Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лгунья - Жан Жироду на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— О, тогда заклинания сразу не найти. Придется его изобретать. Это очень трудно. А вы уверены, что такого слова не было? Что вы сказали им обоим, когда виделись в последний раз?

Вот это Нелли прекрасно помнила.

— Первого я спросила: «Что с тобой, Гастон?»

— В какой же кактус он превратился?

— Я не знаю его названия.

— Нужно бы взглянуть. У меня есть знакомый специалист по кактусам. Ну, а что вы сказали Тамар?

— Я сказала: «До завтра!»

Фонтранж, по всей видимости, знал, что трехлетней кобылке не так-то легко вновь обернуться мужчиной, и потому, говоря о друге, превратившемся в Тамар, выглядел куда менее уверенным, нежели в случае с другом-кактусом. В его жизни наверняка случались истории дружбы людей с лошадьми, не внушавшие ему большого доверия. Но лицо его выражало такую симпатию к Нелли, что казалось исполненным острого интереса к данной проблеме. Он искал средства сделать эту женщину счастливой. Он искал счастья. Но делал вид, будто ищет слово, волшебное слово. Нелли смотрела на него так, будто он сейчас вымолвит это слово — ключ к ее счастью. Но тут Тамар, испугавшись чего-то, взвилась на дыбы рывком, вселившим в них суеверный ужас: что если она и впрямь обернется мужчиной?! Нелли погладила, успокоила ее; нет-нет, оставайся прежней! И они поскакали дальше.

— Вы любили их обоих? — спросил Фонтранж.

— Нет. Только одного. Но это не помешало мне превратить другого в кактус.

— Не будем усложнять задачу. Если вы любите лишь одного из них, то почему же так заботитесь о другом?

— Потому что он мне все отдал, а я ему лгала.

Любопытно было видеть, насколько присутствие Фонтранжа одновременно и уточняло и расширяло проблему. Нелли уже начала понемногу разбираться в себе, разбираться в словах.

— А второй? Он больше не любит вас?

— Думаю, что еще любит. Но я и ему лгала.

— А вы действительно верите в ложь?

Что он хотел этим сказать? Что ложь — особый невнятный язык, который нужно уметь толковать? Или что все изреченное есть правда? О Боже, неужели он нашел магическую формулу: ложь — оружие человека против жизни, неумолимо враждебной для правды?!

— Люди утратили способность ясно выражать свои мысли, — сказал Фонтранж. — Вчера я зашел в английский бар. Там играл оркестр. Судя по программе, он должен был исполнять либо песенку «Усердная пчелка», либо «Милая девчонка». Я пытался определить, которую из двух они играют. Мне казалось, я с первой же ноты пойму, о ком идет речь — о пчелке или о девчонке. Но, увы, я потерпел фиаско. А ведь это совершенно разные создания. Первая летает, сосет нектар, жалит. Вторая улыбается, танцует, целует. Первая жужжит, возится в цветке, очищает себя от пыльцы. Вторая сидит и напевает с мечтательной улыбкой. Но вы никогда не поняли бы, о ком из них думал композитор. Вздумай я сочинять музыку, она, верно, была бы понятна с первого же такта. А тут — полная неразбериха! По моему мнению, все, что этот композитор вложил в песенку о пчелке, вполне могло относиться к девушке, и наоборот. Ибо одна из них трудится, жужжит, и к вечеру мирно засыпает. А вторая вслушивается во что-то неслышное другим, молчит, мечтает по ночам. Хорошо еще, что Усердная пчелка и Милая девчонка не слишком разнятся: эта переливается на солнце, любит цветы, улетает в небо, умирает к ночи; та любит цветы, блистает красотой, несет смерть от любви. Но если бы оркестр играл песенку о друге, превратившемся в кактус, или о епископе Монтелимарском, я уверен, произошла бы та же самая путаница. Наши способы выражения весьма несовершенны. Отсюда и ложь.

Нелли думала о разнице между симфонией о молодой женщине, всегда говорящей правду, и симфонией о лгунье. В первой для правды, наверное, потребовались бы литавры, но разве не изобразили бы они с тем же успехом и громогласную ложь? Люди, бестолковые создания, сразу отличили бы одну от другой, но Бог, всеведущий Бог, уж точно ошибся бы.

— Бог… — сказал Фонтранж.

Какое странное течение мысли привело Фонтранжа к тому, о ком как раз подумала Нелли, — к Богу? Нелли сомневалась, что они думали об одном и том же. Скорее всего, он продолжал размышлять об «Усердной пчелке» и «Милой девчонке». Но, как бы там ни было, а сошлись они на Боге.

— Бог, — сказал Фонтранж, — даровал каждому человеку все необходимое, чтобы стать героем в собственных глазах, ведь, по сути дела, не живем, — что такое пятьдесят или восемьдесят лет, проведенных на этой земле?! Но каждый из нас может стать бессмертным, если превратит свое существование в легенду. Мужчина или женщина, лишенные легенды, — ничто. Главное в жизни — найти свою легенду.

Нелли вспомнила, что когда-то ей пришла в голову почти та же мысль: она поняла, что бывают существа с собственной песней и без нее. Тогда она тоже искала благодати, которая придала бы каждому ее слову звучание, вид канонического текста, достойного войти в школьные учебники, чтобы дети в классе, запинаясь и путаясь, читали историю ее жизни, точно «Златую легенду»[16]. Все святые из «Златой легенды» вели простое, непритязательное существование, звучавшее легендой лишь в силу наивного восхищения, вложенного в рассказ. Если бы такой же человеколюбивый и восторженный летописец взялся поведать миру историю Нелли, смог ли бы он воплотить ее в одну из подобных, обрамленных золотой вязью глав с изображениями страданий несчастных мучеников? И разве страдания Нелли не были тяжелее, чем муки тех, кого пытали огнем и железом, — ведь они-то принимали свои испытания с радостью, которой она вовсе не ощущала. Может, она и есть истинная мученица? Остались же в истории Святая с плющом, Святая со щеглом, так почему бы не добавить к ним Святую с ложью?.. Она вслушивалась в себя, заново пересматривая жизнь, истолкованную Фонтранжем. Ей хотелось бы услышать, как ее поведают вслух — не облагораживая факты, из коих некоторые, нужно признать, были весьма сомнительного свойства, но сообщив им, с помощью бесстрастного повествовательного тона, ту эпическую широту, что и отметила и оправдала бы их. Нелли захотелось подтолкнуть к этому Фонтранжа и она сказала ему:

— В моей жизни есть много такого, что не согласуется с вашей теорией.

Тамар упивалась своей благородной лошадиной сутью, нетерпеливо гарцуя на месте и не желая идти вперед. Видно, ей тоже захотелось легенды — легенды Тамар.

— Вы уверены? А можете ли вы, в вашем юном возрасте, верно судить о своих поступках? Взгляните на меня: сейчас я спокоен, я счастлив. Это оттого, что я лишь недавно понял то, что считал преступлением своей молодости. Перед вами человек, чьи угрызения совести наконец обернулись радостью. Моя мать умерла, когда мне было восемь лет. Сначала ее увезли в больницу, и я обещал писать ей каждый день. Когда за матерью приехали, я плакал, бился в истерике, цеплялся за носилки, так как мне запретили прикасаться к ней самой, потом сорвал с нее одеяло, обнажив руки, которые она не осмелилась протянуть ко мне, зная, что я больше их не выпущу, потом за рукоятки носилок, за дверцу санитарной кареты, за сиденье возницы, за лошадей…

Я рыдал; меня оторвали от матери, унесли домой, и первые три дня я непрерывно писал ей длиннейшие письма, умоляя вернуться, посылая бесконечные поцелуи; она держала у себя в постели последнее письмо, складывая предыдущие в коробку, нарочно для этого купленную по ее просьбе, и заботливо нумеруя их. А на четвертый день в доме нашего сторожа появился пес-грифон по имени Корталь, и я проиграл с ним целый день, забыв написать матери. И на пятый день я вскочил в шесть утра и побежал к моему дорогому Корталю, который уже подружился со мной и считал своим хозяином. А на шестой день пришла телеграмма от отца; в ней говорилось, что матери стало хуже, что нужно написать ей. Но я опять провел весь день с Корталем и, вернувшись домой, чтобы написать письмо, почувствовал такую усталость, что свалился и заснул, и увидел во сне Корталя. А на седьмой день моя мать умерла. Меня посадили в поезд и привезли в Париж, к ее гробу. Мать лежала, скрестив руки на моем последнем, третьем письме. На столе стояла коробка, где не хватало четырех писем, которые могли бы утешить ее перед смертью. С тех пор я непрерывно пишу эти письма; вот уже и старость пришла, а я все еще пишу их.

И стыд за эту жестокость мучил меня, не давая спать по ночам, до тех пор, пока наш старый слуга не рассказал мне, что мать знала причину моего молчания, мое увлечение грифоном Корталем. Тогда я вспомнил улыбку на ее застывших, мертвых губах. Эта улыбка предназначалась мне; мать предчувствовала, что я увижу ее и пойму, что она не сердилась на меня и не ревновала к Корталю. Она сказала слуге: «Как хорошо, что он любит собак!» Я не знал об этом. Но мать поняла: это маленькое преступление полезно для моей жизни, чтобы с самого начала отметить ее угрызениями совести, облагородить.

Я перестал играть с грифоном. Я поклялся никогда больше не говорить с ним, не навещать его. Но он убегал от сторожа, ластился ко мне, не понимая, почему его больше не любят, не гладят. Я еще издали слышал, как пес мчится к дому; он прыгал мне на грудь и в его глазах сквозило грустное недоумение: отчего маленький хозяин, которому он всецело посвятил свою жизнь, стоит перед ним бесчувственный и немой? Все люди вокруг говорят, у всех находятся руки, пальцы, чтобы погладить, ласково потрепать его, и только этот, самый любимый, отвернулся от него. Все, что я мог сделать для грифона, это проходить изредка мимо ограды, за которой он сидел, не глядя в его сторону, но говоря вслух, говоря с моей матерью: «Смотри, мама, вот он — Корталь, что помешал мне писать тебе, Корталь, которого я больше никогда не поглажу». Имя, произнесенное мною вслух, уже было лаской для бедного пса. Он оглушительно лаял. Он тоскливо выл. Где ему было понять, что он — мой живой укор. Теперь я жалею, что не оценил в свое время сладость этого укора по имени Корталь. Он погиб от укуса змеи на охоте. Рядом с нами жил охотник, которому разрешалось брать его с собой. Пес был послушен, он никогда не сбегал ко мне с охоты. Когда это случилось, я подобрал его и сам принес в замок, чтобы ему сделали укол. Но было уже поздно.

Нелли слушала — и не слышала Фонтранжа. Она слышала легенду о собственных горестях, поведанную им:

— И тогда Реджинальд пропал, и Нелли принялась его ждать. Она ждала каждую минуту, каждую секунду. Ждала даже в такое время, в таких местах, где Реджинальд никогда не бывал. Она ждала его на заре, когда уборщики вывозят мусор, ждала у портнихи, у модистки, у китайца, что делал ей педикюр, у себя в ванной… Если она шла на вокзал, то ждала его с каждым прибывающим поездом. Ждала, когда ветер сотрясал ставни. Ждала, когда кролик перебегал ей дорогу. Но Реджинальд так и не появился. Она не ждала его с телефонным звонком, с телеграммой, с приходом почтальона. Но когда с небес низвергался шумный ливень, когда солнце нестерпимо блестело и жгло, вот тогда она его ждала… Ничто в мире не походило на Реджинальда, и все напоминало о нем. Все дышало присутствием Реджинальда в глухом, неумолимом отсутствии. Он превратился не только в ее любимую лошадку Тамар, он превратился во все, что привлекало к себе взгляд, достигало слуха, мгновенно обретало вкус, когда она ела. Она знала все места, где он бывает, где его можно застать и увидеть, но избегала их, ибо искать не означает ждать. Она пила — и внезапно замирала со стаканом в руке: она ждала его. Встречала нищего на улице — и ждала его. Всякий ее день походил на неубранную, забытую постель. Она ждала его. Когда часы вызванивали время, ей казалось, что наступил урочный миг, и она вздрагивала от ожидания. Она больше не играла, не читала, не плавала — она ждала. Иногда она ждала, как ждет новобрачная, — одеваясь, украшая себя к венцу; она как-то даже купила себе флер-д’оранж. А иногда, как жена рыбака — упорно, немо, отчаянно, почти готовая вознести молитву Господу, поставить свечку в церкви. Иногда — как грешница, несчастная и униженная, истерзанная плотскими искушениями. А иногда — как обманутая жена, ожидающая мужа, чтобы упрекнуть его в измене… Но она никогда не плакала. Только не это, — она не унизится ни до жалоб, ни до поисков, ни до слез.

Вот что говорил ей, без слов, Фонтранж. Он говорил все это, с бесконечным участием глядя в лицо Нелли — улыбающееся и такое скорбное лицо, словно самый воздух вокруг был насыщен слезами, пролившимися на Нелли.

Глава тринадцатая


Нелли раздумывала о том, какой вред она причинит Фонтранжу, побудив его жениться на ней. Ибо вот уже несколько дней, как ей стало ясно: она завлекает Фонтранжа в ловушку. Странно, — та осторожность, с которой она избегала слишком пылкой привязанности других мужчин, страх, что кто-нибудь из них вдруг попросит ее руки, столь острый, что, когда на это осмелился Гастон, она чуть не вскрикнула от ужаса, все это исчезало в присутствии Фонтранжа. Нелли упорно доискивалась, не новый ли это обман с ее стороны, не пытается ли она войти в доверие к Фонтранжу с помощью лжи, приукрашивающей прошлую ложь, не скрываются ли за ее красивыми фантазиями самые вульгарные матримониальные уловки. Она искала объяснений в своем прошлом, но обнаружила обратное: она была прискорбно правдивой именно в детстве, когда другие школьницы пускались на выдумки; расчетливой и приземленной, когда восторженные пансионерки фантазировали вовсю, создавая для себя иной, волшебный мир. Она же, до встречи с Реджинальдом, не создала ровно ничего. Ее куклы всегда оставались только куклами. Люди на картинах никогда не сходили к ней с холста. Даже в болезни, объятая жаром, Нелли неизменно видела над собою лишь гладкий белый потолок, и цветы на обоях не увядали и не распускались.

Она завидовала Люлю: в одиннадцать лет та завела себе воображаемого пса, славного Дика. Он ел и спал вместе с ней. Его нужно было выводить трижды в день. Иногда он убегал, и Люлю рыдала вечером в постели, потому что пес не вернулся. Матери Люлю пришлось смириться с этой выдумкой; чтобы успокоить дочь, она брала Дика с собою на уборку квартир, где он, в зависимости от ее настроения, вел себя хорошо или плохо; летом Дика увозили в Морван — вечный кошмар для Люлю, ибо окрестности кишели гадюками, а пес обожал совать нос в густую траву, охотясь на землероек. Однажды он даже разыскал трюфели. Люлю настолько увлеклась своим придуманным Диком, так бранила его, так любила и ласкала (надо же было как-то оправдать его существование!), что в конце концов Нелли подарила ей настоящего, живого Дика, думая осчастливить девчонку. Но первый Дик не исчез; он был и остался ее кумиром; между воображаемым и живым псами то и дело случались драки и, чтобы разнять их, Люлю приходилось колотить обоих поровну, тем более, было к кому приложить руку, — живой Дик получал за двоих.

А вот Нелли, напротив, всю свою жизнь, до встречи с Реджинальдом, слышала только обычные, реальные голоса, и ни разу в ночном небе или над вершинами гор ей не привиделся дух, не почудился мираж. Потом она узнала Реджинальда. И внезапно ее рационализм обернулся правотою, практичность — добродетелью, эгоизм — душевной чистоплотностью, даже черствость ее превратилась в страдания из-за черствости, а ложь облагородилась, очистилась, сделалась родом красивой фантазии. И неведомый голос, нашептывающий все ее обманы, тоже стал иным… Так что же происходит теперь, когда рядом Фонтранж; неужто она, Нелли, опять изменилась к худшему? Неужто ей снова придется объяснять свои лживые выдумки с помощью новых нагромождений лжи? А, может быть, она любит и Фонтранжа? Или для каждого мужчины, которого ей суждено встретить в жизни, у нее находится своя, особая ложь?

Чем больше Нелли думала о Гастоне и Реджинальде, тем меньше ей хотелось очиститься перед ними путем правдивого признания. Гастон наверняка простил бы ее, напиши она ему покаянное письмо. Но она скорее дала бы четвертовать себя, нежели рассказать ему всю правду; даже нынешняя ужасная атмосфера неуверенности была для нее легче полной ясности. И Реджинальд, вероятно, простил бы, признайся она разом и в своей любви и в своем обмане. Но гордость, довлеющая над ее слабостью, не позволяла уступить этому искушению. Нелли предпочла бы старинную пытку, где огонь — единственный вершитель правосудия и где она могла даже в тисках раскаленных клещей твердить, что говорила Реджинальду чистую правду о своем браке с престарелым вельможей, о своем замке в Об, о богатстве и непорочности. Она охотно отдала бы себя в руки палача, взошла на костер и сгорела заживо, чтобы потрясти судей своими страданиями, своей стойкостью и заставить их отказаться от обвинений. Нет, она никогда не признает себя лгуньей. Даже если сам Реджинальд явится и спросит ее, лгала ли она, ответ, вопреки всякой очевидности, будет отрицательным. Лучше потерять все, чем оказаться неправой. Ее честь требовала отрицания собственного явного обмана, хотя бы и ценою несчастья. Пусть он приходит! Пусть приходит! Она снова и снова будет твердить ему, что до их встречи оставалась непорочной. Впрочем, пытки она и впрямь не избежала. Душевная мука не оставляла ее ни на минуту, особенно усиливаясь к ночи. Странно, что это не происходило в те часы, когда Нелли обычно встречалась с Реджинальдом, — оно было бы понятнее и легче переносимо. Но нет, именно к этому часу все в Нелли притуплялось и немело; накал ее терзаний вдруг почему-то ослабевал, словно жажда любви и страданий требовала короткой передышки. Часы, на которые выпали самые сильные муки, подобны местам, где слишком много танцевали, слишком часто прогуливались, — туда не хочется возвращаться. Быть может, когда-нибудь эти прекрасные послеполуденные мгновения снова наполнятся былым счастьем, но пока на это надеяться не приходилось. Пока от них веяло ледяным холодом суровых предвечерних гор.

Дни внезапно растянулись до бесконечности; Нелли заполняла их, как заполняют щебнем выбоины на дороге, всяческими малоинтересными занятиями — бассейном, кино, уроками испанского языка. С тех пор, как ей минуло двенадцать лет, у нее никак не находилось времени заняться испанским. Теперь его было в избытке. Впрочем, преподаватель не обманывался на ее счет: ему казалось весьма подозрительным, что Нелли, в ее возрасте, никогда не спешит закончить урок, даже после изучения глаголов «ser» и «estar», что она ни разу не отменила занятий. Но зато все остальные дневные часы — те, которые почти не имели отношения к Реджинальду, — звали, желали его так же неистово, как звали и желали его нынешние мысли и чувства, переполняющие душу Нелли, хотя Реджинальд о них знать не знал. Отчего, например, утро годовщины битвы на Марне, полдень праздника Перемирия, удовольствие, с которым Нелли заказывала себе туфли, во весь голос призывали Реджинальда? О, не из-за войны, не из-за мира, не из болезненного стремления иметь пятьдесят пар обуви; и все-таки отсутствие Реджинальда в эти часы нестерпимо жгло ее сердце. Утро и ночь, разделенные невидимой пропастью его отсутствия, горели, как открытые раны; в каждом сне она просыпалась от ужасной реальности, за каждым испуганным пробуждением стоял тяжкий, навязчивый сон. Сомнений не оставалось: единственно возможным способом существования была жизнь между грезой и явью, была жизнь с Реджинальдом. Но где же, где отыскать его? В какой стране, в каких краях имеют хождение взгляды, мысли, фантазии, которые позволили бы ей вновь сблизиться с ним? Что ж, отомстить было проще простого: доказав Реджинальду, Что он ошибся, доказав, что ему не лгали, иными словами, встретившись с ним не раньше, чем она станет женщиной, в какую он верил, — богатой, почитаемой супругой знатного и влиятельного человека, замужней и, одновременно, непорочной; когда она станет женою Фонтранжа.

Вот о чем Нелли теперь думала по ночам. Она пыталась разобраться в себе самой, в своем замысле; понять, не ищет ли в союзе с Фонтранжем личных выгод. Брак с ним можно было назвать благородным поступком только в одном случае, — если он состоится ради Реджинальда. Нелли боялась обнаружить, что это не совсем так, что в ее жизни осталось место и для третьего состояния. Она говорила себе, что если попросит совета у матери, самой бессердечной интриганки на свете, та будет горячо ратовать за этот брак, и тогда он, неизбежно сделав сию даму тещей Фонтранжа, впрямь обернется отвратительной комедией. Строила бы Нелли свои планы с таким воодушевлением, будь на месте Фонтранжа старый, дряхлый, разоренный князь Демодов, которому только и оставалось, что исправлять чужие судьбы, или пожилой, безобразный банкир Моиз, которому она явно нравилась? Вокруг было полно знатных стариков, готовых взять ее в жены. Но она этого не хотела. Ей казалось, что с ними она продолжала бы жить в той же, прежней действительности; и только рядом с Фонтранжем ее существование обретало все обаяние легенды. Если она добровольно или силой не увлечет Реджинальда в заколдованное царство, где воображаемая правда всегда одерживает верх над реальной, то ее план заранее обречен на поражение.

Нелли дивилась сама себе: она, которая до сих пор жила только настоящим и наслаждалась каждым днем, не заглядывая в завтрашний; которая, полюбив Реджинальда, мечтала лишь о том часе, когда увидит его, а по истечении часа — о последней минуте, и целиком отдавалась самой последней секунде свидания, вплоть до того мига, как Реджинальд выходил из машины, теперь перестала думать об этих преходящих радостях, об однодневных усладах и полностью сосредоточилась на планах будущей жизни. Она уже утолила ту языческую жажду счастья, которая побуждает брать его хотя бы урывками. Она открыла для себя подлинную религию любви. Есть, существует рай на земле, и через несколько лет она обретет его, этот рай — истинную, полную жизнь с Реджинальдом. Два послеполуденных часа с Реджинальдом — о, этого добиться нетрудно; даже сейчас она могла бы заманить его в свои сети с помощью многочисленных пособников соблазна — телефона, письма, записки, телеграммы. Она знала, что, решившись вернуть Реджинальда, непременно получит желаемое, но для этого ей придется пройти через пытку признания своих ошибок, через постыдное раскаяние во лжи. Тогда как настоящая жизнь с Реджинальдом доставалась куда более дорогой ценой, зато уж навеки. Нелли боролась теперь не за жалкий час торопливых объятий и словно краденых радостей с Реджинальдом, но за право завтракать вместе с ним, намазывать ему масло на тосты, спокойно лежать рядом в широкой постели, не скрываясь, на глазах у всех — у горничных, у директоров отелей. Боролась не за возможность выкрикивать Реджинальду лихорадочные признания в любви, но за право благодушно поджидать его на террасе какой-нибудь виллы, отнюдь не сгорая от желания, не терзаясь сиюминутной страстью. Нелли была до слез, до истерики одержима этим странным наваждением — во что бы то ни стало достигнуть состояния надежного, ленивого покоя, относиться к Реджинальду так, как она относилась сейчас к Фонтранжу. И, поскольку когда-нибудь придет смерть — не к Реджинальду, а к ней, — непременно нужно было, чтобы он в этом случае, бледный и потрясенный, мог внезапно явиться, по зову Эглантины, среди скорбящих родственников, тихо сесть у ее смертного ложа и спокойно, без слез ожидать ее последнего вздоха, дабы тотчас же после этого лишить себя жизни, как она, Нелли, обязательно поступила бы, закрыв глаза Реджинальду. Во что бы то ни стало следовало вовлечь его в долгую совместную жизнь, которая когда-нибудь окончится для них обоих в один и тот же миг. Единственное, что помогало Нелли кое-как переносить нынешние мучения, была надежда на то, что они послужат ступенькой к будущему счастью.

Но в другие дни ожидание становилось невыносимым; в Нелли опять просыпались сомнения. Она вдруг понимала, что ее замысел может осуществиться и два-три года подготовки (она сделает все возможное, чтобы завоевать Реджинальда!) приведут к желанной цели только при одном условии: если за это время не изменится сам Реджинальд. Нелли рассчитала все — собственное упорство, собственную добродетельность и любовь, возможность превратить будущее в прошлое, — и на все это она могла всецело положиться. Однако привычка не задавать никаких вопросов, обретенная в романе с Реджинальдом, выработала в Нелли ошибочную уверенность в том, что он жил только в часы их свиданий. Вслед за чем растворялся, исчезал в огромном Париже, оставляя ей ничтожную частицу себя — пылинку, глоток воздуха. Вот этим-то она и жила со времени их разлуки: ее поддерживало ощущение, что его нигде нет, что он не существует, поскольку не находится рядом с нею. Он обретался в тех райских кущах, где, по мнению женщин, самое место возлюбленному, когда он не с вами, когда он не лежит в ваших объятиях. Разумеется, умом Нелли понимала, что он не до конца растворялся в природе, и все-таки ей чудилось, что без нее он ведет вторичную, ненастоящую жизнь, где выполняет все неизбежные процедуры — завтрак, туалет, работу — медленно, словно во сне, точь в точь муравьиная или пчелиная матка, охраняемая подданными в надежном укрытии от внешних тревог и забот. Именно такой образ жизни многие женщины полагают единственно верным: жена с утра до вечера ведет ожесточенную борьбу за существование, а муж или любовник, ухоженный, избалованный, изнеженный, милостиво ожидает часа объятий.

И вот однажды Нелли вдруг осознала, насколько это глупо — рассчитывать на неизменность Реджинальда. В каком-то внезапном озарении она увидела, как он, подобно другим людям, ходит по улицам, рискуя попасть под машину, поскользнуться на шкурке банана, заразиться брюшным тифом, подхватить сенную лихорадку. Ей представилось, как Реджинальд, до сей поры неуязвимый и бессмертный, дышит, кашляет, разговаривает с другими женщинами — с одной женщиной! — неизбежно продвигаясь таким образом и к смерти и к другим увлечениям.

О небо, почему песнь Фонтранжа тут же становилась ужасной, неприемлемой?! Нелли вслушивалась в ее звучание, и вот что она узнавала: «Итак, она поняла, что жестоко ошиблась, поверив превращению Реджинальда в лошадь по имени Тамар. Тамар, дочь Себы, потомица коней пророка, конечно являла собою перевоплощение, но оно было всего лишь слепым подражанием форме. Реджинальд мог обернуться только Реджинальдом и никем иным. Он просыпался, одевался, выходил из дома, шел пешком или ехал на машине, вел переговоры с представителями Европейских государств, заказывал себе костюмы, брился у парикмахера, делал маникюр — и болтал с маникюршей, расспрашивая, любит ли она театр, деревню; он покупал газеты в киоске — и болтал с киоскершей, интересуясь, ездит ли она отдыхать летом и куда именно. Потом он работал, а к пяти часам (это время у него освободилось после разлуки с его любовницей Нелли) ехал с визитом к тетушкам и кузинам. И беседовал с самыми красивыми из них. И, расспрашивал, любят ли они театр, деревню, и куда ездят отдыхать летом. Да, он говорил с ними: говорить с женщиной означает шевелить губами и языком, глядя на своих собеседниц и угадывая по их глазам, в каком направлении и как сильно нужно шевелить губами и языком. И он танцевал с ними: танцевать с женщиной означает держать ее в объятиях и кружить по залу в ритме музыки, увлекающей обоих в укромные уголки, например, за оконные портьеры».

Вот какова была нынешняя жизнь Реджинальда. С каждым днем он все больше менялся. С каждым днем все больше забывал. С каждым днем отдалялся от нее. Ах, каким тяжким разочарованием обернулась для Нелли любовь к мужчине! Насколько легче и надежнее было бы любить Бога! Точно в ускоренной съемке, она видела, как растут и седеют волосы Реджинальда, как он ссутуливается и дряхлеет. Ей хотелось сорваться с места и бежать, мчаться к нему, чтобы поспеть до того, как он ослепнет и оглохнет от старости. И настал день, когда она побежала.

Она поджидала его перед началом конференции, стоя за редкой цепью полицейских в штатском, коим было назначено встретить приветственными выкриками появление знаменитого иностранного министра. Она ждала, как ждут выхода новобрачных. Еще издали она завидела его, идущего своей всегдашней, спокойно-высокомерной поступью; она закрыла глаза и чуть не упала, но, к счастью, это оказался не он, а низенький толстячок со смешной, торопливой, крабьей походкой. Потом она опять увидела его — с высоко поднятой головой, с длинными руками без перчаток, — и снова приблизился не он, а некто сутулый, глядящий в землю, в туго натянутых перчатках цвета сливочного масла. За какие-нибудь десять минут все представители мужской половины человечества, прямо противоположные Реджинальду, один за другим вышли из его образа, словно птенцы из яйца, и всякий раз, подослав к Нелли свои подобия, он покидал их за несколько шагов от нее, сам по-прежнему оставаясь невидимым. Но вот наконец появился и он — настоящий. Нет, старость еще не коснулась его. Каким-то чудом он избежал слепоты и паралича. Его окутывал легкий, но непроницаемый флер печали, мешавшей низменной жизни затронуть, запятнать главное. Он же один, без сопровождающих. Казалось, он и впрямь явился из тех невидимых волшебных краев, откуда всегда приходил к Нелли и где не существовало ни женщин, ни страстей. Он прошел мимо — и не заметил ее. Спрятавшись за широкоплечим полицейским, — вероятно, впервые служившим ширмой для любви, — который усердно орал в лицо Реджинальду: «Да здравствует Румыния!», она уцепилась за его железную руку, на грани обморока, на грани смерти при виде невозмутимого лица своего возлюбленного; на грани ликования — при виде его одиночества, признака верности. Он остался прежним, он ничуть не изменился, — вот лучшее доказательство того, что он еще может вернуть ей свою любовь.

Нелли вернулась домой с радостным облегчением. Но передышка оказалась недолгой; едва она легла в постель, как вновь начались душевные терзания. Теперь ей казалось, что она видела лишь призрак Реджинальда, — ведь он прошел в двух метрах от нее. А на расстоянии двух метров прошлое нетрудно принять за настоящее, болезнь — за здоровье. Может быть, рядом с каждым темным волосом у него появился седой; может быть, лицо, показавшееся ей гладким, уже иссечено множеством мелких морщин. Реджинальда следовало разглядывать с пятидесяти сантиметров или еще ближе, подойдя вплотную, дотронувшись, погладив по щеке, коснувшись губами. О, почему, почему можно узнать любовника, который вас избегает, только тем же способом, каким узнают любящего, — заключив его в объятия?! Среди ночи Нелли вскочила в ужасе: ей приснилось, будто Реджинальд превратился в старика, подобного Фонтранжу. Да и Фонтранж тоже старел на глазах. Следовало поторопиться с Фонтранжем. Иначе она навсегда останется одна в этом безнадежном, безвыходном тупике, куда попала по собственной вине.

Глава четырнадцатая


Начиная с того дня, как газеты огласили помолвку Нелли с Фонтранжем, судьба сперва робко, а затем все более энергично начала принимать участие в игре Нелли. Гастон отослал назад ее письма, которые были тотчас сожжены. Люлю развела огонь в старинной жаровне, какими нынче пользовались разве лишь самоубийцы, и Нелли, сидя перед ней, ворошила кочергой ярко рдеющую пачку, постепенно обращавшуюся в пепел. Но этого Гастону показалось мало: он попал в авиакатастрофу и в результате частично утратил память. Нелли сообщили о несчастье. Она даже не знала, чего ей больше хочется — остаться в уцелевшей половине памяти Гастона или кануть в забвение. Она пошла навестить его. Он ее не узнал. Ему сказали, что это его кузина, и он легко согласился, поверил и вел себя тихо и скромно, как и подобает в присутствии родственницы. На самом деле, воспоминания женщин о мужчинах, которые их любили — ничто перед воспоминаниями мужчин о своих возлюбленных; сидя рядом с Гастоном, Нелли не только не смогла припомнить хоть какую-нибудь малость о них двоих, но и ровно ничего не почувствовала. При виде того, как Гастон с новым интересом изучает и разглядывает ее, касается почтительно, словно незнакомки, Нелли ощутила в себе пугающую первозданную чистоту. И еще ядовитую зависть к этому заново родившемуся Гастону, который так легко освободился от стигматов прежней жизни. Где он — тот самолет, что мог бы и ее сбросить на первой попавшейся обочине, между первыми в ее жизни деревьями и людьми, самолет, что позволил бы ей предстать перед Реджинальдом (даже здесь она помнила о Реджинальде) без всяких умолчаний, без всяких тайн, которые навсегда затерялись, умерли бы в лишенном сознания и памяти теле?! После свидания с Гастоном Нелли стала часто летать на самолетах. Разумеется, она не верила в чудеса, но — мало ли что может случиться! Бравые авиаторы, на руках поднимавшие в кабину аэроплана эту прелестную пассажирку, и не подозревали о том, что она ищет среди них новой непорочности.

А затем, в один прекрасный день, в игру вошел Фонтранж.

* * *

— Это очень срочно? — спросила секретарша Реджинальда у Фонтранжа. — Господин Реджинальд ни в коем случае не хотел бы заставлять вас ждать, но у него сейчас состоится подписание договора о франко-иракской дружбе.

Фонтранж улыбнулся. Ему казалось, что то, зачем он пришел, намного важнее дружбы между Парижем и Багдадом, скрепленной подписями обеих сторон. Предположим, подумал он, какой-нибудь врач, специалист по отитам, занят подписанием договора о франко-прусской дружбе в то время, как требуется срочная операция ребенку. Я полагаю, участники договора не стали бы мешкать, особенно, если бы речь шла о сыне одного из них.

— Простите, но это очень срочно.

Секретарша ввела его в кабинет, где Реджинальд и второй атташе дочитывали последние статьи договора, и усадила в кресло. Фонтранж с интересом разглядывал договор. Ему никогда еще не приходилось видеть подобных документов даже издали, и он слегка разочаровался. В его представлении это должен был быть пергаментный свиток, перевязанный трехцветными лентами, с красивыми заглавными буквами, выписанными на старинный манер, — словом, со всеми аксессуарами, которые уже сами по себе способствуют примирению и дружбе. Увы, из своего кресла он видел самые банальные машинописные страницы, соединенные скрепками. Гаруну-аль-Рашиду такое не пришлось бы по вкусу.

Затем он стал изучать Реджинальда. «Esse homo, — подумал он, — это настоящий человек». Но явно не счастливый. Какой-то отсвет еще лежал на нем. Но отсвет холодный, точно остывший пепел. Последние сполохи ушедшего счастья. Он, Фонтранж, наверное, сиял бы от радости, подписывая договор о дружбе с Ираком. Нет, Нелли жестоко ошиблась: этот человек, сдержанный, высокомерный, с учтивой улыбкой, никак не мог превратиться в Тамар. Тамар возликовала бы, доведись ей заключить договор о дружбе с чистокровными арабскими лошадьми, со своими приятелями-верблюдами, с голубыми дроздами и крупными зайцами, выскакивающими прямо у вас из-под ног в развалинах Вавилона. Реджинальд производил впечатление человека, который еще долго не сможет заключать договоры о дружбе ни с Кербелой, ни с Моссулем, и уж, конечно, не с городами прошлого — с Ниневией, например. Сразу чувствовалось, что с прошлым он не в ладах. Всем своим видом он отрицал его. И на Фонтранжа он смотрел так, словно тот сидит в его кабинете целую вечность.

— Я в вашем распоряжении, — сказал он, подходя к Фонтранжу. — Нас будут беспокоить, но вы не обращайте внимания.

Фонтранж искал предмет разговора, который позволил бы ему плавно перейти от иракского соглашения к беседе о Нелли. Такой предмет имелся — можно было начать с Тамар. Но Фонтранж теперь ясно понимал, что у этого человека нет ничего общего с Тамар, и он заранее отказался прибегать к ее помощи… Отчего те, кому доверяют заключение договоров о дружбе, всегда так холодны и замкнуты? Фонтранж знал массу людей, что подписали бы такой договор с волнением и радостью. Он и сам готов был заключить договор с Реджинальдом. Впрочем, именно ради этого он и пришел, — чтобы договориться о соглашении между мужчинами, между двумя условностями, какие являют собою время и реальная действительность.

И он сказал:

— Я женюсь.

Лицо Реджинальда на миг затуманилось. Ясно было, что мысль о браке ему неприятна. И не потому, что речь шла о Фонтранже, — просто брак подразумевал наличие женщины, а он готов был беседовать на любые темы, кроме этой.

— Примите мои поздравления, — ответил он.

— Я женюсь на Нелли, — продолжал Фонтранж.

Вошел начальник протокольного отдела; он хотел обсудить церемонию подписания. Судя по его любезному виду, он даже мысли не допускал, что присутствие Фонтранжа может помешать заключению договора. Фонтранж тоже так думал и не стал откланиваться. Впрочем, Реджинальд почти тотчас же вернулся к нему.

— Поздравляю вас вдвойне.

— Месье, — сказал Фонтранж, — я читаю в ваших глазах вопрос: «Почему это должно меня интересовать?» Вы либо неискренни, либо неверно понимаете смысл своей личной жизни. Это событие интересно для вас ровно в той мере, в какой вас интересует собственное счастье, в какой мере счастье выше несчастья. Я женюсь на женщине, которая любит вас, которую любите вы, и вы ничего мне не скажете?

— Я вас не понимаю.

— Для начала произнесите вслух ее имя. Не бойтесь называть его, пусть оно звучит в вашей речи. Вы так скованы и чопорны не потому, что не хотите говорить о ней, — просто вы поклялись себе никогда больше не произносить ее имени, не правда ли?

Реджинальд внимательнее вгляделся в Фонтранжа. Этот человек сказал правду. В течение трех последних месяцев Реджинальд вел борьбу не столько с мыслями и воспоминаниями о Нелли, сколько против ее имени. Он решился жить дальше, отогнав от себя не образ Нелли, но звук ее имени, составлявшего самую прочную основу их любви, и эта любовь, побежденная упорством Реджинальда, разумеется, сошла бы на нет. Он уже мог смотреть на мир, не слишком при этом страдая, говорить и слушать, не слишком страдая, но стоило этому имени возникнуть у него в памяти, ему становилось худо. Он пытался избавиться от него так, как отвыкают от курения, от алкоголя. Он уже мог почти без боли слушать, как его произносят другие. Ему казалось, что он навсегда отнял у нее имя. Она спала без имени, вставала, принимала ванну, завтракала без имени. Она превратилась в безымянный призрак, который ускользал из воспоминаний, не задерживался в мыслях, уподобляясь тем полузабытым женщинам, что смущали непорочного студентика Реджинальда в юности. Она была соблазном, искушением — все еще влекущим, но уже недоступным, ибо лишилась главного — имени. Она часто являлась к нему по ночам — такой близкий, но мятущийся дух; она тоже искала свое имя, в стремлении вновь утвердиться на земле, и тоскливо, безнадежно выкрикивала подряд имена всех святых, что могли быть ее покровительницами, без конца перебирая их и не находя нужного. Он глядел на нее и, удерживая во рту верное имя, точно косточку плода, ждал, безжалостно ждал, когда она в отчаянии улетит прочь, готовая последовать за всяким, кто подарит ей любое имя, готовая обнять даже Реджинальда, назови он ее Жанной, Урсулой или Мириам. Но он остерегался выговаривать и эти имена. Нет, он не произнесет его вслух перед Фонтранжем. Иначе Нелли (Господи, как больно! Зачем он все-таки назвал ее?!) тотчас же вернется.

— Поговорим откровенно! — сказал Фонтранж.

Он хочет толкнуть меня на откровенность, думал Реджинальд, потому что ему нужны сведения о Нел… о ней. Она лжет ему так же, как лгала мне, как лгала тому, другому или еще десятку других. Что это означает — говорить откровенно с женихом женщины, которая раздевалась и ложилась с вами в постель не менее двухсот раз, которая клялась, что любит только вас, что не мыслит жизни без вас, что ваши поцелуи для нее, как выразился бы этот араб, входящий в кабинет для подписания своего проклятого договора, слаще меда и острее перца, что ваши речи звучат нежнее лютни и виолы, что ваше сердце бьется в такт, иноходи Магометова коня, что она убьет себя, лишившись вашей любви хоть на один день, на один миг? С той поры прошло семьдесят три дня, пятнадцать часов и, если я не ошибаюсь, сорок пять-сорок восемь минут, а она не только не лишила себя жизни, но выходит замуж за старика. Будем объективны: за красивого, благородного старика. Так почему бы ей не рассказать ему, что она никогда не была ничьей любовницей, тем более, моей; что я никогда не подходил к ней ближе, чем на двадцать сантиметров, что она честная и порядочная женщина?!

— Нелли любит вас, — сказал Фонтранж. — Мне известно, кем вы были друг для друга. И, мне кажется, вы тоже любите ее. Поговорим же откровенно!

Чего он хочет? — спрашивал себя Реджинальд. — Чтобы я обещал ему больше не видеться с ней? Пожалуйста! Или чтобы я, наоборот, пообещал ему видеться с ней? Или чтобы я стал видеться с ней, не видя ее, в качестве старого друга, далекого и безразличного?

— Войдите!

Вошел некто, оказавшийся иракским министром Али-беем, прямым потомком Гаруна-аль-Рашида, как сообщил Реджинальд Фонтранжу, знакомя их. Договор был зачитан вслух. Присутствие Фонтранжа, которого Али-бей время от времени одарял ласковой улыбкой (особенно когда звучало слово «дружба»), казалось теперь не только естественным, но даже и необходимым залогом успеха, хотя сам он разбирался в юридических тонкостях международных отношений не более, чем раскаленный булыжник, брошенный в котелок с похлебкой из ворон, способен оценить ее вкус. И, тем не менее, он явно сообщал дипломатической процедуре особую теплоту, благодаря которой франко-иракская дружба выглядела предельно искренней. Французский министр подписался в левом углу, слева направо, как и подобает европейцу; Али-бей — в правом, справа налево, с каждой буквой подползая к росписи Реджинальда. Затем арабы и протокольная группа удалились. Прощаясь, Али-бей сердечно пожал Реджинальду обе руки. Со времен третьего крестового похода арабы и Фонтранжи не обменивались подобными любезностями.

— А вы… вы любите Нелли?

Ну вот он и произнес ее имя. И сам заметил это по тому, как кровь бурно застучала в висках и глаза внезапно увлажнились.

— Люблю, — ответил Фонтранж. — На пороге смерти можно только мечтать о такой прелестной двоюродной внучке, не правда ли?

Нет. Неправда, думал Реджинальд. Умереть рядом с кем-то, скрывающим тайны, уйти из жизни, не узнав эти тайны, — невыносимо! Впервые он почувствовал, что среди стимулов, побуждавших его жить, был и этот: узнать тайны Нелли или уж, по крайней мере, как можно дольше оставаться современником тайн Нелли. Итак, все встало на свои места. Этот благородный дворянин сообщил Реджинальду, что знает о его романе со своей будущей женой. Ну и прекрасно! Теперь они без всякого стеснения смогут раскланиваться, встретившись на улице, на Выставке обнаженной натуры в Сен-Морице или в Дижонском музее. Они смогут посетить вместе, обмениваясь вежливыми репликами, гробницу Филиппа Бургундского. Они смогут поговорить о собаке, лежащей у ее ног, — громко, во весь голос, притворяясь, будто подшучивают над ней, — пока Фонтранж будет размышлять о том счастливом времени, когда он тоже сможет наконец лечь и больше не вставать, в ожидании пса, который проживет еще каких-нибудь десять лет, и Нелли, которая присоединится к ним обоим лет эдак через пятьдесят — некогда юная, а ныне дряхлая ревматическая старуха.

— Почему вы больше не хотите видеться с Нелли?

— Разве она вам не объяснила?

— Она сказала, что вы сочли ее лгуньей.

— Да, она лжет, как дышит.

— А солгала ли она в чем-нибудь, что касалось ваших отношений?

Куда он гнет? — спрашивал себя Реджинальд. — Не хочет ли он убедить самого себя, что ведет к алтарю честную праведницу? Может, он намерен вдобавок восстановить ее девственность? Ну что ж, с нею это нетрудно.

— Друг мой, — сказал Фонтранж, — я не думаю, что солгал хоть единожды в жизни. Но я не поручусь за то, что моя жизнь в общей сложности более правдива, чем жизнь Нелли. Предположим, вы правы и она лжет, как дышит. Однако из всей этой лжи выросла, ее усилиями, чистейшая, драгоценнейшая жемчужина — абсолютная правда, называемая любовью к вам. Разве она солгала вам в стенах того дома, где вы встречались, в пределах того ужасного, всепожирающего чувства, которое до сих пор терзает вас обоих? Можете ли вы вспомнить хоть один ее лживый жест? Позвольте мне сказать: вы сами заставили ее лгать. Так же, как вы сами нашли квартиру для свиданий, вы подсказали этой очаровательной влюбленной женщине, какою она должна быть, когда вас нет рядом. Вы ни о чем не спрашивали, не исповедовали ее. Вам посчастливилось привлечь к себе душу, которая отдалась навеки, в неистовом желании избавиться от тяжкого гнета компромиссов и равнодушия, коими Господь бог наказывает девушек, имевших несчастье родиться в небогатых семьях. Вы никогда и ни в чем не помогли ей. Я не постигаю, какой бес гордыни побудил вас предпочесть этой женщине, полной жизни — пусть даже самой обыкновенной жизни, пошлой, мещанской, жадной до удовольствий, а иногда и жестокой, — некий идеальный манекен, незнакомый с низменными сторонами бытия в силу своего высокого происхождения, богатства и выгодного брака. А она была всего лишь дочерью скромных буржуа, бедной и незамужней. Вы же бессознательно заставляли ее отрицать это положение вещей. В минуту прощания вы убеждали себя, что расстаетесь с одною из высших сил этого мира, а не с одной из его слабостей. Так почему бы ей не подыграть вам, почему бы в миг, когда вы провожали ее взглядом из отъезжающего такси, не обратиться в то существо, какое вы непременно решили видеть в ней?! Захоти вы счесть ее миллиардершей или королевой, она так же ловко исполнила бы и такую роль. Впрочем, именно этого вы ведь и желали в глубине души, не правда ли?

— Может быть.

— Да, именно так. Не думаю, что вами двигало тщеславие. Но вы все-таки полагали, что великая любовь возможна лишь в союзе с возвышенными натурами. И любовь Нелли — миллиардерши и королевы — представлялась вам минимальным условием такой любви. У меня был друг, похожий на вас. Правда, он, к сожалению, плохо слышал. Он служил, как и я, квартирмейстером драгунского полка в Сен-Жермене и тоже хотел любить не меньше, чем королеву. Он был красивый малый и, пока его не назначили адъютантом в Сомюре, имел полную возможность осуществлять свое решение. К концу пребывания в Сен-Жермене ему все смертельно надоело. Мужья его «королев» — короли — были все подряд идиоты. Их дочери — принцессы — дурочки и кривляки, за исключением одной-двух, обещавших стать королевами. Их сыновья — принцы — несносны и скучны до такой степени, что никак не походили на наследников престола, а именно на сыновей фурьеров драгунского полка и не более. Что касается самих королев, они-то как раз блестяще справлялись со своей ролью (если не считать кошмарных шляпок, замечал он) и справлялись куда лучше, чем он сам, ибо именно они выбирали себе, под самым носом у короля, юного фаворита, которого с немалыми трудностями оставляли на сверхсрочную службу, да и то еще требовалось, чтобы командующий Х., отец генерала Х., настоятельно попросил об этом полковника де Лаколовриера. Словом, обстановка была настолько тягостная, что в конечном счете он запретил своим королевам распространяться о семейных делах, — заставляя их изображать роскошных манекенщиц с улицы Мира. Вот тогда они становились совершенно очаровательными… Но я отвлекся.

Прав ли он? — раздумывал Реджинальд. — Нет, он неправ! Он представляет дело так, будто я специально принуждал Нелли играть роль богатой и знатной дамы. Я же просто убедил себя, что она, подобно Венере Пеннорожденной, возникает из волн, из солнечного света, а не из бедного предместья. И каждый вечер, при прощании, я думал, что она не возвращается в свое темное, алчное окружение, а просто тает, растворяется во мраке ночи. Воображать себе такую, почти несуществующую Нелли — вот единственный способ, помогавший мне переносить ее отсутствие. Покидая меня, она уходила в некое волшебное царство — радужное, золотое, неземное. О Боже мой, она возвращалась в свое скромное мещанское жилище, а шла туда, словно на полотна Донателло или Рембрандта, на свое законное место! Она лжет, как дышит… Все женщины лгут, как дышат!

Фонтранж встал. История молодого бригадира фурьеров явно отвлекла его от цели прихода.

— Я вижу, — сказал он, — вы не хотите понять, зачем я вам все это говорил. Быть может, вы поймете быстрее, если я сообщу, что через две недели Нелли станет моей женой.

Реджинальд и в самом деле не понимал.

— Тогда я покажу вам ее будущие визитные карточки, их только что изготовили. Они несколько оригинальны. Взгляните!

И Реджинальд прочел: «Нелли, маркиза де Фонтранж».

— Вы все еще не понимаете? Неужто вы ничего не чувствуете?!

Да, теперь он наконец что-то ощутил. Удар в сердце. Разбуженное воспоминание. Один вид букв, составлявших ее имя с этой новой приставкой, смутно напомнил ему какое-то давнее, ныне утраченное состояние счастья и покоя. Ну да, конечно: тот день, когда он встретился с Нелли!

— Я вижу, вы поняли, — заключил Фонтранж. — Кроме этого, она будет еще и баронессой. Баронесса де Шарлемань. Она станет тою, какой вы хотели ее видеть, какой вы заставили ее вообразить себя, чтобы ее можно было полюбить. Теперь вы понимаете, что я хотел сказать.

Я понимаю одно, — думал Реджинальд. — Понимаю, что это совсем как в кино: Нелли исправляет свою ошибку. Она искупает свою ложь. Она хочет в один прекрасный день предстать предо мною очищенной, воплотившей в жизнь каждое свое лживое слово.

— А Гастон? — спросил он.



Поделиться книгой:

На главную
Назад