Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История марксизма.Том 2. Марксизм в эпоху II Интернационала. Выпуск 1. - Эрик Хобсбаум на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

67 H.J. Steinberg. Sozialismus und deutsche Sozialdemokratie. Hannover. 1967, S. 132 – 135.

68 Caroline Kohn. Karl Kraus. Stuttgart, 1966, S. 65 – 66.

69 По поводу австро-немецкого анархизма см.: G. Botz, G. Brandsiefter, М. Pollak. Im Schatten der Arbeiterbewegung. Wien, 1977, S. 83 – 85.

70 R. Luxemburg. J’etais. je suis, je serai. Correspondance. 1914 – 1919. Paris, 1977, p. 306 – 307.

71 Ibid., p. 307.

72 См.: L. Trockij. Letteratura e revoluzione, a cura di V. Strada. Torino, 1973, p. 467.

73 См. Г.В. Плеханов. Искусство и литература. Гослитиздат, 1948, с. 261 – 262.

74 См.: J.С. Holl. La jeune peiture contemporaine. Paris. 1912, p. 14 – 15.

75 См.: Г.В. Плеханов. Искусство и литература, с. 285.

76 W. Morris. On Art and Socialism. London, 1946, p. 76.

77 Моррис впервые принял участие в социалистическом собрании в 1883 году, с тем чтобы обсудить строительство народных жилищ.

78 «Наша задача при рассмотрении отношений, существующих между современным миром и искусством, сегодня и на много времени вперед состоит не столько в попытках „производить искусство“ в прямом смысле слова, сколько в том, чтобы расчистить почву и дать таким образом искусству возможность для его развития». (W. Morris. The Socialist Ideal. – In: «On Art and Socialism», p. 323.)

Оскар Негт.

МАРКСИЗМ И ТЕОРИЯ РЕВОЛЮЦИИ У ПОЗДНЕГО ЭНГЕЛЬСА

…право на революцию является единственным действительно «историческим правом» – единственным, на котором основаны все без исключения современные государства.

Ф. Энгельс. Введение к работе К. Маркса «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.» (1895)

Мы выступаем за пересмотр содержания истории.

Ф. Энгельс. Положение рабочего класса в Англии (1845)

1. Необходимость стратегического ответа на новые требования массового рабочего движения

2. Необходимость и пределы «объективизма»

3. Закон стоимости и революция: проблема революционного импульса

4. Политические истоки диалектики природы

5. Критика политической экономии капитала. Политическая экономия рабочей силы и отставание ее в развитии. Проблемы революционной субъективности

В последние годы жизни Энгельс столкнулся с исторической обстановкой, которая поставила перед ним совершенно новые задачи, связанные с необходимостью защищать теорию (что после смерти Маркса он должен был к тому же делать в одиночку). К указанному времени все яснее стала вырисовываться ситуация, когда, несмотря на неоспоримое влияние учения Маркса на все группы интеллигентов-социалистов, на отдельных работников партии и даже на определенную часть буржуазных ученых, сугубо политический процесс превращения рабочего класса в материальную силу, способную к действию, грозил развиваться независимо от марксистского учения об обществе, более того, часто вступал в открытое противоречие с ним. Высказываемое на сей счет возражение, что после создания Союза коммунистов, в I Интернационале и позже Маркс и Энгельс добивались постоянного и все более эффективного влияния на политический процесс организации рабочего класса во всех странах, строится на предпосылке, что распространение марксистского учения шло непрерывно, а такое утверждение является не чем иным, как мифом, созданным впоследствии. Но подобные представления о непрерывности лишь затрудняют философское осмысление реального процесса, и их надлежит парировать соображением о том, что и добру и истине тоже присущи свои историко-материальные стадии формирования, признания и распространения. На деле эмпирическое исследование взаимоотношений между марксизмом и классовой борьбой находится в самой начальной стадии.

До сколько-нибудь значительного распространения и соответствующей теоретической разработки марксизма дело дошло лишь в конце 70-х годов XIX столетия. В Германии это был период, когда, несмотря на действие исключительного закона против социалистов, количество членов партии и избирателей, голосовавших за социал-демократическую партию, возросло до значительных размеров, а профсоюзное движение приобрело большой размах. В основе всех этих явлений лежало кардинальное изменение ситуации в обществе.

1. Необходимость стратегического ответа на новые требования массового рабочего движения

На 1873 – 1896 годы приходится длительный период экономической депрессии, когда наблюдается застой в уровне реальной заработной платы, особенно в 80-е годы, обостряются экономические и политические кризисы, делает быстрый и неожиданный скачок вперед процесс концентрации капитала, приобретая солидную организационную форму в виде акционерных обществ, трестов и картелей, которые в свою очередь ведут к обострению конкурентной борьбы за рынки сбыта и сферы влияния. Эти изменения и конфликты, которые находят свое выражение также в лихорадочных усилиях по созданию новых промышленных предприятий и в претенциозных перестройках крупных буржуазных городов, содействуют созданию климата наилучшего восприятия всех тех философских концепций, которые со своей стороны способствуют органической интерпретации общественной жизни в ее взаимосвязи с природой и историей. Промышленные рабочие и все другие неимущие слои общества не остаются в стороне и тоже проникаются общим настроением ожидания. Причудливые программы и исторические перспективы, как правило характеризующиеся эволюционистскими идеями, будят надежду на быстрое изменение условий, в которых живет пролетариат, и на более высокий уровень обеспеченности его существования. Попутно, однако, все осязаемее проявляется – под воздействием практики социально-экономического развития – также тенденция к отрезвлению: нелегальная деятельность, ставшая необходимой в период действия исключительного закона против социалистов, подорвала доверие значительных групп социал-демократов к лассальянской программе, разрушила надежды, которые они возлагали на государство, и способствовала лучшему пониманию марксистского положения о том, что государство представляет собой машину для угнетения одного класса другим, правящим классом.

Энгельс чрезвычайно остро чувствует политическую и социальную напряженность обстановки. Он критикует содержащееся в проекте Эрфуртской программы 1891 года (и связанное с тайными надеждами на революцию) механистическое утверждение о том, что не только число пролетариев, но и их нищета постоянно возрастают. «Организация рабочих, – возражает он, – их постоянно растущее сопротивление будут по возможности создавать известную преграду для роста нищеты. Но что определенно возрастает, это необеспеченность существования» [1].

Эти слова определяют самую суть новой проблемы взаимодействия теории и практики. Когда условия существования людей уже более не характеризуются лишь элементарной нищетой и прямым угнетением, когда в их фантазии начинает пульсировать идея революционных преобразований, массы наиболее восприимчивы к концепциям общего характера, которые сулят кажущиеся им очевидными решения социальных противоречий и панацеи от всех пороков мира. Одновременно в их арсеналах содержатся самые различные обещания, которые все обращены к единой цели – быстрому преодолению нищеты и неуверенности в завтрашнем дне путем увеличения личных доходов (благодаря чему работник, обладая небольшой собственностью, маленьким делом и т.д., может подняться по иерархической лестнице существующего общества), посредством проведения социальных реформ (вопросы обеспечения жильем, социальное обеспечение по болезни и в старости), а также с помощью потребительских или производственных кооперативов.

Эта потребность в индивидуальном решении проблем жизни рабочих, несомненно, есть проявление тенденции к бегству, к уходу от их решения, есть форма выражения иллюзий, которые тормозят формирование классового сознания; в то же время это указывает на неудержимую материальную ориентацию реального поведения людей, которая может быть изменена лишь в том случае, если будет – в духе материалистической диалектики – либо отвергнута, либо сохранена и направлена по другому руслу. Когда эти тенденции игнорируются, тогда вырастает лишь опасный параллелизм между реальным поведением и революционными идеями, которые обладают малой движущей силой. В подобных обстоятельствах объективные революционные интересы, порожденные существующими классовыми отношениями, могут сочетаться с субъективными мотивами, с «системами» и утопиями, в которых псевдонаучный радикализм перемешан с фантазиями, способными приспосабливаться к практическому опыту и повседневному мышлению. Речь идет о совершенно разнородных идеологиях и политических программах, которые обещают удовлетворить потребность в их интерпретации, порожденную повседневной жизнью трудящихся.

Вспомним, например, мютюэлизм Прудона, тепло взаимной помощи и поддержанные государством производственные кооперативы, о которых говорит Лассаль, «социалитарное общество» Дюринга и «мировые загадки» Геккеля, некоторые формы «вульгарного» материализма, оставившие след в естественных науках, формы эволюционизма, восходящие к Дарвину, или идеалы свободы в буржуазной философии. Согласимся также, что даже этический социализм, восходящий к неокантианству и весьма откровенно направленный против марксизма, является замкнутой школой, которая не имела никакого заметного влияния на теорию и стратегию рабочего движения, тем не менее совершенно неоспоримо, что категории ответственности, свободы, индивидуальной справедливости и прочие подобные концепции, содержащиеся в этическом социализме, вошли составной частью в структуру поведения сознательных пролетариев, потому что они не были в состоянии понять научный социализм, пока его язык был слишком сложным, трудным, зашифрованным.

Поэтому, когда Энгельса в конце концов убедили в необходимости подвергнуть основательной критике идеи Дюринга, проникшие в партию вплоть до ее руководства (убедил его Вильгельм Либкнехт, который на себе испытал влияние этого шарлатанства), он не мог свести все дело к разъяснению на популярном и доступном языке истинного значения учения Маркса и к доказательству на большом количестве примеров отсутствия научности в системе Дюринга: ведь если следовать логике проблемы перевода языка Маркса на более популярный язык, то получится, что теория претерпела структурную трансформацию, вызванную контактом с критикуемым объектом. Это не означает, что такая трансформация произошла оттого, что Энгельс что-то позаимствовал из учения Дюринга. Но, работая над «Анти-Дюрингом», Энгельс должен был обязательно отдавать себе отчет в том, что научная терминология, призванная опровергнуть утопическое содержание обыденного сознания (и, в частности, самую потребность пролетариата в органическом видении мира именно потому, что оно ненаучно, «слепо к истории»), становится все менее понятной и все менее вероятно, что она будет взята на вооружение массами и, следовательно, превратится в материальную силу. То, что такие трансформации не происходят естественным путем, а требуют подготовительной организационной работы и размышлений над различными уровнями опыта, стало ясно Марксу и Энгельсу позднее, после написания «Манифеста Коммунистической партии», когда в противовес всякому современному им сектантству они стали подчеркивать необходимость создания партии, способной выразить общие интересы пролетариата, то есть стать выразителем самого класса как политически активной силы. С точки зрения Энгельса, исторически новым был только вопрос о последствиях, которые повлечет за собой теория, ставшая материальной силой. Следовательно, бессмысленно обвинять Энгельса в фальсификации марксистской диалектики: в действительности он, используя в стратегических целях марксистские категории, говорит о новой фазе развития европейского пролетариата.

В 1867 году в одной из рецензий на первый том «Капитала» (по всей вероятности, согласованной с Марксом) Энгельс, явно уверенный в том, что историческая правда теории и объективные интересы эмансипации должны в любом случае совпадать в радикальной критике существующего, заранее предостерегал относительно разочарования, на которое был бы обречен читатель (который взялся бы за «Капитал» в надежде на второе пришествие), и готовил его к отказу от имманентной критики и жертвам в ее пользу. Кое-кто, писал он, будет разочарован, если ждет раскрытия секретов «подлинного социалистического тайного учения» или если хочет знать,

«как же, собственно, будет выглядеть коммунистическое тысячелетнее царство. Кто рассчитывал на это удовольствие, тот основательно заблуждался. Впрочем, он узнает из нее о том, как не должно быть… и у кого есть глаза, чтобы видеть, тот увидит, что здесь требование социальной революции выставлено достаточно ясно. Здесь речь идет не о рабочих ассоциациях с государственным капиталом, как у покойного Лассаля, здесь идет речь об уничтожении капитала вообще. Маркс остается все тем же революционером, каким он был всегда, и он менее чем кто-либо стал бы скрывать в научном сочинении эти свои взгляды. Но о том, что будет после социального переворота, он говорит лишь в самых общих чертах» [2].

Эта критика абстрактно позитивного описания «коммунистического тысячелетнего царства», которое готовится – особенно в периоды кризисов – «на кухнях провозвестников будущего», вполне резонно совершенно не затрагивает вопросов, которые могут заинтересовать и сознательного пролетария: каким образом можно было бы направить в русло коллективного процесса эмансипации – с целью применения на практике, мотивирования практики – все эти позитивные утопии, все эти представления о справедливости и счастье, все возможные мечты и фантазии, которые непременно возникают в условиях, когда не удовлетворяются даже самые насущные потребности, и которые в данное конкретное время и в данной конкретной обстановке являются порождением наемного труда и товарного производства? Как можно было бы освободить эти утопии от этого их актуального контекста?

«Уничтожение капитала» есть, несомненно, глобальная историческая задача, но она не выражена в конкретной форме. Без теоретической и организационной переработки подобных инстинктивных фантазий, без сознательного освобождения от утопических элементов, которые ведут, по крайней мере субъективно, к объективно существующему отчуждению, невозможно добиться, чтобы трудящийся увидел в нищете нечто иное, а не все ту же самую нищету. Другими словами: не определив рамок практических утопий, человек с обыденным сознанием неизбежно будет мыслить недиалектически, дуалистически. Но поскольку с порождаемыми обыденным сознанием утопиями покончить не так-то просто, а одних научных доказательств недостаточно, чтобы их искоренить, они зачастую существуют сами по себе, в отрыве от науки, и осуществляют подрывные функции, способствуя, как показывает история рабочего движения, проявлению постоянной, в многозначительном смысле, тенденции к «вечному возврату» к анархизму, левому экстремизму, этическому социализму, идеализму и субъективизму всех оттенков, вдобавок еще всячески усугубляемых жесткой ортодоксальностью, чуждой каким бы то ни было компромиссам.

Вопреки прогнозам Энгельса от 1867 года массы на деле не имели возможности увидеть последствия, которые вытекали для них из «неясных намеков» на будущее и из анализа этапов социальной революции: за четыре года было продано не больше тысячи экземпляров первого тома «Капитала», да и те, естественно, были раскуплены скорее буржуазной интеллигенцией, чем пролетариями. Это возражение может показаться неубедительным, поскольку оно носит лишь опосредованный и информативный характер и не затрагивает внутреннего анализа, содержащегося в «Капитале». На его фоне гораздо больший вес приобретает тот факт, что даже еще и после 1875 года труды Лассаля имели широкое распространение и всегда лежали в основе социалистических культурных программ.

В совершенно ином смысле и вопреки намерениям автора рецензия, которая была написана Энгельсом в 1867 году и в которой форма имманентной критики прямо предполагает запрет представлений, все же обладает утопическим содержанием. Эта форма научного изложения является конкретной утопией в том смысле, что в безусловном стремлении добраться до подлинной реальности автор, проявляя понимание исторических законов последней и действуя в интересах новой исторической силы, предпринял неотчужденное усилие, которое воспринимается как жажда самовыражения. Речь вовсе не идет о вопросе, который вытекает из психологии познания или тем более продиктован стремлением умалить истинное содержание теорий, имеющих историческое значение: напротив, их подлинная значимость признается. Для тех, чья творческая фантазия формировалась лишь умозрительно, процесс имманентной критики, «детерминированного отрицания», отнюдь не означает абстрагирования от их практической и социальной среды. Маркс, несомненно, следует традиции тех немецких ученых, которые не успокаивались, пока не создавали свой собственный шедевр.

Когда Энгельс, пораженный огромной диспропорцией, которая возникла между научным содержанием трудов Дюринга и их распространением, все же с большой неохотой приступил к научному и политическому «уничтожению» берлинского доцента [3], в котором видел одного из наиболее значительных представителей «немецкой интеллектуальной индустрии», дюжинами производившей космогонические, натурфилософские, политические и экономические системы, он, конечно же, не мог более сдерживаться и не мог не показать, как не должны идти дела. Ясно, что отнюдь не научный интерес заставил его «вгрызаться» во все те темы, которые предложил Дюринг: от морали до насилия, от социализма до справедливости и свободы, вплоть до проблемы вечных истин. Создавалось впечатление, что в этом обширном спектре проблем нашла отражение вся гамма донаучных представлений пролетария, который обретает собственное классовое сознание и в этой обстановке ставит вопросы и ищет на них ответы.

«Подвергаемая здесь критике „система“ г-на Дюринга охватывает очень широкую теоретическую область, и это вынудило и меня следовать за ним повсюду и противопоставлять его взглядам свои собственные. Отрицательная критика стала благодаря этому положительной; полемика превратилась в более или менее связное изложение диалектического метода и коммунистического мировоззрения, представляемых Марксом и мной, – изложение, охватывающее довольно много областей знания» [4].

В какой мере это «положительное» и органическое изложение материалистической диалектики и концепции коммунистического мира, которое на первый взгляд кажется синтезом марксистской теории общества, проливает свет на то, сколь ограниченное значение подобные категории имели в последних работах Энгельса, видно из сравнения двух текстов, один из которых содержится в третьем томе «Капитала», а другой – в «Анти-Дюринге». Оба они были написаны в одно и то же время и по поводу одного и того же пассажа из «Логики» Гегеля, касающегося скачка из царства необходимости в царство свободы. Маркс, развивая антиутопическое учение о том, что сфера материального производства, определяемая насущной необходимостью сохранения человеческой жизни и внешними конечными целями, понимает свободу только в том смысле, что

«…коллективный человек, ассоциированные производители рационально регулируют этот свой обмен веществ с природой, ставят его под свой общий контроль, вместо того чтобы он господствовал над ними как слепая сила; совершают его с наименьшей затратой сил и при условиях, наиболее достойных их человеческой природы и адекватных ей» [5].

В той мере, в какой труд еще не стал первой жизненной необходимостью, формой деятельности, сравнимой с игрой, и, следовательно, носит вынужденный характер, обусловленный задачей физического самосохранения (как при рациональном контроле над органическим обменом с природой, так и в обобществленной форме у ассоциированных производителей), человеческая свобода является не столько формой автономного самовыражения, сколько осознанной необходимостью, что означает также и отчуждение, постольку, поскольку она, свобода, не отождествляется с объективной реальностью, которая неизбежно присутствует в самом субъекте.

«Но тем не менее это все же остается царством необходимости. По ту сторону его начинается развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвести лишь на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня – основное условие» [6].

Материалистическая черта революционного развития, которая придает законный политический смысл запрету на утопию, в теоретическом плане нашла весьма четкое отражение в двух аспектах. Во-первых, обстановка после революционного переворота может измениться в любую сторону, она больше не определяется «естественными законами» предыстории и рамками своего идейного горизонта; в то же время невозможно описать ее сейчас, поскольку она всегда будет продолжением истории, прошедшей и настоящей, даже при полном умозрительном отрицании последней. Во-вторых, изменение условий действия (например, сокращение рабочего дня) порождает новые мотивы действия, которые невозможно предвидеть. Этими двумя соображениями разрушается идеалистическая логика прогресса, согласно которой последний есть не что иное, как явление, дополняющее естественное, механическое развитие общества. И все же, как ни продуктивно и ни точно это описание непреодолимой силы материальных отношений, а также того момента, в рамках которого могут переплестись все формы воображаемого и проектируемого общества будущего, той бёмевской «муки материи», о которой говорит Маркс в своих ранних работах, оно вряд ли вызовет энтузиазм у масс пролетариата в отношении общества, в котором царство свободы может быть достигнуто только после трудного пути через царство необходимости и которое никогда полностью не расстанется с этим последним.

Теперь и Энгельс прибегает к совершенно аналогичным определениям, чтобы указать цели предыстории (конец господства продукта над производителями; вместо анархии товарного производства – плановая организация, отвечающая за общественное производство; контроль и господство человека над условиями собственной жизни, над собственным общественным бытием). И дело отнюдь не сводится только к лингвистическим различиям в изложении специфического, исторического содержания теории, когда Энгельс в «Анти-Дюринге» вновь прибегает к идеалистическому пафосу перехода от логики объективной к гегелевской логике понятия («это есть понятие, царство субъективности или свободы», – пишет Гегель) там, где он говорит о скачке, совершаемом человечеством:

«То объединение людей в общество, которое противостояло им до сих пор как навязанное свыше природой и историей, становится теперь их собственным свободным делом. Объективные, чуждые силы, господствовавшие до сих пор над историей, поступают под контроль самих людей. И только с этого момента люди начнут вполне сознательно сами творить свою историю, только тогда приводимые ими в движение общественные причины будут иметь в преобладающей и все возрастающей мере и те следствия, которых они желают. Это есть скачок человечества из царства необходимости в царство свободы» [7].

Введение, содержащее недомолвки, изложение, научная форма которого свободна от прагматических утопических элементов, и учет соответствующим образом переработанного практического опыта преобразования условий существования пролетариев привели к тому, что «Анти-Дюринг» Энгельса не только приобрел славу «энциклопедии марксизма», но и стал также элементарным учебником политического образования: одно лишь его прочтение делало марксистами теоретиков социал-демократии, воззрения которых до тех пор отличались значительным эклектизмом. В сущности, только после публикации «Анти-Дюринга» началось широкое распространение марксистского учения в рабочем движении. И это произведение с той поры стало одной из наиболее читаемых марксистских книг [8].

2. Необходимость и пределы «объективизма»

Тем не менее и поздний Энгельс воздерживается от выводов о важности последствий, которые имеет для теории революции применение ее к самому же революционному классу, и для материалистической концепции истории и закона стоимости в той мере, в какой он касался искажения сознания, выражающегося в фетишизации товара и производительности. Естественно, было бы совершенно несправедливо обвинять Маркса и Энгельса в том, что они будто питали иллюзии относительно самообразования рабочего класса (материального субъекта политической и социальной революции) и недооценивали его медлительность, возможность срывов, отклонений и падений. Многочисленные их утверждения свидетельствуют об обратном: они вполне отдавали себе отчет в том, что конкуренция трудящихся между собой, раскол рабочего класса на фракции, прежде всего вследствие появления рабочей аристократии, обуржуазивание, выражающееся во внедрении мелкобуржуазного сознания, и, наконец, постоянное идеологическое влияние на трудящихся школы, армии и других институтов господствующего класса – все эти силы в значительной степени препятствуют революционной деятельности рабочего класса.

На то, как выглядят временные рамки подобных процессов приобретения массами собственного опыта, очень четко указывает Маркс уже в начале 50-х годов в связи с кёльнским процессом коммунистов: «Вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и международных столкновений не только для того, чтобы изменить существующие условия, но и для того, чтобы изменить самих себя и сделать себя способными к политическому господству» [9]. И когда менее чем через 10 лет после этого Энгельс констатирует наличие тенденции к обуржуазиванию внутри английского пролетариата, то это суждение, естественно, не ограничивается рамками конкретной ситуации, которую он наблюдает; подобное замечание указывает, напротив, на общую опасность обуржуазивания, которая угрожает всему пролетариату. В письме Марксу от 7 октября 1858 года Энгельс впервые излагает свою мысль, которая впоследствии будет постоянно использоваться для объяснения особого положения английского пролетариата: он подчеркивает, что положение это

«в действительности объясняется тем, что английский пролетариат фактически все более и более обуржуазивается, так что эта самая буржуазная из всех наций хочет, по-видимому, довести дело в конце концов до того, чтобы иметь буржуазную аристократию и буржуазный пролетариат рядом с буржуазией. Разумеется, со стороны такой нации, которая эксплуатирует весь мир, это до известной степени правомерно. Здесь могут помочь лишь несколько очень плохих годов, а их, по-видимому, уже не так-то легко дождаться, с тех пор как открыты золотые россыпи» [10].

Может показаться, что в этом фрагменте Энгельс, выражая надежду на «несколько очень плохих годов», характеризует лишь необычное положение пролетариата, который принимает участие в особых прибылях класса наиболее промышленно развитой страны, грабящей весь мир, пролетариата, который поэтому более не в состоянии отдавать себе отчет в том, что капиталистическая система подвержена кризисам, а наемные рабочие – эксплуатации. Но здесь вырисовывается уже общая проблема. И в самом деле, когда в более позднем марксизме говорится о механизмах, которые блокируют сознание революционного класса, об обуржуазивавши, о конкуренции трудящихся между собой, о чисто профсоюзном сознании, о предательском поведении руководителей рабочего движения, то нетрудно заметить, что речь идет лишь о симптомах, о внешних проявлениях объективных процессов, которые остаются невыясненными.

Небезынтересно отметить, что Энгельс считает, что зарождение классового сознания может иметь место, когда возникают определенные нормальные для капитализма условия (например, кризис, годы экономического застоя, развитие производительных сил, разорение определенных социальных слоев), тогда как торможение классового сознания продолжает оставаться в плоскости субъективного. Разрушение традиционных форм жизни создает объективные условия для революционных действий пролетариата, а пролетарская партия – субъективные условия. И эти две тенденции конвергентны. «Пар, электричество и сельфактор были несравненно более опасными революционерами, чем даже граждане Барбес, Распайль и Бланки» [11]. В некотором смысле весь пролетариат разделяет бессилие этих радикальных представителей парижских трудящихся и революционеров 1848 года перед лицом той первозданной мощи, которой обладают производительные силы, и способности последних перестраивать сознание. Ибо, как отмечает Энгельс:

«…для того чтобы отстранить имущие классы от власти нам прежде всего нужен переворот в сознании рабочих масс, который, без сомнения, хоть и сравнительно медленно, уже сейчас происходит; для того же чтобы этот переворот совершился, нужен еще более быстрый темп переворота в методах производства, больше машин, вытеснение большего числа рабочих, разорение большего числа крестьян и мелкой буржуазии, большая осязательность и более массовый характер неизбежных результатов современной крупной промышленности… рабочие же массы с помощью всеобщего избирательного права заставят с собой считаться… Но я полагаю, что мероприятия, действительно ведущие к освобождению, станут возможны лишь тогда, когда экономический переворот приведет широкие массы рабочих к осознанию своего положения и тем самым откроет им путь к политическому господству. Другие классы способны лишь штопать дыры или пускать пыль в глаза. А этот процесс прояснения сознания рабочих теперь с каждым днем идет все быстрее вперед, и лет через пять – десять различные парламенты будут выглядеть совсем по-иному» [12].

Позднее Брехт выразил эту мысль более радикально, сказав: «Кто осознал свое положение, того уже не остановить».

Выделяя основные моменты этих процессов, Энгельс дифференцированно исследует социальные условия, в которых традиционные слои общества поглощаются пролетариатом, в которых сорван покров с семейных отношений, развеяны иллюзии относительно независимости интеллектуальных профессий, крестьяне оторваны от земли, – это как раз те условия, в которых наемный труд становится судьбой огромной массы населения. Несомненно, если абстрагироваться от социального контекста процитированных нами суждений Маркса и еще более категоричных положений Энгельса, то можно говорить об объективизме, о радикальной и несокрушимой вере в то влияние, которое оказывают экономическое положение и развитие материальных производительных сил, в их решающую способность трансформировать сознание.

Подобный объективизм, который дает о себе знать особенно в последних работах Энгельса, но присутствует уже и у Маркса, когда он утверждает, что развитие капитализма носит характер естественного закона, есть категория утверждения, которую вопреки мнению некоторых «западных марксистов», известных отрицанием сталинизма, невозможно трансформировать в категорию критики. Разумеется, когда Маркс и Энгельс используют концепции естественных наук для объяснения социальных явлений, они при этом трактуют такие концепции всегда в критическом смысле, в связи с чем все, что рассматривается под этим углом зрения, может быть изменено или отменено вовсе, «отсутствие сознания заинтересованных», типичное для категории естественных наук, должно быть преодолено.

Но это только один из аспектов проблемы. Другой состоит в том, что на деле именно благодаря своей функции утверждения объективизм приобретает более четкий исторический смысл, поскольку указывает на неизбежность зарождения пролетариата и его постоянный рост, вызванный пролетаризацией других, зависимых от капитала слоев. Здесь действительно сознание не является чем-то несущественным: хотим мы того или нет, эти слои будут поглощены; но это превосходство объективности, насилия овеществленного труда над живым опосредствовано исторической динамикой очевидного разрушения старых условий существования, с которыми связан личный опыт, весьма отличный от того, который трудящийся приобретает в процессе своего существования в качестве пролетария. В первом случае личный опыт связан с воспоминаниями о прошлом, с притязанием на другие формы жизни, которые хотя и не могут считаться индивидуальными, но также влияют на характер исторических преобразований.

Объективистские черты теории революции у позднего Энгельса носят методологический характер, они проявляются в фазе политического формирования пролетариата как следствие специфического опыта заинтересованных индивидов. Но в момент, когда капиталистическое производство приобретает застойный характер, при котором достигается определенная степень поляризации классов и, сверх того, внутри класса наемных работников возникает явная дифференциация (работающие по найму у государства и в частном секторе), теория, которая остается прочно связанной с опытом индивидов и которая основана на экономических тенденциях, рискует потерять свой научный характер и, следуя идеям, представлениям и формам опыта трудящихся, приобрести черты абстрактной утопии.

Нельзя не отметить, однако, что если поздний Энгельс мог еще на некотором законном основании отказаться от сознательного развития диалектики, присущей процессу универсализации товарного производства, то некритическое восприятие этого упущения привело к фатальным последствиям для дальнейшего развития марксистской теории. Связывавшаяся с тенденцией к пролетаризации, с экономической неустойчивостью, с ростом числа работающих по найму надежда на лучшее понимание ситуации, характеризующейся эксплуатацией, не оправдалась и еще больше запутала проблему, ибо с внедрением принципов товарного производства в сознание и поведение людей одновременно шло также видоизменение сознания, овеществление социальных отношений, строились иллюзии в отношении возможностей социального и правового государства.

Но если способ накопления опыта трудящимися в нормальных условиях, то есть в течение рабочего дня на всем протяжении их существования как пролетариев, а также пути становления в конкретных материальных условиях человеческой жизни ложного и истинного сознания не будут объяснены, то все, что служит социологической и социально-психологической почвой, годной для любых форм ревизионизма, синдикализма и реформизма, не будет понято и истолковано теорией и, следовательно, может быть легко взято на вооружение также наукой и политикой существующей системы правления. Основной предпосылкой для формулирования теории революции, которая смыкалась бы с теорией Энгельса, но одновременно преодолевала бы ее «исторические рамки» и учитывала бы накопленный исторический опыт, является применение методов и знаний, почерпнутых в сфере материалистического понимания истории и теории прибыли, не только в условиях зарождения и дальнейшего развития марксизма – как этого требует Корш, – но и в специфическом процессе приобретения опыта и выработки сознания самим промышленным пролетариатом. Недостаточно дойти до историко-материальных истоков становления ложного или истинного сознания: последовательный материалистический анализ неизбежно сталкивается с более сложной проблемой. «Конечно, много легче посредством анализа найти земное ядро туманных религиозных представлений, чем, наоборот, из данных отношений реальной жизни вывести соответствующие им религиозные формы. Последний метод есть единственно материалистический, а следовательно, единственно научный метод» [13].

Те же Маркс и Энгельс предоставляют достаточно возможностей для анализа этой диалектики просветительства, обусловленной универсализацией товарного производства, развитием производительных сил и изменением экономического положения промышленных рабочих. Если развитие этой диалектики не вызывало, по мнению позднего Энгельса, немедленного и непосредственного интереса, то это зависело от того абсолютно очевидного факта, что класс пролетариев развивал невиданную дотоле политическую и постоянно растущую организационную силу, сколь бы ни были значительны причины, которые работали против классового сознания. Но если посмотреть, как выглядел тот же самый процесс, скажем, через двадцать лет после смерти Энгельса, то легко создастся впечатление, что уже в тот период революционного подъема в пролетариате и в партии пролетариата на правах обязательных действовали механизмы, которые не фигурировали в Энгельсовой теории революции. И все же игнорировать последние труды Энгельса абсолютно невозможно, если хочешь серьезно подойти к задаче обновления марксизма с учетом революционных преобразований, происшедших в Европе.

Если принцип взаимосвязи между теорией и революционной деятельностью масс был сформулирован уже молодым Марксом в форме постулата, в соответствии с которым «материальная сила должна быть опрокинута материальной же силой; но и теория становится материальной силой, как только она овладевает массами», то реальная практическая необходимость и общие перспективы этой взаимосвязи рассматривались только Энгельсом в последние годы его жизни. Тем не менее было бы абсурдным противопоставлять отдельные положения теории Маркса и Энгельса, как противопоставляют различные этапы в жизни людей, поскольку в теории, в которой размышления о переустройстве общества достигли таких вершин, даже забвение определенных проблем не объясняется только и просто смещением конкретного центра тяжести предмета познания; умаление же значения тенденции развития или аналитической связи, изменение контекста одной-единственной категории, использованной для интерпретации направления процесса, часто имеют существенное значение, даже если слова и фразы, отдельно взятые, кажутся идентичными. Впрочем, Энгельсу была хорошо знакома эта привычка компенсировать ошибки и дурное взаимное влияние, и он после смерти Маркса справедливо боялся, что будет пользоваться еще большей популярностью. Он писал: «Побасенка о злом Энгельсе, соблазнившем доброго Маркса, повторялась с 1844 г. бесчисленное множество раз – вперемежку с другой побасенкой об Аримане-Марксе, совратившем с пути добродетели Ормузда-Энгельса» [14].

Очевидно, что теория общества, основанная на историческом познании, не может содержать истину в первозданном, неизменном виде, – здесь могут быть только имманентные интерпретации и проверки, тогда как все остальное, всякое развитие представляет собой отклонение вправо или влево; по Марксу и Энгельсу, именно формальные различия и то, насколько научно и систематически изложена суть исследования, или объективно значимые формы (производственные, идеологические и другие отношения), которые в определенных условиях приобретают и обязательно должны приобрести экономическое содержание, являются показателями исторического закона движения вещи. Если исторические эпохи различаются не тем, что в каждую из них производилось, а по способу производства, то нечто подобное действительно и для теоретической разработки. Теории различаются между собой не столько по своеобразию того знания, которое они дают, по характеру его применения, распространения и по возможности осуществления интерсубъективного контроля, сколько прежде всего по способу их создания – специфическому способу, с помощью которого каждая из них порождает новый опыт, тот новый опыт, который благодаря им становится возможным. Это и есть формальный аспект материалистического понимания истории, который Энгельс считал необходимой предпосылкой процесса конкретного – то есть определяемого многочисленными опосредствованиями – преобразования общественного бытия в теории и идеологии, когда он увидел, что земные идеи, экономическое содержание порождались непосредственно идеологией, без какого-либо опосредствования.

Выражение «последняя инстанция» очень точно указывает на направление вниз и на сложную временную структуру этого опосредствования. Когерентный метод саморефлексии науки должен, как представляется, состоять не в отступлении к процессу обмена информацией и гносеологических поисков имплицитных логических посылок, а в сознательном анализе теоретической стороны процесса производства, понимаемой как часть того же общественного материального производства, которая позволяет определить умозрительные принципы и категории. Материалистическая диалектика формы и содержания реальных социальных движений и относительного познания – включая фазу необходимого гносеологического отражения – не подвергается опасности идеалистических искажений только в том случае, если она восходит к производственной основе самого теоретизирования. Производство не только составляет содержание материалистических теорий, но и является составной частью их генезиса и их истинного содержания. Это дальнейший шаг по пути, пройденному экономической наукой революционной буржуазии, но только до того момента, когда появляются проблемы, связанные с формами воплощения теории. «Подлинная наука современной политической экономии начинается лишь с того времени, когда теоретическое исследование переходит от процесса обращения к процессу производства» [15].

«Тот, кто изучает, важнее изученной доктрины».

(Брехт)

Именно происшедшая в период сталинизма фатальная институционализация учения Энгельса, как, впрочем, и энциклопедическая широта методологических и исторических исследований у позднего Энгельса, – вещь трудно постижимая еще и потому, что она является аномалией по отношению к традиционной классификации научной работы; именно эти обстоятельства до сих пор затрудняют освобождение теории Энгельса от искусственных и стереотипных оправданий и включение ее в специфический контекст социального опыта его исторической эпохи. Эти оправдывающие клише охватывают самые противоречивые аспекты – от диалектики природы, поднятой на щит во имя утверждения ортодоксальности, до теории отражения и сведения марксистской теории к мировоззрению (Weltanschauung – мировоззрение (нем.) – Прим. ред.). На деле же отход от традиции историографии, которая стремится установить преемственность идей на уровне истории и из которой давно уже исчезла материалистическая диалектика понятия и действительности, базиса и надстройки, революционной теории и практики, предполагает не только опровержение искаженных и разрозненных фактов, но и необходимость иного понимания истории, создание такой концепции современной истории, которая не была бы связана с великими теориями прошлого рабочего движения никакой потребностью в оправдании. Такую позицию нельзя считать ложной. Это то, что Маркс в «Господине Фогте» именует революционным действием, «самоосознанным участием в процессе исторической революции, которая происходит на наших глазах». Только практическая необходимость двинуть вперед современный процесс освобождения трудящегося класса – в широком смысле этого слова – на основе исторического опыта классовой борьбы прошлого, не критикуемого, сохраненного в теориях и систематизированного, понимаемого как возможность ориентации вне рамок определенной ситуации, может предохранить непрагматическое содержание истины, объективность материалистического понимания истории от той пошлой интерпретации, которая часто впадает в буржуазный историзм. В соответствии с таким подходом теория Маркса и Энгельса есть лишь благодатный научный аргумент и средство для оправдания любого возможного познания. А познание представляется всегда только как продукт развития гениального зародыша. В то же время подлинная объективность исторического познания возникает благодаря осознанию исторических интересов настоящего (а точнее, интересов освобождения угнетенных классов и людей), осознанию, идущему дальше представлений о развитии – в истории идей не меньше, чем в действительности, – «процесса, который обгоняет время, однородное и пустое», и наполняет прошлое «настоящим» [16].

Под знаком этой антиисторической, идеалистической концепции прогресса те положения, которые совершенно несовместимы, или то, что может быть соединено между собой только с точки зрения их научной, технологической и бюрократической полезности, сводятся к положениям, которые, по крайней мере в основном, давно уже были сформулированы классиками. Вот далеко не нетипичный пример:

«Развитие естествознания в XX веке подтвердило и обогатило созданное Марксом и Энгельсом диалектико-материалистическое понимание природы. В области физики открытия Планка – Бора – де Бройля явились естественнонаучным обоснованием диалектического положения о единстве прерывности и непрерывности материи. Теория относительности Эйнштейна конкретизировала положения Энгельса о материи, движении, пространстве и времени. Современная теория элементарных частиц блестяще оправдывает положения Энгельса и Ленина о неисчерпаемости атома и электрона. С таким же успехом подтвердились выводы диалектического материализма и в области биологии. На примере кибернетики и многих вновь возникших отраслей естествознания, таких как физическая химия, биохимия, геофизика, космическая биология и другие, полностью подтвердилось и подтверждается предсказание Энгельса о том, что именно на стыках различных наук надо ожидать наибольших достижений» [17].

Оставив в стороне недопустимое смешение гносеологического статуса научных законов, которые мы находим у Эйнштейна и Макса Планка, со скорее описательными утверждениями, касающимися преимущественно комплекса естественных отношений, определяющих диалектические законы как единство прерывности и непрерывности, переход количества в качество и т.д., займемся решающим вопросом, связанным с марксистским пониманием истории: если марксизм должен не просто быть мировоззрением, нуждающимся в непрерывном подтверждении своего содержания реальностью и в постоянном оправдании плодотворности своих методологических предложений, а пониматься как путеводная нить исследования и как руководство к действию, как основание для производства познания, опыта и действия, то его претензия на истинность не может реализоваться с помощью ретроспективной интерпретации действий и научных результатов; напротив, поскольку ни один шаг к познанию не оставляет неизменным предмет самого познания, материалистическая диалектика должна проникнуть в процесс создания естественнонаучных, технологических и социологических теорий и стать основным продуктивным фактором их генезиса. Однако это не касается ни разработки теории относительности Эйнштейна, ни кибернетики, даже если предполагается субъективно ложное сознание собственного дела, которое было обусловлено классовым положением исследователей.

Впрочем, тот же Энгельс искренне признавал, что его естественнонаучные исследования носят фрагментарный, незаконченный характер и что ему никогда и в голову не приходило, что придут поколения марксистов, которые решат возвести в канон жестких нормативных диалектических принципов материал, столь не подходящий для догматизма и слишком уж необъятный. Но, очевидно, именно этот фрагментарный, незаконченный, открытый характер – что, по сути, является основным элементом любой материалистической диалектики – привел к тому, что уже у позднего Энгельса обнаружило себя как нечто чрезвычайно полезное, в связи с чем можно бы довольствоваться какими-то легитимациями.

Этому интегративному и легитимирующему методу соответствует одна из форм отношения к теориям Маркса и Энгельса, которую мы встречаем преимущественно в «западном марксизме», имеющем тенденцию обнаруживать еще не явные противоречия, вроде тех, что существуют между подлинным исследованием, открывающим простор для критики идеологии, и технократическим пониманием науки, или вроде неконгруэнтности между научным и гносеологическим мышлением. Теперь невозможно отрицать наличие познавательного интереса к эмансипации, который выражается в этом анализе и в некотором смысле даже достоин похвалы, как невозможно также отрицать тот факт, что и при этом анализе материалистическое понимание истории рассматривается как эпизод истории идей или как философская система, но не как методологическое средство для освещения исторических взрывов, кризисов, поражений и отступлений, характеризующих историю освобождения рабочего движения. А между тем неоспорим и тот факт, что эти явления в дальнейшем находят отражение в – пусть даже зачастую весьма слабых и почти незаметных – формальных изменениях того, что дает марксистская теория. Только через постижение этих взрывов в их конкретной связи с реальными успехами и прогрессом может быть добыт опыт, который будет положен в основу общих процессов познания и внесет вклад в историческое формирование классового сознания. Наряду с этим в интересах последующего развития марксистской теории следует также освободить живой научный труд от господства труда мертвого, ранее существовавшего, необходимо уничтожить власть продукта над производством.

Только в последние годы начала утверждаться материалистическая историография, которая постепенно стала освобождаться от довлевших над ней авторитетов Маркса и Энгельса, стараясь действовать при этом осторожно и не ограничиваться анализом тенденций развития капиталистического производства, классовых структур, экономического положения трудящегося класса и политических сил второй половины XIX века. Ученые этого нового направления пытаются вместе с тем подробно раскрыть на социологическом и социально-психологическом уровнях противоречия между жизнью и реальным социальным положением пролетарских классов, противоречия, которые, даже если они – сознательно или несознательно – устраняются, влияют на форму и категории марксистской теории, а особенно определяют ту степень, в какой теоретические исследования могут внести вклад в структурализацию процесса политического конституирования рабочего класса.

Исходя из наиболее важных итогов истории – взять, к примеру, полное политическое банкротство той немецкой социал-демократии, которая превозносилась партиями II Интернационала (и до 1908 года самим Лениным) как совершенная революционная модель, – эта форма историографии концентрирует свое внимание главным образом на смещении центра тяжести внутри социалистического движения, заботясь больше о тенденциях и событиях малозаметных, скрытых под явлениями хорошо заметными, чем о декларациях и общественных программах [18].

Конкретно говоря, эта новая ориентация допускает совершенно иную оценку важности или незначительности фактов, например того, что, согласно опросу, относящемуся к 1905 году, едва 10% членов социал-демократической партии обладали «кое-каким знанием положений марксизма» [19], или того, что в 1890 году среди 30 социал-демократических депутатов были журналисты и редакторы, промышленники, хозяева отелей, представители других мелкобуржуазных профессий, но не было во всей социал-демократической фракции ни одного рабочего. Для практического ревизионизма, для оценки революционных возможностей социал-демократии факты подобного рода имеют гораздо большее значение, чем Эрфуртская программа, отход Бернштейна от марксизма или «предательство» Каутского. Как сталинизм нельзя объяснять только культом личности, так и ревизионизм нельзя объяснять тем обстоятельством, что некоторые руководители социал-демократии предали марксизм [20].

Работы позднего Энгельса находятся как раз в центре марксистской историографии; ее основная тема – рассмотрение самой истории марксизма, а промежуточная историческая позиция, которую она занимает между марксистской теорией общества и последующими формами развития марксизма, а также между теорией научного социализма и тем эпизодом современной истории, которым является создание первых партий пролетариата, может быть мотивом, объясняющим, почему учение Энгельса оказалось актуальным именно для такого политического движения, для которого теоретическая убедительность и практическое содержание истины революционной теории неотделимы от его исторически детерминированного, свойственного именно этому движению специфического метода создания социального опыта [21].

Две причины лежат в основе тенденции к превращению марксистской теории в теорию ретроспективную, в универсальное средство интерпретации постфактум знаний, опыта и действий, как это проявляется у Каутского и в советском марксизме (который по многим причинам повторяет ошибку первоначального превращения марксизма в мировоззрение, что отчасти открыто противоречит Ленину, по крайней мере в том, что касается государства и проблемы истории как настоящего). Прежде всего дело в том, что в свое время не была развита, а нередко даже полностью игнорировалась теория субъективности, то есть теория, проливающая свет на структуры и мотивации, которые детерминируют реальное сопротивление и лежащее в его основе утопическое содержание. Эта проблема стоит уже перед Энгельсом, то есть в тот период развития марксизма и рабочего движения, когда еще не образовался политический центр по разработке марксистской теории общества. В своем толковании Парижской коммуны Энгельс показывает, как две основные фракции – прудонисты и бланкисты, – выдвигая столь ошибочные мотивы и концепции, тем не менее осуществляют «социальный эксперимент», который вполне отвечает марксистской линии и представляет собой по своим основным результатам фундаментальный опыт на пути освобождения пролетариата. Энгельс использует здесь гегелевскую концепцию иронии истории, указывая, что прудонисты и бланкисты переживают судьбу всех догматиков, которые приходят к власти: на практике они делают противоположное тому, что предлагали в теории.

Но эта вера в иронию истории, которая позднее проявится в отношении стихийных движений и даже в отношении некоторых результатов естественных наук, не оставит неизменной марксистскую теорию общества. Что касается ее революционно-критического содержания, то здесь оно приобретет овеществленную форму цензурной инстанции, которая сначала смотрит, что произойдет, чтобы потом интерпретировать это.

Это связано со вторым пунктом – отсутствием теории истории, которая помогла бы проявиться еще неявным тенденциям и, прервав непрерывность прошлого, выступила бы против овеществленных фактов, против омертвленного труда. Когда марксизм становится энциклопедией фактов и научных знаний настоящего и прошлого, он превращается в технократическую концепцию общества, которая может быть использована любой системой правления и даже может, по нашему мнению, стать теорией системы. Таким образом, оценка освободительных движений, которые развертываются на наших глазах, становится существенной предпосылкой для понимания современной истории, в свою очередь необходимого для выявления наличия адекватной связи настоящего с марксистской теорией.

Соображения, которые следуют ниже, вращаются вокруг актуальных проблем, которые уже ставились поздним Энгельсом, но для которых он не нашел решения и не мог найти в тогдашней исторической перспективе. Речь идет о трех характерных темах Энгельсовой теории революции: 1) закон стоимости и революция: проблема революционного импульса; 2) политические истоки диалектики природы; 3) критика политической экономии капитала и политической экономии рабочей силы; проблемы революционной субъективности.

3. Закон стоимости и революция: проблема революционного импульса

Если исходить из исторического опыта прошлого, то может показаться, что неоднородность социального развития является предпосылкой и формальным законом удавшихся революций. И хотя Энгельс не говорит открыто, что такое, по его мнению, импульс, объективно предопределяющий освободительное движение класса пролетариата, тем не менее его позиция на сей счет излагается им во многих его произведениях и в общем и целом сводится к следующей схеме: революции вызревают там, где закон стоимости развивается в капиталистической форме (то есть характеризуется более значительными масштабами товарного производства, способствуя становлению промышленных центров, городов и районов, которые коренным образом меняют существование людей, а тем самым содействуют и формированию промышленного пролетариата), но где в то же время по-прежнему сохраняются также доиндустриальные формы отношений и жизни, дальнейшее существование которых ставится под вопрос, хотя они пока еще полностью и не разрушены.

«Закон» неодновременности был ясно сформулирован как в экономическом плане, так и в связи с взаимодействием базиса и надстройки уже Марксом, в размышлениях же позднего Энгельса касательно теории революции он выявляется в новой форме – применительно к сугубо политическим проблемам. Одна из таких проблем заключается в выявлении того, где существует – в международных рамках наилучшая – возможность этого «революционного импульса», который является необходимым, если не достаточным, условием для приведения в действие механизма мировой революции. Следующая проблема заключается в определении того, в какой мере способы доиндустриального производства (остатки общинной собственности, общинные институты и т.д.), которые еще сохранились, могут быть непосредственно трансформированы в социалистические формы собственности или по крайней мере будут в состоянии значительно сократить процесс развития в сторону социалистического общества [22]. Актуальность этой проблемы не подлежит обсуждению, поскольку история XX века знает туземные революции только в странах, где закон стоимости – остающийся в силе, пока существует простое товарное производство [23], – все еще не охватил в своем капиталистическом развитии все социальные ситуации и аспекты, ни людей во всех социальных сферах и не разрушил полностью традиционные элементы сельскохозяйственного и ремесленного производства.

Проблемы неодновременности развития и особой исторической связи между революционным импульсом и осуществлением революции являются центральными в теории революции и были впервые сформулированы Энгельсом в его последних работах – естественно, на базе трудов Маркса, для которого они не были тогда актуальными.

В предисловии 1859 года к своей работе «К критике политической экономии» Маркс утверждает, что началась «эпоха социальной революции», поскольку определилось объективное противоречие, которое существующая социальная формация не в состоянии разрешить. Это противоречие состоит в том, что производственные отношения, в которые люди вступают независимо от их сознания в материальном производстве их жизни – поскольку совокупность этих отношений составляет экономическую структуру, реальный базис общества, – перестают быть формой развития производительных сил (к ним относится и сам рабочий класс, который, более того, является главной производительной силой), превращаясь в оковы, препятствующие общественному развитию производительных сил. Это определение революционной ситуации, несомненно, признавалось и поздним Энгельсом, но оно под явным воздействием класса, который успешно вмешивается в повседневную политику своими революционными требованиями, нуждается в историческом уточнении и – в еще большей степени – в пространственной локализации.

Что касается момента уточнения и локализации революционной ситуации, то в позиции Маркса и Энгельса ясны два момента: во-первых, что судьба пролетарской революции, возможности действия пролетариата зависят как от ступени развития буржуазного класса, так и степени социальной прочности его экономического и политического господства за счет всех остальных социальных слоев и классов, так и от кризисной ситуации в масштабе всего общества. Кровавый финал июньского восстания 1848 года является здесь наглядным примером, поскольку он показал, что, пока французская промышленность не станет господствовать над французской буржуазией, она не сможет поляризовать ее классовые интересы; таким образом, она становится как бы группой рядом с господствующей финансовой буржуазией, фанатическим представителем правящей партии. Другим примером служит Парижская коммуна: вызванный военным поражением кризис системы политического господства Второй империи охватывает столицу, где пролетариат оказывается в состоянии разрушить государственную машину, но не охватывает всей страны, как это случилось, к примеру, в 1789 году. Степень развития буржуазного класса и кризис всей нации являются, таким образом, основными критериями для определения революционной ситуации. Во-вторых, национальные особенности общего процесса развития общества – в том числе и прежде всего опыта борьбы угнетенных классов – являются решающими факторами для определения того, из какой страны поступит революционный импульс: будет ли это «крик галльского петуха», возвещающий «день немецкого воскресения из мертвых», как писал молодой Маркс, или революционное движение, которое снова перемещается в Германию после падения Парижской коммуны или даже в Россию, как дают понять некоторые отрывки из работ, написанных в 70-х годах, – все эти варианты выбора страны, в которой начнется пролетарская революция, всегда основываются на конкретном экономическом и политическом анализе обстановки, всякий раз рассматриваемой вновь.

Слова, сказанные Марксом в 1872 году на Гаагском конгрессе, решения которого легли в основу создания национальных независимых политических партий рабочего класса, указывают именно на необходимость полной конкретизации вплоть до обычаев и обрядов каждой страны (даже если на первом этапе речь идет только о проблеме насильственной или мирной революции):

«Рабочий должен со временем захватить в свои руки политическую власть, чтобы установить новую организацию труда; он должен будет ниспровергнуть старую политику, поддерживающую устаревшие институты, если не хочет, подобно первым христианам, пренебрегавшим и отвергавшим политику, лишиться навсегда своего царства на земле.

Но мы никогда не утверждали, что добиваться этой цели надо повсюду одинаковыми средствами. Мы знаем, что надо считаться с учреждениями, нравами и традициями различных стран; и мы не отрицаем, что существуют такие страны, как Америка, Англия, и если бы я лучше знал ваши учреждения, то, может быть, прибавил бы к ним и Голландию, в которых рабочие могут добиться своей цели мирными средствами. Но даже если это так, то мы должны также признать, что в большинстве стран континента рычагом нашей революции должна послужить сила; именно к силе придется на время прибегнуть, для того чтобы окончательно установить господство труда» [24].

О том, в какой мере объективные процессы – например, острое противоречие между производительными силами и производственными отношениями – переплетаются со структурой системы политического господства, с мнениями и способностями масс и господствующих классов принимать решения и создавать прочные объединения, когда кризис целой нации вызывает к жизни революционную ситуацию, писал Ленин, давший емкую и не потерявшую до сих пор значения формулировку, которая обобщенно отражает революционный опыт, накопленный как буржуазией, так и пролетариатом. Не случайно в этой формуле, которая указывает на возможность революционной победы, подчеркивается именно момент решимости и воли, то есть социально-психологический, субъективный элемент. В «Детской болезни „левизны“ в коммунизме» Ленина мы читаем:

«Основной закон революции, подтвержденный всеми революциями и в частности всеми тремя русскими революциями в XX веке, состоит вот в чем: для революции недостаточно, чтобы эксплуатируемые и угнетенные массы сознали невозможность жить по-старому и потребовали изменения; для революции необходимо, чтобы эксплуататоры не могли жить и управлять по-старому. Лишь тогда, когда „низы“ не хотят старого и когда „верхи“ не могут по-старому, лишь тогда революция может победить. Иначе эта истина выражается словами: революция невозможна без общенационального (и эксплуатируемых и эксплуататоров затрагивающего) кризиса. Значит, для революции надо, во-первых, добиться, чтобы большинство рабочих (или во всяком случае большинство сознательных, мыслящих, политически активных рабочих) вполне поняло необходимость переворота и готово было идти на смерть ради него; во-вторых, чтобы правящие классы переживали правительственный кризис, который втягивает в политику даже самые отсталые массы (признак всякой настоящей революции: быстрое удесятерение или даже увеличение во сто раз количества способных на политическую борьбу представителей трудящейся и угнетенной массы, доселе апатичной), обессиливает правительство и делает возможным для революционеров свержение его» [25].

После первой мировой войны и позднее эти национальные кризисы действительно отмечаются во многих промышленно развитых странах Западной Европы, но тем не менее не произошло ни одной победоносной пролетарской революции. На вопрос, почему революционные ситуации не привели к победоносной революции, невозможно дать один общий ответ; существуют только ответы, которые учитывают сложность условий развития, присущих отдельным странам.

Сегодня, задним числом, во всех теоретических рассуждениях о революции надлежит отталкиваться от следующего фактического состояния дел: социалистические революции, которые произошли не в результате военных поражений (как это было в борьбе Советского Союза с гитлеровским фашизмом) и последующих оккупации, как это было в Восточном блоке и в Северной Корее, отмечались только там, где «историческая среда» (Маркс) находилась под воздействием мирового рынка наиболее развитых капиталистических обществ и, более того, где уже существовали – по крайней мере в отдельных районах и городах – концентрированная промышленность и соответствующий промышленный пролетариат, но где в национальном масштабе капиталистическое развитие закона стоимости все еще не разрушило полностью различных форм общинной собственности, коллективного землевладения и адекватных средств производства. Именно так обстояло дело в России, в Китае, на Кубе. То же самое можно было бы сказать и о последнем революционном всплеске, который произошел в Западной Европе, – об испанской революции, задушенной франкистским фашизмом. То же, разумеется, действительно и для Чили Альенде. Гамма этих традиционных общинных структур и традиционных способов производства, характеризующихся прежде всего доиндустриальными отношениями на базе натурального производства, простирается от форм азиатского способа производства при натуральном ведении хозяйства (Китай) до «мира» – русской сельскохозяйственной общины, олицетворяющей последнюю стадию примитивной социальной формации, внутренняя структура которой, насыщенная частными элементами, уже указывает на переход от общества, основанного на общинной собственности, к обществу, опирающемуся на частную собственность. Каждая из этих форм и образы жизни, которые из них вытекают, уже находятся под угрозой противостоящего им способа производства, хотя еще полностью и не исчезли. Тем не менее Маркс и Энгельс твердо убеждены, что эти традиционные формы с характерной для них национальной изолированностью никогда не смогут стать основой для социалистических преобразований (это верно и применительно к русскому «миру»).

Но если в своих формулировках «основных законов» революции Ленин мог использовать опыт трех русских революций – революции 1905 года, буржуазной революции 1917 года и Октябрьской революции [26], несомненно отмеченных определенным влиянием пролетариата, но происходивших в исторической среде, которая вовсе не характеризовалась делением общества только на два класса (буржуазию и пролетариат), – то поздний Энгельс оказывается перед лицом исторической ситуации в высокоразвитой западной стране, где пролетариат представляет собой заметную социальную силу, проявляющуюся на выборах, в уровне организованности масс и в профсоюзной борьбе, и выдвигает недвусмысленно революционные требования. Период революций, стимулируемых меньшинством (в этом отношении накоплен конкретный исторический опыт), прошел навсегда, и не в последнюю очередь из-за прогресса военной техники.

Энгельс писал: «Если изменились условия для войны между народами, то не меньше изменились они и для классовой борьбы. Прошло время внезапных нападений, революций, совершаемых немногочисленным сознательным меньшинством, стоящим во главе бессознательных масс. Там, где дело идет о полном преобразовании общественного строя, массы сами должны принимать в этом участие, сами должны понимать, за что идет борьба, за что ни проливают кровь и жертвуют жизнью» [27].

Уже исследование, которое содержит наиболее конкретный материалистический анализ революционной ситуации – анализ, проведенный на основе классовой борьбы, иными словами, марксистское исследование классовой борьбы во Франции в период между 1848 и 1850 годами, – характеризуется внутренними расхождениями в оценке революционных перспектив европейского развития. Франция предстает перед нами как страна, «в которой историческая классовая борьба больше, чем в других странах, доходила каждый раз до решительного конца. Во Франции в наиболее резких очертаниях выковывались те меняющиеся политические формы, внутри которых двигалась эта классовая борьба и в которых находили свое выражение ее результаты» [28]. Со своей стороны Энгельс в целой серии статей, написанных в 1851 году для «Нью-Йорк дейли трибюн», проанализировал классовую ситуацию в период германской революции 1848 – 1849 годов (эти статьи, появившиеся за подписью Маркса, были переведены на немецкий язык Каутским и опубликованы в 1896 году под заголовком «Революция и контрреволюция в Германии»). Из статей Энгельса явствует, что отсталость немецкой буржуазии отозвалась и на пролетариате, который не предпринял ни одной самостоятельной акции, так что и политические формы классовой борьбы не смогли обрести четких контуров. Три фундаментальных анализа, предпринятых Марксом в работах «Классовая борьба во Франции с 1848 по 1850 г.», «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» и «Гражданская война во Франции» по вопросу о политических формах, в которых проявляется классовая борьба, и прежде всего по вопросу о революционных требованиях пролетариата, касаются той общественной формации, которая характеризуется традиционными формами производства, наличием мелкой буржуазии, мелкого крестьянства, монархических традиций и т.д., то есть общественной формации Франции. Напротив, развитие производительных сил, создание мирового рынка и то, что уже в первой половине 40-х годов Энгельс назвал «промышленной революцией», рассматриваются в связи с Англией – этим организационным центром капиталистического способа производства, который представляет для всех прочих стран с товарным производством «прообраз их собственного будущего». В «Классовой борьбе во Франции» Маркс развивает мысль о том, что только буржуазия, которая добилась политической и экономической власти (и которая не ограничивается тем, что господствует сама по себе, как это было во Франции времен Луи Филиппа, управлявшейся финансовой буржуазией), может проводить независимые политические акции. До тех пор пока французская промышленность, сами промышленники не будут господствовать над финансовой буржуазией, невозможно добиться, чтобы революционные интересы общества сконцентрировались в рабочем классе; вследствие этого «парижский пролетариат старался отстаивать свои интересы наряду с буржуазными интересами вместо того, чтобы выдвигать их в качестве революционного интереса самого общества» [29].

Таким образом, приняв к сведению, что экономические кризисы, национальные кризисы господствующей политической системы и войны вносят решающий вклад в возникновение революционных ситуаций, рассмотрим другую – поставленную еще Марксом в связи с конкретным развитием революции 1848 года – проблему, которая приобретает основополагающее значение у позднего Энгельса, когда возникает и продолжает расти политическая роль пролетариата в социальном развитии, – проблему неодновременности экономического и политического развития, непосредственно отражающейся на процессе возникновения пролетариата и определяющей сферу его действий. Другими словами, зададимся вопросом: какое значение для начала действий пролетариата и их политической структуры имеют традиционные производственные формы и отношения, все еще до конца не уничтоженные капиталистическим производством? В 1850 году Маркс следующим образом обобщил это противоречие, в самой жесткой форме подтвержденное июньским восстанием – первой великой битвой между двумя классами, на которые делится современное общество:

«Как период кризиса, так и период процветания наступает на континенте позже, чем в Англии. Первоначальный процесс всегда происходит в Англии; она является демиургом буржуазного космоса. На континенте различные фазы цикла, постоянно вновь проходимого буржуазным обществом, выступают во вторичной и третичной форме… Если поэтому кризисы порождают революции прежде всего на континенте, то причина их все же всегда находится в Англии. В конечностях буржуазного организма насильственные потрясения естественно должны происходить раньше, чем в его сердце, где возможностей компенсирования больше. С другой стороны, степень воздействия континентальных революций на Англию вместе с тем является барометром, показывающим, в какой мере эти революции действительно ставят под вопрос условия существования буржуазного строя и в какой мере они касаются только его политических образований» [30].

Маркс проводит четкое разделение между маргинальными зонами «буржуазного космоса», где классовая борьба раньше всего приводит к взрыву, и центром капиталистического производства. И если верно то, что революционные преобразования не исходят от этого «демиурга буржуазного космоса», то верно также, и то, что его трансформация определяет социальное содержание каждой возможной революции пролетариата, которая не ограничивается изменением политической структуры страны [31].

Маркс и Энгельс никогда не утверждали, что может существовать «социализм только в одной стране», особенно в стране экономически и политически отсталой; напротив, они часто повторяют, что революция разрывает наиболее слабое звено в капиталистической системе. Этот лейтмотив проходит через теорию революции Маркса, прозвучал он и у позднего Энгельса, даже если революционная искра позднее сместилась на периферию «буржуазного космоса», на восток, в Россию [32]. Когда сорок лет спустя, в 1895 году, Энгельс вновь возвращается к теме Марксова труда о классовой борьбе во Франции и пишет к нему знаменитое «Введение», Англия к тому времени уже полностью находится вне политических рамок революционного развития пролетариата, несмотря на то что и у Энгельса нет никаких сомнений относительно того, что освобождение пролетариата может произойти только тогда, когда в революционный процесс будут вовлечены нации, господствующие на мировом рынке.

Противоречия в теории революции

Когда Энгельс, пересматривая опыт революций вплоть до Парижской коммуны, констатировал, что форма борьбы образца 1848 года во всех отношениях устарела, то это объяснялось в основном двумя причинами. Период «революций сверху», начавшийся после 1851 года вкупе с бурным промышленным развитием, позволил в значительной степени прояснить и поляризовать классовые отношения, так что, как это красноречиво продемонстрировала Парижская коммуна, если и верно то, что пролетариат еще не созрел для революции, то столь же истинно и то, что не может быть никакой другой революции, кроме пролетарской [33].

В течение двадцатилетия, прошедшего после Парижской коммуны, сформировалась пролетарская армия, но она стояла намного ниже правительственной армии по своей стратегии, боевой технике и средствам коммуникации; следовательно, она не могла рассчитывать на достижение победы одним ударом, путем восстания или уличного сражения. Энгельс, таким образом, предупреждает против решительного боя, который может спровоцировать противник и который придется вести в условиях, когда классовый враг будет иметь полное преимущество благодаря военному производству, находящемуся в его руках, контролю над коммуникациями и возможной поддержке значительной части мелкой буржуазии. Но это предупреждение не имеет абсолютно ничего общего с принципиальным отказом от любого насилия в любом варианте революционного переворота. Как ни велико различие между ситуациями, существовавшими в 1848 и 1895 годах, Энгельс никогда не ставит абстрактно вопрос об альтернативе между мирным и насильственно-революционным путем к социализму; пролетариат, по его мнению, не может исключить в принципе ни один из двух путей.

Энгельс писал: «Тогда – множество туманных евангелий различных сект с их панацеями, теперь – одна общепризнанная, до предела ясная теория Маркса, четко формулирующая конечные цели борьбы; тогда – разделенные и разобщенные местными и национальными особенностями массы, связанные лишь чувством общих страданий, неразвитые, беспомощно переходившие от воодушевления к отчаянию; теперь – единая великая интернациональная армия социалистов, неудержимо шествующая вперед, с каждым днем усиливающаяся по своей численности, организованности, дисциплинированности, сознательности и уверенности в победе. Если даже и эта могучая армия пролетариата все еще не достигла цели, если вместо того, чтобы добиться победы одним решительным ударом, она вынуждена медленно продвигаться вперед, завоевывая в суровой, упорной борьбе одну позицию за другой, то это окончательно доказывает, насколько невозможно было в 1848 г. добиться социального преобразования посредством простого внезапного нападения» [34].

В обстановке, которая характеризуется тем обстоятельством, что в отличие от революции 1848 года субъективный, бланкистский элемент революции, если это можно так назвать, переходит в объективный процесс, сделавшись в определенном смысле промышленным аппаратом, все труднее определить место, где должен произойти взрыв, необходимый для успеха революции, во время которой столкнутся эти две великие армии. Мысль о трудности определения момента коллизии не только в отрицательном смысле, отличая его при этом от форм неудачных действий, но и в положительном смысле проходит через всю теорию революции позднего Энгельса; эта трудность имеет форму решающего конфликта.

С одной стороны, революционный процесс «спокойно» совершается «с неотвратимостью естественного процесса» [35]: когда капиталистическая форма закона стоимости утверждается во всех социальных областях и, таким образом, создает объективную кризисную ситуацию, растет число признаков, которые указывают на разложение правящего класса и ясно показывают, что существующие производственные отношения больше не являются формами развития, а становятся тормозом, сдерживающим производительные силы. Поскольку речь идет о кризисной ситуации, не имеет значения, по каким причинам в ряды социал-демократии и пролетариата вливаются социально деклассированные элементы из других классов и категорий (крестьяне, кустари, мелкая буржуазия): из чувства страха перед угрозами, возникшими для их существования, из оппортунизма или из страха перед экзаменом, как иронически замечает Энгельс по поводу студентов. Сам факт, что они приходят, является «знамением назревающих событий» [36].



Поделиться книгой:

На главную
Назад