Глава четвертая
Возвращение Гастона отнюдь не упростило ситуацию.
Дело не в том, что Нелли не смогла бы разделить свою обычную жизнь между ним и Реджинальдом. Ее саму удивляло, как тщательно она скрывает ото всех свою новую связь. Ведь Реджинальд относился к числу тех мужчин, какими принято хвастаться в обществе, она же боязливо хранила под спудом этот «квадратный бриллиант». Иногда Нелли спрашивала себя, зачем она держит в тайне свой роман (и что он — необыкновенное счастье или обыкновенная ошибка?), который в открытую мог бы стать самым упоительным, самым лестным из романов; зачем они с Реджинальдом держат в тайне друг друга? Теперь, когда Гастон вернулся к ней, донельзя счастливый тем, что вырвался из Америки на два месяца раньше, благодаря международной конференции по рису и мучным продуктам, где его выбрали вице-председателем, Нелли задавалась вопросом, кого из них она хочет спрятать от другого; кто тот, ради кого она согласилась на эту двойную жизнь; словом, которого же именно она любит? Ведь один из двоих любим ею, — она ясно чувствовала это по какому-то глухому нетерпению, по мучившему ее душевному разладу. Здесь крылось предательство.
Но Нелли никак не могла постичь, кто же предан — или будет предан? Гастон даже не подозревал, что страдальческий взгляд Нелли, который она на всякий случай объяснила легкой мигренью, искал в нем приметы победителя или жертвы. Да и тут все было не так однозначно. Может, она страстно любит Гастона и немножко — Реджинальда? Или немножко — Гастона и еще того меньше — Реджинальда? Одно только Нелли удалось определить сразу же: Гастона она страстно не любит, но от этого дело не становится проще. Невзирая на все ее усилия, возникло некое равновесие между этой нестрастной любовью к Гастону и пылкой привязанностью к Реджинальду. Или нет, скорее противоречие крылось не в этом; у нее никогда не было двух любовников разом, но, как и у всех женщин, ее мораль зиждилась на вере в любовь, на твердом убеждении, что даже самая скромная любовь оправдывает любые компромиссы, не говоря уж о жертвах. Итак, противоречие состояло в разнице между этим вот человеком, который имел уменьшительное имя, и разные прозвища, и друзей с их именами и прозвищами, знакомых ей по рассказам; который сейчас расхаживал по квартире, как у себя дома, трогая каждую статуэтку, здороваясь с каждой картиной, — и другим, с которым она жила в абсолютной пустоте, где не было места ни одному по-человечески забавному имечку, ни одной с детства любимой безделушке.
За свою душу Нелли была совершенно спокойна. Она верила, что сможет перенести возвращение Гастона без того смятения, какое ощутила бы прежде. Так что с душой все обстояло вполне благополучно… А вот с телом… насчет тела решать будет куда труднее.
— Я знаю, что ты мне хранила верность, — объявил Гастон с наигранной веселостью, но явно тронутый этим фактом. — Спасибо тебе!
— Ах, вот что! Ты наводил обо мне справки?
— О нет, просто мне писали отсюда… Да я и сам вижу.
И он действительно видел верно. Нелли не испытывала никакого ощущения, что изменила Гастону. Ведь обмануть Гастона можно лишь в том случае, если любишь других таких же Гастонов, то есть разновидность мужчин, похожих на Гастона и не похожих на Реджинальда, — в общем, всех на свете, кроме одного-единственного. Между тем женственным, безымянным, почти неизвестным телом, которое она вверяла Реджинальду для целомудренно-простых объятий, и телом, знакомым Гастону до мельчайших подробностей, лежала такая же пропасть, как между двумя разными душами. Однако же, в подобной ситуации крылось, вероятно, нечто более серьезное, ибо вдруг в Нелли заговорил тот злобный, но искренний голос:
— Не бойся, действуй смелее! Потом все забудется!
А Гастон по-прежнему расхаживал взад-вперед, со смехом повествуя о забастовке лифтов в Америке, смешивая коктейли и в промежутках подбегая к Нелли, чтобы поцеловать ее.
— Не понимаю, что со мной, — думала Нелли. — Возвращение Гастона выглядит совсем не так, как я себе представляла. Мне вовсе не неприятно его видеть; он даже лучше, много лучше прежнего. Я слушаю его и убеждаюсь, что он забавнее и умнее, чем я думала. Вот и анекдот про забастовку лифтов в Нью-Йорке он рассказал остроумнее других. И он явно стал нежнее и внимательнее, и выглядит по-настоящему влюбленным, — по крайней мере, он не заехал сперва к своей матери, которую боготворит, а примчался прямо ко мне. И сразу видно, что он теперь гораздо серьезнее и куда энергичнее, чем раньше. Странно: все эти глобальные перемены к лучшему, это продвижение на верхнюю ступень пьедестала делают Гастона в моих глазах менее ценным, менее приятным, нежели тот, прежний Гастон, ветреный, болтливый, толстеющий маменькин сынок. Гляди-ка, он даже воздержался от второго коктейля! Я должна быть довольна всем этим…. но отчего же такая тоска?
А тоска, как позже узнала Нелли, мучила ее именно потому, что этот преобразившийся Гастон никак не облегчал ей задачу. Женщины легко идут на компромиссы только со злом. И в самом деле, можно не сомневаться, что вернись Гастон таким же, каким уехал — беззаботным, эгоистичным бонвиваном, — он застал бы Нелли врасплох и ей ничего иного не осталось бы, как возобновить прежние отношения с ним. Но усовершенствованный Гастон никак не укладывался в те рамки, в тот образ жизни, где низость и компромиссы считаются вполне естественными.
— Забавно! — думала Нелли. — Если бы Гастон был грубым, нахальным, скупым, я без колебаний провела бы с ним ночь… А теперь мне трудно решиться. Бедняжка — он даже не подозревает, что его ждет, несмотря на влюбленные глаза, разумные речи и остепенившийся вид!
Прошлая жизнь Нелли служила как бы залогом того, что она навсегда останется заурядной, ничем не выдающейся, а, главное, банальной, до ужаса банальной особой. Друзья и подруги Нелли, все до одного, полностью соответствовали этой данности. Именно она и продиктовала Нелли необходимость жить с Реджинальдом так, как она задумала, — скрытно, молча, в возвышенной атмосфере тайны, от которой у нее самой иногда испуганно пресекалось дыхание. Реджинальд — тот мог повсюду быть таким, как с Нелли, — для этого он обладал нужными привычками, нужной властью. А вот Нелли не смогла бы жить так постоянно. Конечно, ей удавалось ежедневно проводить несколько часов в этой странной, чистой, свободной от всего низменного реальности, смысл которой она еще не вполне уяснила для себя, но которая была ни чем иным как страною благородства, душевной щедрости и любви. В этой заповедной стране она чувствовала себя поистине счастливой, естественной. Но — уж не боялась ли она испортить этим другую свою жизнь? — она ничего не приносила оттуда для остального времени дня. Однажды, когда она собиралась к Реджинальду, ей почудилось, будто она одевается на манер женщин, посещающих дома свиданий. То же неброское платье, та же маска беззаботной пассивной мягкости на лице, те же старания не выглядеть слишком праздной или, наоборот, слишком спешащей. Только Нелли ждало свидание с новым миром привычек, мыслей и чувств, абсолютно чуждых ее обычному естеству и называемых преданной любовью, душевным покоем, верностью. И она пока еще не находила в себе достаточно сил, чтобы ввести этих странных гостей в свой дом, в свою семью.
Нелли должна была чувствовать себя в полном и надежном одиночестве, вечером, у себя в постели, для того, чтобы решиться прочесть книгу, послушать пластинку, рекомендованные Реджинальдом, и уловить в них только эхо ее отношений с Реджинальдом. Ну, а в остальном… каждый защищается, чем может. Нелли, до сей поры вполне довольная жизнью, защищалась от трудного благородства любви с помощью эгоистичной, сварливой матери, глупенькой болтовни приятельниц, ежевечерних вылазок на Монмартр и прилежных посещений скачек. Она простерла свои старания до того, что стала ездить в Венсенский лес на рысистые бега, где имела полную возможность потереться около «быдла» и ощутить свою братскую связь с ним. Иногда, при расставании с Реджинальдом, ее охватывала легкая грусть, и она потом никак не могла стереть с губ меланхоличную прощальную улыбку. Но такое случалось редко, обычно же бывало иначе. Ни одна ундина, превратившаяся в девушку, ни одна мещаночка, вернувшаяся из дома свиданий, не умела так быстро отряхнуть с ног прилипшую чешуйку, упрятать в сумочку разорванную подвязку. Едва сев в такси, Нелли открывала флакон духов, чтобы избавиться от отсутствия аромата; болтала с шофером, стараясь заполнить царившую в ней благоговейную тишину, и, по возвращении домой, с головой окуналась в сумятицу телефонных звонков, примерок и прочих вполне обыденных жизненных занятий, лишь бы поскорее вытеснить из памяти то, чему еще не могла подобрать имени, окрестить правдой или ложью.
Но вот незадача: тот кодекс пошлости, цинизма и легких нравов, коим беззаботно руководствовались все люди ее круга, стал, по всей видимости, абсолютно чужд Гастону. Теперь он больше не похлопывал ее фамильярно по плечу, теперь он бросал на нее робкие взгляды и вел себя предупредительно и чуточку пристыженно, словно совершил некое предательство. Он и впрямь предал — предал то вульгарное, глупое, ребяческое, что отличало их прежде легкую, непрочную связь. Гордиться ему было нечем. Нелли же, под покровом своей выдуманной мигрени, внимательно наблюдала за ним, смутно чувствуя себя обманутой, лишенной какого-то трудно определимого, тайного или явного преимущества. Хуже того: Гастон обращался с нею именно так, как если бы понял, что и она за время его отсутствия тоже переменилась к лучшему, став в высшей степени замечательным, безупречным и достойным существом. Куда только подевалась его бесшабашная манера «тыкать» ей, толкать под бок; казалось, он подглядел в замочную скважину ее встречи и прощания с Реджинальдом; казалось, понял, как можно с бесконечной нежностью смотреть друг другу в глаза, молча держаться за руки, присесть на подоконник и опустить голову на плечо того, кто рядом, касаться губами губ, не превращая это в поцелуй, обернуться в машине, чтобы взглянуть на вышедшего из нее и попрощаться одним легким движением век, которому вторит целая вселенная… Гастон, знающий все это… о Боже, какой ужас!
Нельзя сказать, что Гастон узнал именно это. Но зато он знал то, что люди, ему подобные, то есть в высшей степени деловые и приучившие своих близких видеть в них бесцеремонных невоспитанных нахалов, с которыми лучше общаться как можно меньше, знать не могут и не должны. Пребывая в сердце экзотической страны, куда он приехал налаживать дела своего бананово-ананасного концерна, он вдруг постиг странную вещь: иногда человек начинает думать о ком-то и не может отделаться от таких мыслей ни днем, ни ночью. Сначала этому не придаешь большого значения. Как-нибудь вечерком отправляешься в «Эскамброн-Пляж» полюбоваться на знаменитую Мисс Дреджет, которая танцует голой с правой стороны и в пижаме — с левой; ты приглашаешь ее за свой столик, ты садишься справа, там, где она голая. Однако назавтра, проснувшись и открыв глаза, обнаруживаешь, что та особа, о которой ты думал вчера, все еще владеет твоими мыслями. Тогда вечером ты идешь в «Кондадо». Слегка играешь, слегка проигрываешь, настроение повышается, но из игорного дома видна танцплощадка с оркестриком в кукольной ложе, прямо на морском берегу, где к ногам танцующих ластятся волны; ты не понимаешь, что их мерные вздохи вторят ритмам танго, но сердце отчего-то сжимает тоска. Та, о которой ты думаешь, — она и здесь и не здесь. Нелли — пора уж назвать ее имя! — и здесь и не здесь. И тогда ты опять идешь в «Эскамброн-Пляж» и вновь приглашаешь Мисс Дреджет, но когда она подходит к столику, ты обнаруживаешь, что сел с ее одетой стороны! И сам приходишь от этого в ярость. И ведешь ее к Тортамадо, у которого танцуют наемные мулатки. И там поишь мулатку по имени Дестине и велишь ей танцевать перед тобой нагишом; потом заказываешь шампанское и велишь голой Дестине танцевать с одетой Оливией, затем голым Дестине и Оливии — с одетыми Эвелиной и Розмари из Лимы. Вот так и проводишь время, переходя с голой стороны на одетую и обратно, как переходят из солнца в тень, не зная точно, где солнце, где тень. И ничто не избавляет тебя от тоски по Нелли, не заслоняет лица Нелли, ничто — кроме той неказистой акварельки в лавке сеньора Гомеса на Бэлл-лайн, написанной неким Эриком Алапостолем, французским художником, коего сеньор Гомес почитает знаменитым.
— Вы смотрите на моего Эрика Алапостоля, сеньор Гастон? Не правда ли, великолепно?
На этом творении Алапостоля был изображен паж в серебристых шоссах и черном колете с красными прорезями, склонившийся перед дамой в зеленых башмачках, белых чулках и с глубоким вырезом сзади на платье. Да, именно сзади. Так сказать, оборотная сторона. Кстати, об обороте… Надо же, акварель подписана и датирована 1868 годом! В окне замка виднелась колокольня Жьенского собора. Гастон бывал в Жьене. Он ездил туда вместе с Нелли. Ни паж, ни королева «знаменитого» Алапостоля не интересовали его ни в малейшей степени, вопреки надеждам сеньора Гомеса. Но он приходил снова и снова, чтобы посмотреть в окно замка и увидеть Жьен. Вот что знал Гастон: он знал, что окно замка с видом Жьена утешает его, тогда как Мисс Дреджет — совсем голая или совсем одетая (он повидал ее всякую) — была для него тяжким, ненужным бременем — таким же, как мулатки, и ласковое море, и темная южная ночь… Какими бы способами люди с душой коммивояжера, подобные Гастону, ни обнаруживали, что они любят по-настоящему — методом последовательного исключения англосаксонской фауны, затем цветной расы, затем всех приманок этой расы, затем вмешательством какого-нибудь Эрика Алапостоля, — способы эти абсолютно неприемлемы.
Нельзя сказать, что Нелли не желала быть любимой Гастоном. С той поразительной женской ловкостью, какой Нелли раньше не знала за собой, она привязала к себе Гастона надолго, пожалуй, навсегда. Тончайшая безошибочная интуиция, всегда руководящая женщинами и никогда — мужчинами, давно подсказала ей, что ее будущее и будущее Гастона вполне годятся для общей упряжки. Вначале Гастон рассчитывал насладиться с богатой, молодой, влюбленной женщиной годиком-другим счастья при полной свободе. Нелли же, отлично знавшая, что она отнюдь не богата, что она скоро начнет стареть, что она не слишком любит Гастона, расценивала этот год как прелюдию к семейному уединению. Гастон воображал, что его свободе ничто не угрожает, тем более, что Нелли никогда не навязывалась, не докучала просьбами и требованиями. Ей же теперь было ясно, что он готов перейти от мимолетного романа к прочной связи и даже начал подумывать о браке. То, что Гастон считал своей свободой, на самом деле обернулось свободой Нелли, которую она намеревалась хранить как можно дольше. Зато Гастона она прочно приковала к себе; он стал ее покорным пленником. И вот этот пленник счел себя кандидатом в мужья, главным героем ее жизни, тогда как настоящая свадьба уже состоялась без него, он поспел к шапочному разбору; словом, для Нелли возвращение такого Гастона явилось полнейшей неожиданностью. Она-то приготовилась к грубоватым приставаниям, к фамильярным шуткам, бурным сценам, коротким утехам бывалых супругов, а Гастон собрался возобновить их роман с того, чего она категорически не потерпела бы от него даже прежде — с нежности, с преданности… ах, нет, невозможно! И почему это он не позволяет ей встать, под любым предлогом уйти на кухню или в спальню? А вот почему: кажется, он вознамерился заключить ее в объятия. О Боже, ни за что! Никогда!
И правда: Гастон уже два месяца мечтал лишь о том, как он заключит Нелли в объятия. Как он склонит голову на плечо Нелли и расскажет ей все, что творилось в его душе, когда он рассматривал акварель Эрика Алапостоля. Теперь он наведет справки. Если в Париже есть его картины, он купит одну для Нелли. Алапостоль будет выглядеть совсем недурно среди всех этих Берт Моризо[10] и Пикассо. Он рисует проще, чем они, но куда лучше. У этого Пикассо на картинах никто и не признал бы Жьенскую колокольню. Обвить руками тело Нелли и сказать ей… нет, ничего не говорить. Там, в Америке, протягивая руки вперед, чтобы ухватиться за пароходные поручни, он простирал их к Нелли. И когда пароход взял курс на восток, это означало, что он везет Гастона к Нелли. Все перипетии долгого плаванья, все усилия капитана и его экипажа преследовали одну лишь цель: поскорее доставить Гастона к этой вот Нелли, которую он должен был, едва увидев, пылко сжать в объятиях, чтобы никогда больше не расставаться с нею, чтобы никогда больше не размыкать рук, взявших ее в сладкий плен. Но вот он наконец в ее квартире и… никак не может добраться до нее. Когда он садится, она встает. Когда он встает, она садится в таком месте, где страстные нескончаемые объятия либо опасны, либо смешны — на краешке хрупкого столика, едва выдерживающего ее одну, или на консоли, что и вовсе сделана из стекла. Но, слава Богу, она все-таки здесь, в этой комнате размером пять на шесть метров (не будем говорить о высоте потолка), с надежно закрытыми дверями, с окнами, из которых не выпрыгнуть на улицу. Нет, бывают же странные вещи на свете: ощутить в себе такую силищу, такую несравненную ловкость, чтобы взять эту женщину, — и вдруг оказаться совсем беспомощным, неспособным даже коснуться ее! Словно она и впрямь взлетела под самый потолок, чтобы ускользнуть от него. Неспроста в этой чертовой квартире такие высокие потолки!
— Куда мы пойдем? — спросила Нелли.
— Куда… пойдем?!
Идти куда-то, когда вот уже два месяца он нетерпеливо предвкушает этот первый ужин с Нелли, в доме Нелли! Он уже заказал все необходимое у Ларю, блюда вот-вот будут доставлены. Он побалует ее всеми Любимыми яствами. Да, это было первое, о чем он подумал по приезде: накормить Нелли. Но, увы, Нелли этот замысел как раз и показался отвратительным, непереносимым — любовь Гастона, выраженная в устрицах и вине, дежурной пище всех Гастонов на свете.
— Ну да, мы ведь должны куда-нибудь пойти! Подожди меня, я скоро.
Он не осмелился возразить. Послушно сидел и ждал. Он слышал, как Нелли возится в туалетной комнате, наполняет ванну. Он все еще не понимал, что происходит. Нелли как будто сделалась ближе, роднее, чем прежде, крепче связанной с его жизнью. Разлука всегда приводит к этому: она крепче связывает людей. Но в то же время, с другой стороны — он еще не определил, с какой именно, с телесной или духовной, — он чувствовал, как она отстраняется, избегает его, становится недоступной. Да-да, именно так! Его возвращение выглядело не возвращением из путешествия, но примирением между законными, давно сроднившимися супругами. Большего, конечно, и пожелать нельзя, это и есть счастье. Он вернулся облагороженным, исполненным любви и нежности, готовым жениться на женщине, которая проводила его в Америку беззаботным эгоистом. И теперь соглашалась простить за прошлое… Но что подумал бы Гастон, доведись ему увидеть в этот миг Нелли и ее сборы?! Она недвижно сидела на табурете рядом с ванной, не закрывая кран, чтобы звук льющейся воды помешал Гастону войти. Эта вода журчала, словно ручеек. Реки — они ведь тоже начинаются с ручейков, только не с тех, что вытекают из кранов, изогнутых, как лебединые шеи. Ручеек, сбегавший в ванну, звонко брызгался, бормотал что-то утешительное, нес прохладу. Разве это не удача — отыскать в доме такой симпатичный ручеек; вот пускай и течет, пока не иссякнет, а тогда уж она выйдет к Гастону. Пусть точит влагу, пусть плачет вместо нее, раз к ней самой не идут слезы. Мать, которая вечно корила Нелли за бесчувственность, может теперь явиться и посмотреть, какой способ плакать изобрела ее дочь. За один этот краткий миг тут наплакано было больше, чем матерью — за всю жизнь, включая две крупные слезы, возникшие на ее щеке точно в нужный момент во время похорон мужа. Бедный отец! Он все-таки ухитрился подарить жене и эти два бриллианта, которые привели в восхищение всех собравшихся.
Однажды, в тот день, когда Гастона здесь не будет, когда его больше здесь не будет, когда его вообще больше не будет, она пойдет к настоящему ручью. И это случится в тот день, когда там будет Реджинальд — если он еще там будет, если он вообще будет — Реджинальд, в чье существование Нелли сейчас не очень-то верила. Да, к настоящему ручью, рядом с которым не течет другой, горячий, что прячется в соседнем кране, — к тому ручью, куда звери ходят на водопой. Она приблизится бесшумно, как они, сядет и замрет — словно теперь, здесь. И в самом деле, любые звери — олень с чуткой повадкой, боязливая лань, беспокойная белка, отважный стрепет — могли бы смело подойти напиться к этой ванне, настолько уподоблялась застывшая Нелли даже не живой женщине, сидящей у воды, а тем полым кованым изваяниям, сквозь которые брызжет тугими струями сама река… И эта узенькая речка, что чистейшей хрустальной влагой низвергается из кранов в ванну Нелли, миг спустя уйдет под землю, прямо в сточную грязь. Нелли вздрогнула при мысли о скоротечном веке воды.
Она подняла глаза и увидела себя в зеркале. Вот почему настоящий ручей намного лучше. Очутись она у истоков Луары или Вьенны (ей приходилось сиживать там, правда, с меньшими удобствами: берега в тех краях заболочены), она увидела бы не себя; подняв глаза, она увидела бы небо. Тому, кто не жил в деревне, трудно представить, насколько низко тамошнее небо нависает над землей. Оно еще ближе к ней, чем Нелли к этой воде… А здесь она видела только себя, такою, какая она есть, и образ этот — немой, недвижный — сообщал ей куда больше, нежели собственные мысли, если она сейчас вообще способна была думать. Вот интересная игра для тех, кто умеет расшифровывать иероглифы: разгадать, какую букву, какое слово, какую фразу воплощает в себе эта сидящая молодая женщина, позабывшая о своем туалете, о времени, чей бег заглушался бегом чистой воды, и этот мужчина, спешно прибывший из страны ананасов, бананов и прочих фруктов без ядрышек, чтобы схватить ее в объятия и превратить в ядро своего мира.
Итак, все было ясно, как день. Вот женщина, а подле нее двое — мужчина по имени Реджинальд и мужчина по имени Гастон. Она могла бы выбирать, она могла бы избавиться от одного или от другого, имей они оба одинаковую плотность, существуй в одном и том же измерении. Но человек, которого она любит или готова полюбить, так и не успел материализоваться в достаточной мере, обрести достаточно весомое тело, проявить себя в достаточно реальных поступках и замыслах для того, чтобы получить право на обычную, повседневную жизнь нормального существа из плоти и крови. Другой же, наоборот, существует; само его присутствие служит доказательством этого существования, тогда как присутствие Реджинальда — всего лишь эфемерная мечта; и все преимущества, какие жизнь дарит людям, приспособленным к ней, уважающим ее законы, выгодно отличают Гастона от его соперника, невзирая на предпочтения Нелли. Вот о чем говорят, — объявил бы ученый знаток иероглифов, — эти прелестные письмена в виде пунцовых губок и ямочек на щечках: они свидетельствуют об отчаянии. Если бы их обладательница танцевала, прыгала от радости, целовала свое отражение в зеркале, это означало бы, что она счастлива приездом Гастона, что она рада поужинать наедине с Гастоном, что она охотно проведет ночь с Гастоном. Но если она застыла на месте, кусая горько искривленные губы, это значит, что она внезапно возмутилась против Реджинальда, который не пришел ей на выручку в эту минуту, который так глупо поверил в сказочную любовь без слов, без имен, без человеческих связей и уступил ее, упрямую, но слабую женщину, тому, чьих предков, начиная с царствования Людовика XVIII, с их именами и фамилиями, чьи вкусы — все до одного — она знала наизусть… Вот так сказал бы ученый знаток иероглифов, и Нелли, по-прежнему не понимая до конца, о чем же говорит ее отражение в зеркале, тем не менее, безжалостно судила себя.
И теперь ей виделось одно лишь средство к спасению, одно-единственное: пусть откроется дверь и войдет Реджинальд; пусть он объяснит Гастону, кто он такой; пусть узнает от него настоящее имя, настоящий адрес, настоящее положение Нелли и самого Гастона; пусть услышит, что Гастон у нее не первый; пусть все мельчайшие подробности жизни Нелли станут ему известны так же хорошо, как Гастону: и ее мать со своей парой похоронных слез, и постылые воспоминания о лете в Марли, проведенном с Люком, о зиме в Ницце, проведенной с Эрве; и пусть Реджинальд улыбнется, и все поймет, и примет эстафету от Гастона, и велит Гастону уйти, а сам останется, и велит Гастону ужинать одному, а сам поужинает с ней, и велит Гастону спать у себя дома, а сам будет спать с Нелли. Господи Боже мой, даруй мне такой прекрасный день, когда Реджинальд произнесет эти слова — ужинать, спать, — и сделает их обыденными словами своей жизни, своей жизни с Нелли!
Но никакой Реджинальд не появлялся… Поздно. А что же делает тот, другой, затаившийся в гостиной?
Неужели и он открыл какой-нибудь кран… с водой? Или, может, газовый?
Но нет, Гастон открыл всего-навсего сборник стихов. У каждого свой кран… Нелли рывком прикрутила воду; так женщина, решившая больше не плакать, сердито вытирает глаза. Потом, передумав, чуть отвернула кран назад: несколько холодных капель, чтобы освежить горящие веки. Раз Гастон существует, а Реджинальд не существует, делать нечего, надо жить дальше!
В пять минут она избавилась от облика женщины Реджинальда — от простенькой шляпки, строгого костюма. Самое ослепительное платье, самые шикарные туфли, самые кричащие драгоценности — все пошло в ход. Нелли одевалась быстрыми, точными, злыми движениями звезды, опаздывающей на сцену к своему номеру. Волноваться незачем, успех ей обеспечен: ведь это номер с Гастоном.
И номер был исполнен — сначала «У Максима», где Нелли повстречала целую кучу приятелей Гастона. Она старательно ела все то, что не любила. Нужно ведь кормить это ненавистное тело. И она поглощала блюда, от которых до нынешнего дня брезгливо отказывалась, — улиток, телятину «Орлофф». Жаль, что не подали котлеты «Ресташефф», — она их терпеть не могла. Она болтала с соседями по столу, заговаривала с другими посетителями, знакомыми и незнакомыми. Гастон никак не мог уразуметь, с чего она так разошлась, откуда эта ненатуральная развязность. А Нелли очищалась от непорочности, обретенной рядом с Реджинальдом, от склонности к уединению и простоте, от чистых, не сальных слов. Гастон даже не подозревал — как, впрочем, и сама Нелли, — что она сейчас мстит Реджинальду. Ее гнев, обращенный на Гастона, в действительности был негодованием против Реджинальда. Почему он так упорно не показывается, почему не обнаруживает своего существования? Ох, как хочется пойти да вытащить его из тихого почтенного дома, оторвать от трудов праведных, излечить от этой причудливой смеси наивной мечтательности и дьявольской прозорливости, от всего, чем Нелли так и не сумела завладеть целиком. Она кричала на весь ресторан, она швырялась тарелками, наградила кого-то оплеухой; подобные бесчинства вызвали бы из небытия любого другого. Измени она Гастону с любым другим, этот другой давно бы уж сидел здесь, рядом.
А Реджинальда рядом не было. Ни в ресторане, ни на Монмартре. Ни во «Флоренции». И когда Нелли, все еще не остыв от возбуждения, уселась в такси, рядом с ней оказался один только Гастон, и болван-грум, чуть не защемивший ей палец дверцей, оказался совсем не Реджинальдом, и шофер в широченном пальто, с каменным лицом, упорно смотревший вперед, — думаете, это был Реджинальд? — как бы не так, его звали вовсе Натаном, судя по целлулоидной табличке на ветровом стекле, вернее, Робером Натаном, и когда они прибыли на улицу Нелли, вы, небось, думаете, что этот самый Робер Натан вышел из машины, открыл перед нею дверцу и тут же обернулся Реджинальдом? Конечно, для глупых женщин, для нечистых женщин, для разных молоденьких идиоток субъекты по имени Дюран, Пьедево или Ратисбон тотчас превратились бы в мужчин по имени Гамлет, по имени Керубино, по имени Реджинальд. Но этот истукан даже не шелохнулся.
— Эй, Реджинальд, давай, пошевеливайся, выходи живее, где ты прячешься, Реджинальд? — голосила Нелли, выбираясь из такси.
Гастон шикнул на нее. Впрочем, Натан и не подумал вмешаться, он как сидел за рулем, так и не вышел. Если это и был Реджинальд, то Реджинальд-трус, напрочь забывший о жалости.
Потом пришлось отыскивать дверь, которая почему-то открылась сама, без посторонней помощи. Но никакой сказочный великан по имени Реджинальд не преградил им вход. К счастью, Гастон, выпивший не меньше Нелли, как и полагается путнику, вернувшемуся из оазиса, теперь утратил выражение восторженной доброты, которое до ресторана придавало ему столь прискорбное сходство с другим — любимым и желанным. И это очень упростило ситуацию. Если могли существовать двое разных мужчин, значит, могло быть и две разных Нелли… Итак, пришлось отпереть дверь в квартиру, где ее не ждал никакой взрослый мужчина и даже никакой мальчик по имени Реджинальд. Хотя Нелли удовольствовалась бы и ребенком, лишь бы его звали Реджинальдом. Она взяла бы его на руки, уложила в кроватку. В свою, естественно. И он лежал бы там, в самой середине широченной постели, — совсем маленький, но занявший все-все места. А Нелли даже не стала бы раздеваться, так и просидела бы всю ночь возле него. Но нет, кровать стояла пустая, а постель была заботливо разобрана. Какой болван расстелил эту постель, приготовил ее ко сну? Разумеется, Гастон тут же в нее улегся. А Нелли опять попыталась уклониться.
Она уклонялась еще добрый час, нет, целых два. Сперва отправилась на кухню. Там на столе красовались яства, заказанные Гастоном. Нелли открыла мусоропровод и вышвырнула туда весь ужин, блюдо за блюдом: устрицы, омара, ростбиф, шампанское и лед от шампанского; вслед за ними вниз полетела упаковка и приборы для рыбы, доставленные, очевидно, тем самым болваном, что так трогательно позаботился и о постели. Впрочем, приборы несколько дней спустя были возвращены — правда, уже без омара, — честным мусорщиком. Потом Нелли ушла в туалетную, но вода в ванной была уже совсем иной; тот чистый источник, питавший ее душу, безнадежно иссяк. Из крана ползла струя-ненавистница, струя-противница, способная на все. Нелли отворила дверь черного хода, — вдруг за ней стоит какой-нибудь доброхот, готовый помочь! Ей и в голову не пришло, что это просто открытая дверь, что открытая дверь ведет на улицу, в ночь, в одиночество, к Реджинальду.
Но больше всего ее мучило ощущение, что Реджинальд вообще не существует либо существует в какой-то не совсем реальной ипостаси. Конечно, сейчас он думает о Нелли, но думает вполне безмятежно, по-детски доверчиво, представляя ее себе знатной дамой, святой, женщиной, воспитанной для безупречной жизни, чуждой низменных инстинктов и передряг, а она — она осталась наедине с любовником, только-только из Вест-Индии, который предложил ей брак, хотя она его об этом не просила, и душевный комфорт, и благополучие, — словом, все, о чем она мечтала до встречи с Реджинальдом. А Реджинальд, укрывшись одеялом (нашелся ведь болван, и ему постеливший постель!), с блаженной улыбкой спит-почивает и во сне благодарит Провидение, пославшее ему самую идеальную любовь вкупе с самой идеальной нежностью.
О Боже правый! Откуда это непостижимое чувство долга, твердившее Нелли, что у нее есть обязательства перед Гастоном и даже внушавшее нечто вроде жалости, братского сочувствия к Гастону?! И еще презрение к самой себе, которое побуждало растоптать и осквернить все, перед чем она сама же и благоговела.
О Боже правый! Ну пусть кто-нибудь войдет в эту кухонную дверь — если не Реджинальд, то хотя бы один из тех мудрецов, что разбираются в вопросах совести и якобы умеют читать в человеческих сердцах, а потом пишут про это ученые труды; пусть такой знаток, такой светский исповедник, вроде Бурже, например, — впрочем, нет, тот недавно умер, — разглядит, что у нее на душе — ей ничего больше не надо! — и подскажет, как поступить, а она послушается, честное слово, послушается, что бы он ни насоветовал, и пусть тогда за нее отвечают и сам он, и вся эта философия с психологией и моралью! Ах, как отрадно было бы увидеть на пороге кухни этого человека в длинном рединготе, мягкой поступью поспешающего к ней на выручку!
— Сюда! — позвала бы она тихонько. — Сюда, Бурже! Ты нужен здесь. Иди скорее…
Так Нелли исчерпала все средства к спасению. Странно: Гастон не звал ее. Теперь оставался один, последний шанс: вдруг в спальне каким-то чудом ждет Реджинальд, а не Гастон. Но нет, доносившееся оттуда покашливание не оставляло сомнений, — там был Гастон и никто иной. Тогда что же означает его молчание? Может, он задремал? Или боится шуметь, коль скоро решил стать нежным и деликатным? Последнее было бы ужасно, — ведь две Нелли окончательно разбежались в разные стороны, прихватив с собою каждая свои качества, ибо не имели ничего общего друг с дружкой… Да, поистине ужасно, если бы человек, которому предназначалась Нелли-эгоистка, Нелли-упрямица, Нелли-хищница, вдруг повел себя так, словно перед ним другая Нелли!..
Но она волновалась напрасно. Ничего похожего не произошло.
Глава пятая
Нелли была честна или, по крайней мере, искренна сама с собой. Она стремилась понять, какую игру затеяла и что же представляет собою та нежная, бескорыстная, готовая к самопожертвованию и бедности часть ее существа, которая несколько месяцев подряд отторгала все остальное, — не ложь ли это, призванная оправдать в глазах Нелли ее связь с Реджинальдом? Она так и не увиделась с ним, не написала ему. Временами она почти желала, чтобы он больше не подавал о себе вестей; почти верила, будто он и впрямь не способен воплотиться в реального человека. Что ж, коли ему нравиться быть призраком, пускай потом пеняет на себя!
Только круглая дура еще могла надеяться, по возвращении домой, застать Реджинальда у себя в комнате или, услышав звонок, опрометью мчаться к телефону. Повсюду, где жизнь измерялась банальными неделями и месяцами, фигурировал один лишь Гастон. За любым модным предметом обстановки, за любой минутой прожитого дня — стоило их отодвинуть, — обнаруживался Гастон. И нигде, нигде не было Реджинальда. Конечно, Нелли имела все шансы отыскать его, если бы нежданно нагрянула к нему в квартиру, явилась на проводимую им лекцию или подстерегла возле дома. Но их роман подчинялся строгому, хоть и негласному, протоколу, который запрещал подобные эскапады. Вдобавок, Реджинальд не относился к числу тех, кого легко повстречать на улице или в концерте. Да, тяжко было, находясь в самом сердце Парижа, испытывать это невыносимое чувство разлуки, пустоты, неравенства — неравенства душ, куда более непоправимого, чем, например, расовое неравенство, заставившее страдать бедняжку-гейшу по исчезнувшему морскому офицеру[11].
В общем-то, Реджинальд, со своим невозмутимым видом бессмертного божества, дарующего вечную любовь, нанес душе Нелли ту же смертельную рану, что какой-нибудь лихой моряк или летчик, покинувший влюбленную женщину. Ах, почему Реджинальд и вправду не был обыкновенным мичманом?! Увы, тот безымянный корабль, у чьего кормила он стоял, та звездная карта, которая направляла его, — все это обратилось для Нелли в непрерывную муку. Она терзалась ею день и ночь, ложась спать и просыпаясь по утрам; вот когда двум разным Нелли представилась чудесная возможность слиться в одну. Стоило Реджинальду захотеть, и вздорная, эгоистичная, ничтожная Нелли тотчас растворилась бы в другой; она сохранила все свои чисто человеческие качества — любовь к комфорту, кокетство, внешний блеск и глянец, но отныне их облагораживала несвойственная ей мягкость, отличавшая, к великому удивлению Нелли, самые обыденные ее поступки. Наконец, она решила сама направить события в нужное русло. Написала Реджинальду, что уезжает, позаботившись указать даже номер поезда. Более того, — пришла на вокзал. Но Реджинальд так и не явился. С того дня Нелли перестала скрываться. Начала регулярно посещать скачки, лекции, концерты. На улице Мира и в ресторанах числилась среди завсегдатаев. И повсюду выглядела нарочито веселой, шумной, вульгарной, беззаботно компрометируя себя перед всеми, кто смотрел на нее, слушал ее. Перед всеми… кроме Реджинальда.
Иногда ей хотелось, чтобы он оказался здесь, на Монмартре или на Ярмарке: пусть увидит, как его идеальная подруга перекрикивает музыкантов, танцует с первым встречным; более того, пусть подумает о ней еще хуже, чем она заслужила, сочтет ее продажной тварью; пора уж наконец внести смятение в его невозмутимую душу. Гастон дивился, глядя, как Нелли с милой улыбкой принимает наглые ухаживания богатейшего банкира — известного мерзавца, а потом с той же улыбкой разбивает бокал об его голову: жанровая сценка низшего пошиба, которую Нелли разыгрывала специально для Реджинальда. Впрочем, этот безумный разгул неизменно завершался, к вящему его удивлению, решительным отказом Нелли от любой близости, любого прикосновения, и это относилось даже к самому Гастону. Бедняга — он терялся в догадках, он не знал, чего ему ждать.
В ночь своего возвращения, часам к пяти утра, он встал и потихоньку оделся, стараясь не разбудить Нелли. Она спала глубоким сном, похожим на забытье, но вдруг Гастон, уже ступивший за порог, случайно увидел в зеркале ее глаза, — они широко раскрылись и метнули на него быстрый взгляд. Сухие, не замутненные сном глаза. Острый взгляд загнанного зверя. Но веки тут же сомкнулись, и Гастон, на цыпочках подкравшийся к постели, не осмелился заговорить или дотронуться до этой женщины, которую обратил в недвижное изваяние странный сон, позволяющий глазам опровергнуть одним-единственным взглядом все обещания, предложенные жизнью и ее событиями. Гастон никогда ни словом не намекнул на увиденное. Тот взгляд Нелли имел одно толкование (сомневаться не приходилось: он уже встречал такой взгляд у первого жениха Нелли, у которого отбил ее), — в нем сверкнула ненависть. Но вряд ли эта ненависть передалась ей от того, кто по вине Гастона потерял любимую женщину; загадка крылась в другом. Гастон был большим спецом по подведению счетов, и его простые, здравые суждения обеспечивали ему первое место в административных советах продуктовых компаний всего мира. Он мыслил четкими категориями протоколов и гроссбухов. С этой меркой он подошел и к истории со взглядом. Либо то была минутная вспышка ненависти, либо отблеск ненависти постоянной, прочной. В первом случае она объяснялась гневом Нелли, вызванным сумасшедшей ночью и его грубостью; или же то было отражение какого-то сна. Если справедлива первая гипотеза, то Нелли, бесспорно, права, но такая ненависть быстро пройдет, особенно, если он вернется к своему намерению стать ей верным другом, любящим, степенным мужем. Вторая гипотеза также подразделялась на два варианта: либо ей приснились мужчины, какой-то один мужчина-грубиян, и, естественно, ее раскрывшиеся глаза невольно отразили сонную мстительную злобу. Либо ей приснился он сам со своим беспардонным нахальством, — и тогда эта ненависть вполне объяснима. Но ничего, Гастон все устроит, он постарается искупить свою вину. Что же до второго предположения — о постоянной ненависти, тут он ступал на зыбкую почву. Возможно, Нелли ненавидит всех мужчин без исключения, в чем ее даже нельзя упрекнуть: женщин довольно часто захлестывают подобные приступы злобы, которую мужчины, нужно признать, полностью заслужили; возможно и другое: она ненавидит лично его, Гастона, и вот это-то как раз совершенно непостижимо, — ведь он так щедро предложил ей все, что имел — свою жизнь, свое имя, свое состояние. А, может, он предлагал чересчур настойчиво? Может, Нелли любит его ради него самого и хочет любить, не лишая их обоих свободы, — все великодушные люди таковы. Словом, куда ни кинь, бедный Гастон приходил к двум выводам: Нелли во всем права, а он должен завоевать Нелли не силой, но нежностью. Знал бы он, что именно эта замечательная перспектива и вызвала у Нелли ее ненавидящий взгляд!
Взгляд, который теперь заслонял для Гастона все прочие взгляды Нелли. С той ночи он внимательно следил за ее глазами, но они казались ему неизменно пустыми, слепыми. Иногда ему даже хотелось увидеть их такими же ненавидящими, как той ночью, и убедиться, что в них отражался всего лишь конец дурного сна, в котором все мужчины на свете оскорбляли Нелли или вообще всех-всех женщин на свете — так, как они обычно поступают с ними, унижая, осмеивая, обманывая, насилуя, убивая. Да, верно: в тот день, когда Гастону приснилось бы, что у него отнимают Нелли, он мог проснуться с таким взглядом!
Он нарочно провоцировал эти глаза. Заставлял себя быть злым, едким, циничным, лишь бы на лице Нелли вновь раскрылись, расцвели два черных цветка ненависти, которые, казалось ему, тогда внезапно обнаружились не на обычном месте, а совсем в другом; так пусть же эти глаза раскроются где угодно — на щеках, на груди, на затылке Нелли: он почему-то был уверен, что ее наигранная резкость, притворная вульгарность не возбуждают, а, напротив, утешают ее и что именно благодаря им глаза Нелли, вместо того, чтобы раскрываться на лбу, на кончиках грудей, на подбородке, спокойно и умиротворенно возвращаются в свои, привычные орбиты…
Но было в глазах Нелли и нечто другое. В них таились нелепейшие воспоминания о Реджинальде; они могли нахлынуть в самый неподходящий момент. Шляпа, унесенная ветром на прогулке, носок, выброшенный ею из окна Реджинальда и повисший на ветке дерева… Два воспоминания, чтобы оживить былую страсть… о, какая ничтожная малость!
Однако хватало и их. Шляпа и носок (кажется, старый, дырявый носок, но он так стойко держался до сих пор, — наверное, ветки дерева проросли сквозь петли) заменили собою те чудотворные инструменты любви, в коих нуждаются другие любовники, — Вагнера, ревность, плаванье на яхте. Носок и шляпа вызывали из небытия все лучшие движения души — кротость, нежность, преданность, — ничуть не хуже своих возвышенных собратьев, но в силу скромной второстепенности сообщали их роману патетическую простоту монастырской или тюремной любви. И нечего было опасаться, что когда-нибудь Нелли и Реджинальд пресытятся этими малопочтенными эпизодами: наступит день, и шляпа состарится и не сможет скачками убегать от них; тогда погоня за нею сменится воспоминаниями о ее пропаже, а сама она уступит место новому, а тот, в свою очередь, еще более новому головному убору. Что же касается носка, то его сопротивляемость, особенно после майских ливней, просто обескураживала; зато какое надежное счастье сулил он на долгие годы вперед — счастье сентиментальных бесед, умиленных сравнений эфемерной участи шляп с бессмертной судьбою носков. Да, для романа с Реджинальдом этих пустяков вполне хватало. Даже более чем хватало, — одним предметом можно было и пожертвовать. Если бы Реджинальд пришел без шляпы, если бы на дереве не произрос этот странный трикотажный плод, то и один из двух сюжетов для разговора успешно заменил бы собою все самые необыкновенные, самые яркие события и воспоминания в жизни Нелли.
Конечно, два-три часа в день Нелли все равно страдала, — ведь невозможно утверждать, что столь скромные пособники любви могут надежно уберечь от тоски. Куда ни глянь, видишь шляпы — то на головах мужчин, идущих по улице, то без голов — оставленные на стуле в передней и временами до боли напоминающие ту, настоящую; разница лишь в инициалах. Так же и носки в витринах: некоторые выглядели весьма глупо, а зацепись они за ветку акации в каком-нибудь парижском дворике, казались бы еще глупее… но иногда, в дождливый день, натыкаешься на один такой носок — черный, того же линялого черного цвета, вывалянный в грязи, растоптанный, брошенный на тротуаре или в сточной канаве и как две капли воды похожий на тот (жаль, на нем нет инициалов, чтобы сверить!), прямо близнец, да и только… если бы взбалмошный ветер, шныряющий вдоль бульвара Перейро, на сквере Клиши, между поездами на вокзале Сен-Лазар и вокруг Оперы, не приволок и не швырнул его к дверям портного. А, впрочем, и носок тоже был лишним, — ведь он требовал зрения и дара речи, тогда как, будь Нелли слепо-глухонемой, она могла бы вкусить высшее счастье с Реджинальдом, лишись он также зрения, слуха и речи. Голоса, глаза, уши понадобились им только для первой встречи, но для того, чтобы узнать друг друга, они были уже не нужны…
Не потому ли, что они не знали друг друга раньше, что все их чувства, исключая примитивные, свойственные растениям, оставались невостребованными, они и насладились в полной мере (теперь Нелли в этом уже не сомневалась) своим невообразимым уединением от мира, возвышенным, идеальным счастьем?! На Елисейских полях, за магазином Лорана, на самой верхушке платана трепетал черный лоскутик, до поры до времени ускользавший от бдительного ока садовника. Иногда Нелли нарочно делала крюк, чтобы проверить, на месте ли он.
— Что ты там высматриваешь наверху? — удивлялся Гастон.
— Я… высматриваю наверху?
— О, пожалуйста, смотри, если хочешь!
Главное, чтобы Гастон не заметил носок. Если она будет отрицать, он, чего доброго, остановится и начнет выискивать предмет интереса Нелли.
— Я смотрела, есть ли там гнезда. Но на верхушке их не бывает.
— Это зависит от погоды, — добросовестно разъяснял Гастон. — Если лето обещает быть холодным, птицы вьют гнезда повыше, а если теплым — пониже, чтобы укрыть их в тени листвы. Но что ты все-таки высматривала на верхушке? Уверяю тебя, ты смотрела на самый верх.
— Вовсе нет.
— А взгляни-ка на свои ноги, — ты их даже расставила, чтобы не упасть.
И внезапно Нелли поняла. Может быть, поняла именно потому, что рядом находился Гастон. Присутствие другого человека всегда позволяет вам разобраться в собственной жизни. Если он вас любит, то достаточно прикинуть, чем его можно обидеть, чем унизить, и вы безошибочно угадаете это и извлечете полезный урок для самого себя. Так чем же можно унизить вот этого доверчивого беднягу, каким образом осмеять его нелепую преданность, его нежданно облагороженную любовь? Если такое средство существует, думала Нелли, то уж наверняка жизнь, какой я ее знаю, преподнесла бы его мне!
И, значит, оставалось только распознать это средство, чтобы увериться в возможности спасения. Что же могло бы выставить на осмеяние этого жениха, который восседал в автомобиле рядом со своей невестой, преисполненный всяческого доверия к ней, ибо нынче поутру он нашел весьма удовлетворительное объяснение ее ночному взгляду; который после многих лет беззаботного пошлого существования теперь ощупью продвигался к благородству и чистоте? Только одно: если через пять минут эта пресловутая невеста, почитаемая им верной и преданной подругой, очутится рядом со своим любовником, уста к устам своего любовника; если через пять или десять минут она изменит жениху и телом, и душою, и всей своей будущей жизнью вплоть до скончания веков и Страшного суда. Что ж, сомнений не оставалось. Если такое вообще возможно, то уж наверняка эта подлая судьба все разыграет как по нотам.
Нелли вдруг пронзила неодолимая уверенность в том, что через десять минут она действительно очутится в объятиях Реджинальда. Она ясно почувствовала: вот уже несколько часов как что-то затевается, готовится к тому, чтобы втоптать в грязь это безмятежное существо, продолжавшее рассуждать о птичьих гнездах; чтобы разбудить в ней самой демонов, называемых зовом плоти, жаждой жизни, склонностью к измене; чтобы напомнить Реджинальду об их неземной любви, о верности любимой женщине, о божественном отдохновении от земных трудов и людей; и эта смычка высшего зла и высшего добра, в сочетании с готовностью быстрых такси, вселила в Нелли гнетущее убеждение (доселе ею не испытанное, — ведь она была молода), что в их низменном мире любая великая подлость всегда готова расцвести пышным цветом, к услугам желающих, с тем же лицемерием, с помощью тех же проклятых и тех же благих сил, какими, в данном случае, столь умело воспользовалась любовь, дабы растоптать любовь. Чистая любовь Реджинальда, с одной стороны; великодушная любовь Гастона — с другой.
Разумеется, все это обещало вылиться в блистательную мерзость, благодаря Нелли — ей самой, а также тому идиотскому обстоятельству, что она была одна, а их двое; правда, имелось и две Нелли, но, увы, всего с одним лицом и одной парой губ. Творцу — вершителю наших судеб — следовало устыдиться того, что он создал время, которое допускает измены лишь последовательно, поочередно. При повторном сотворении мира Ему придется учесть сей промах. Вот так. И не иначе. Через пять минут — Нелли еще не знала, каким образом, но Создатель уж наверное лучший из сводников и не оплошает, — она будет лежать в объятиях Реджинальда. Последние сомнения отпали, когда в ней проснулась жалость. Да-да, ей стало жаль Гастона! Как на мальчика, щеголяющего в новенькой матроске, непременно прольется дождь, так изливалась на Гастона жалость Нелли. Щедрым нескончаемым потоком она низверглась на этот образ будущего мужа — доброго, почтенного, доверчивого. О, скорее… остановить его! Гастон вез Нелли к антиквару для покупки одной картинки XVIII века: купальщица в реке. Красота да и только! Художник великолепно изобразил преломление ног в воде. Любопытнейшее зрелище! Гастону не терпелось узнать, как Нелли отзовется об этом феномене… И тут она перебила его на полуслове:
— О, мой бедный Гастон, отвези меня домой, скорее!
— Скорее?..
— Мне нужно переодеться и бежать к матери.
По дороге к дому Гастон засыпал Нелли вопросами. Он принудил ее поклясться головою отца, что она говорит правду.
Покойный отец Нелли неизменно являлся на призывы Гастона. «Поклянись ему, дочка, что у тебя ровно ничего не было с Полем Х. Вот видишь, я тоже ограничиваюсь одной начальной буквой, — все легче, чем полное имя, и это единственное, от чего твой покойный отец может тебя избавить. Клянись, девочка моя любимая, клянись смело! Клянись моей головой, хотя это и ложная клятва! Не бойся, — ведь это не живая голова и не голова, срубленная с плеч, которая при клятвопреступлении поднимет веки и возопит из глубины могилы. Моя голова — нема, лишена губ. Земля забила ей рот, он тебе не ответит. Земля забила ей уши, они тебя не услышат. Можешь дать ложную клятву, но только клянись не моей улыбкой, которую ты любила, а зубами, которые ненавидела твоя мать, нависшим лбом, который она считала безобразным и с отвращением отталкивала, когда я тихонько приходил к ней в постель и случайно — разве мне дали бы разрешение?! — касался головой ее подушки. Нынче от этой головы осталось как раз то, чего она не любила, — лоб, челюсти, зубы. Вот и клянись ими, моя живая дочка. Пускай все, что мне нравилось в тебе — твои губки, твой мозг, с его коротенькими веселыми мыслями, так аккуратно заполняющий свое очаровательно-круглое вместилище, — клянется моим пустым черепом с зияющими глазницами!..»
И Нелли клялась. И Гастон, понимавший суеверные колебания Нелли перед этим препятствием и движимый инстинктом самосохранения ревнивца, вполне довольствовался не очень обязывающей клятвой на голове ее мертвого отца — вплоть до того дня, когда у него явились действительно серьезные подозрения. Вот почему Нелли — ибо женщины так нуждаются в моральной опоре, в свободном для правды уголке сердца! — была вынуждена искать эту опору в другом существе и обрела ее в своем сыне. Наряду с покойным отцом, который разрешал ей давать ложные клятвы и помогал обманывать, она страстно хотела иметь сына, что запретил бы ей обманывать. Когда же он придет, ее сын? Откуда придет он? А впрочем, какая разница?! Может, он родится как раз от Гастона, которому она вынуждена лгать. Но он уже существует в ней — чистое, непорочное, сияющее дитя. Она носила в себе квадратный бриллиант, он звался ее сыном. Нелли была довольна тем, что он не шевелится, что он еще не живет. Разумеется, когда-нибудь ему придется выйти на свет божий, но с этого момента он уже будет меньше принадлежать ей. Боже, как Нелли сожалела о том дне, когда Гастон обвинил ее во флирте с Эрве, а она возмущенно поклялась своим сыном, что ничего подобного не было. Мерзкий Эрве — это он вынудил ее обнаружить перед Гастоном самое заветное. Тщетно она позже пыталась убедить его, что обожает Элен Гиз, что ей трудно было бы клясться жизнью Элен Гиз. Сначала Нелли удалось дать Гастону несколько прекраснейших ложных клятв на очаровательной головке Элен, но эта последняя выглядела столь фривольно, столь ненадежно, что вскоре Гастон решительно отказался считать ее алтарем истины. На следующий день после того, как Нелли поклялась головою Элен, что не пойдет в бассейн, где Гастон и встретил ее, личико Элен сияло свежестью и румянцем более, чем всегда. Казалось, лживые клятвы Нелли одинаково способствовали и расцвету легкомысленной головки Элен и еще большему умиранию злополучной отцовской головы, которая столь охотно приходила к ней на выручку.
Нелли хлопнула дверцей машины с видом оскорбленной добродетели.
— Какое отношение мой сын имеет к моей матери? Хочешь, верь мне, не хочешь, не верь. Но я ничем не стану клясться, даже твоей собственной головой!
— Ты отказываешься, потому что боишься клясться сыном.
— Значит, ты мне не веришь?
Нелли казалась искренне возмущенной. Гастон, со своей манией все объяснять, силился постичь причину ее ярости. Либо она злится, потому что говорит правду. Либо потому, что лжет. Во втором случае такое возмущение должно прикрывать весьма серьезную ложь — ложь, за которой стоит многое. В первом же оно выглядит прекрасным и справедливым, каким и бывает у невиновной женщины. Столь великое возмущение указывало на беспредельную искренность свободного, независимого нрава. Вот такой Нелли и виделась Гастону — разгневанной, упрямой, непокорной нимфой безупречной искренности. Именно такой была она в его глазах.
— Я тебе верю, — сказал он.
Именно так он и сказал. Что не помешало ему тайком отвести автомобиль на соседнюю улицу, а потом вернуться и последить за входной дверью. Он успел как раз к тому моменту, когда Нелли, в скромном пальтишке, наброшенном на ослепительное платье, выбежала из подъезда и схватила такси, которое и помчало ее в прямо противоположную сторону от дома матери. Итак, два варианта. Либо Нелли бесстыдно солгала ему. Либо она сказала правду. Либо она обманщица, и в ее жизни завелись дела, где Гастону нет места, — какой-нибудь тайный порок, любовник. Либо же ее эгоистка-мать перепутала все на свете и забыла о назначенной встрече с дочерью, увлекшись собственными радостями или романом со своим бородатым другом. Вполне понятно, что Гастон ни секунды не колебался между этими двумя гипотезами. Очень похоже на мамашу Нелли — не дать дочери ни минуты на переодевание. В таком незавидном пальто, накинутом на шикарное платье, можно помчаться куда-то лишь по идиотскому требованию матери или другой родни.
И тут Гастон вздрогнул от внезапно пришедшей мысли, которая наполнила его сердце грустью, жалостью и любовью. Этот сын, на которого Нелли намекала так, словно имела в виду будущего своего ребенка, — может быть, он уже существует? И, может быть, свирепая ревнивая радость, вспыхивающая на ее лице при упоминании о ребенке, объясняется тем, что где-нибудь в Венсенне или на Марсовом поле, у кормилицы действительно находится младенец — сын Нелли? И, может быть, Нелли, в своем будничном пальто, прикрывающем нарядное платье, впрямь поспешила к своему сыну, срочно вызванная по телефону, потому что он заболел корью или аппендицитом?
Ну конечно, так оно и есть! Лицо Нелли не лгало. Только материнская любовь ложится на лицо женщины вот этой маской упрямой решимости и неподдельной нежности. Сомнений нет, — она спешила к своему сыну.
Нелли оказалась права. Когда поручаешь себя судьбе — этой наихудшей из сводниц, — всегда оказываешься правым. Известный закон, согласно которому жена изменяет мужу в тот самый день, когда он проявил благородство и великодушие, когда его убивают, когда он уходит на войну; согласно которому сын погибает ровно в ту минуту, когда отец валяет дурака на встрече с бывшими одноклассниками, в настоящем случае сработал ничуть не хуже. Гастон собирался стать благородным и великодушным, — что ж, за такое намерение нужно платить. И сегодня за это назначалась следующая плата: женщина, бывшая легкомысленной, бесчувственной эгоисткой, когда принадлежала ему, теперь плакала, придя к другому мужчине.
Она плакала молча, беззвучно. В комнате царила тьма, и Реджинальд, наверное, даже не узнал бы, что она плачет, если бы его руки не увлажнились от ее слез. Казалось, это плачет мрак вокруг Нелли. Реджинальд сжимал ее в объятиях; он не дал ей времени сбросить пальто, и она была счастлива, что ему не видно ее красное кричащее платье. Она чувствовала, что этот яркий наряд, который она не успела сменить на более скромный, может ее выдать. Красный цвет — он ведь совсем из другой жизни, так же, как ярко-зеленый или пурпурный. Если бы Реджинальд увидел это красное платье, он увидел бы и двойственность жизни Нелли, разгадал ее истинную суть. Красное платье помнило Гастона — Гастона одетого, Гастона полураздетого, Гастона стоящего и лежащего. Нелли чудилось, что, сняв с нее пальто, Реджинальд сорвал бы спасительную оболочку, словно кору с дерева. Провидению ведь вовсе не обязательно быть к Реджинальду более милостивым, чем к Гастону. Этот миг любовного восторга рядом с Нелли Реджинальду предстояло купить ценою наивного непонимания ситуации, граничившего со слепотой. Наверное, именно поэтому он сам крепко сжимал ее в объятиях, не давая пальто распахнуться, обнажить платье. Обычно он спешил снять с Нелли верхнюю одежду, освободить ее от лжи номер один — внешнего скромного облачения, затем от лжи номер два — неприметного платьица, и неизменно подходил, ухитряясь так и не коснуться правды, к той наивысшей форме лжи, какую являло собой ее тело — единственная неправда, в которой Нелли была полностью уверена, ибо тело — не одежда, не вещь, что способна коварно предать вас. Реджинальд оглядывал, оглаживал платья Нелли, с которых она срезала магазинные ярлыки, белье с оторванными ею метками прачки, все вещи, которые она носила на себе, каждый раз перед свиданиями с Реджинальдом тщательно выверяя их анонимность, словно женщина, решившая покончить с собой в безвестности.
Но сегодня, когда ему стоило лишь чуточку приоткрыть пальто Нелли, чтобы увидеть самую ее сердцевину, он в святом мужском неведении усердно застегивал на ней пуговицы, поднимал ворот, как будто она плакала от лютой стужи. Нелли была близка к обмороку; очутись она в ярком свете, и она высказала бы всю правду, у нее не хватило бы сил солгать: платье, казалось ей, обличило бы обман, все поведало бы ему без утайки. И Нелли даже в обуревающем ее смятении горько восхищалась лицемерием и цинизмом судьбы, которая выхватывает из рук уставшего человека знамя лжи и сама несет его дальше. Она же в этот миг была только правдой, одной только правдой, одной только Нелли; и тело ее и душа смертельно утомились от тяжкой роли, три месяца подряд разыгрываемой для Реджинальда, и им не терпелось бросить эту двойную, уже непосильную игру, пусть даже это кончится катастрофой.
Но нет, бдительная судьба беспощадно погружала свою жертву, на минуту ставшую правдивой, обратно в трясину лжи; бросала ее туда именно руками Реджинальда, да так успешно, что мало-помалу Нелли пришла в себя, то есть вернулась к привычной двойственности, поняла, что наступает ночь, что ей осталось подождать всего несколько минут в объятиях Реджинальда, а там она вновь сможет возродить иллюзорную реальность, которой питалась их любовь. Она заставила Реджинальда сесть и сама села рядом, не разжимая рук. Он по-прежнему обнимал ее. В лице Нелли он обнимал всю правду, всю любовь на свете, оробевшую от счастья, спокойствия, уверенности. Он обнимал человеческое существо с четкими признаками женского пола, которое, укрывшись в объятиях любовника, словно в глубокой укромной норе, тихонько скользило от правды ко лжи, чтобы раствориться в ней, и которое, увидев любовника вдвойне ослепленным — ночным мраком и любовью, — в одну секунду сбросило с себя покровы и осталось нагим. Одно-два мгновения — любой женщине их вполне достаточно, чтобы изменить правде. И еще за одну секунду Нелли успела скомкать красное платье и засунуть его подальше под белье. Мало ли что может случиться…
— Любимая моя, светик мой! — сказал он.
Глава шестая
Иногда в этой неспособности Реджинальда заподозрить истину Нелли виделось особого рода благородство, которое бесконечно покоряло ее, освящая любовную роль, ежедневно, по два-три часа, исполняемую перед ним, и вознаграждая за всю мерзость жизни. Перед каждым свиданием она возносила молитвы — неизвестно кому. И тогда каждая новая ложь, добавленная ею к прежним, казалась средством еще дальше уйти от реальной действительности и оборачивалась очередной истиной в их иллюзорном мире.
Бывали случаи, когда, не в силах найти правдивые слова — пищу для восхитительных минут свидания, — Нелли должна была изобретать младшую сестру, умершую еще ребенком, или любимую зверюшку, или ночной побег из дома в юные годы. А у нее на самом деле были только братья, никогда не водилось кошек, и она до ужаса боялась выходить ночью за порог; однако, повинуясь тому же вдохновению, что заставляло ее все больше и больше уподобляться иной Нелли, которую любил Реджинальд, из небытия послушно возникали и любимая сестра, затмевавшая красотою ее самое, и ручная лань, и ночной уход из дома, с одним чемоданом в руке.