишь в развернутом, то есть распространившемся на все традиционные формы производства, товарном производстве, где продукты труда полностью превращаются в товары, так что приобретают «постоянство естественных форм общественной жизни», – только в такой обстановке люди делают попытку отдать себе отчет в содержании этих форм, расшифровать эти социальные иероглифы.

«Впоследствии люди, – пишет Маркс, – стараются разгадать смысл этого иероглифа, проникнуть в тайну своего собственного общественного продукта, потому что определение предметов потребления как стоимостей есть общественный продукт людей не в меньшей степени, чем, например, язык. Позднее научное открытие, что продукты труда, поскольку они суть стоимости, представляют собой лишь вещное выражение человеческого труда, затраченного на их производство, составляет эпоху в истории развития человечества, но оно отнюдь не рассеивает вещной видимости общественного характера труда. Лишь для данной особенной формы производства, для товарного производства, справедливо, что специфически общественный характер не зависимых друг от друга частных работ состоит в их равенстве как человеческого труда вообще и что он принимает форму стоимостного характера продуктов труда. Между тем для людей, захваченных отношениями товарного производства, эти специальные особенности последнего – как до, так и после указанного открытия – кажутся имеющими всеобщее значение, подобно тому как свойства воздуха – его физическая телесная форма – продолжают существовать, несмотря на то, что наука разложила воздух на его основные элементы» [69].

Мы выйдем за рамки этой статьи, если захотим детально изучить влияние товарного фетишизма на существование пролетариата: это область, до сих пор не исследованная, даже если учесть некоторые робкие попытки выявить структуру товара в самом процессе социализации ребенка. Здесь же речь идет прежде всего о том, чтобы рассмотреть товарное производство а, следовательно, наемный труд и капитал как социальную почву, на которой развивается идеология, обнаружить в идеологии ложное сознание, неизбежно связанное, однако с товарным производством, и понять, как она в обществе, где производство становится целиком товарным, определяет также идеи, представления и образ поведения широких масс пролетариата. Против «исторической миссии», которую Маркс и Энгельс возлагают на пролетариат, исходя из его объективных классовых интересов, каждодневно выступают силы, которые стремятся к регрессу исторического сознания и которые живут подавлением качеств, связанных с потребительной стоимостью, и историческими моментами производственного процесса, присущими производству целиком товарному.

Последствия этих проблем для существования пролетариата и для процесса политического становления рабочего класса становятся ощутимыми, когда они проявляются в возникновении иллюзий о государстве, праве и справедливости и в определенной фетишизации естественных и технических наук, с которыми можно столкнуться уже в первых рабочих школах.

Когда после принятия Эрфуртской программы 1891 года Энгельс с удовлетворением констатировал, что марксизм уже победил и уже покончено с последними остатками лассальянства (заявление, которое, впрочем, могло основываться только на изложении принципов, но очень мало соответствовало другим частям программы), он, видимо, был убежден, что иллюзорные надежды, возлагаемые в противовес объективным освободительным интересам пролетариата на право и на государственный социализм, не имели никакой почвы в самом пролетариате, даже в субъективном плане. Развитие социал-демократии вплоть до первой мировой войны со всей очевидностью опровергло это убеждение. Маркс, напротив, отмечает, что начиная с ситуации, типичной для докапиталистических социальных формаций, когда рабочий день ясно делится на труд необходимый и прибавочный, на оплачиваемый и неоплачиваемый – начиная с такой ситуации, которая, как всем это очевидно, принадлежит уже прошлому, – трудящийся продолжает питать иллюзии относительно права и справедливости, пока труд имеет форму наемного труда. Поскольку при наемном труде прибавочный, или неоплаченный, труд кажется оплаченным, неэквивалентность приобретает объективную видимость эквивалентности, и приобретает тем успешнее, чем менее элементарна и угнетающая обстановка, в которой происходит эксплуатация.

«Понятно поэтому то решающее значение, какое имеет превращение стоимости и цены рабочей силы в форму заработной платы, т.е. в стоимость и цену самого труда. На этой форме проявления, скрывающей истинное отношение и создающей видимость отношения прямо противоположного, покоятся все правовые представления как рабочего, так и капиталиста, все мистификации капиталистического способа производства, все порождаемые им иллюзии свободы, все апологетические увертки вульгарной политической экономии» [70].

Поскольку эти иллюзии и мистификации имеют реальное содержание, которое задано капиталистическим товарным производством, то всякая теория классовой борьбы, которая ограничивается тем, что трактует и подвергает атакам иллюзии, возлагаемые трудящимися на право и государство, как если бы они попросту были идеологическим вмешательством классового врага, вторгшегося извне, и находились в противоречии с их интересами, будет обречена на неуспех. «Вечное возвращение» лассальянских элементов, даже в таких организациях, как западноевропейские коммунистические партии, которые намерены отказаться от надежд, возлагавшихся Лассалем на государство, есть показатель того, что эта связь между иллюзиями о законности и государстве, которые появляются у самих трудящихся, и их основой, наемным трудом и товарным производством, все еще не стала сознательным элементом политической стратегии.

Но если легалистские идеи трудящихся, с одной стороны, и капиталиста – с другой, равно как, впрочем, и все мистификации капиталистического способа производства, в частности все иллюзии о свободе, имеют свою экономическую основу в условиях наемного труда, в связи с чем неэквивалент, который скрывается в производственном процессе, изображаемом как процесс образования стоимости и валоризации капитала, т.е. прибавочной стоимости, объективно маскируется, тогда эта предметная видимость должна быть научно объяснена, а практическая деятельность пролетариата – лишить ее возможности автоматически влиять на сознание трудящихся; и все же сохранится брешь, через которую смогут просачиваться иллюзии относительно права и государства (и они смогут просачиваться тем больше, чем менее понятными будут)

Если, по Марксу, преодоление юридического буржуазного горизонта связано с условиями высшей фазы коммунистического общества, где труд станет «первой потребностью жизни» [71], то не приходится удивляться тому, что тенденции к легитимации социальных отношений в развитых промышленных обществах могут только подкрепить эту фетишизацию права, которая и в них имеет место, хотя в условиях элементарной эксплуатации более ощутима. То, что трудящиеся непосредственно испытывают на себе это переплетение товарного фетишизма и права, только в необычных формах, является фактом, который означает, что конфликты, возникающие на промышленных предприятиях, есть действительно выражение классовых противоречий, и они должны быть представлены как таковые, но в то же время, будучи вплетены в самую ткань существования пролетариата, они представляют собой единственную конкретную отправную точку для теоретической и практической работы, призванной прояснить сознание трудящихся. Это, конечно, предполагает специфический анализ рабочих организаций, отношений сотрудничества и коммуникации, всех конфликтных позиций, которые существуют в мире промышленного предприятия, – анализ, который, по сути, еще не нашел своего места в развитии марксистской теории по причине отсутствия разработки диалектики всеобщего и особенного и который, следовательно, смог стать монополией промышленной и производственной социологии, связанной с интересами извлечения капиталистической прибыли. Предпринимаемые в настоящее время попытки ввести этот анализ задним числом в марксизм, как если бы он обладал нужной ему аргументацией, не могут иметь успеха, пока не станет предметом критической реконструкции диалектическая теория его истоков.

Указанная проблема станет еще яснее, если принять во внимание ту часто игнорируемую, но имеющую принципиальный характер ввиду трудности диалектического рассмотрения социального опыта жизни пролетариата важность, которую приобретает для сознания трудящихся научное и техническое мировоззрение, еще более укрепившееся благодаря быстрому развитию естественных наук во второй половине XIX века. Товарному фетишизму соответствует другая, не менее эффективная, хотя и более закамуфлированная форма фетишизма: фетишизм производительности, «объективная внешность» которого является на сегодня основой для пространных рассуждений об объективных законах промышленности и техники.

Поскольку живой труд воплощен в капитале и находит свою общественную валоризацию только в этом контексте, все производительные силы в сфере общественного труда предстают в качестве производительных сил капитала; особые формы производительных сил общественного труда предстают в качестве форм и производительных сил капитала, то есть овеществленного труда и, следовательно, объективных и материальных условий труда. Маркс, анализируя этот фетиш капитала в критике тройственной формулы, пишет:

«Это соотношение становится еще более сложным и кажется еще более мистическим вследствие того, что с развитием специфически капиталистического способа производства против рабочего выступают, противостоя ему в качестве „капитала“, не только эти, непосредственно материальные вещи (все они – продукты труда; рассматриваемые со стороны потребительной стоимости, они, будучи продуктами труда, являются вещественными условиями труда; рассматриваемые со стороны меновой стоимости, они – овеществленное всеобщее рабочее время, или деньги); также и формы общественно развитого труда – кооперация, мануфактура (как форма разделения труда), фабрика (как такая форма общественного труда, которая имеет своей материальной основой систему машин) – получают свое выражение в виде форм развития капитала, и поэтому производительные силы труда, развившиеся из этих форм общественного труда, а стало быть также наука и силы природы, принимают вид производительных сил капитала» [72].

Подвергнутое здесь критике технократическое мышление, несомненно, гораздо больше укоренилось в идеологии господствующего класса, чем в сознании пролетариата; тем не менее оно является элементом отчуждения и самоотчуждения трудящихся, понимаемым как проявление фетишизма капитала. Эти формы отчуждения, основанные на капиталистических отношениях, до сих пор ускользали от материалистической теории общества и именно поэтому продолжают существовать, вызывая компенсаторные реакции: с одной стороны, субъективизм социализма, понимаемого по кантовски как бесконечная моральная задача и в конечном счете как философская рефлексия на отчуждение на уровне истории вида; с другой стороны, идеализм и авторитарный волюнтаризм, который прямо оправдывает объективными классовыми интересами и тенденциями исторического развития собственное толкование мира и собственные стратегические решения, полностью абстрагируясь от создания революционных субъектов. За щитом волюнтаризма и идеалистического субъективизма может укрываться практический ревизионизм, который не волнует проблема подлинного теоретического понимания. Но это означает, что существует постоянная опасность идеализации пролетариата, и такая тенденция уже просматривается у позднего Энгельса.

Молодой Маркс, еще не зная точного экономического объяснения этому отчуждению, связывает его со всей сложностью диалектики отношения между субъектом и объектом и с приобретением человеческого опыта, когда с ясным пониманием антропологической тенденции к универсализации говорит об объективном человеке, о внешнем мире, об отчужденной реальности, перед которой человек стоит как перед объективной возможностью своего освобождения, но которой субъективно не может достигнуть. Человек, живущий в эпоху частной собственности и товарного производства, сводит все к чувству обладания, к акту формального заключения частного в общем, к форме присвоения людей и вещей, чему соответствует хищное поведение капитала. Жизненные проявления приобретают форму отчуждения собственной жизни, в которой, несомненно, заключены также многообразные нужды и интересы, которые субъект обращает к внешней стороне, но преимущественно только на уровне вида; при капитализме человек развертывает производительные силы вида только при условии индивидуального обнищания. Революционный переворот означает – уже потенциально, в конкретно-утопическом, насыщенном материальными запросами ожидании заинтересованных индивидов – резкое изменение этой ситуации: производительные потенции общества и человеческого рода могут развернуться только при условии, что все богатство чувств и мысли, которое капитал обрек на объективирование, будет вновь обретено субъектом и индивидуально развито. Один из мотивов революционного переворота состоит в необходимости для человека вернуть себе собственное отчужденное внутреннее богатство, покончив со столь мучительным для него отсутствием индивидуальной человечности.

Может быть, речь идет об идеалистическом требовании, о субъективистской утопии? На практике, в плане революционного обоснования, это как раз то, что в социальном плане представляется как сознательный союз, как та «ассоциация производителей», в которой «свободное развитие каждого является условием свободного развития всех» («Манифест Коммунистической партии»).

Поздний Энгельс очень ясно указывает на необходимость этих субъективных мотиваций; он констатирует, что прошло то время, когда небольшие сознательные группы могли поставить себе целью неожиданно захватить власть, и что теперь сами массы, очевидно, поняли, «за что идет борьба, за что они проливают кровь и жертвуют жизнью» [73]. Однако Энгельс аналитически не развивает проблемы, касающейся условий возникновения революционной субъективности.



Поделиться книгой:

На главную
Назад