Анна огляделась по сторонам: перрон был пуст, тих и совершенно безопасен для репутации художника. Хотя ему ли беспокоиться о своей репутации? Он был бы только рад, если бы интерес к его персоне подогрели очередным скандалом. Где-то она слышала или читала известные его слова: «У меня был девиз: главное – пусть о Дали говорят. На худой конец, пусть говорят хорошо».
– Тепло, знаешь ли. А моя голова единственная в своем роде и получать солнечный удар не намерена. Так и будем стоять или все же пошевелимся и удалимся с солнцепека?
Так вот оно что! Ему просто жарко. Говорят же, что гении – они как дети. И правда.
– Моя мама правда все это сказала? – спросила Анна, прежде чем двинуться к вокзалу.
– Кривда, – передразнил художник. Он пропустил девушку в стеклянную дверь, быстро зашел следом и тут же сел, закинув ногу на ногу, на первое кресло в зале ожидания. – Немного передохнем перед очередным марш-броском. – И он постучал по креслу рядом. Девушке ничего не оставалось делать, как опуститься в него. В зале уже снова собрался народ, и было слышно, как по нему прокатился удивленный гул: «Сальвадор Дали! Не может быть! Сам Дали! Да неужто?! Я вам говорю. Дали! Дали! Дали!»
И не надо думать, что художник ничего не слышал и не замечал. Каждый косой взгляд, каждый шепоток отражался на его лице чрезвычайным довольством. Осанка стала еще прямее, усы вздернулись еще выше, глаза заблестели ярче. Весь его вид кричал: «Да, я – Сальвадор Дали. И быть мной – великое счастье». Наконец он вдоволь насладился произведенным впечатлением и «вернулся» к Анне.
– Мой знакомый все уладит с похоронами. Твоя мать держится и совсем не злится на тебя за уход из дома. Говорит, что любая сбежала бы на твоем месте. И она права. Любая сбежала бы, только не любая бы вернулась. А ты вернешься.
– Почему?
Он скривился, поражаясь глупостью собеседницы.
– Очевидно, потому, что ты не любая. В тебе нет ни капли здорового эгоизма. – Дали с сомнением оглядел девушку. – Ну, хорошо, капля есть. Но и только. А невозвращенцу нужно хотя бы ведро. Вот у меня был запас по меньшей мере из цистерны. Я ехал за новой кожей, и я ее получил. Конечно, нельзя сказать, что я не горевал о судьбах своей страны и своей семьи. Моя Испания всегда была самым восхитительным цветком на земле, аромат которого я слышал и за океаном. Если бы не любил я своей страны, не стремился бы я сохранить себя исключительно для нее. Никто не гнал меня из Нью-Йорка. Я стал там уже значительной фигурой, и они почли бы за счастье называть Дали своим художником. Но знаешь, есть еще одна вещь на свете, которой я горжусь столь же страстно, как и тем, что я Сальвадор Дали. Хочешь узнать, какая?
Анна кивнула.
– Тем, что я испанец. – Дали склонил голову, что должно было означать его пиетет перед Родиной и огромную любовь к ней. – За океаном я делал все, что мог, для своей страны. Я писал. Писал картины, в которых кричал миру об ужасах войны. Разве не так?
Девушка смотрела на художника во все глаза и не могла скрыть невольно возникшей жалости. Бедный! Неужели ему неловко из-за собственного бегства? Какая глупость! Он сделал единственное, что должен был сделать. Подумать только, сколько всего не успел написать Лорка! Нет-нет, жизнь намного ценнее. Особенно жизнь Сальвадора Дали. Этот известный русский поэт, которого цитировала учитель литературы в школе. Как же там? Ах да: «La Vida, Llores y Amor»[22]. Пушкин его фамилия. Погиб на дуэли. Причем сам вызвал обидчика. Неужели гордость была настолько непоправимо уязвлена, что ее удовлетворение стоило целой жизни и огромного количества ненаписанных гениальных произведений? Все это чудовищно, нелепо и глупо. А Дали все сделал правильно. Если бы Анна чувствовала в себе хоть крупицу такой гениальности, возможно, и не была бы ни такой доброй, ни милосердной.
– Я люблю свою страну, и моя боль от того, что довелось ей пережить, нескончаема. Но я всего лишь художник. И все, что я могу делать, – это писать свою боль и рассказывать о ней миру. И я написал свою «Испанию» еще в тридцать восьмом. А в сороковом – «Лицо войны». А «Загадка Гитлера»? Она была готова еще в тридцать седьмом. Ты помнишь эту картину?
Анна покачал головой.
– Ну да, ну да, она не частый гость художественных альбомов. Меня, видишь ли, бывает, обвиняют в симпатии к фюреру. Чушь! – Усы художника вздрогнули в праведном гневе. – Я всего лишь пытался разгадать загадку этой личности. Личность, решившая завоевать мир, не может быть простой и неинтересной, особенно для творца. В «Загадке Гитлера» критики увидели все, что им хотелось увидеть. Сломанная телефонная трубка и капающие с нее слезы – неудавшиеся переговоры Гитлера и Чемберлена. Бобы на тарелке – нищета и голод. Пустынный пляж, скалы и люди – символ уходящего мира. Страшные летучие мыши – ужасы войны. Говорят, что все это – своеобразное пророчество о том, что война неизбежна. Откуда им знать? Я просто писал то, что чувствовал, и вовсе не мнил себя пророком. Но я сказал все, что хотел сказать. И я уехал. Уехал, чтобы написать «Корзину хлеба», потому что в мире должна быть сытость. Уехал, чтобы написать «Галарину», потому что в мире должна быть любовь. Я уехал, чтобы получить второе рождение. Чтобы стать тем, кем я стал. Говорят, Америка – страна больших возможностей. Да, это так. Во всяком случае, меня она ими не обделила. Она меня приняла и обеспечила всем, о чем я мечтал: славой, деньгами, признанием. Ты мечтаешь о славе?
– Нет, – не моргнув глазом, ответила Анна.
Дали взглянул на нее оценивающе и подтвердил:
– Ты не врешь, и это плохо.
– Разве? – Девушка немного оправилась от смущения и позволила себе иронизировать.
– Для тебя плохо. Раз ты не мечтаешь о славе, художника из тебя не выйдет. В лучшем случае станешь учителем рисования. Ради этого штурмовать Сан-Фернандо не стоит. Хотя ты все равно не станешь этого делать.
– Почему? – Анна спросила по инерции. Она уже и сама не помнила, что еще утром грезила о поступлении и собиралась отправить свой рисунок в Академию Мадрида.
– Останешься в Жироне с родителями. Ты – примерная дочь.
Ни зависти, ни презрения. Ровно никаких чувств. Просто констатация факта. Что ж, может, оно и так. Может, и не уедет. Но как же быть с отчаянным желанием писать? Возможно, она не гений! Да нет, она точно не гений. Но рисует вполне прилично. Даже более чем прилично. Можно сказать, хорошо. Пусть она и не способна написать собственных шедевров, но сделать копию «Собора в Руане» Ван Гога или даже создать репродукцию «Джоконды» ей ничего не стоит. Вот разве что Дали… Копии с его работ она писать не пыталась. Не потому, что не хватило бы техники, вовсе нет. Просто потому, что она была уверена: чтобы так писать, надо так видеть, так думать, так чувствовать.
Анна хорошо владела кистью. Она была первой в классе по технике цвета, ей одинаково удавались и пейзажи, и натюрморты, и даже портреты. Но она была реалистом. Классическая живопись была ей близка и понятна, а авангард пленял и завораживал как нечто далекое, невероятное, непостижимое. Нельзя сказать, что она не понимала картин Дали, Миро или Пикассо. Как правило, тот, кто не понимает, тот и не ценит. Считает такое искусство и не искусством вовсе. Сколько раз слышала она от ребят, только делающих первые шаги в искусстве, нелицеприятные отзывы о работах Шагала или того же Дали. Что уж говорить о людях, далеких от мира живописи. Им кажется, что точные портреты нарисовать гораздо сложнее, чем тех же «Влюбленных, летящих над городом»[23]. Но это не так. Передать настроение на портрете можно с одной лишь помощью выражения глаз. А на картине, наполненной загадочными необъяснимыми символами, сделать это бывает гораздо сложнее. Да, переписывать творения Дали она бы не стала, но попробовать заниматься живописью в другой ипостаси, без претензии на гениальность – почему нет? С чего он делает такие скоропалительные выводы? Он же сам говорил…
– Вы же сами говорили, – сказала она вслух, – что не пророк. Зачем же тогда рассказываете мне о будущем?
– Я не пророк, но волен делать предположения. Бьюсь об заклад, что не ошибаюсь на твой счет, но, честно говоря, не могу сказать, что твое будущее так уж меня занимает. Во всяком случае, мое занимает меня намного больше. О нем, с твоего позволения, и поговорим. Андрес – мой знакомый в Жироне – все уладит с похоронами.
– Это как-то неудобно, – смутилась Анна.
– Если это удобно Дали – значит, это удобно всем, – высокомерно отрезал художник и поднялся с кресла, сопровождаемый тихим гулом и беспардонным движением голов. – Мы встретились, чтобы обсудить проект моего Театра-музея. И делать это в здании вокзала по меньшей мере странно.
Анна могла бы возразить, что она и не думала встречаться с маэстро Дали. Она просто хотела закончить свой городской пейзаж. А уж говорить о Театре-музее? Как она могла говорить о нем, если до сегодняшнего дня ничего не слышала об этом проекте. Хотя, справедливости ради, стоит признать: никто от нее и не ждал никаких разговоров. Она должна была внимать, поклоняться, поддерживать и восклицать восхищенно и раболепно. Ведь именно так принято обходиться с гениями. Но до этого момента девушка не проявляла раболепия. Напротив, она посмела восстать, сбежать, проявить характер. Быть может, поэтому он и пустился вдогонку. Едва ли кто-то до этого позволял себе такие проявления в отношении мастера. Разве что Гала. Но сравнивать себя с ней Анна даже не рискует. Кстати, как она там? Ведь не мог же художник вдруг позабыть о недугах своей дрожащей супруги. Думая об этом, девушка семенила за художником мелким шагом, не решаясь ни окликнуть его, ни остановить. Он остановился сам, едва выйдя из дверей вокзала, заговорил решительно, бросив взгляд на часы.
– Время катится к четырем. Слишком долго продолжалась эта дурацкая беготня. Кстати, по твоей милости я так и не насладился чуррос. То есть я их, конечно, съел, но должного удовольствия не получил.
«Много сладкого есть вредно. Так вам и надо», – мысленно огрызнулась Анна, продолжая молчать. Художник же говорил не умолкая.
– Впрочем, если поторопимся, все успеем. Мне теперь торопиться некуда. Гала стало намного лучше. Теперь она ждет друга с визитом, воодушевлена чрезвычайно и, скорее всего, вовсе не захочет, чтобы я беспокоил ее в Пуболе… Возможно, мне придется ехать в Кадакес, как думаешь? Ведь друзья – это святое.
Анна таких друзей нажить себе не успела, из сказанного мастером не поняла и половины, но все же ей показалось (наверно, только показалось), что в голосе художника сквозила затаенная боль и грусть. Но вот уже совершенно иной тон: уверенный, лихой, бодрый:
– Вернемся на площадь и зайдем в мой театр с парадного входа. И, бога ради, не несись так! Личности моего масштаба ходить в таком темпе просто неприлично. Да-да, вот так – прогулочный неспешный шаг, неторопливый разговор двух довольных друг другом людей. Давай, расскажи мне немного о своей семье.
Анна смутилась. Еще час назад ее возмущала зацикленность художника на своей персоне, а теперь казался невероятным его интерес к ее жизни. Разве должен он снисходить до простых смертных? Разве пристало ему интересоваться мелкими заботами и чаяниями? Ведь он совсем другой. И дело не в известности, не в славе и не в богатстве. Он думает по-другому, живет по-другому, чувствует по-другому. Все знают, что он любит жену совершенно невероятной, неземной, по-собачьи преданной любовью. Как ему понять другие отношения? Как оценить отношение родителей к детям, если своих у него нет, а сам он, по собственному признанию, сыном был весьма посредственным. Кстати, возможно, именно поэтому он отказался от идеи иметь своих. Или причина другая?
Они неспешно шли по улицам Фигераса обратно к церкви Святого Петра. Город, отдохнувший после сиесты, проснулся и наполнился звоном, шумом и гомоном. В сквере гоняли мяч ребятишки, на лавочках чинно восседали любопытные старушки, почтальон на велосипеде лихо крутил педали, направляясь по очередному адресу. Возможно, кто-то и узнавал в неспешно идущем мужчине великого художника, но здесь, а не в четырех вокзальных стенах, это узнавание было мимолетным и ничего не значащим. «Наш Сальвадор», – вот и все, что могли с удовольствием думать жители Фигераса о художнике, который родился и вырос в этом небольшом испанском городке и прославил его.
– …Расскажи мне немного о живописи. – Отец присел на кроватку Анны, не отрывая взгляда от мольберта, на котором стояла едва начатая картина. Девочка стояла около нее в задумчивости, держа в руках палитру и прикусив кисть зубами, словно раздумывала, какой цвет добавить на холст. Вопрос отца застал ее врасплох. Он никогда особо не проявлял интерес к искусству. Мать тоже никак нельзя было записать в знатоки, но она по крайней мере регулярно интересовалась делами Анны, выражала восхищение работами, и наверняка фамилии Пикассо, Рембрандта или Ван Гога были ей хорошо известны.
– Что рассказать? – Анна отложила палитру и повернулась к отцу. Тот пожал плечами:
– Не знаю. Ну, например, расскажи, что ты рисуешь? – Он кивком указал на картину.
– Пишу, – поправила девочка. – Это городской пейзаж. Церковь Святого Петра в Фигерасе. Нас возили туда на пленэр, и я сделала наброски.
– Подожди, подожди, – отец засмеялся, – не так скоро! Городской пейзаж, пленэр… Что это за непонятные слова?
– Городской пейзаж – картина из жизни города, а не природы. Они особенно удавались импрессионистам: Моне, Писсарро, Ван Гогу. Пленэр означает свежий воздух. Когда выезжаешь на местность и пишешь с натуры.
Отец встал рядом с Анной и обнял ее осторожно и ласково:
– Как же ты выросла, девочка. И какая умница стала! Хорошо, что я не позволил маме забрать тебя из художественной школы. А кто твой любимый художник?
– Их много. Из современных – Дали. А из французов люблю Ренуара и Гогена. У них есть свой ярко выраженный стиль.
– Правда? – Отец смотрел на нее с выражением восторга, смешанного с удивлением. – Я слышал, Дали немного странный.
– Очень странный. – Анна засмеялась. – Но таких, как он, больше нет. Хочешь, я принесу из школы альбом и покажу тебе его картины?
– Конечно! Почему нет?
– Я завтра же принесу!
Отец еще раз обнял ее и вышел из комнаты. В ту ночь Анна долго не могла уснуть. Она была счастлива. Она больше не чувствовала себя одинокой. Счастье возвращалось в их дом. Завтра она принесет альбом и расскажет отцу о самом чудесном художнике на свете. А потом попросит отвезти ее в Фигерас, чтобы закончить картину. Он наверняка согласится, когда узнает, что этот город – родина Сальвадора. Всегда приятно ощущать себя причастным к чему-то великому. Хотя для этого необязательно куда-то ехать. Дали – каталонец, и мы тоже. Завтра она принесет альбом. Возможно, даже учительница позволит не возвращать его подольше. Ну или даст еще раз, когда братишка родится и немного подрастет, чтобы Анна могла показывать ему картинки и рассказывать, рассказывать, рассказывать об искусстве. Как же это будет здорово! Как же хорошо! Завтра. Уже завтра.
На следующий день родился малыш Алехандро. Анна вернулась домой и застала отца плачущим за кухонным столом.
– Что случилось? – прошептала испуганная девушка сдавленным шепотом. – Мамочка?
– Твой братик родился очень больным, Анна. Он не проживет долго.
Девушка уронила на пол тяжелый портфель, в котором так и остался лежать уже никому не нужный альбом.
– С этого дня началась моя третья жизнь, – грустно заключила девушка, неторопливо шагая в ногу с художником. – Даже не с этого, а чуть позже, когда отец получил травму и перестал работать. Я вышла на завод и забыла про живопись.
– Чушь! – коротко и громко бросил Дали. – Если бы ты забыла о живописи, тебя бы здесь сейчас не было. И не придумывай ничего о третьей жизни. И даже о второй. Мы – католики, а не индуисты. Жизнь одна. А говорить о переменах ты можешь только тогда, когда меняешься сама, развиваешься. Ты приобрела годы и опыт, но что приобрела твоя живопись? Ничего! Ты несколько лет сидишь с одной картиной и говоришь о чем-то новом. Чушь! – Он даже остановился на секунду и стукнул тростью по асфальту, выражая возмущение.
– Разве новое может случаться только в профессии? – Анна чувствовала в себе силы спорить и спрашивать. Теперь, когда художник неожиданно обнаружил некоторый интерес к ее судьбе, она ощущала себя практически равной собеседнику.
– Случаться, Анна, оно может где угодно, а вот целенаправленно достичь этого нового можно только в работе. Остальное мишура.
«Надо же! Он назвал меня Анной. Не милочка, не дорогуша, а Анна».
– Кстати, – художник снова пошел вперед, – откуда эти две «н» в твоем имени?
– Кажется, мама когда-то начинала читать один русский роман, в котором была героиня с таким именем. Роман она не дочитала – слишком сложный, а имя запомнила.
– Русский роман? Жаль, что твоя мама его не дочитала. Анна там плохо кончила: бросилась под поезд.
– О!
– И никаких новых жизней, никакого развития, сплошной упадок.
– А как же этого избежать?
– Искать новые формы выражения. Не зацикливаться на одной своей сущности. Быть многогранным. Я – каталонец до мозга костей, но я никогда не преуменьшал той роли, что сыграли в моей судьбе Соединенные Штаты. Если Испания и Франция открыли и признали во мне художника, то Америка разглядела во мне целый сонм талантов и не оставила без внимания ни один из них. Я начал с постановки балета «Лабиринт». Ты знаешь легенду о Минотавре?
Анна кивнула.
– Так вот. Я придумал либретто к этому действу в исполнении артистов русской труппы «Монте-Карло». Я создал декорации и костюмы. Шоу получило невероятный успех и позволило провести выставку моих работ не где-нибудь, а в Музее современного искусства. Выставка прошла еще в восьми городах, и обо мне заговорили как о художнике, который обладает уникальным талантом воплощения на холсте темных сторон человеческого существования. Я стал интересен американцам. Особенно усердствовал один журналист из «Нью-Йорк таймс». Буквально ходил по пятам, выпрашивая интервью. Сначала я думал: «Парень хочет сделать себе имя за мой счет». О, я вдоволь над ним поиздевался, предполагая, что тот не выдержит и сбежит: назначал точное время и заставлял ждать по четыре часа в приемной, разговаривал, ежесекундно чихая и кашляя, рассказывал об особенностях своего пищеварения. Но он оказался настырным и весьма, весьма неглупым. А главное, он настаивал на том, что мои интервью станут хитами его ежедневника. И я подумал, что раз мир хочет не только видеть, но и слышать Дали, я просто обязан предоставить миру такую возможность. К тому времени уже вышла в свет моя «Тайная жизнь…»[24], и, вдохновленный ее успехом, я приступил к написанию романа «Скрытые лица». Кроме того, меня донимали заказами на иллюстрации книг, журналов и рекламных кампаний. Честно говоря, мне даже перестало хватать времени на живопись. Я занимался постоянным поиском новых граней своего таланта. Я поставил балет-паранойю «Безумный Тристан», работал вместе с Хичкоком над фильмом «Завороженный». В сорок шестом я отправился в Калифорнию. Мы с Диснеем задумали сделать короткометражку «Судьба» о любви балерины и игрока в бейсбол. Но бюджета едва хватило на пятнадцать секунд. Когда-нибудь мир пожалеет, что не позволил Дали создать мультфильм. Люди будут приходить в мой Театр-музей хотя бы ради этих нескольких кадров. Мультфильм обязательно будут крутить там. Постоянно. Я тебе еще не говорил об этом?
Анна покачал головой.
– Теперь ты знаешь. Кинематограф всегда меня завораживал. Там, в Америке, моя картина «Искушение Святого Антония» победила в конкурсе к фильму «Частная жизнь Bel Ami». В этой работе я впервые после «Сна…»[25] показал миру слонов. Тебе нравятся мои слоны?
– О да! – восхищенно ответила Анна, не медля ни секунды. Она даже представить не могла, что кому-то могут не понравиться эти чудесные слоны – триумфаторы на длиннющих и худющих ногах с неизменной ношей из разных символических предметов на спинах.
– Прекрасно. Тот, кто равнодушен к слонам, никогда не поймет гения Дали. Слоны Бернини всегда занимали меня чрезвычайно. Я уже говорил когда-то, что не писал их так же часто, как муравьев, лишь потому, что они слишком большие и занимают много места на холсте. Но это не значит, что я переставал о них думать. Если хочешь знать, я и сегодня думал о слонах три или четыре раза.
– О! – произнесла Анна и тут же испугалась, что вновь из-за своего постоянного «оканья» окажется глупышкой в глазах мастера. Дали, однако, слонами был увлечен намного больше, чем междометиями спутницы.
– Слоны – это власть, доминирование, сила. Но ноги у них длинные, тонкие, готовые переломиться от любого воздействия. Знаешь, почему?
– Почему?
– Потому что у любой власти весьма шаткая конструкция.
– Даже у власти Франко?
Художник замер как вкопанный. Анне показалось, что по лицу его мимолетной тенью скользнул испуг.
– Разве тебя не предупреждали, что у стен есть уши?
Он был недоволен и встревожен. А Анна была юна и бесстрашна. Она широко раскинула руки:
– Здесь нет стен.
– Зато, знаешь ли, их немало в тюрьмах. А я всегда дорожил свободой и никогда не стремился ее потерять. Вот почему гений, мечтающий о признании, обязан дружить с властью[26]. Но есть одно приятное обстоятельство, – он понизил голос до шепота, – власть всегда конечна, а гениальность не имеет границ. Особенно если эта гениальность – гениальность Дали. – И он заключил свою речь утвердительным кивком.
– Значит, занимаясь только живописью, нельзя получить никакого развития и начать новую жизнь? Даже если я все-таки попаду в Сан-Фернандо, изучу новые техники?
– Что ты заладила про новую жизнь? Жизнь одна. Когда я говорил об Америке, я был почти на тридцать лет моложе. А теперь, поверь моему опыту, говорю с уверенностью, что новой жизни тебе никто не предоставит. Все, что ты можешь сделать, – изменить свою. И одной живописью ты этого не добьешься.
– А чем?
Дали посмотрел на нее с затаенной жалостью, смешанной с некоторым раздражением.
– Слушай, – протянул он капризно, – мы ведь договорились, что я не пророк. Я могу только о себе говорить. В моей жизни случилась Америка, а что случится в твоей – откуда мне знать?
«А в моей случился Сальвадор Дали».
– Все. Пришли.
Глава 6
– Здесь будет главный вход и вестибюль, – Дали кивнул на арку старого театра, из которой вышел утром в страшном раздражении. – Мои гости должны понимать, что Дали – человек современный. Так что на входе ничего античного и классического. Скорее всего, здесь будут афиши и фотографии. Обязательно Гала, и Мэрилин, и, конечно, Аманда. Ты знаешь Аманду?
Анна изобразила на лице стыдливое смятение.
– Ну, конечно! Откуда тебе знать? Девочка из приличной рабочей семьи и слышать не должна о таких женщинах, как Аманда. Но, поверь, даже если ты не захочешь, не пройдет и нескольких лет, а ты уже не сможешь сказать, что не знаешь ее. Аманда Лир заставит говорить о себе весь мир. Она рождена для славы и поклонения. Впрочем, так же как и Дали. Рассказать тебе об Аманде?
Глаза художника заблестели страстным и одновременно романтическим блеском. Какая же девушка откажется услышать историю, в которой замешаны мужчина и женщина?
– Расскажите. – Анна надеялась, что на сей раз ей удалось не покраснеть.
– Она все записывает.
– ???
– Что здесь непонятного? Ты, как воздух, ловишь каждое слово Дали, – Анна все-таки покраснела, – а Аманда записывает. Ведет дневник нашего общения. Наверное, потом издаст мемуары[27]. Я не против. Чем больше пересудов о Дали, тем лучше. Но ей еще надо подкопить материала и опыта. Она ведь очень молода, знаешь ли. А когда мы познакомились в шестьдесят пятом, была и вовсе твоей ровесницей. Зайдем под своды моего театра и присядем под сенью деревьев, – с неожиданным пафосом предложил художник.