Перекресток троп затеняли несколько куп деревьев и кустарник. Худощавый молодой человек лежал ногами в тени. Челюсть была у него в глотке. Один глаз был закрыт, на месте другого — дыра в форме звезды.
Кайова глянул на тело.
— Ладно, скажи мне вот что. Хочешь поменяться с ним местами? Поставить все с ног на голову, а? Только честно?
Дыра в форме звезды была красно-желтой. Желтая часть как будто становилась все шире, расходясь от центра звезды. Верхняя губа, небо и зубы исчезли. Голова у него была вывернута под нелепым углом, словно в шее что-то сломалось, а сама шея была мокрой от крови.
— Подумай хорошенько, — сказал Кайова.
Позднее он сказал:
— Это же война, Тим. Этот парень ведь не Питер Пен был, у него было оружие, так? Да, скверное дело, но тебе надо перестать смотреть в одну точку.
Потом он сказал:
— Наверное, тебе стоит на минутку прилечь.
Немного помолчав, он сказал:
— Успокойся. Просто иди туда, куда ведет тебя дух.
Бабочка медленно ползла по лбу молодого человека, присыпанному мелкими темными веснушками. Нос остался невредимым, правая щека была гладкая и безволосая. Худощавый, мертвый, почти щеголеватый юноша, скорее всего, не хотел быть солдатом и в глубине души боялся проявить трусость в бою. Даже когда мальчиком рос в деревне Ми Кхе, он часто из-за этого мучился. Он представлял себе, как закрывает руками голову, забирается в глубокую яму, зажмуривает глаза и лежит, не шевелясь, пока война не кончится. Насилие ему было не по нутру. Он любил математику. Брови у него были тонкие и изогнутые, как у женщины, и в школе мальчишки иногда дразнили его за то, какой он хорошенький, за изогнутые брови и изящные пальцы, а на детской площадке — изображали женскую походку и смеялись над его гладкой кожей и любовью к математике. Ребенком он не мог себя заставить с ними драться. Ему часто хотелось, но он боялся, и это лишь усиливало его стыд. Если он был не в состоянии драться с обычными мальчишками, думал он, то как он сможет стать воином и сражаться с американцами, у которых самолеты, вертолеты и бомбы? Это казалось немыслимым. В присутствии отца и дядьев он делал вид, будто ждет не дождется, когда ему выпадет шанс исполнить свой патриотический долг, который есть также величайшая привилегия, а по ночам молился с матерью, чтобы война поскорей закончилась. Больше всего на свете он страшился опозорить себя и тем самым свою семью и деревню. Но что я могу, думал он, только ждать и молиться, и постараться не вырасти слишком быстро.
— Послушай меня, — сказал Кайова. — Знаю, тебе сейчас скверно.
Потом он сказал:
— Ладно, может, не знаю.
Вдоль тропы росли мелкие голубые цветочки, похожие на колокольчики. Голова молодого человека была вывернута под нелепым углом, не совсем в сторону цветочков-колокольчиков, и даже в тени единственный солнечный лучик искрился на пряжке его патронташа. Кожа на левой щеке отошла тремя рваными полосами. Кровь в ране на шее еще не свернулась, так что даже в смерти в нем словно бы что-то двигалось, и кровавое пятно расползалось по его рубашке.
Кайова покачал головой.
Тишина тянулась и тянулась, потом он сказал:
— Перестань, наконец, смотреть в одну точку.
Ногти у молодого человека были чистые. Рваная рана на мочке одного уха, брызги крови на предплечье. Золотое кольцо на среднем пальце левой руки. Грудь у него была впалая, со слабо развитой мускулатурой — наверное, ученый какой-нибудь. Жизнь его теперь была созвездьем вероятностей. Поэтому да, возможно, ученый. Годами, невзирая на бедность семьи, человек, которого я убил, упорно стремился учиться математике. Средства на учебу семья, вероятно, получила через деревенскую ячейку Фронта Национального Освобождения, и в 1964 году молодой человек приступил к занятиям в университете Сайгона, где избегал политики и всего себя посвящал арифметическим формулам. Он с головой ушел в учебу, ночи проводил один, писал у себя в дневнике романтические стихи, искал удовольствия в элегантности и красоте дифференциальных уравнений. Он знал, что война рано или поздно его заберет, но на тот момент не позволял себе об этом думать. Он перестал молиться. Теперь он только ждал. И пока он ждал, в свой последний год в университете он влюбился в первокурсницу, девушку семнадцати лет, которая однажды сказала ему, что запястья у него, как у ребенка, да-да, такие маленькие и изящные, как у ребенка, и которая восхищалась его тонкой талией и зачесанными назад волосами, топорщившимися птичьим хвостом на затылке. Ей нравилась его сдержанность; его веснушки и костлявые ноги вызывали у нее улыбку. Как-то вечером они, похоже, обменялись золотыми кольцами.
Теперь один его глаз превратился в пустую звезду.
— Ты в порядке? — спросил Кайова.
Труп лежал почти полностью в тени. У рта вились мошки, над носом скользили частицы пыльцы. Бабочка исчезла. Кровь уже не текла, только рана на шее чуть кровоточила.
Кайова подобрал резиновые сандалии, постучал ими друг о друга, чтобы отряхнуть пыль, потом нагнулся обыскать тело. Он нашел мешочек с рисом, расческу, щипчики для ногтей, несколько потрепанных индокитайских пиастров[29], фотографию молодой женщины, снятой на фоне мотоцикла. Все это Кайова сложил к себе в рюкзак вместе с серым патронташем и резиновыми сандалиями.
Потом он присел на корточки.
— Послушай-ка меня, — сказал он. — Малый уже был труп, едва вышел на тропу. Ты меня понял? Он у всех нас был на прицеле. Хорошая добыча — оружие, снаряжение, боеприпасы… — Крошечные капельки пота блестели на лбу у Кайовы. Его взгляд скользнул к небу, на мертвеца, потом на костяшки собственных пальцев. — Поэтому возьми себя в руки. Нельзя сидеть тут весь день.
Позднее он сказал:
— Понимаешь?
Потом он сказал:
— Пять минут, Тим. Еще пять минут, и мы идем дальше.
Единственный глаз выкинул странный фокус, как светофор сменил цвет с красного на желтый. Голова была вывернута под нелепым углом, словно в шее что-то сломалось, и мертвый молодой человек как будто смотрел на какой-то далекий предмет за цветочками-колокольчиками вдоль тропы. Кровь на шее тоже меняла свой цвет — с красного на пурпурно-черный. Чистые ногти, чистые волосы — он пробыл солдатом один-единственный день. После стольких лет в университете тот, кого я убил, вернулся с молодой женой в деревню Ми Кхе, где поступил рядовым в 48-й Вьетконговский батальон. Он знал, что скоро умрет. Он знал, что увидит вспышку света. Он знал, что упадет замертво и очнется в легендах своей деревни и своего народа.
Кайова накрыл труп плащ-палаткой.
— Ха, а выглядишь ты уже лучше, — сказал он. — Зуб даю. Тебе и нужно-то было чуток времени — и совсем чуточку душевного покоя.
Потом он сказал:
— Прости, дружище.
Позднее он сказал:
— Хочешь об этом поговорить?
Затем он сказал:
— Ну же, приятель, говори.
Это был худощавый молодой человек лет двадцати. Он лежал, подобрав под себя одну ногу, челюсть была у него в глотке, лицо у него было ни выразительное, ни невыразительное. Один глаз был закрыт, на месте другого — дыра в форме звезды.
— Давай, говори, — сказал Кайова.
Засада
Когда ей было девять, моя дочь Кэтлин спросила, убивал ли я людей. Она знала про войну, она знала, что я был солдатом.
— Ты все время пишешь военные рассказы, — сказала она, — поэтому, наверное, ты кого-то убил.
Момент был непростой, но я сделал то, что счел правильным, а именно сказал:
— Нет, конечно.
А после посадил ее к себе на колени и минут десять обнимал.
Надеюсь, однажды она спросит снова, когда будет постарше. И тогда я хочу рассказать ей в точности, что случилось, вернее — то, что я помню, а потом сообщить ей, что маленькой девочкой она была совершенно права. Вот почему я продолжаю писать военные рассказы.
Он был невысоким, худощавым, изящным пареньком. Я его боялся, или, точнее, я боялся чего-то, — и когда он проходил мимо меня по тропе, я бросил гранату, которая взорвалась у его ног и его убила.
Прошлое не стерлось…
Вскоре после полуночи мы вышли к тому месту, где нам полагалось устроить засаду возле Ми Кхе. Весь наш взвод расположился в густом кустарнике вдоль тропы, и часов пять ничего не происходило. Мы действовали парами: один в дозоре, другой спит, — и менялись каждые два часа.
Помню, еще не рассвело, когда Кайова меня потряс за плечо и сказал, что пришла моя очередь караулить. Ночь была темная и душная. Первые несколько минут я чувствовал себя совсем потерянным, не знал, где право, а где лево, то и дело нашаривал каску и винтовку. Я достал три гранаты и разложил их перед собой, чтобы, если потребуется, быстро вырвать чеки.
Встав на колени, я принялся ждать.
Постепенно, едва заметно, заря начала пробиваться сквозь туман. Через полчаса я уже мог видеть на десять-пятнадцать футов вокруг себя. Москиты жалили нещадно. Я их хлопал, размышляя, не разбудить ли Кайову, чтобы попросить у него репеллент, а потом решил, что это неудачная мысль, поднял глаза и увидел, как из тумана выходит молодой человек. Он был одет в черные штаны и рубаху, на ногах — резиновые сандалии, и у него был серый патронташ. Плечи у него были чуть сутулые, голова склонена набок, словно он к чему-то прислушивался. В одной руке он нес дулом вниз свою винтовку. Он неспешно брел по тропе. Звуков не было вообще никаких — во всяком случае, я никаких не помню. Отчасти он казался порождением утреннего тумана или моего собственного воображения, и все же он был вполне реален.
Я выдернул чеку гранаты и приподнялся на корточках, движение вышло чисто автоматическим. Я не испытывал ненависти к парню, я не видел в нем врага, я не задумывался над вопросами нравственности, политики или воинского долга. Я присел на корточках и нагнул голову. Меня подташнивало, во рту был кисло-сладкий привкус, я сглотнул, стараясь от него избавиться. Я был в ужасе. Я не собирался убивать. Граната должна была прогнать парня, заставить раствориться в тумане. Я пригнулся ниже и ощутил, как в голове у меня стало пусто, впрочем, миг спустя в ней вновь зароились мысли. Я бросил гранату еще до того, как приказал себе ее бросить. Кустарник был густой, и мне пришлось кидать высоко, не целясь. Помню, как граната как бы на мгновение зависла надо мной, точно щелкнул затвор фотоаппарата. Я пригнулся, затаил дыхание и узрел, как от земли поднимаются крошечные завитки тумана.
Граната разок подпрыгнула и покатилась по тропе. Я ничего не услышал, но, наверное, раздался стук, потому что молодой человек бросил свое оружие и кинулся прочь — всего два или три быстрых шага, — потом он остановился, глянул на гранату и попытался закрыть голову, но не успел. Мне пришло на ум, что он вот-вот умрет. Я хотел его предостеречь. Граната издала хлопок — не мягкий, но и не громкий, совсем не такой, как я ожидал. Возникло облачко пыли и дыма, маленькое белое облачко, и парня подкинуло вверх, точно марионетку потянули за невидимые нити. Он упал на спину. Резиновые сандалии отбросило взрывом. Он лежал посреди тропы, правая нога под телом, один глаз закрыт, на месте другого — рваная дыра в форме звезды.
Для меня случившееся не было делом жизни и смерти. Никакая реальная опасность мне не грозила. Почти наверняка молодой человек прошел бы мимо. И так было бы всегда.
Позднее, помнится, Кайова убеждал меня, что этот человек все равно бы погиб. Он говорил, что это был верный поступок, что я солдат и что это война, и что мне надо взять себя в руки, перестать смотреть в одну точку и изводить себя вопросами, что сделал бы мертвец, если бы мы поменялись ролями.
Все это не имело значения. Слова казались слишком мудреными. Я мог только таращиться на труп молодого человека.
Даже сейчас я еще не до конца это пережил. Бывают моменты, когда я себя прощаю, бывают — нет. Если честно, я стараюсь об этом не думать, но время от времени, когда читаю газету или просто сижу один в комнате, я вдруг поднимаю глаза и вижу, как из утреннего тумана выходит молодой человек. Я смотрю, как он идет на меня, плечи чуть ссутулены, голова склонена набок. Он проходит в нескольких ярдах от меня, неожиданно улыбается какой-то затаенной мысли и идет дальше по тропе туда, где она вновь погружается в туман.
Стиль
Музыки не было. Большая часть деревни сгорела, включая дом девочки, который теперь превратился в дымящиеся руины, и девочка танцевала. Танцевала, полузакрыв глаза, танцевала босиком. Ей было, наверное, лет четырнадцать. У нее были черные волосы и смуглая кожа.
— Почему она танцует? — спросил Эйзр.
Мы обыскали развалины деревни, но ничего особо полезного не нашли. Крыс Кайли поймал курицу на обед. Старший лейтенант Кросс связался по рации с канонерками и дал им отбой. Девочка приподнималась на цыпочки. Она делала крошечные шажки в пыли перед своим домом, иногда медленно поворачивалась вокруг своей оси, иногда улыбалась сама себе.
— Почему она танцует? — снова спросил Эйзр.
Генри Доббинс сказал, мол, неважно почему, просто танцует. Позднее мы нашли в доме ее родных. Они были мертвы и сильно обожжены. Семья была небольшая: младенец, старуха и женщина, чей возраст мы не сумели определить. Пока мы их вытаскивали, девочка продолжала танцевать. Она прижала ладони к ушкам, что, вероятно, что-то значило, и некоторое время танцевала, двигаясь бочком, потом пятясь. Она изящно покачивала бедрами.
— Ну, а я не понимаю, — сказал Эйзр.
Дым от хижин пах соломой. Он клубами перекатывался по деревенской площади, редел, местами распадался на прозрачные завитки, как утренний туман. На деревенской площади лежали трупы свиней. Девочка поднималась на цыпочки, медленно поворачивалась вокруг своей оси, она танцевала в дыму. Лицо у нее было мечтательное, спокойное и сосредоточенное. Намного позже, когда мы уходили из деревушки, она все еще танцевала.
— Судя по всему, какой-то гребаный ритуал, — произнес Эйзр, но Генри Доббинс оглянулся и заявил, мол, нет, мол, девочка просто любит танцевать.
Тем вечером, после того как мы ушли прочь от дымящейся деревни, Эйзр на привале передразнивал танец девочки. Он совершал смешные прыжки и повороты. Он прижимал ладони к ушам и некоторое время танцевал бочком, потом пятясь, а затем похабно задвигал бедрами. Но Генри Доббинс, который для своей внушительной комплекции двигался изящно, подхватил Эйзра сзади, оторвал от земли, отнес к глубокому колодцу и спросил, хочет ли он, чтобы его туда бросили.
Эйзр сказал, дескать, нет.
— Ладно, — произнес Генри Доббинс, — тогда танцуй как следует.
Кстати, о мужестве
Война окончилась, и заняться было особо нечем. Норман Боукер катил по шоссе, которое семимильной петлей огибало озеро, и, возвращаясь к исходной точке, шел на новый круг. Машину он вел медленно, наслаждаясь покоем и ощущением безопасности в большом отцовском «шеви» и время от времени поглядывая на озеро, чтобы посмотреть на лодки и бездельников, катающихся на водных лыжах. Было воскресенье, и было лето, и городок как будто ничуть не изменился. Озеро раскинулось округлое и плоское, а еще оно серебрилось под солнцем. Вдоль шоссе тянулись большие многоуровневые современные дома с просторными верандами и панорамными, или французскими, окнами, выходившими на воду. Со стороны озера, где участки были самые дорогие, дома стояли наиболее красивые, ухоженные и ярко покрашенные. На воду выдавались причалы с укрытыми брезентом лодками. У этих домов имелись аккуратные сады и иногда даже садовники, внутренние дворики с жаровнями для барбекю и грилями, а еще деревянные таблички, оповещавшие, кто тут живет. Слева от него, по другую сторону шоссе, дома тоже были красивые, хотя и не такие дорогие, и вообще поменьше, без причалов, моторок или садовников. Шоссе служило своего рода границей между состоятельными и почти состоятельными. Жить по озерной стороне было одной из немногих естественных привилегий в степном городке, дающей возможность наблюдать закат не над кукурузным полем, а над водной гладью.
Это было благодатное, внушительных размеров озеро. В старших классах он по вечерам колесил вокруг него то с Салли Креймер, размышляя, захочет ли она пойти с ним в Сансет-Парк, то с друзьями, болтая о важных делах, изводя себя такими вопросами, как, например, существует ли Бог, и теориями причинно-следственных связей. Но опять же, тогда не было войны. Всегда было озеро, первая и главная причина существования городка, места, где переселенцы могли разгрузить повозки. До пионеров были индейцы сиу, а до сиу — бескрайние прерии, а до прерий — только лед. Ложе озера прорыл выползший на юг отрог Висконсинского ледника. Не питаемое ни речушками, ни ручьями, озеро частенько становилось застойным и зеленым от цветущих водорослей, и пополняли его лишь капризные и непостоянные дожди прерий. И все же это был единственный значительный водоем на сорок миль окрест, предмет гордости, на который приятно смотреть летним днем. Сегодня вечером озеро расцветится фейерверками.
Сейчас, под конец дня, оно лежало гладкое и спокойное — семимильная окружность, которую можно одолеть на малой скорости за двадцать пять минут. Для купанья оно не слишком подходило. В старших классах он подхватил ушную инфекцию, из-за которой с тех пор старался держаться подальше от воды. И озеро забрало его друга Макса Арнольда, удержав его от войны. Это Макс любил порассуждать про существование Бога. «Нет, ничего такого я не говорю, — спорил он, перекрывая гул мотора, — я только хочу сказать, что как идея это возможно, даже необходимо, высшая причина во всей структуре причинно-следственных связей». Теперь он, вероятно, доподлинно знает. До войны мальчишки часто колесили вокруг озера, но ныне Макс стал воспоминанием, абстрактной идеей, а большинство остальных друзей Нормана Боукера жили в Де-Мойне или в Сиу-Сити, или учились где-то в колледжах, или работали. Девчонки из старших классов в основном повыходили замуж. Салли Креймер, чью фотографию он когда-то носил в бумажнике, была как раз из замужних. Теперь ее звали Салли Густафсон, и жила она в симпатичном голубом доме на менее дорогой стороне приозерного шоссе. В свой третий день по возвращении домой он видел, как она стрижет газон, — все еще хорошенькая в кружевной красной блузке и белых шортах. Он едва не съехал на обочину, просто чтобы поболтать, но передумал и с силой вдавил педаль газа. Она выглядела счастливой. У нее есть дом и новоиспеченный муж, и, в сущности, ему нечего ей сказать.
Городок почему-то казался бесконечно далеким. Салли замужем, Макс утонул, и его отец дома смотрит бейсбол по национальному телеканалу.
Норман Боукер пожал плечами.
— Нет проблем, — пробормотал он.
По часовой стрелке, словно по орбите, он погнал «шеви» на еще одну семимильную петлю вокруг озера.
Даже под вечер было жарко. Он включил кондиционер, потом радио и откинулся на спинку, давая омывать себя холодному воздуху и музыке. По обочине шоссе, гоня пинками перед собой камешки, двое мальчишек шагали куда-то с рюкзачками, игрушечными винтовками и фляжками. Проезжая, он посигналил, но ни один не поднял глаз. Он уже шесть раз мимо них проезжал — сорок две мили, почти три часа без остановки. В зеркало заднего вида он смотрел, как уменьшаются вдали детские фигурки. Они стали смутно буроватыми, как мокрый песок, а потом все-таки исчезли.
Он легонько нажал на педаль газа.
На озере заглохла одна из моторок. Мужик склонился над мотором с гаечным ключом, похоже, насупился. Позади заглохшей моторки покачивались другие лодки, и кто-то катался на лыжах, а дальше лежали гладкие июльские воды и бесконечный простор прерий. У белого причала чопорно плавали две уточки.
Шоссе заворачивало к западу, где солнце теперь стояло совсем низко. Он прикинул, что, наверное, уже часов пять, а может, даже двадцать минут шестого. Война научила его определять время без часов — даже ночью, выныривая из сна, он обычно угадывал с точностью до десяти минут. А ведь следовало бы, подумал он, остановиться у дома Салли и произвести на нее впечатление умением угадывать время. Они поговорили бы немного, обменялись бы новостями, а потом он сказал бы: «Ну, мне, пожалуй, пора ехать, уже пять тридцать четыре», а она посмотрела бы на наручные часики и воскликнула: «Ух ты! Как тебе это удается?», а он бы небрежно кивнул и заявил, мол, на войне много чему учишься. Он говорил бы светским тоном, небрежно. Он ничего не стал бы ей рассказывать. Он, возможно, спросил бы: «Как тебе замужняя жизнь?» и кивнул бы на любой ее ответ, и он ничего не сказал бы про то, что почти удостоился «Серебряной звезды», какую дают за мужество и отвагу, проявленные в бою.
Он миновал Слейтер-Парк, мост и Сансет-Парк. Голос диктора звучал устало. Температура в Де-Мойне — восемьдесят один по Фаренгейту, точное время — пять тридцать пять, и «всем, кто в пути, будьте осторожнее на дорогах в это ясное четвертое июля». Не будь Салли замужем или не будь его отец таким фанатом бейсбола, самое время было бы поболтать.
— «Серебряной звезды»? — переспросил бы отец.
— Да, но я ее не получил. Почти, но не совсем.
И отец бы кивнул, прекрасно зная, что многие храбрые люди не получают медалей за отвагу и что другим медали дают за то, что они ничего не делают. Для начала, возможно, Норман перечислил бы семь медалей, которых действительно удостоился: значок «Боевая пехота», «Отличный десантник», «За отличную службу», «За примерную дисциплину», «Ветеран Вьетнамской кампании», «Бронзовая звезда», а также «Пурпурное сердце», кою дают за ранение в бою, хотя рана у него была пустяковая, шрама не оставила, не болела тогда и не болит сейчас. Он объяснил бы отцу, что ни одна из этих наград не была за отвагу и мужество в сражении. Они были за повседневное мужество. Рутина, будничные дела — просто шагаешь, куда прикажут, и выживаешь — но это же чего-то стоит, верно? Да, стоит. Дорогого стоит. Нашивки хорошо смотрелись на его форме в шкафу, и если бы отец поинтересовался, он бы объяснил, что означает каждая и как он всеми ими гордится, особенно значком «Боевая пехота», потому что его давали участникам реальных боевых действий, и он, значит, испытал всё, что положено, так что не особо важно, что у него не хватило духу проявить особую отвагу.
А потом он заговорил бы про медаль, которую не получил, и почему он ее не получил.
— Я едва не получил «Серебряную звезду», — сказал бы он.
— Как так?
— Обычная история.
— Так расскажи, — попросил бы отец.
И Норман Боукер, медленно кружа вокруг озера, начал бы с описания Сонг Тра Бонг.
— Река, — сказал бы он, — та спокойная, илистая река…
Он объяснил бы, как в засушливый сезон эта река ничем не отличалась от любой другой, как в ней не было ничего особенного, но, когда в октябре начинались муссонные дожди, всё вставало с ног на голову. А в тот год дожди не прекращались неделю напролет, и через несколько дней Сонг Тра Бонг вышла из берегов, и на четверть мили по обе стороны от нее земля превратилась в глубокую, густую жижу. Да-да, в жижу — другого слова не подберешь. Почти как зыбучий песок, вот только вонь невероятная.
— Нельзя было даже заснуть, — рассказал бы он отцу. — Вечером найдешь местечко повыше и вроде как задремать сумеешь, а потом вдруг просыпаешься от того, что тебя засасывает в ил. Буквально тонешь в нем. Чувствуешь, как ил забирается тебе под одежду и тебя затягивает. И все время нескончаемый дождь. Я серьезно, он так и не перестает, вообще никогда.
— Хляби небесные, — скажет отец, помолчав. — Так что там случилось?
— Правда, хочешь послушать?
— Ну, я же твой отец.