Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лгунья - Жан Жироду на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да-да, именно тот чемодан ее и подвел. Он раскрылся по дороге, в лесной чаще, и по утерянным вещам преследователи отыскали ее… Реджинальд с восхищением внимал ей и верил абсолютно всему. Нелли инстинктивно чувствовала, что ложь легче всего обнаружить в процессе зарождения; для полного успеха ей следует расцвести пышным цветом, прочно утвердиться. Временами, при своих вдохновенных импровизациях, в самом апогее лжи, Нелли ощущала странное внутреннее удовлетворение; она и сама не понимала, что оно рождается в тот миг, когда ее ложь достигает высоты некоей правды, а именно, правды поэтической. Но иногда слепая доверчивость Реджинальда раздражала Нелли, и она вдруг ловила себя на легкой жалости к нему — жалости, смешанной с презрением. Как это столь проницательный психолог, для которого не составили загадки ни Вениселос, ни Сталин, неспособен уразуметь или хотя бы даже заподозрить, что он обнимает не какую-то сверхособенную француженку австрийского происхождения, оставшуюся чистой и непорочной в браке, а самую обыкновенную дамочку, отягощенную самой обыкновенной связью с другим мужчиной и родившуюся в самой обыкновенной буржуазной семье; эта недогадливость частенько мешала Нелли восхищаться своим любовником, побуждая сделать из него послушную игрушку.

Случались минуты, когда ложь должна была не только приукрасить Нелли для их замечательной любви, но и опустить Реджинальда до нее самой. О, вовсе не для того, чтобы меньше любить его! Но для того, чтобы избавиться от витавшей над нею, где-то совсем близко, угрозы, которая очень не нравилась Нелли. Эта угроза исходила от всего высокого, чистого, незапятнанного, и Нелли лгала, пытаясь таким образом отомстить за себя. Как ни говори, а ее ложь пачкала Реджинальда. Тот факт, что он живет в атмосфере двусмысленности, что в словах любимой им женщины нет ни грана правды, отнюдь не возвышал и не очищал его. Так легко принимать ложь и ни разу даже не подумать проверить ее, — это значило самому приобщиться ко лжи, скомпрометировать себя ею. Красота, воспитанность, прочие добродетели ценны лишь в том случае, когда помогают человечеству подняться еще на одну ступень по пути к совершенству. Но неприятно было другое: ложь для Реджинальда отличалась от лжи для Гастона, как небо от земли. Нелли казалось, что Гастону она обречена лгать вечно. И ей никогда не обрести счастья с ним, ибо между ними неизменно будет вставать некто третий, которого ей придется скрывать от Гастона. Ну а Реджинальду предназначалась особая ложь — ложь, из которой следовало извлечь пользу. Другого такого Реджинальда она никогда больше не найдет. Ни один мужчина в мире не потребует от нее подобного возвышения над самою собой, не будет почитать ее совершенством, чудом непорочности. А Нелли явственно чувствовала, что другого средства привязать к себе Реджинальда у нее нет.

Иногда Нелли спрашивала себя, не играет ли он с нею, не догадывается ли, кто она на самом деле? Она пробовала поймать его. Она прикидывала: может быть, этот Реджинальд, с виду такой недоступный, такой возвышенный, просто-напросто эгоист и скупец, вполне удовлетворенный тайной бескорыстной любовью, которая позволяет ему осыпать ее духовными дарами вместо денег и драгоценностей? И она раздумывала, не следует ли ей обойтись с ним так же, как с любым другим мужчиной, как она обходится с Гастоном; не подтолкнуть ли его к мысли о браке, поставив перед выбором: он или Гастон. Ведь, в общем-то, невзирая на всю возвышенность их романа, он пока что был такой же обычной связью, как все прочие. И если Реджинальд принимает эту тайную, скрытую ото всех связь, может быть, у него просто есть ревнивая любовница или он не хочет вводить Нелли в свою жизнь? Мужчине очень легко строить вместе с подругой воздушные замки, когда ему нежелательно впускать ее к себе в квартиру. Словом, временами оба романа Нелли весьма походили один на другой, и перед нею вставала проблема выбора не между возвышенной жизнью и жизнью обыкновенной, а просто между двумя любовниками: которого из них она любит по-настоящему? с которым хотела бы жить?

Но вот несчастье: стоило Нелли задать себе этот вопрос, как она ясно чувствовала, что любит Реджинальда гораздо больше Гастона, и ценность этой любви, пусть и потаенной, никому неведомой, была такова, что сама мысль занести на нее руку казалась ей кощунством. И тогда возникал совсем другой вопрос: а сможет ли она с утра до вечера оставаться той мягкой, той безупречной женщиной, каковую изображала по два часа в день? Сможет ли подавить в себе безудержное кокетство, эгоизм, вспыльчивость и легкомыслие, что составляют ее жизнь остальные двадцать два часа в сутки? Иногда, лежа в объятиях Реджинальда, она была уверена в этом. Ей казалось, что для старых пагубных привычек хватит какой-нибудь четверти часика — либо утром, пока Реджинальд еще не проснулся и она сможет пререкаться со слугами, либо в телефонных разговорах, пока Реджинальд на работе, — вот тут-то она и сможет побыть тою, прежней Нелли, скуповатой, — черствой, любительницей покричать и поспорить; да, этих немногих минут вполне достаточно, чтобы освободиться потом на весь день…

Итак, в отношении ее самой дело казалось вполне возможным. Конечно, предстояло еще избавиться от Гастона, и это сулило множество тягот, но кто сказал, что женщине трудно переносить тяготы нелюбимого человека?! Нелли обуревали куда более сильные сомнения по поводу Реджинальда. Как ни странно, именно недалеким женщинам дано вернее всех угадывать, что творится в сердце гения. Возможно, Реджинальд любил в этих двухчасовых свиданиях как раз их особенную атмосферу; редкостная возвышенность и мирные радости кратких встреч бросали, как ему казалось, благородный вызов враждебной жизни, общепринятым законам, пошлым любовным обычаям; ему было невдомек, что каждая их встреча являла собою всего лишь одно из сорока тысяч свиданий, происходивших в Париже в тот же самый час. Возможно, нежность, питаемая им к женщине, которую он считал не только верной, но и чистой, не только свободной, но и богатой, не только умной и проницательной, но и образованной, быстро увяла бы, стоило ему получше узнать Нелли. Возможно, он любил лишь видимость Нелли. Он всегда выказывал суровость к особам ее толка. Он жестоко осуждал женщин-обманщиц, женщин-корыстолюбиц, имеющих двух любовников…

Что ж, поскольку Реджинальд держался одной-единственной Нелли, ей оставалось одно-единственное средство найти с ним счастье, а именно, никогда не вспоминать о предыдущих «реджинальдах». Не касаться абсолютно ничего в их общей безупречной жизни, иначе она грозила стать непереносимой. Яркий свет и правда в данном конкретном случае могли принести только тень, двусмысленность и неприятности. Разумеется, иногда этому счастью кое-чего не хватало: ему не хватало будущего. Поскольку ни Реджинальд, ни Нелли никогда не говорили о прошлом, они, вследствие этого, не могли говорить и о будущем. Ведь оно — будущее — заполнено вокзалами, отелями, новыми странами, вкусными блюдами, романскими церквями, которые человек неизбежно, даже сменив партнера или партнершу, сравнивает с вокзалами, отелями, едой и достопримечательностями прошлого. А Реджинальд ни разу еще не сказал Нелли: «Когда-нибудь мы сделаем то-то и то-то; зимой мы поедем туда-то…»

Итак, определяя времена года, за неимением лета или осени, только по листве дерева, на котором красовался носок, Нелли каждодневно входила в квартиру их свиданий, как входят туда, где не бывает ни будущего, ни надежды, — как вступают в вечность. Упав на самое дно этого колодца, словно неосторожная козочка в ловушку, Нелли, конечно, видела оттуда небеса и звезды своей жизни еще более прекрасными, чем обычно, но, увы, здесь воспрещалось любое вольное движение. Она готова была отдать что угодно, лишь бы Реджинальд наконец заговорил об их будущем, избавив ее от невыносимого гнета немоты! Но Реджинальд молчал, и это пугающее — или попросту глупое — молчание свидетельствовало о том, что у него, вероятно, есть другая, постоянная любовь, с другими привычками, с другой женщиной, и в один прекрасный день эта любовь вытеснит ее, Нелли, которой уготовано будущее с Гастоном.

Бедный Гастон! Этот тоже упорно гнул свою линию, и его поведение отнюдь не облегчало жизнь Нелли. Он, видите ли, вбил себе в голову, что раз Нелли так яростно отказывается клясться головой сына, значит, тот существует на самом деле. И в глазах Гастона это обстоятельство оправдывало многое. Сперва он винил Нелли в том, что она непостоянна, резка, раздражительна по отношению к нему. Прежде это было ей не свойственно. При всей своей тупой недогадливости Гастон явственно ощущал, что эта непостоянная, резкая, раздражительная женщина может быть преданной, терпеливой и нежной с другими — нежными. И если она все же не была таковой, то этому находилось два объяснения. Первое состояло в том, что Нелли не любит Гастона. Но это объяснение никуда не годилось: если она его не любит, то ей стоит лишь слово сказать, и он уйдет из ее жизни. Однако она проводит с ним три четверти дня по будням и все воскресенья с утра до вечера, — значит, любит. И она так радостно встретила его предложение пожениться, — это ведь тоже доказывает ее любовь. И она изредка проводит с ним ночь, — это ли не свидетельство любви?

Конечно, где-то существовал тот мужчина, которого Гастон про себя называл «виновником». Вот мерзкий тип! Но зато образ Нелли в глазах Гастона обретал истинное благородство. Ее сдержанность в отношениях с ним, несомненно, объяснялась внутренней борьбой, боязнью открыть ему свою тайну. И вспышки гнева, ясное дело, оттуда же, — она стыдилась незаконного происхождения своего сына. Бедняжка Нелли, — ей неведомо, что в этом подлом мире жертвами всегда становятся самые целомудренные из девственниц, а виновниками благовещений — самые черные злодеи. Ну, дайте только срок! — когда-нибудь этому негодяю придется иметь дело с ним, с Гастоном! А темненькое платьице, в котором она ежедневно к четырем часам выходила из дому (Гастон и это приметил) — разве оно не классическое одеяние согрешившей матери, идущей повидаться со своим незаконным ребенком?!

После долгих недель душевных терзаний Гастон не только свыкся с мыслью о сыне Нелли, но и заочно полюбил его. Он больше не сомневался в его существовании. Множество раз он пытался поймать Нелли на слове, и она никогда не отвечала так, словно у нее не было ребенка. Заходила ли речь о путешествии, о драгоценностях, о кухне, за каждым ответом Нелли незримо стоял ее сын. Например, Нелли отказалась поехать с Гастоном на Яву: любая женщина, будь она даже влюблена в другого, с восторгом согласилась бы на такой шикарный вояж… Или вот еще: Нелли перестала интересоваться украшениями, — даже квадратный бриллиант больше не прельщал ее; не означало ли это, что у нее имелось более драгоценное достояние, самое драгоценное для женщины — ее сын?! Теперь она уже не так охотно ела прежде любимые пряные блюда; верно, старинный, вековой опыт предостерегал ее, как и всех кормящих матерей, от острых приправ, что могли испортить ей молоко (пусть некормящие примут это к сведению!). Гастон даже узнал имя ребенка — Реджинальд. Однажды он наткнулся на запись в блокнотике Нелли: не забыть 15 апреля поздравить Реджинальда. Это имя слегка смутило его. Вероятно, отец мальчика — англичанин, но раз Нелли дала сыну английское имя, значит, она сохранила теплые чувства к своему соблазнителю. А, впрочем, если она и питает их, это только к ее чести! Вот так Гастон, всегда полагавший, что любит Нелли за то, что она непорочна, одинока и любит только его, мало-помалу смирился с тем, что она была совращена другим мужчиной, которого когда-то любила. Главное, не дать Нелли догадаться об этих подозрениях, а уж впоследствии он своей любовью и нежностью подведет ее к необходимым признаниям.

Однако, свою щепетильность Гастон проявлял самым неуклюжим образом. Так, он упрямо оставлял Нелли одну к тому часу, когда она выходила из дому в своем темном платье. Более того, — с нарочитым почтением, которое уже начинало пугать Нелли, он целовал ей руку, понимающе улыбался и выходил, не задавая никаких вопросов. Однажды он даже предложил ей остаться одной в воскресенье утром: если она желает, он избавит ее от своего общества и пойдет на скачки. Нелли впала в такую панику, что несколько дней после этого не встречалась с Реджинальдом. Ей почудилось, будто Гастон следит за ней. Она попросила Элен Гиз проверить ее подозрения: ничуть не бывало, — выйдя от Нелли, Гастон преспокойно отправился к себе в контору. Теперь он трудился с истинным энтузиазмом, ему нравилось затевать все новые и новые дела, пока Нелли находилась подле сына. С пяти до семи вечера, когда она, по его расчетам, играла с малюткой Реджинальдом (досадно все же, что он не смог подарить что-нибудь ребенку к 15 апреля!), Гастон с подлинным вдохновением искал и находил новые рынки сбыта для кукурузы, риса и сахара, — искал и находил новое будущее. И чай тоже имел блестящее, замечательное будущее. Первое предупреждение Нелли получила от Элен. Та не могла сказать ничего определенного, но у нее создалось впечатление, будто Гастону известно, что в жизни Нелли есть, кроме любви к нему, иные занятия; как ни странно, этот факт, похоже, придал ему бодрости и сделал счастливее. По словам Элен, Гастон считал Нелли кормящей матерью маленького мальчика. Она еще не кончила излагать Нелли свои соображения, как вошел и сам Гастон.

Да, сомнений не было, он явно верил во что-то подобное. Этим-то убеждением и объяснялась его тактичная сдержанность последних недель. Он уважал в Нелли юную мать. Нелли, быть может, не хватало чувства юмора, но зато в избытке хватило жестокости, чтобы в должной мере оценить комичность ситуации и насладиться ею. Этот идиот сам предоставляет ей свободное время, сам выдумал для нее столь трогательное алиби, ну и ну! А как почтительно Гастон поклонился ей, встав в половине пятого; как настойчиво старался увести за собою Элен, — Боже, до чего же он смешон и противен!

Ох, уж эти мужчины, — они умеют мучить своей добротой не менее, чем жестокостью, своим благородством — так же, как эгоизмом! Мало ей сложностей от их скудоумия, так нате вам еще осложнения от их же великодушия! Легко было играть Гастоном-тупицей, Гастоном-грубияном, — теперь вот изволь ломать голову над тем, как обходиться с этим новым существом, жалостливым и сентиментальным. Значит, ей придется не только скрывать свою любовь, скрывать волшебные взлеты и смертельные падения своей души, ее пламень, ее слезы и жгучие радости, скрывать счастливое, напоенное блаженством тело, скрывать все это за какой-нибудь во-время придуманной мигренью, — это-то нетрудно, и Гастону вовек не учуять пожара страсти, сжигающей Нелли, за той стеной, что она воздвигла между ним и собою; теперь ей придется каждую минуту призывать на помощь сына, которого прежде она боязливо поминала лишь в своих немых молитвах; обманывать этого ребенка — и его тоже! — вовлекая в недостойную, низкую игру. Ну хоть бы этот болван приписал ей не сына, а племянника или какого-нибудь воспитанника-недоумка из числа глухих и немых страдальцев на этой земле! Она рассказывала бы о таком Реджинальду, она нашла бы средство обратить выдумки Гастона в правду для Реджинальда.

Мужчины верят в правду, только когда она соответствует их собственному идеалу; тем хуже, если она создана потом, по следам события. Они заботятся главным образом даже не о самой правде, а о правдоподобном подтверждении иллюзии или лжи. Но Нелли, весьма ловко управлявшаяся с живыми людьми, теряла всю свою уверенность перед людьми воображаемыми. Превратиться в молодую мать для Гастона, в юную девственницу для Реджинальда не составляло ровно никакого труда, ни физически, ни морально. Но этот несуществующий сын внушал ей стыд, внушал ей робость. Воображение и будущее плохо уживаются с ложью. Нелли великолепно ориентировалась в лабиринте своей повседневной болтовни, своих обычных измышлений. Но она не могла лгать себе в другой, придуманной жизни. И не станет она помогать Гастону верить, что у нее есть сын. Будь что будет! Нужно лгать экспромтом, по вдохновению, пользуясь тем, что подвернулось под руку, иначе это сознательная, злостная ложь. А не внушить ли Гастону, что она курит опиум? Можно подстроить так, чтобы он встретил ее с каким-нибудь китайцем. Кажется, Элен знакома с атташе персидского посольства, а тот тесно дружит с секретарем посольства Японии. Что же касается пресловутого сына, называемого Реджинальдом, ему все равно не удастся лишить ее благопристойного будущего; она добьется своего любым способом, а он — он еще увидит, с кем имеет дело!

И Реджинальд в самом деле увидел… но вовсе не то, в чем Нелли собиралась убедить его. Вот в этом-то и заключается разница между человеком умным и человеком, о котором этого не скажешь: первый, даже будучи далек от истины, все же ничего зря не разрушит, не разобьет; он проберется между самыми хрупкими предметами в комнате чужой души так же изворотливо, как кошка между хрустальными бокалами. Реджинальд не питал никаких подозрений, не знал ровно ничего, но при этом он ни разу не задел Нелли бестактным жестом или словом. Все его поступки, то, как он обнимал Нелли при встрече, садился подле нее, говорил — не о любви, бросавшей их в объятия друг друга, а о диких животных, ленивцах и пантерах, — доказывали, что он прекрасно понимает, насколько тяжела и запутана жизнь женщины, имеет она сына или не имеет; понимает, что наш мир, это восхитительное местечко, на самом деле мрачное и презренное временное обиталище. Вот отчего, не ведая о нависшей угрозе, он решительно отворачивался от этого мира и заводил речь об их любви, о неприкаянной любви, которая никак не могла найти себе место и воплощение среди людей.

Глава седьмая


Реджинальда просветили на счет Нелли не анонимное письмо и не случайная встреча. Не прозрел он также истину и путем рассуждений от противного, помогающих математикам доказывать равенство треугольников или совпадение линий. Просто над его безмятежным счастьем вдруг нависло что-то вроде тучки, — такие всегда возникают над счастьем, отвоеванным у судьбы и бросившим ей вызов. Реджинальд и Нелли были обязаны своим счастьем лишь самим себе, они сотворили его собственными руками, оно не имело никакого отношения к парижским жителям, к парижским любовям; оно стало их гордостью, гордостью тайной, но наделившей их могуществом богов, не сравнимым с жалким людским счастьем. Итак, с Реджинальдом случилось именно то, что случается со счастливцами и гордецами, то, что постигло Эдипа и Гигеса[12]… В своем тщеславии, в своем довольстве он стал единственным виновником разоблачения, которым судьба, вполне вероятно, и пренебрегла бы как делом недостаточно возвышенным.

Однажды, идя на свидание, Реджинальд попробовал представить себе, какое открытие могло бы причинить ему самое сильное горе, и сформулировал его для себя следующим образом: невыразимая сладость романа с Нелли — это замок на песке, во всей этой истории он — наивный простак, а Нелли — отъявленная лгунья. Он сам посмеялся над подобным предположением. Лето было в разгаре, розы в парках цвели и благоухали. Триумфальная арка, коварно атакованная сбоку палящим солнцем, противостояла ему с невозмутимым спокойствием каменного мастодонта. Реджинальд вдруг почувствовал, что его счастье подобно этим розам, этому монументу: цветы произрастали на перегное, Триумфальная арка поднялась над могилой, — вот что нашептали ему тем вечером в один голос и едко-остроумный Вийон и романтичный Прюдом. Разумеется, Реджинальд не собирался продолжать эту аналогию. Но ведь известно, как соблазнился сей опасной игрой Эдип, однажды сказавший себе: «Самое необычайное, что может со мною произойти, это если бы моя жена оказалась моею матерью, а этот старый ворчун, от которого я наконец избавился, был бы моим любимым отцом, а дочь моя — сестрой, а нежная девичья грудь моей дочери — грудью моей сестры, а отец — дядей…» Вот и Реджинальд подумал: «Самое невероятное, это если наша любовь, воплощение чистоты, искренности, преданности, на самом деле — смесь лицемерия, продажности и разврата; если непорочные уста Нелли принадлежат не мне одному, а многим мужчинам; если из этих уст исходят не те простые правдивые звуки, какие слышатся в пении скрипки, а хитроумные, лживые выдумки; если рука Нелли…» Короче сказать, ему вдруг примерещилось то, что было невообразимо, невозможно… То, что было правдой.

Реджинальд все еще посмеивался над собственными фантазиями, когда в конце свидания, не выпуская Нелли из объятий, сказал ей:

— Послушай, Нелли, а ведь я все знаю.

— Вот как? — откликнулась она.

— Да, со вчерашнего дня я знаю все.

— Прекрасно, — ответила Нелли.

Она впала в странное оцепенение. Ничто в ней не дрогнуло при словах Реджинальда. Глаза ее были закрыты, и вот так же, в один миг, все закрылось в ней самой и вокруг. Она вдруг рухнула в ту черную, непроницаемо-мрачную нору, какой была ее жизнь и где ей совершенно не хотелось укрываться. Но укрыться было необходимо, хотя бы на минуту. Она, конечно, не думала, что Реджинальд и в самом деле что-то прознал. Если бы он заподозрил хоть ничтожную частицу правды, он не вел бы себя так нежно, как сегодня, и вчера, и позавчера. Но в этом «я знаю все» ей почудился грозный стук в дверь. — Это стучал кто-то неведомый, тот, кто безжалостно преследует людей, живущих миражом, видимостью или компромиссом, иногда и необходимым, называемым интригой, ложью. И этот удар нанес ей Реджинальд, нанес вслепую, наугад. Однако Нелли чувствовала, что не так уж он случаен, что в воздухе давно веяло угрозой. Разумеется, она не станет откликаться на стук. Может, это просто ветер сотрясает дверь, а вот стоит отворить, как в нее проскользнет и вор. Да, лишняя осторожность не помешает. И Нелли, словно одурманенная сном, повернулась на другой бок, вытянулась, смахнула с лица и рук пыль правды, так нежданно осыпавшую их, спрятала глаза, грудь, живот, колени, весь этот красивый фасад, который едва не предал ее, а однажды предаст окончательно, оставила взору Реджинальда только плечи, спину, талию — все, в чем она была полностью уверена, — и, сраженная внезапно нахлынувшей усталостью, нашла единственно надежное убежище в глубоком сне.

Реджинальд молча смотрел на Нелли. Она отстранилась, ушла от него. Никогда еще она не отстранялась так резко, так бесповоротно. Впервые в их общей постели она укрылась в ее собственном, одиноком сне. Вместо того, чтобы крепко обнять его, бороться вместе с ним против подступающей дремоты, она как будто сдалась без всякого сопротивления, забыла о нем, уступила чему-то более сильному, нежели сон, — забытью? или небытию? Она и вправду была сейчас одна; впервые он видел ее до такой степени одинокой. Все ее поведение, все тело принадлежали другой жизни, в которой Реджинальду не нашлось места. Он видел в ней лишь то, что видят в человеке, ведущем вас в царство теней, — спину, вдруг ставшую чужой; ему нечего было делать с этой спиной, она знать его не хотела, в ней воплотилось прошлое Нелли — незнакомки без черт, без взгляда, ничего общего не имевшей с их любовью. Внезапно ее образ, лишенный огня их взаимной страсти, потускнел и стерся; Реджинальд узрел воочию Нелли без любви. И у него больно сжалось сердце. Ибо рядом с этой внезапно погасшей Нелли стояла их любовь, отделенная от него и от нее, словно чемоданы, которые можно снова взять в руки, а можно и бросить навсегда. Она, эта любовь, больше не казалась ему неотъемлемой частью их обоих; она еще находилась в комнате, но уже стала третьим лишним, и ее можно было, по желанию или необходимости, оставить здесь или прогнать. От этого она не умалилась бы, о нет! Напротив, — отделившись от них, она выглядела сильнее, величественнее… вот только им она уже не принадлежала.

А Нелли спала так энергично, так деятельно, словно решила отоспаться не за сегодняшний день (нынче она выглядела вполне свежей и бодрой), а за все прошлое: то ли за слишком раннее вставание в детстве, то ли за ночь на балу, то ли за бессонные часы в каком-нибудь поезде. Реджинальд чувствовал, что этот сон никак не относится к нему; то был старый долг, прошлая необходимость. Но почему, почему она заснула именно так в самом разгаре их любви, в самом апогее счастливой, острой, трепещущей страсти; с какой стати этот мертвый, безразличный ко всему сон вдруг разобщил восторженных любовников? Реджинальд не мог объяснить эту странность. Он дотронулся до Нелли, погладил, приник губами к ее затылку, к ее плечам. Но она продолжала спать, и дыхание ее было часто и ровно, хотя чувствовалось, что его ритм нарушится тотчас же, как скоро Нелли покинет этот отрезок чуждой ей жизни и вернется в свою, привычную. Каким же словом, каким жестом он — не изменил, конечно, но оттолкнул Нелли от себя и от всего их связывающего?

Это выглядело так, словно он нечаянно нажал на какую-то волшебную кнопку, и вместо прежней Нелли возникла другая, лишенная любви. Нелли без любви… вот она, лежит рядом с ним, — почти неживая форма, погруженная в сумрак вечности; ее тело не откликается на его ласки, хотя и принимает их. Он ощущал, как она отдаляется — почти незаметно, потихоньку, будто ее уносит прочь медленный отлив. И Реджинальд вдруг почувствовал себя таким одиноким и неприкаянным, что даже вздрогнул от тоскливого страха; вид Нелли, какою она была до встречи с ним, какою будет после него, заставил его окончательно сбросить с себя привычные, уютные покровы любви, с которыми он не расставался вот уже четыре месяца. В одно мгновение эта любовь, услада его души, вырвалась наружу, и теперь, чудилось ему, печально и жалостливо, с любопытством посторонней, глядит на них из угла спальни, словно пытаясь понять, какой паре влюбленных так верно служила до сих пор.

И вдруг Реджинальд почувствовал, что Нелли уже не спит. Она вернула долг за ту часть ночи, когда маленькой девочкой прислушивалась к ссоре соседей (соседи всегда ссорятся по ночам!) или за ту, когда умер ее отец, — с этими долгами она отныне рассчиталась целиком и полностью. Сомнений не было: дыхание перестало выполнять свою очистительную роль. Реджинальд понял, что на смену забытью, крепкому сну с чуть заметными непроизвольными подрагиваниями пришла ясная мысль, и теперь молчание тела выглядело умышленным. Так протекли пять минут и каждая из них непреложно свидетельствовала: Нелли больше не спит. Но тогда почему же она упорно не двигается, не возвращается, с первым проблеском сознания, к любви, как это сделал бы Реджинальд; почему лежит рядом с ним, не помышляя о поцелуях? Этого он постичь не мог. По пробуждении Нелли всегда, даже лежа в его объятиях, судорожно хваталась за него, приникала всем телом, всем своим существом и сквозь отступающий сон впивала в себя счастливую страсть, которая, однако, сопутствовала ей и в самом глубоком забытьи. Сегодня же — ничего! Странно: Реджинальду вдруг почему-то вспомнилась виденная им на Востоке девушка, которую насильники бросили голой на обочине дороги; в своем гневном возмущении против жестокой судьбы несчастная даже перед своими спасителями упрямо лежала обнаженной, не желая прикрывать тело одеждой. Вот и здесь казалось, будто любовь, покинувшая Нелли ради какой-то неведомой передышки, теперь вернулась и отыскивает вход, пытаясь вновь завладеть ею, но тщетно: и душа и тело наглухо закрыты.

Нелли и в самом деле проснулась. Ей-то была понятна природа этого внезапного сна. Он скорее походил на обморок, какой следует за ударом дубинкой по голове. Таким ударом явилось случайно брошенное Реджинальдом слово. Она все еще ощущала тупую боль, причиненную им, а с пробуждением ее ждала ужасная истина: однажды Реджинальд и вправду все узнает. И она не решалась повернуться к нему, тянула время перед тем, как встретиться глазами с этим новым Реджинальдом, лежащим у нее за спиною, который уже не был тем вечным возлюбленным, с кем ее навсегда связала судьба, а стал временным любовником — на месяцы, на недели, может быть, на считанные дни. Лечь в постель с мужчиной, который для вас все, вся ваша жизнь до могилы, а проснуться рядом с первым встречным — вот поистине грустное событие, и Нелли оказалась его жертвой. Счастье осталось позади; оно еще билось в ее спину, точно вода о плотину, Реджинальд еще купался в нем. Но одно ее движение — и он стряхнет с себя последние капли этой божественной влаги. Отныне их любовь станет хрупким, неверным достоянием, беззащитным перед любой угрозой. Ежедневные двухчасовые встречи, украшавшие повседневную убогую жизнь Нелли цветами вечного, надежного, постоянного существования, превратятся теперь в обычные часы, разделенные на минуты обычного бытия, на отблески прошлого, на страхи и неуверенность будущего. Она уже высчитывала последние истекающие секунды былого счастья. До сих пор они узнавали время по солнцу; отныне им понадобятся стенные или наручные часы, а, может, даже и будильник — неизбежный спутник потерпевшей фиаско любви.

Нелли лежала не двигаясь. Нет, она не обдумывала новую манеру поведения, не составляла плана действий, — этот план был предельно прост: будь что будет. Через пару месяцев Гастон собирался уезжать, на его счет можно не волноваться. Она же постарается вести себя по-прежнему, ничем не выдать своей истинной сути. Если ей это не удастся, значит, обратить ложь в правду, доведя ее до логического конца, действительно невозможно. Значит, совесть, добрая воля, правдивость во лжи не способны подчинить себе ложь, чего не скажешь об искренности. Признаться во всем Реджинальду… о, нет, никогда! Он не поймет. Ведь тогда он должен будет признать компромисс между двумя Нелли, их родство, на самом деле несуществующее. Эти два образа не сопоставимы, и уж она-то, Нелли, сумеет разделить их навсегда. Ей приходила на ум одна ложь за другой, — все их она могла пустить в дело до того, как наступит развязка; все они убедят его, что он познал ее чистой, холодной, не изведавшей страсти, что она даже на пляжах никогда не видела голых мужских ягодиц, что она ни одной ночи не провела вместе с мужем: раз этот последний не существует, стесняться нечего, можно врать напропалую. Да, она внушит ему все, что, по ее мнению, является высшей истиной, которую выражают только с помощью лживых фантазий. И тогда она посмотрит, что дадут эти выдумки, достоин ли ее Реджинальд, осмелится ли он последовать за нею в иллюзорный мир, поднятый стараниями Нелли до сияющих высот их любви. Она сама в этом сильно сомневалась. Мужчина, которого сейчас ее хрупкое, слабое тело — ничтожнейшая из плотин — удерживало там, сзади, был всего-навсего сильнейшим, честнейшим и благороднейшим из всех мужчин, иначе говоря, слабым, беспомощным существом, неспособным выжить в диких джунглях современного мира, где такие, как он, прокладывают себе путь с помощью правды — вместо мачете, а ведь правда — не то оружие, которым можно отбиться от ядовитой змеи. Вот пускай теперь и узнает, что такое настоящая жизнь!

Но, Боже мой, как ужасна одна мысль о том, что нужно повернуться и впервые с улыбкой взглянуть в глаза несчастью! Ах, смотрите! — он сам поворачивает ее к себе, — что ж, тем лучше! Он первым решился встретиться с нею лицом к лицу, прекрасно! Ну, вот оно и произошло. Теперь можно, как прежде, улыбнуться ему; одной ложью больше или меньше, не все ли равно! Можно, как прежде, обнять его. Можно даже, несмотря на то, что теперь они оказались на разных полюсах любви, встать и одеться — все теми же движениями, все в то же платье.

Глава восьмая


О Боже, как грустно было видеть в такси эту пару: мужчину в крахмальном панцире вечной, нерушимой любви и женщину, объятую трепетом любви безумной, но неверной. Такси мчало их в пламя заката; багровое зарево, укрытое от Реджинальда спиною возницы, заливало Нелли. Это было очень красиво. Но на этих предвечерних улицах она вновь, как недавно в их комнате, остро ощутила, что любовь отлетела, покинула ее. Она высунула руку из окна и потянулась к солнцу. Теперь нужно было тянуться к солнцу, чтобы согреться.

Излишне говорить о том, что Гастон ждал ее. Он пока еще не заговорил с нею о сыне, но Элен предупредила Нелли, что объяснение может произойти со дня на день. До сих пор Нелли без зазрения совести пользовалась преимуществами этой ситуации. Если Гастон встречает ее с той деликатностью, какую мужчина проявляет к кормящей матери, вернувшейся от своего ребенка, тем хуже для него. Она не скажет ни да, ни нет. Впрочем, Нелли инстинктивно, из любви к этому будущему сыну, никогда не допустила бы оплошности, могущей выдать ее. Она уже давно накупила книг по медицине и заранее просвещалась, чтобы все прошло нормально, когда придется рожать; она ходила на специальные курсы, где учили, как вырастить ребенка здоровым. Так что, демонстрируя перед Гастоном свои познания в лечении скарлатины и грудницы или искусство делать перевязки, она почти не лгала. И то, что она вдруг начала изображать страх перед мухами — разносчицами заразы или комарами, от чьих укусов у младенцев распухает личико, тоже не являлось преступлением. Пускай добряк-Гастон расценивает существование этого ребенка как возврат непорочности Нелли, пусть преклоняется перед ее руками, качающими колыбельку, перед грудью, кормящей младенца, перед чревом, выносившим его; в конце концов, это естественная дань уважения, которое мужчина должен питать к женщине — символу материнства. Любопытно, однако же, как мало усилий потребовалось Нелли, чтобы подтвердить предположения Гастона. Тот, кто некогда изобразил любовь в виде ребенка, даже не подозревал, насколько это верно. Нелли возвращалась со свиданий с Реджинальдом, исполненная то радости, то беспокойства, то грусти, то восторга, которые человек, даже более проницательный и более посвященный, чем Гастон, вполне мог бы приписать материнской любви.

Итак, с этой стороны все обстояло благополучно, если только Гастон не вздумает сам вручить ребенку игрушки или купить ему детский автомобильчик: однажды он уже остановил Нелли перед витриной, где красовался один такой — белый, с серебристыми украшениями. О Господи, хоть бы он не послал его Реджинальду или не собрался подкупить кормилицу, чтобы увидать ее дорогого сына — своего будущего пасынка! На сей раз он будет отсутствовать целых шесть месяцев. У Нелли с избытком хватит неприятностей за это время, особенно с матерью, так что в ее письмах к Гастону наверняка будет сквозить тревога, какую обычно внушают дети. А к моменту его возвращения она решит, что делать дальше. Если ей будет очень плохо, если Реджинальд бросит ее, она сможет полностью отдаться своему горю, облачиться в траур и сообщить Гастону, что ребенок умер. И уж тогда она с полным правом, в любое время, попросит его оставить ее одну наедине с печалями. На парижских кладбищах нетрудно сыскать подходящую детскую могилку. А имя и фамилия не имеют значения. Или вдруг у нее родится сын от Реджинальда! Боже, вот это было бы счастье, ни с чем не сравнимое счастье! Конечно, когда Гастон увидит его — позже, много позже! — он поймет, что ребенок слишком мал, и примется сопоставлять даты. Но это уже проблема отдаленного будущего. Нелли как-то купила фотографию очаровательного малыша — именно потому, что хотела бы похожего сына. Теперь она специально оставляла ее на виду.

Устраиваясь таким образом с Гастоном, Нелли не бездействовала и в отношении Реджинальда. С этой стороны следовало не тянуть, не ждать у моря погоды, а собрать, быстро собрать все, что можно вложить в единственную любовь, какая дана ей на этом свете. Нелли старательно разукрашивала незримую завесу, придуманную ими для себя — Реджинальдом из отсутствия любопытства, ею из желания скрыть прошлое и свободно отдаться своей искренней страсти; при каждом новом порыве, бросавшем ее в объятия Реджинальда, она добавляла к прежним фантазиям еще одну, словно очередной цветок на алтарь любви. Она знала, что лет десять назад Реджинальд провел месяц в Аннеси. И вот она рассказала ему, что отдыхала в то же время на том же озере: ей было тринадцать лет, и она увидела его там, и влюбилась, и поклялась не любить больше никого кроме него. Начав с этой удачной выдумки, она могла теперь в ответ на вопросы Реджинальда поверять ему жизнь, посвященную одному только любимому… Как же это было приятно и как убедительно звучало! Какое блаженство — омывать прошлое волнами своей любви, у которой нет будущего! Отныне во всех воспоминаниях Нелли фигурировал Реджинальд, словно он и впрямь уже встречался на ее пути, словно был тайным спутником всей ее молодости. Нелли уверяла его, что каждый год на праздник Святого Реджинальда она весь день оставалась одна. Она велела выгравировать на маленьких часиках (которые потом потеряла) девиз, составленный для нее одним преподавателем: «Regina per Reginaldum» — «Королева для Реджинальда»… В день своей свадьбы она надела платье, выбранное специально для него. Ах, как сладостно было думать о нем, произнося то роковое «да», а, впрочем, не такое уж и роковое, поскольку вечером муж нежно поцеловал ее и оставил одну, точно и он был Святым Реджинальдом… Жаль только, она приурочила встречу с Реджинальдом к своим тринадцати годам, а не раньше, — тогда ему принадлежало бы заодно и ее детство. Но она и туда впускала его.

Этой ложью Нелли тешила одну себя. Когда, лежа в постели с Реджинальдом, она молчала, фантазия ее работала вовсю: вот она появилась на свет и впервые открыла глаза, а он уже тут, рядом; вот ей неделя от роду, но она его уже видит… И когда она впервые заплакала, он тоже был подле нее: по рассказам матери, плач малютки Нелли напоминал кошачье мяуканье, — это Реджинальд обучил ее первому в жизни языку, сидя возле колыбельки и тихонько мяукая. И при встрече с той, будто бы бешеной собакой он также оказался рядом и велел кормилице не бежать, а взобраться на приставную лестницу. Вот так-то вся эта жизнь, по которой Нелли шла с сухими глазами и черствой душой, ощущая себя злой, бессердечной, эгоистичной девчонкой, постепенно преображалась и убеждала ее в том, что она могла бы стать совсем другой — нежной, мягкой, чувственной. Как математики пользуются для обозначения неизвестной величины цифрой или буквой, которая сама по себе ровно ничего не означает, так и Нелли поверяла Реджинальдом любую жизненную проблему. Вводя его в свое детство, к которому он не имел никакого отношения, приобщая его ко всем своим воспоминаниям, даже самым неприятным, связанным с матерью и братьями, к которым она не питала ни малейшей приязни, Нелли находила единственно верное решение своей задачи — любовь. И даже когда Реджинальд, по воле Нелли, покидал мир ее детства, случалось, что любовь там оставалась — сама по себе.

Реджинальд с нежностью слушал Нелли. Он верил каждому ее слову. И всякий раз умилялся при мысли о том, что жизнь наконец-то подарила ему настоящую любовь, которую, после долгих бесплодных поисков, он уже отчаялся найти: легко ли, достигнув критического возраста, вдруг встретить двадцатипятилетнюю женщину, которая не просто полюбила вас, но никого не любила прежде; более того, эта прелестная незнакомка, оказывается, любит вас с самого детства. Нелли весьма удачно приняла эстафету от маленькой португалочки. Реджинальд не видел, что эту любовь, так пришедшуюся ему по сердцу, Нелли умело отмеряет нужными порциями. Иногда, пресыщенная страстью сверх меры, она не испытывала в ней нужды; в иные дни правда бывала настолько безупречной, что не требовалось и лгать. Однако Нелли теперь искала правды высшего порядка, которая была бы достойна их обоих, а такая встречалась редко. Временами, на улице или в ресторане, Нелли внезапно ощущала прилив гордости — гордости женщины, уверенной, что сегодня в Париже нет выше любви, чем у нее. А в некоторые дни ей казалось, будто ее любовь — первая во всем мире. Она держалась за это первенство как за почетную должность, как за звание королевы красоты, и если ему хоть что-нибудь угрожало, пугалась и начинала нервничать. И тогда одним словом, одной новой выдумкой возвращала свою любовь на вершину совершенства, безошибочно угадывая по настроению Реджинальда, что ей нужно рассказать сегодня: как в одиннадцать лет она сбежала из пансиона или как в пятнадцать лет решила покончить счеты с жизнью. Однако, чаще всего она предпочитала помалкивать и слушать Реджинальда, который тоже становился разговорчивее, отвечал на каждую из ее историй, большей частью выдуманных, своими — правдивыми, где и детство, и мать, и друзья были уязвимы для лжи не более, чем орешник для вьюнка. Впрочем, это не так уж неприятно — лгать кому-то, кого любишь, тому, кого любишь. Ибо он — единственный, кому лжешь с радостью и благодарностью в сердце.

Ложь, предназначенная для Гастона, казалась Нелли столь же тягостной и примитивной, каким было само чувство, питаемое ею к Гастону. Может, не стоило бы и стараться, не будь эта ложь залогом любви Реджинальда, выкупом за нее. А каждая ложь Реджинальду была всего лишь одной волной в море их страсти, одной песчинкой на берегу их любви. И Нелли винила в своей лживости Гастона, — это он понуждал ее обманывать, отравлял жизнь с Реджинальдом. Но как же она была благодарна Реджинальду за то, что он невольно заставлял ее приукрашивать ложью прошлую жизнь! И разве можно было сравнить лживые слова, укрывавшие ее от Гастона, спасавшие от самой худой участи, с теми, которые украшали, готовили ее для Реджинальда?!

Единственное, чего Нелли никак не могла объяснить себе, это тоскливое беспокойство, нараставшее в той мере, в какой оно, напротив, должно было ослабевать, — ведь Гастону уже через две недели предстояло уехать. Нелли не знала, что и с какой стороны угрожает ей, но определенно ощущала угрозу. В некоторые вечера ей чудилось, будто ее любовь не самая идеальная, а самая хрупкая из всех в Париже. Бывали дни, когда она, измучившись этими непрерывными переходами от одной любви к другой и устав держать между ними должную дистанцию, почти желала, чтобы Реджинальд и Гастон, живущие в таких разных мирах, встретились наконец, узнали друг друга, сблизились. Замужние женщины, имеющие любовников, не ценят своего счастья, особенно, если муж и любовник знакомы. Скорее всего, опасность таилась в ней самой: она никак не могла дождаться отъезда Гастона, ей уже не удавалось держать себя в руках, сохранять спокойствие, сдерживать нетерпение, которое сбивало ее с толку: впервые она раздраженно оборвала Реджинальда и, напротив, выказала минутную нежность к Гастону. Впрочем, она мгновенно спохватилась и исправилась, но оба любовника крайне изумились этой странности и, как она чувствовала, не забыли о ней, ибо в каждом из них она пробудила некоторые подозрения.

Однажды Реджинальд развлек Нелли рассказом о приятеле, который любил приврать.

— А как распознают лжецов? — спросила она.

— Этого — по глазам. Он их выпучивал, когда врал.

— Он и тебе врал?

— Да всем на свете. Как-то я встретил его на улице, он шел с крайне довольным видом. Я спросил, в чем дело. Оказалось, он только что подарил акварель Сезанна своему другу, который обожал этого художника. Тот был тронут до слез. Еще бы — нежданно-негаданно, в одно прекрасное утро, получить в подарок акварель Сезанна!

— Так он ее не подарил?

— У него ее никогда и не было. Да и откуда: он жил вместе с сестрой-калекой в одной комнате, где стояли два стула да старая кровать. Но при этом он направо и налево раздаривал Сезаннов, Роденов и Веласкесов. По его словам, однажды он встретил на улице такую прелестную женщину, что не удержался и сунул ей в сумочку великолепный талисман эпохи майя.

— Который, разумеется, достался ему в наследство?

— Нет, один старик, живший в Гватемале на ферме, нашел его в местечке под названием Гаксерко, потом потерял, а мой друг отыскал. Через год они встретились в полицейской префектуре.

— Почему?

— Мой друг сдал эту драгоценность в полицию и по истечении срока пришел забрать ее, но тут-то и объявился законный владелец. Старик как раз вернулся из Гватемалы. Он так умилился честности моего друга, что тут же подарил ему талисман, который действительно принес счастье: в тот же день он встретил свою нареченную.

— И это все правда?

— Сплошные выдумки. На прошлой неделе он показал мне фотографию своей мифической невесты, якобы англичанки из Лондона, с легкой примесью испанской крови. Представь себе сочетание: нежная английская кожа и жгучие испанские глаза. Я не видел ничего красивее. Он ее обожает, она его тоже. Он собирался покончить с собою из любви к ней, но перед тем, в пять часов утра, решил пойти и объясниться. Она тоже влюбилась в него и собралась умереть, но раздумала из-за дочери — прелестной шестилетней крошки. Он был в полном восхищении. Какое счастье — получить в дочери такую очаровательную малютку!

— А чем занимается твой приятель?

— Держит книжный магазинчик на углу улицы Святых Отцов.

Тем же вечером Нелли отправилась на улицу Святых Отцов. Она обошла две-три лавки и скоро убедилась, что их владельцы лгут только с одной целью — дабы укрыться от уплаты налогов или повыгоднее распродать первый тираж. У этих просто на лбу было написано, что они наглые обманщики. Зато в четвертой лавке Нелли сразу поняла: вот он, настоящий лжец. Весьма любезный, изысканный, прекрасно одетый господин, хотя борта его пиджака были обшиты шнуром, а на ногах красовались гетры. Интересно, чему эти великолепные гетры способствовали больше — торговле дорогими книгами или искусству лжи? В отличие от Нелли, этот господин использовал множество аксессуаров — массивный египетский перстень с печаткой, очки в коричневой роговой оправе, выглядывавшие из верхнего кармана пиджака, обширный шелковый платок — такими щеголяют лихие гаучо в цирке либо где-нибудь в диких пампасах, красуясь перед своей возлюбленной. Изящная тросточка с золоченым набалдашником в виде собаки была нарочито небрежно положена на угол стола — еще одна пособница лжи. Нелли с ходу придумала имя:

— Меня прислала к вам маркиза де Саанедра; она сказала, что я наверняка отыщу у вас книгу, которая меня интересует.

— Ах, эта маркиза! Какая очаровательная женщина! — воскликнул он.

* * *

Предупредить Реджинальда. Да, следовало предупредить Реджинальда. Но как? Сказать ему все или почти все — это означало погубить их любовь и грозило множеством опасных последствий. Послать ему анонимное письмо и, таким образом, постепенно ввести в курс дела, а там пускай сам разбирается в своих чувствах и приходит к выбору? Но почему бы не потерпеть еще две недели и не дождаться отъезда Гастона? Чего не сделаешь ради долгих месяцев идеального счастья?! И еще Нелли уповала на последнюю, самую простую возможность — чудо. Она сама дивилась, как это еще не отказалась от своей истовой веры в чудеса.

А ведь сколько их могло произойти, этих самых чудес! Тот, кто их сотворяет, имел богатейший выбор. Например, однажды Реджинальд возьмет и скажет ей: «Любимая, если ты замужем, разведись. Если ты вдова, готовься к свадьбе. Если у тебя прежде были увлечения, я уверен, что они для тебя ничего не значили. Ты не виновата, что я появился так поздно. И если ты решила скрыть их от меня, то это моя вина. Заказывай подвенечное платье, а я иду в мэрию». Или вдруг Гастон объявит ей, что женится на другой. Или Гастону надоест быть добрым и нежным и он начнет скандалить и грубо обращаться с нею. Или пусть она все забудет и назавтра проснется, как будто ничего не было, как будто не было ни Гастона, ни Реджинальда, а потом она встретит Реджинальда — случайно или не совсем случайно, а подстроит их встречу где-нибудь на улице, в театре, в «Венесуэле», в Сен-Жермене.

Но, конечно, настоящим чудом было бы первое, — ведь Реджинальд мог сотворить его сам, без Божьей помощи.

Однако, произошло не это чудо, а совсем другое — чудо с Гастоном.

Глава девятая


За два дня до своего отъезда Гастон порешил самолично доставить детский автомобильчик для ребенка по адресу, добытому агентом, нанятым следить за Нелли; он извлек игрушку из своего огромного авто, словно дитя из чрева матери, и вручил шоферу. Но когда тот с сокрушенным видом принес автомобильчик обратно, Гастон сразу заподозрил самое худшее. Конечно, не смерть ребенка, — еще вчера Нелли была особенно весела. И уж конечно не то, что машина ему не понравилась. Впрочем, шофер тут же доложил хозяину, что никаких детей в доме нет. Вернее, имеются двое; они как раз сейчас играют в коридоре возле консьержки и месье может на них взглянуть: один огненно-рыжий, с заячьей губой, второй кошмарно грязный, по имени Сесель. Марсель, вероятно…

Гастон приблизился к дому гуляющей походкой; увидел дерево во дворе, увидел черный носок на дереве во дворе, не зная, что глядит на предмет нежности Нелли; отстранил обоих ребятишек, загородивших вход в каморку консьержки (до чего же они невесомые, эти малыши!), услышал от нее, что даму, ежедневно приходящую сюда, зовут мадам Реджинальд, а ее мужа — месье Реджинальд, и что невзирая на их регулярное и вполне похвальное усердие, у них пока нет детей (о, они еще молоды, у них все впереди, — вставил Гастон, чтобы рассмешить консьержку, и та действительно хохотнула), и что если он подойдет к пяти часам, то наверняка застанет здесь обоих. Надо сказать, месье будет их первым гостем, — вот уж полгода, как они сюда ходят, и никто их пока не навестил. Но Гастон все еще сомневался.

— Может, я ошибаюсь, — сказал он. — Мадам Реджинальд блондинка или брюнетка?

— Да вот я вам сейчас покажу! — воскликнула консьержка. — У меня сын фотограф, он бывает здесь по воскресеньям и как-то заснял ее возле дома, а она и не заметила.

И Гастон увидел Нелли в ее скромном «материнском» платьице. Платье он знал, а вот лицо было ему совершенно незнакомо. На этом лице он прочел все, что мечтал когда-нибудь увидеть в Нелли, — мечтал подсознательно, ибо вообще-то считал ее совершенством. Это лицо сияло нежностью, покорностью, счастьем такой силы, что сын консьержки вполне мог бы соскрести с фотографии верхний слой, не нанеся ущерба выразительности запечатленных на ней чувств. Нелли шла по тротуару так, словно ее нес ветер, вся устремленная вперед, как фигура на носу корабля. Да, именно так. Гастон, который, в полном своем невежестве, держал в памяти не сохранившиеся, а отбитые части греческих статуй, невольно подумал, что голова, руки и правая нога Нелли напоминают о Нике Самофракийской. Никаких сомнений: женщина, которую он обожал при всей ее резкости, черствости, кокетстве, оказалась нежной, страстной, простой. Но только не для него. Все в ней, вплоть до приподнятой ноги, говорило об одном: «Я возношусь. Возношусь от скуки к единственно стоящему занятию. Возношусь из грязи к любви. Возношусь с земли, где живет Гастон; моя левая нога еще касается Гастона, но через миг оторвется от него. Сейчас я поднимусь наверх, в небеса, скину туфли, ходившие по Гастону. Взгляни, Реджинальд, как эта улыбка омывает лицо, которое целовал Гастон; взгляни, как это черное платьице и узенький шарфик на шее начисто стирают все следы, оставленные на моем теле Гастоном…» Гастон признал шарфик, он был пурпурного цвета. Конечно, на черно-белой фотографии цвет не определишь. Но все равно, любой цвет ничего не уничтожил, ничего не смыл бы с шеи Нелли. Будь на ней пурпурные подвязки или пурпурная прошивка на сорочке, они тоже не уничтожили бы этих следов. А вот лицо Нелли, сиявшее добротою, великодушием, бескорыстием, оставалось для Гастона тайной за семью печатями. Лик Медузы — так он мог бы назвать его в своем оцепенении.

Гастон взял фотографию, заплатил за нее дороже, чем отдал бы за дюжину больших снимков, где Нелли в левый профиль, но зато в нарядном туалете, демонстрировала высокомерное безразличие ко всему, касающемуся Гастона (это правый профиль, видимо, умел улыбаться и обещать любовь), — взял и вышел. Ему опять пришлось пробираться между мальчишками и даже разнимать их, поскольку они в тот момент сцепились в драке; пришлось случайно коснуться заячьей губы рыжего сорванца. Губа была шершавая, рваная, — вот и еще одно существо, обреченное на страдания в этом мире… Машина ждала у подъезда, в ее темном чреве прятался детский автомобильчик. У Гастона не хватило мужества сесть рядом с ним, ему почудилось бы, что он сам забрался в эту белую машинку. Он велел шоферу ехать домой, а сам побрел вдоль квартала, куда глаза глядят.

Квартал Нелли… Он смотрел на него с тротуара, куда по вечерам Нелли спускалась из своего рая к скуке, отвращению, тягостному долгу — спускалась к Гастону. Он увидел это маленькое царство Нелли. Вот кондитерская, где Нелли покупала бретонские клубничные пирожные, он узнал их: как-то Нелли, видимо, не успев сделать покупки дома, принесла одно отсюда; пирожное оказалось таким вкусным, что он даже спросил у нее адрес лавки. Ну вот, теперь он его знает, этот адрес. А вот с сырной лавкой ей повезло меньше, сыры здесь были неважные. Галантерея Нелли: в витрине красовались пуговицы, булавки, нитки, мотки шерсти, — все, что помогало ей исправлять оплошности в туалете. Газетный киоск Нелли: здесь она покупала вечерние газеты и раз в неделю «Светскую хронику». Цветочная лавка… Да, теперь Гастон вспомнил: среди всего, что ели, читали, нюхали в доме у Нелли, попадались блюда, журналы и цветы, которые были не лучше и не красивее прочих, но к которым она относилась с особой нежностью. Это их она покупала в своих владениях — газеты, яйца, узенький шарфик, чулки. И еще штопор, неведомо откуда взявшийся, — Нелли дорожила им, точно драгоценным украшением. И рожок для ботинок, которым она запретила пользоваться Гастону. Да и всяческий мелкий ремонт — часов или туфель, — как понял Гастон, Для Нелли делали здесь, а не на ее улице.

Он вернулся к дому, вновь поглядел на дерево. Ветер раскачивал и трепал носок на сучке. Нелли наверняка смотрела, из своего окна на этот носок. Дрозды весело прыгали с ветки на ветку; Нелли наверняка видела их, они будили ее своим щебетом. И весь квартал готовился к появлению Нелли, хотя она приходила не раньше пяти: газетчик прилежно раскладывал утренние газеты, которых Нелли никогда не покупала; хозяйка молочной лавки разливала по горшкам молоко, которое Нелли никогда не попробует; зеленщик выставлял лотки со сливами, которые Нелли не любила, с мандаринами, которые она терпеть не могла… И все это ради того, чтобы в какой-нибудь из вечеров Нелли смогла выбрать на этих бесчисленных прилавках, питаемых гигантским Чревом Парижа, камамбер, яблоко-кальвиль или журнал «Вог». Может быть, среди всех этих фруктов лежит персик, который Нелли надкусит этим вечером… Этим вечером? Каким — этим? Ну, хватит, пора идти складывать чемоданы. Нужно уезжать!

Гастон попытался вырваться из заколдованного круга, но это ему не удалось. Покупать клетчатый шотландский плед из чистой шерсти в тот миг, когда вы узнали, что любимая женщина внушала вам, будто навещает сына, а сама в полной безопасности бегала к любовнику, — весьма затруднительное занятие. Искать готовый белый пикейный костюм со сборками и хлястиком на спине, с карманами (разумеется, без отворотов) в то утро, когда вы купили детский автомобильчик для любовника своей жены, — это просто невозможно. Никогда Гастон не подумал бы, что будильники, носки, порошки Байера, распорки для башмаков так тесно связаны с сердцем, мозгом, глазами, почти со слезами. Тем более, что улица шла в гору. У Гастона болели ноги — совсем как в тот день, когда ему пришлось в качестве свадебного шафера стоять на коленях в церкви Мадлен. Что? Свадьба?! Ну да, как же! Хорош он был со своими мечтами о свадьбе, о невесте, о супружеских радостях! Господи, ну почему эти люди вокруг так грубо толкаются?! Вот если бы Гастон встретил на улице такого же бедолагу, как он сам сейчас — несчастного, опозоренного, раздавленного, — он бы наверняка помог ему, особенно на таком крутом подъеме; поддержал бы, взял за руку… Но нет, его пихали со всех сторон — то столяр задел какой-то доской, то отставной капитан с тростью подмышкой чуть не выколол ему глаз.

К чему это — толкаться, тыкать палкой в глаза?! Увы, в столь тягостный миг человечество не предложило бедняге Гастону ничего лучшего. Даже если бы деревья на обочине вдруг расцвели для него чудесными розами или чудесными носками, орхидеями или американскими чулками; даже если бы все эти граммофоны консьержек, гнусавившие пошлые песенки, грянули хором гимн в его честь; если бы небо заполнилось кудрявыми облачками, дневными звездами и яркими приветными молниями; если бы статуя Жюля Фавра ожила, шагнула к нему, посочувствовала и утешила; если бы все служащие заведения Потена превратились в ангелочков и с нежными песнопениями взмыли вверх, неся громадные плакаты с именем Гастона, выведенным красивыми готическими буквами, все равно это был бы жалкий минимум того, что могло сделать для него человечество. Конечно, он не утешился бы, но хотя бы растрогался. Если бы все окна в домах вдруг распахнулись, и все девушки и молодые женщины этой улицы в один голос восславили Гастона, а вон та незнакомка (кстати, весьма недурная собой!) взяла бы его за руку, привела к себе (лучше всего, во дворец), утешила, умыла, вытерла — отмыла от горя, оттерла от позора (нет, ей-богу, совсем недурна!), это было бы лишь необходимой малостью в его огромном горе. Но, увы, ни от кого, ниоткуда никакой помощи, чтобы вытащить из этой бездны, ободрить и поддержать измученного несчастьем человека… А, впрочем, кое-кто нашелся. Вот эта лошадь.

Гастон любил лошадей. Когда-то он служил бригадиром фурьеров в драгунских частях Провена. Эта лошадь, конечно, в драгунские не годилась: она рухнула бы под Гастоном, который со времен военной службы сильно погрузнел. Но поскольку речь шла не о том, чтобы сесть на эту животину, а всего лишь тащиться за нею, сойдет и так. Гастон много раз наблюдал подобную картину: человек ведет под уздцы лошадь среди машин и трамваев, ведет на бесславную смерть к окраинным бойням Парижа. Ни одна из этих бедолаг не привлекала к себе его взгляд до такой степени. Те, прежние, шли с покорным видом жертвы, уставшей бороться с тяжкой своей участью и готовой к самому худшему. Гастон, хорошо изучивший повадки нечистокровных лошадей, сразу понял, что эта, напротив, ничего не подозревает, ибо она всей своей статью выказывала радостную готовность к переменам в жизни, к лучшему уделу. В ней чувствовалась порода, может быть, и врожденная. Ужасающая худоба лошади не скрывала, а даже подчеркивала остатки былой элегантной стройности ног и красоты крупа, хотя ее правая задняя бабка в молодости была явно повреждена каким-то ударом, и владелица старалась прятать этот свой изъян особым, округленным вывертом ноги. Нет, это не военная лошадь, — вон она прошла мимо орущего граммофона, не насторожив уши, не напрягшись, в отличие от людей и коней, хлебнувших военной службы. Вероятно, возила английскую коляску, а потом ее продали какому-нибудь маляру в предместье, а дальше молочнику или торговцу тряпьем, железным ломом… И теперь она шла в свой последний путь…

Ее хозяин, в короткой синей блузе, в каскетке с пуговкой, был низкого роста, коренаст, уверен в себе и на удивление опрятен. Его рука лежала на шее лошади, почти у самой морды. Лошадь чувствовала себя в полной безопасности: эх, скольких неприятностей избежало бы лошадиное племя, будь у ее подруг такой вот прекрасный хозяин! Гастон видел, что лошадь старается предупредить каждое движение человека. При самом легком нажиме руки она послушно сворачивала налево или направо, останавливалась, как вкопанная. Она не позволяла себе — как, наверное, делала раньше, — ни намека на личное мнение. «Ах, до чего же хорошо, когда тобой руководит кто-то другой! Как прекрасен и велик этот властелин в просторной блузе, который невозмутимо разрезает толпу снующих рабов, что вздрагивают и пугаются каждого звука! Какое наслаждение следовать за ним!» Самая красивая пара на свете — это мужчина и лошадь, даже если лошадь немножко, ну самую чуточку одряхлела. Стараясь польстить хозяину, показать ему, как быстро он идет (хотя он шагал обычной походкой низкорослого человечка), лошадь перешла на рысцу. Она гарцевала на месте, но зато хозяин мог быть доволен: вон он, даже не запыхавшись, перегоняет лошадь, идущую рысью. При остановках Гастон видел в глазах лошади, устремленных на человека, что-то вроде сожаления. Конечно, он неразговорчив и не очень-то ласков с ней, но, в конце концов, это только ее вина. Вот, например, десять лет назад, когда хозяйка захотела поцеловать лошадь в нос, а та вздернула голову и не далась, — разве не глупо?! А как дурно она вела себя с маляром, который навешивал на нее разноцветные помпоны! Ну, нравились человеку помпоны, нравилось ему трепать лошадь за уши, хотя они такие чувствительные, и пусть бы себе трепал, она бы ему все позволила. Да-да, начиная с сегодняшнего дня хватит капризов! Теперь она будет ладить с людьми, которых раньше просто не понимала; теперь она не станет бить копытом в перегородку конюшни, к чему такие дурные манеры… Вот, пожалуйста, хозяин остановил ее перед промчавшейся машиной. Каким уверенным жестом он спас ее от гибели! Нет слов, люди — прекрасны!..

Они уже поднялись по улице до перекрестка. Здесь кончалось царство Нелли. Лошадь увлекла Гастона в те края, где продавцы газет и продуктов никогда не видели Нелли. Она исполнила свою роль. Нужно ли было Гастону провожать ее дальше, до широкого проспекта, куда со всех сторон стекались, к той же самой мрачной цели, другие лошади? О чем подумает эта коняга при виде своих собратьев? Может, о том, что наступил день примирения между людьми и лошадьми всех пород, даже и нечистокровных? А, может, хозяин подгонит ее поближе к другим да и бросит в этом печальном табуне, тогда как она-то надеялась расстаться навсегда со своими собратьями? Гастон заранее огорчился при этой мысли; он представил себе смятение тощей лошадки… Но нет, тех лошадей гнали, видимо, в другое место. Хозяин не выпустил уздечку из рук, он просто ускорил шаг. Лошадь снова загарцевала усталой рысцой, назначенной, однако, показать незнатным соплеменникам, кто она такая… И вот она уже исчезла из виду, мелькнув напоследок выцветшей бурой холкой и пестрыми подпалинами на костлявом крупе — жалкое подобие всей человеческой жизни, подумал Гастон.

Что же ему теперь делать, оказавшись в этой пустыне, где нет и следа Нелли? Пойти к Нелли? На минуту он соблазнился этой мыслью: пойти к Нелли и посмотреть, как она будет лгать ему. В Сахаре, где он служил квартирьером в полку спаги[13], они развлекались тем, что ловили рогатых гадюк и подсовывали им тряпку, чтобы те спустили яд. Тряпка промокала насквозь. После этого змеи жалили опять, но укус был уже безвреден. Если он заставит Нелли лгать, ее ложь теперь тоже не причинит ему вреда. И ему легко будет оставить ее навечно, — пусть себе кусает тряпку! А, впрочем, отчего бы не попробовать прямо сейчас, по телефону? Он вошел в почтовое отделение. Четыре часа. Нелли наверняка вернулась домой, чтобы сменить обеденное платье на «материнское». Он застанет ее врасплох как раз в тот момент, когда она меняет кожу.

— Алло! — сказала Нелли.

До чего же проницательны мы становимся, когда знаем правду! Это «алло» ровно ничего не означало. Но для Гастона оно прямо-таки дышало ложью.

— Это я. Что ты там доделываешь?

Если бы Нелли не лгала ему все это время, то вот как должен был звучать ее ответ в обоих случаях, общем и частном, предусмотренных Гастоном: «В данный момент я переодеваюсь, чтобы пойти к Реджинальду, раздеться и лечь рядом с ним, что же еще! Я надеваю ту одежду, которую скидываю у него в спальне. Вот это я и делаю в данный момент. Ну а что я делаю в этой жизни, так это веду сложное существование — не двойное, а чередующееся. Каждому своя правда, а все вместе — ложь. Вот что я поделываю».

Но могла ли Нелли ответить правдиво, если она только и делала что лгала?!

— Да ничего особенного. А ты?

А что же делал он? Ходил за лошадьми, которых вели на бойню. Дарил детские автомобильчики любовнику своей невесты. Словом, делал все, что и положено доверчивым простакам.

— Ты собираешься выйти? Не хочешь ли пойти куда-нибудь со мной?

— А что мы будем делать?

Он быстро и невнятно пробормотал:

— Да уж, конечно, не то, что ты делаешь с Реджинальдом.

— Как ты сказал?

Нелли явно ничего не уразумела. Однако интонация Гастона встревожила ее. Слишком уж походила эта фраза на ту, что она сама постоянно твердила себе. Гастон заговорил снова:

— Ну, что-нибудь интересное… например, сходим в кино.

Бедный Гастон! Не очень-то он был силен в ассонансах[14]. Его семья считала, что ведет свой род от Тибо Шампанского[15]. Естественно, по женской линии. Женщины — они вечно тут как тут, когда речь заходит о переселении душ и связи поколений. Но уж Тибо Шампанский наверняка подыскал бы более удачный ассонанс, нежели Реджинальд и кино. Впрочем, Нелли трудно было провести, она тотчас заподозрила, что назревает ссора или возможность ссоры.

— Ну хорошо, я одеваюсь. Заедешь за мной?

Она одевается. Это означало, что она снова накинет едва снятое нарядное платье и отложит прочь коричневую или черную юбку.

— Ты разве не собиралась навестить своего маленького подопечного?

— Я уже была у него.



Поделиться книгой:

На главную
Назад