Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Эпоха пустоты. Как люди начали жить без Бога, чем заменили религию и что из всего этого вышло - Питер Уотсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В то же время многие люди согласятся с Чарльзом Тейлором, который в своей книге «Секулярная эпоха» (2007) написал, что Современность в каком-то смысле предполагает «историю после вычитания», утрату или сужение опыта, «разочарование» миром, что «оставляет нас жить с немой, рутинной, плоской вселенной, которой руководят правила, а не мысли, так что кульминацией этого процесса становится бюрократия, управляемая “специалистами без духа, гедонистами без сердца”», что атеисты живут обедненной жизнью, которая в чем-то менее «полна», чем жизнь верующих, что атеисты «жаждут» чего-то большего, чем то, что может им дать самодостаточная способность разума, и что они слепы и глухи к тем моментам чуда, когда «Бог врывается» в мир, скажем, через шедевры Данте и Баха и архитектуру Шартрского собора.[21]

Многие атеисты отмахнутся от слов Тейлора, но он отнюдь не одинокая фигура. Вот целый набор книг нашего тысячелетия: Люк Ферри «Человек создал Бога: смысл жизни» (2002), Джон Коттингхэм «О смысле жизни» (2003), Джулиан Баггини «Что все это значит? Философия и смысл жизни» (2004), Ричард Холлоуэй «Вглядываясь вдаль: человек в поисках смысла» (2004), Рой Ф. Баумейстер «Преступное животное: природа человека, смысл и социальная жизнь» (2005), Джон Ф. Хот «Только природа? Смысл и истина в научную эпоху» (2006), Терри Иглтон «Смысл жизни» (2007), Оуэн Д. Фленеган «Действительно сложная проблема: смысл в материальном мире» (2007), Клэр Кольбрук «Делез и смысл жизни» (2010).

Не так давно выражение «смысл жизни» употреблялось только с иронией или в шутках. Его серьезное использование вызывало смущение. В выпущенном в 1983 году группой «Монти Пайтон» фильме «Смысл жизни» содержалось несколько ответов относительно значения заголовка: «быть добрым к рыбам», «носить больше шляп» и «избегать жирной пищи». Но сегодня, в XXI веке, «смысл жизни» уже, похоже, никого не смущает.

Чем это объяснить? А что если Тейлор хотя бы отчасти прав и многие самые разные умы за последние 130 лет, как оказалось, нашли не все ответы? Конечно, многие идеологии и «измы» современного мира или рухнули, или завели нас в тупик: империализм, национализм, социализм, марксизм, коммунизм, сталинизм, фашизм, маоизм, материализм, бихевиоризм, апартеид. Совсем недавно, после обвала кредитно-финансовой системы в 2008 году, потрясшего весь мир, даже капитализм был поставлен под сомнение.

«То, что мы имеем сегодня, обесценивается тем, что мы хотим получить завтра»

Последствия финансового кризиса сказались отнюдь не только на экономике. Жанетт Винтерсон писала в лондонской газете The Times, что «так называемый цивилизованный Запад, при всем своем материализме, так и не научился распределять блага… так что мы оказались в глубокой беде»; мы «найдем выход», делает она вывод, только с помощью искусства. Позже в этом же издании она написала: «Мы создали общество без ценностей, которое ни во что не верит». Другие аспекты кризиса освещала та же The Times, указывая, что опрос Faithbook – новой странички на Facebook, посвященной разным религиям, – продемонстрировал следующее: 71 процент опрошенных полагает, что сегодня наблюдается «духовный упадок» и что это вызывает большее беспокойство, чем рецессия материальная. (Другой опрос показал, что люди стали молиться на 27 процентов больше после наступления финансового кризиса – еще одно свидетельство взаимосвязи между религиозным поведением и угрозой безопасности существования.) В ноябре 2008 года было заявлено, что в Великобритании люди чаще верят в пришельцев из космоса и призраков, чем в бога: из трех тысяч опрошенных (немалая выборка) 58 процентов верили в сверхъестественных существ и лишь только 58 процентов – в бога. (Это напоминает следующее наблюдение Г. К. Честертона: «Когда люди прекращают верить в бога, это не значит, что теперь они не верят ни во что – они верят во все».) Подписчики Faithbook утверждают, что «любая вера лучше, чем отсутствие веры».

Хотя некоторые великие храмы капитализма развалились – или были спасены через национализацию либо при помощи правительств, – на сегодняшний день, в 2014 году, капитализм еще не умер. Он, несомненно, был напуган и все еще нуждается в интенсивном лечении, но некролог его еще не вышел. Для нас важнее другое: все это вынудило и продолжает вынуждать людей поменять свои установки или перспективу: сегодня, похоже, для нас наступают более серьезные времена, времена размышлений, поскольку после финансовой катастрофы все начинают заново исследовать те ценности и идеи, которыми мы живем. Найджел Биггар, королевский профессор нравственного и пасторского богословия в Оксфорде, занимавшийся со многим студентами, которые позже начали работать в Сити или в больших юридических фирмах, сообщил газете Financial Times, что недавно климат начал меняться: «Я сохраняю связь с некоторыми выпускниками. В молодости им нравилось работать без передышки. Позже, когда они обзаводились семьями, это становилось тяжелым бременем, но в тот момент они уже были пленниками денег. Я вижу, что сегодня люди меняются: им интереснее учиться и их привлекают иные труды на благо общества.[22]

Здесь сошлось несколько тем. К ним принадлежат вера и неверие. Неспособность науки подогревать энтузиазм – еще одна тема. Психологическая сторона дает нам еще одну тему: главный объект внимания здесь – счастье и одиночество, две стороны одной монеты, когда речь идет о полноте жизни.

Одно британское исследование, опубликованное в 2008 году, показало, что люди по всей стране становятся «все более одинокими» и что такая тенденция стала проявляться быстрее на протяжении предшествовавшего десятилетия. Усиление чувства одиночества началось, согласно данным исследования, в конце 1960-х, когда связь с соседями начала уменьшаться из-за роста числа разводов, иммиграции, переездов в связи с работой и увеличения числа студентов (количество университетов в Великобритании с 1963 года увеличилось от двадцати трех до ста с лишним). В книге Томаса Дамма «Одиночество как образ жизни» (2008) Америка представлена как прототип будущего мира одиночества, который окрашен «собственническим индивидуализмом» и где «личный выбор» есть скорее маскировка, чем возможность.[23]

Счастье, о котором мы говорили немного раньше, привлекает, что неудивительно, еще больше внимания. Если ограничиться только XXI веком, то есть целая гора книг на тему счастья – как его достичь, как оно связано с новейшими фактами о работе мозга, что ему препятствует, каковы его особенности в разных странах мира, почему женщины (в целом) менее счастливы, чем мужчины.

Одно широко известное исследование говорит о том, что, хотя западные страны стали жить лучше в финансовом и материальном отношении, это не увеличило уровень счастья по сравнению с тем, что наблюдалось несколько десятилетий назад. В книге «Эпоха абсурда: почему в современной жизни трудно быть счастливым» (2010) Майкл Фоли утверждает, что на самом деле сегодня положение вещей ухудшилось, поскольку «наши желания углубились, а в то же время в нас выросла бредовая вера в особое назначение нашей личности. В нас живет безумное и неудовлетворимое желание жить изящно, наслаждаться вечной юностью, славой и сотней разных вариантов сексуальной жизни, но это еще не все – нам внушили (в чем виновата культура «прав человека» после 1970-х, которая не выносит каких-либо проявлений неравенства, равнодушия или недовольства), что, если мы чего-то желаем, мы этого заслуживаем».[24] Более того, «то, что мы имеем сегодня, обесценивается тем, чего мы хотим получить завтра» – это еще одно следствие капитализма.

В то же время последние данные проекта World Values Survey, опубликованные в августе 2008 года, показывают, что на протяжении последних двадцати пяти лет в сорока пяти из пятидесяти двух стран, где проводились опросы, уровень счастья повысился. Но в то же время исследования показали, что экономический рост значимо повышает счастье лишь в тех странах, где ВВП на душу населения не превышает 12 тысяч долларов США. Уровень счастья снизился в Индии, Китае, Австралии, Белоруссии, Венгрии, Чили, Швейцарии (Швейцарии!) и Сербии. Похоже, счастье в большей мере связано с демократизацией, с появлением богатых возможностей для работы, доступностью путешествий и возможностей выражать себя. Другое исследование показало, что дух индивидуализма, особенно на Западе, делает людей «особенно восприимчивыми к негативным эмоциям», тогда как это меньше касается населения Азии или Латинской Америки, где «индивидуальные чувства воспринимаются как нечто менее важное, чем общее благо».[25]

Честно признаем одну вещь. Все это – удивительные исследования, и многие из них нас в равной мере утешают и настораживают. Но они также противоречивы и парадоксальны. В США счастливее всего люди, посещающие церковь, но в мире в целом самые незащищенные (а потому именно те, кому трудно быть счастливыми) люди чаще других ходят на богослужения; в США религия снижает преступность, но в мире люди религиознее там, где преступления совершаются чаще; в США посещение церкви повышает доходы, но в мире повышение доходов не делает людей счастливее, а церковь посещают самые бедные. Питер Бергер утверждает, что мы так же «яростно религиозны», как всегда, но подписчики Faithbook отмечают, что духовность пришла в упадок. Питер Бергер полагает, что людям недостает трансцендентного, но, по данным World Values Survey, людям скорее не хватает хлеба, воды, нормальной медицины и работы, а нехватка этих вещей повышает религиозность.

Несмотря на противоречивые данные исследований, несмотря на дикую, жестокую и абсурдно нелогичную природу многих проявлений религиозности сегодня, а также несмотря на социологическое объяснение как религиозности, так и отказа от религии, которое разумно и убедительно, так что, похоже, перевешивает богословские доводы, многие верующие не готовы согласиться с таким положением вещей.

Чарльз Тейлор и другие упомянутые выше авторы громко заявляют о том, что атеисты живут обедненной жизнью. Однако исследования Норрис и Инглхарта указывают на то, что при повышении уровня безопасности существования вера исчезает. Подобные социальные изменения все еще происходят – их можно видеть даже в США. Опросы Pew Research Center, результаты которых опубликованы в 2012 году, показывают, что в США количество людей, равнодушных к религии, за последние четыре года изменилось: в 2008 их было 16 процентов, а на момент исследования их число увеличилось до 20 процентов. Если в 1965 году регулярно посещали церковь 40 процентов американцев, то сегодня их меньше 30 процентов.[26]

* * *

Вряд ли одна книга оставит заметный след в сознании на фоне абсурдных, трагических и кошмарных аспектов истории религии недавних лет, но здесь я делаю попытку предложить нечто такое, чего, насколько знаю, ранее никто еще не предлагал. Мне хочется собрать воедино труды разных одаренных людей – художников, писателей, ученых, психологов, философов, – которые радостно приняли атеизм, смерть бога, и начали искать другие пути жизни и открыли или прославили иные подходы к смыслу нашего мира, иные способы достичь глубокого «удовлетворения», хотя они в каком-то смысле ужасающе обедненные, что, как многим кажется, есть неизбежное последствие утраты представления о сверхъестественном и трансцендентном.

Надеюсь, мне удастся показать, что это не обязательно так. На самом деле история последних лет дает нам немало удивительных примеров в работах знаменитостей, которые, казалось бы, нам хорошо знакомы; вы делаете необычные (и открывающие нечто новое) сопоставления и видите, что поиск иного образа жизни есть один из ключевых компонентов – часть ДНК, если использовать современную метафору, – нашей культуры. Также можно понять, что атеисты не всегда страдают от неполноты жизни и что свои слабые стороны есть как у бога, так и у дьявола, – а потому эту книгу можно было бы назвать не «Эпоха пустоты», но «Эпоха всего».

Следует прояснить еще одну вещь. Стоит ли винить Ницше за то, что сегодня мы оказались в трудном положении? Почему его выступление вообще привлекло наше внимание? И о чем оно говорит нам?

Феномен, который был философом Ницше

Во второй половине марта 1883 года Фридрих Ницше, которому на тот момент исполнилось тридцать девять, жил в Генуе и чувствовал себя крайне плохо. Недавно он вернулся из Швейцарии и занял свое прежнее жилье в Салита-делле-Баттистине, но это не помогло ему избавиться от мигрени, проблем с желудком и бессонницы. Он был расстроен (хотя это событие принесло также и облегчение) смертью в прошлом месяце его старого друга Рихарда Вагнера, с которым он рассорился, а здесь еще он заболел инфлюэнцей в тяжелой форме, так что доктор в Генуе прописал ему хинин для ежедневного приема. И тут, что необычно, в городе начался сильный снегопад, сопровождавшийся «неожиданными ударами грома и вспышками молнии», и все это, похоже, повлияло на его настроение и препятствовало его выздоровлению. Он не мог совершать прогулки, что было обычной частью его жизни и помогало ему мыслить, так что 22 марта того года он пребывал в апатии и лежал в постели.[27]

Усугубляло его «черную меланхолию» (так Ницше описывал свое состояние) и еще одно обстоятельство: уже четыре недели назад он выслал рукопись своего последнего труда издателю Эрнсту Шмайтцнеру в Хемниц, но тот, похоже, не спешил с изданием новой книги под названием «Так говорил Заратустра». Ницше послал издателю яростное письмо с обвинениями, в ответ издатель извинялся, однако месяц спустя Ницше узнал об истинной причине задержки. Как он говорит в письме, «хозяин лейпцигской типографии Тебнер отложил в сторону «Заратустру», чтобы срочно напечатать 500 тысяч сборников церковных гимнов, что надо было завершить к Пасхе». Разумеется, Ницше не мог обойти вниманием забавную сторону данной ситуации. «Поняв, что его бесстрашный Заратустра, «безумец», который осмеливается провозгласить окружающим его сомнамбулам, что «Бог умер!», здесь же лишается дыхания под весом 500 тысяч христианских молитвенников, Ницше увидел здесь яркую «комичность» ситуации».[28]

Отзывы первых читателей были разными. Генрих Козлиц, друг Ницше, который уже давно вычитывал рукописи философа и исправлял там ошибки, был в полном восторге и выражал надежду, что эта «необыкновенная книга» однажды получит такое же широкое распространение, как и Библия. Наборщики в Лейпциге отреагировали иначе: прочитанное их настолько напугало, что они решили отказаться печатать эту книгу.

Книга Ницше «Так говорил Заратустра» настолько напугала наборщиков в типографии, что они решили отказаться печатать эту книгу.

Мир так и не забыл – а некоторые так ему это и не простили – заявления Ницще, что «бог умер», к чему он добавил: «Мы убили его». На самом деле это было сказано раньше, в книге «Веселая наука», вышедшей за год до того, но сжатый и мощный стиль «Заратустры» привлек к себе гораздо больше внимания.

Но почему именно Ницше? Почему именно его высказывание все так хорошо запомнили? В конце концов к тому времени вера в бога уже становилась менее популярной. Для кого-то и даже для многих вера в бога – или богов, сверхъестественных существ любого рода – казалась полным заблуждением. Когда создают историю неверия или сомнения, за точку отсчета обычно берут XVIII век, вспоминая Эдварда Гиббона и Дэвида Юма, от них – переход к Вольтеру и Французской революции, а затем к Канту, Гегелю и романтизму, немецкой библейской критике, Огюсту Конту и «расцвету позитивизма». К середине XIX века это такие герои, как Людвиг Фейербах и Карл Маркс, Серен Кьеркегор и Артур Шопенгауэр, это также атаки со стороны геологии и биологии, связанные с именами Чарльза Лайелла, Роберта Оуэна, Роберта Чемберза, Герберта Спенсера и, прежде всего, Чарльза Дарвина.

К таким описаниям часто добавляют истории знаменитых людей, потерявших веру, – например, Джорджа Элиота, Лесли Стивена или Эдмунда Госса. И тех, кто, не утратив веры, улавливал сигналы эпохи, – к таковым принадлежит Мэтью Арнольд, который через десяток лет после выхода дарвиновского «Происхождения видов» в стихотворении «Берег Дувра» сетует по поводу «меланхоличного, продолжительного, удаляющегося рокота» моря веры. В некоторых описаниях вспоминают также мудрецов античности, повествуя об Эпикуре и Лукреции, Сократе и Цицероне, Ибн ар-Раванди и Рабле. Было бы неуместным здесь вспоминать истории этих людей. Для нас важны время и обстоятельства, в которых прозвучало решительное заявление Ницше (хотя, следует заметить, произнесенное безумцем).

Воздух опасности и груз жизни

Одним из таких обстоятельств был сам Ницше. Крайне необычный человек – оторванный от реальности, противоречивый, подобный юному метеору с его накаленным литературным стилем, он очень быстро перегорел и к сорока пяти годам сделался безумцем. Благодаря афористическому стилю его легко усваивали и публика, и другие философы, при этом Ницше писал, чтобы провоцировать и возмущать, что вызвало лишь сдержанное отношение наборщиков лейпцигской типографии. Его безумие также украшает и его личную биографию, и историю его идей после смерти философа в 1900 году. Были его крайние взгляды «неизбежными выводами из его идей»? Или это следствие болезни и их искажение – причем недуг добавил ему печальной славы после его смерти, поскольку, как стало ясно, он болел сифилисом?

Использование его идей (или того, как их понимали) также создает ему недобрую славу. Представления Ницше о нигилизме пленили воображение многих, а потому он стал человеком, которого винят, как указывает Стивен Ашхайм, в двух мировых войнах. Это тяжелое наследие, влияние которого человечество ощущает долгое время.

Важнейшая – и самая опасная – догадка Ницше заключается в том, что не существует какой-то перспективы, стоящей вне жизни или выше ее. Нет какой-либо привилегированной точки зрения, абстракции или силы вне известного нам мира; нет ничего за пределами этой реальности, вне самой жизни, ничего «сверху»; нет трансцендентного, нет ничего метафизического. А посему мы не вправе выносить такие суждения о существовании, которые имели бы универсальную ценность или были бы «объективными»: «ценность жизни не поддается исследованию». Знаменито и такое высказывание Ницше: «Не существует фактов, есть только интерпретации».[29]

Из этого следует несколько вещей. Мы есть просто продукт исторических сил. Вопреки представлениям ученых, мир – это хаос разнообразных сил и желаний, «бесконечная и беспорядочная сложность которых не сводится к единому целому».[30] Нам надо научиться видеть себя в этой сложности и в этом хаосе, используя для этого «волю к власти», с помощью которой мы стремимся подчинить себе неодушевленную природу. Наша история, а особенно история великих религий, в частности христианства, создает в нас «скрытую предубежденность» в пользу «выходящего за рамки» за счет «здесь и сейчас», а это следует изменить. Это, скорее всего, означает, что многие наши дела будут опровергать происходившее раньше, а жить так еще сложнее из-за того, что внутри нас самих соревнуются разные силы, идет их схватка, и это естественное положение вещей, что требует от нас вдохновения, позволяющего видеть смысл в этой схватке.[31]

Ницше отмечает такую важную вещь: борьба за господство над хаосом вне и внутри нас – над «грузом жизни» – мы ведем более интенсивный тип существования, и это единственная цель, к которой мы можем стремиться в жизни, в этой жизни, здесь и сейчас. В основе нашей этики должно стоять стремление к такой интенсивности любой ценой: мы в долгу только перед самими собой.[32]

Разум играет важную роль в нашей жизни: он помогает нам понять, что многие наши желания иррациональны, что не делает их более сильными или ценными; нам надо сдерживать их и мудро выпускать на волю, чтобы они не противоречили одно другому. Такая рационализация страстей, по мнению Ницше, придает духовное измерение существованию. Нам надо стремиться к гармонии, но в то же время стоит помнить о том, что некоторые страсти не одобряются традиционными религиями. К последним относится, например, вражда: ее следует принять и с ней нужно жить так же, как с другими.[33]

Все это, естественно, тесно связано с представлениями Ницше о спасении. Как он думал, спасение нельзя поместить где-то «вне пределов» здесь и сейчас. «Бог становится формулировкой, позволяющей всячески клеветать на “здесь и сейчас” и всячески лгать о “мире ином”». И он даже предлагает поставить, как он это называет, «доктрину вечного возвращения» на место «метафизики» и «религии». Это отражает его мысль, что спасение может быть только земным, что оно «вшито в переплетение тех сил, которые составляют ткань жизни». Доктрина вечного возвращения – это стремление жить так, чтобы ты захотел прожить такую же жизнь снова. «Каждая радость желает вечности», – говорил он, и таков критерий того, какие моменты жизни достойны, а какие нет. «Хорошая жизнь такова, что ей удается осуществляться в данный момент, без указания на прошлое или будущее, без осуждения или избирательности, в состоянии абсолютной легкости и при решительной убежденности в том, что нет никакой разницы между сиюминутным и вечным».

Нам надо «провозглашать дионисизм», «занять дионисийскую позицию относительно бытия», «выбрать жизнь только в тех моментах, которые мы желали бы проживать снова и снова, в бесконечном повторении». Это спасет нас – спасет от страха.

В новом мире Ницше, лишенном того, что «вне его пределов», или ссылок на «мир иной», у жизни нет другой цели, кроме того, чтобы прожить ее с величием, употребляя волю к власти для обретения интенсивности существования, так чтобы нам захотелось переживать эти интенсивные моменты снова и снова.

Все это было вызовом, притом вызовом опасным, и многое потерялось при переводе, потому что Ницше писал на немецком в самом утонченном стиле. Такой язык и такой стиль отчасти помогают понять, почему в 1882 году мир подхватил его высказывание – «бог умер» – так быстро и так охотно, почти с энтузиазмом. Но это еще не вся картина.

Сомнение призывает нас строить лучший мир

Эндрю Норман Уилсон называет сомнение «викторианской болезнью», а Дженнифер Майкл Хехт в своей истории сомнения говорит, что период с 1800 по 1900 годы «бесспорно представляет собой лучше всего задокументированный во всей истории человечества момент широкого распространения сомнения». По ее словам, это был век, когда «сомнение призывало нас строить лучший мир». «Самые образованные скептики понимали, что время подвергать сомнению религию уже прошло: настало время строить нечто такое, во что действительно можно верить, строить новый лучший мир. Они полагали, что этот мир будет лучше потому, что те деньги и силы, что ранее тратились на религию, теперь будут направлены на производство еды и одежды, на медицину и идеи. Они также думали, что смогут все понимать гораздо лучше, чем любые их предшественники, поскольку устранили важное препятствие для понимания».[34]

Оуэн Чедвик, бывший королевский профессор современной истории в Кембридже, занимавший пост президента Британской академии, в своих Гиффордских лекциях и затем в книге «Секуляризация Европы в XIX веке» (1975) выдвинул следующую гипотезу: сомнение призывает нас строить лучший мир при участии двух параллельных процессов – социального и интеллектуального. В XIX веке существовало два типа «неустройства», как он это называет: «неустройство общества, во многом связанное с появлением новых машин, ростом больших городов, массовыми перемещениями населения, и неустройство ума, возникшее на фоне появления новых знаний в сфере науки и истории, что разрывало преемственность мышления». И что, быть может, еще важнее, два этих неустройства легко соединялись друг с другом. Критические два десятилетия, в течение которых произошло такое «слияние», говорит он, – это 1860–1880, то есть именно те годы, что предшествовали выходу «Заратустры» Ницше.

Несовместимость веры с наукой

В конце Введения нам важно уточнить четыре вещи. Во-первых, если мы оглянемся назад и ознакомимся с биографиями людей длинного XX века, мы увидим, что далеко не всем им был свойствен апокалиптический страх перед смертью бога, который столь лаконично выразил, скажем, Достоевский. В 1980 году Джеймс Троуэр опубликовал историю, как он это называл, «альтернативной традиции», отвергавшей религиозное объяснение вещей с древних времен. Немецкий социолог Вильгельм Дильтей говорил, что в каждом человеке живет «метафизический импульс», в том смысле, что у каждого есть теория, иногда не доработанная и не цельная, о мире и нашем месте в нем и о том, какие метафизические силы могут или не могут существовать в нем. Но из этого не следует, что каждого человека волнуют те проблемы, которые так сильно мучили Достоевского и Ницше. Эти вещи действительно волнуют – и волнуют глубоко – многих людей, но не всех.[35]

Во-вторых, недавно Коллум Браун в своей книге «Смерть христианской Британии: понимание процесса секуляризации 1800–2000» (2001) представил нам новый нарратив секуляризации. Он здесь вводит понятие «дискурсивное христианство» – это форма религиозной идентичности, которую трудно положить на должное место с помощью обычных категорий социологии. Дискурсивное христианство окрашивает идентичность человека, его приватные – и даже скрытые от других – аспекты личности, влияя тем самым на нравственность, индивидуальное поведение (скажем, на то, читает ли человек молитву перед едой), речь и стиль одежды, на тонкие грани поведения, которые передаются устными историями. Как утверждает Браун, Великобритания оставалась христианской до 1960-х, когда все это с шумом рухнуло и она стала полностью нерелигиозной. Люди не обратились к иным формам веры, скорее они перестали считать себя религиозными людьми.

Приведенные Брауном статистические данные впечатляют, но здесь уместно сделать несколько замечаний. Во-первых, подобные данные были получены в ходе уже упоминавшихся нами опросов в рамках программы Pew: религиозная вера стала более «расплывчатой», нежели в прошлом. И в любом случае эти данные прямо противоречат утверждениям типа «бог вернулся». Для нас не менее важно и то, что они никак не влияют на аргументы данной книги. Как бы на самом деле ни проходила секуляризация с устранением веры в бога, люди, о которых мы говорили на данных страницах, ясно ощущали – и продолжают чувствовать сегодня, – что бог действительно умер.

В-третьих, теория Брауна в чем-то совпадает с теорией французского исследователя Оливье Руа, который в своей книге «Священное неведение: когда пути религии и культуры разделяются» (2010) утверждает, что параллельно секуляризации происходили и другие процессы. В силу глобализации религия начала отделяться от своей культурной родины – стала «внетерриториальной». Христианство уже распространено не только в Европе и на Ближнем Востоке, как и индуизм вышел за пределы Индии, а ислам – за пределы породивших его пустынных мест, но все они более или менее распространены по всему миру.[36]

Из-за этого те культурные атрибуты, которые некогда составляли важнейшую часть религиозной идентичности и соответствующих практик, занимают все меньше и меньше места. Арабы, например, сошлются на «мусульманскую культуру», под чем подразумеваются установки и практики в семейной жизни, сегрегация полов, скромность, особенности питания и тому подобное, тогда как под «культурой ислама» они понимают искусство, архитектуру, особенности жизни города. Чтобы распространяться в глобальном контексте, религия должна казаться универсальной; чтобы люди могли полностью понять ее месседж, ее надо отделить от конкретной культуры, с которой ее традиционно связывали. «Таким образом, религия распространяется помимо познания. Для спасения не нужно знать, нужно верить». В результате, став «внеэтническими», религии стали также и «чище», более идеологичными и в то же время более фундаментальными. Они в самом реальном смысле слова, говорит Руа, опираются скорее на неведение, чем на знание, и в этом смысле они (и это ответ на слова Чарльза Тейлора о секулярном образе жизни) более поверхностны.[37]

Эти темы сходятся вместе и тогда позволяют понять, почему Ницше был таким, каким был, и почему, в частности, его высказывание о смерти бога вызвало в Европе такой сильный резонанс, а также почему его слова влияют на людей и сегодня. Хотя всегда существовали отдельные люди, не верившие в бога, и хотя Сомнение с большой «С» начало расти с середины XVIII века, только в 1880-х (мы снова воспользуемся словами Оуэна Чедвика) «великая историческая революция человеческого разума» стала очевидностью для всякого человека, интересовавшегося этими вещами, как и то, что акт веры уже перестал «соответствовать опыту людей». С тех пор, что бы ни говорили сторонники идеи «бог вернулся», люди продолжали терять веру, а религия начала все сильнее обороняться.

Это подводит нас к четвертому и не менее важному уточнению. Оно заключается в том, что наука, при всей ее достойной репутации института, способного открывать истину в самых разных сферах, и несмотря на ее несомненные успехи, оставила, тем не менее, позади себя «пустоту, которая неспособна показать истину о нравственной сфере, из-за чего… возможно, нравственные истины вообще недостижимы».[38]

Как бы там ни было, многие люди признают, что сегодня мы оказались в мире, лишенном бога, и их это беспокоит, тогда как многие другие видят в науке привлекательный источник смысла жизни. Двойственная природа двух этих элементов часто ускользает от внимания, но эта связь совершенно очевидна, в чем нам предстоит убеждаться снова и снова, и именно она определяет то, как мы живем после Ницше и написанных им слов.

Часть I

Авангард до войны: когда искусство имело значение

1

Поколение Ницше: экстаз, эрос, эксцессы

Ирония судьбы в жизни Ницше прозвучала особенно сильно не в тот момент, когда печатники отложили книгу «Заратустра» из-за спешки с выпуском полумиллиона сборников гимнов. Величайший комизм его жизни состоял в том, что на момент выхода на интеллектуальную и культурную сцену Ницше уже был безумцем, пребывавшем в кататонии и не имевшем представления о том, что в мире происходит. Он достиг широкой известности лишь где-то в 1890-х.[39] Конечно, он оказывал влияние на кого-то и ранее: Стивен Ашхайм говорит, что и Гюстав Малер, и Виктор Адлер черпали вдохновение в трудах Ницше уже в 1875–1878 годах. Но это касалось лишь отдельных людей, и только в 1890-х возникла такая ситуация, когда каждый мыслящий человек был буквально обязан как-то «столкнуться» с Ницше.

Ницше быстро получил международное признание, но, разумеется, сильнее всех его идеи затрагивали умы в Германии. Каждый ученый или мыслитель должен был иметь свою «позицию относительно Ницше» или «проблемы Ницше», как это называли, так что для среднего класса Германии рутинным времяпровождением стали вечера Ницше – собрания с музыкой и чтением текстов.[40]

Как уже упоминалось во Введении, отчасти притягательность Ницше объяснялась лирической мощью его языка, но нельзя свести все только к этому. Многие в Германии испытывали гордость за Ницше: у него были немецкие корни и он писал о таких проблемах, которые многим казались специфически немецкими. Оппоненты называли его мышление «славянским» и не признавали его Deutschtum, его «немецкость».

Жесткая мудрость

На протяжении XIX века шли бесконечные споры о том, что считать немецким и что не считать (границы Германии не прекращали меняться), и Ницше пришлось также участвовать в этих дискуссиях. На протяжении 1890-х и далее все больше людей склонялось в пользу немецкости Ницше и превращало его отношения с Германией в идеологию. По их мнению, без немецкости понять истинный смысл Ницше и его слов невозможно. Вот что писал, например, Освальд Шпенглер о Ницше: «Жизнь Гете была жизнью в полноте, это значит, что ему удалось что-то завершить. Нет числа немцам, которые почитают Гете, живут вместе с ним и ищут его поддержки, но Гете не помогает им преобразиться. Ницше преображает, потому что мелодия его мыслей не умолкла после его смерти… Его труд не просто часть нашего прошлого, которым мы можем наслаждаться, это задача, которая всех нас делает ее служителями… В наш век, отвергающий представления о потустороннем… когда ценными считают лишь жесткие действия такого рода, какие Ницше связал с именем Чезаре Борджиа, – в такую эпоху, если мы не будем действовать так, как того хочет реальная история, мы перестанем существовать как народ. Мы не можем жить без того, что не просто принесет нам утешение в трудных ситуациях, но позволит нам избежать их. Такая жесткая мудрость впервые появилась в мире немецкой мысли с приходом Ницше».[41]

Карл Юнг также испытал сильное влияние Ницше. Для Юнга он был новым шагом за пределы протестантизма, как сам протестантизм был движением, переросшим католичество. Идея Ницше о сверхчеловеке была, по мнению Юнга, «той частью человека, которая заняла место бога».[42]

Однако не энтузиазм этих и подобных им светочей мысли, но молодой авангард 1890-х дал Ницше великую массу последователей. Во многом это связано с положением дела в кайзеровской Германии, которую воспринимали как нечто посредственное – и в духовном, и в политическом планах. Этим молодым казалось, что Ницше – ключевая фигура на пороге нового столетия, «человек, который по значению сравним только с Буддой, Заратустрой или Иисусом Христом».[43] Даже в его безумии последователи усматривали проявление духовного. Это был безумец Ницше в его собственной истории, человек, который сошел с ума из-за своих открытий и из-за отчуждения от людей, еще не готовых его понять. Немецких экспрессионистов завораживало безумие, оно, как и все прочие экстремальные формы жизни, казалось им освобождением, так что для них Ницше был и мыслителем, и образцом поведения. Оппоненты, пытаясь унизить Ницше, говорили (как оказалось, они были неправы) о том, что это «дегенерат», который «короткое время бредил вслух, а потом исчез из поля зрения».[44]

Несмотря на яростные споры, которые он вызвал, популярность Ницше росла. Появились романы и пьесы, которые пытались уловить и выразить его и без того яркие идеи. Во всей Европе появились люди, «опьяненные Заратустрой». Ле Корбюзье пережил Zarathustra-Erlebnis («опыт» или «инсайт» Заратустры) в 1908 году. Такие концепции Ницше, как «воля к власти» и Übermensch, «сверхчеловек», вошли в повседневное словоупотребление.[45] Премьера симфонической поэмы Рихарда Штрауса «Так говорил Заратустра» прошла во Франкфурте-на-Майне в ноябре 1896 года, став одним из самых известных, но далеко не единственным произведением искусства, вдохновленным Ницше, – в качестве другого подобного примера можно вспомнить Третью симфонию Малера, которая изначально носила название «Веселая наука».

Модный иллюстрированный журнал «Пан» печатал посвященные Ницше стихи, а также его портреты и скульптуры, похоже, при любом удобном случае. Между 1890 и 1914 годами портреты Ницше можно было увидеть везде, его густые усы стали всем известным зримым символом, так что его лицо стало столь же известным, как его слова. С середины 1890-х получили широкое распространение (в том числе благодаря распоряжавшейся архивами философа сестре Ницше) «предметы культа Ницше», что, разумеется, привело бы его в ярость, если бы он это мог увидеть. Когда широко известный писатель Герман Гессе жил в Тюбингене, стену его кабинета украшали два портрета Ницше. Нередко его изображали на экслибрисах, среди них был и такой, где Ницше, Христос наших дней, был увенчан терновым венцом. Пресса рабочего класса пользовалась его образом, чтобы высмеять коммерциализацию культуры при капитализме.[46]

Некоторые люди даже усвоили так называемый ницшеанский «стиль жизни» – здесь можно вспомнить об одном ярком примере. Петер Беренс, архитектор и дизайнер, создал собственную виллу «Заратустра» как центральную часть экспериментального поселения художников в Дармштадте. Этот дом украшали такие символы, как орел и бриллиант Заратустры, который излучал «добродетели мира, которого еще нет». Беренс пошел еще дальше на выставке в Турине в 1902, где он украшал павильон Германии. Посетитель оказывался в фантастической пещере, где поток света падал на предметы, которые демонстрировали индустриальную мощь Второго рейха. К источнику света направлялся Заратустра, изречения которого украшали павильон.[47]

Бруно Таут (1880–1938), архитектор экспрессионистского направления, стал насаждать культ гор, который был прямо связан с Ницше. «Альпийская архитектура» Таута отражала попытку преобразовать всю горную гряду в «пейзаж со святилищами Грааля и хрустальными пещерами», чтобы в итоге весь континент покрылся «стеклом и драгоценными камнями в форме «куполов из лучей» и «искрящихся дворцов».[48]

Ницшеанский китч

Подобным образом распространился и связанный с «Заратустрой» культ Bergeinsamkeit, «стремления убежать от городов с толпами людей и вдохнуть девственного горного воздуха». Еще один горячий поклонник Ницше художник Джованни Сегантини специализировался на видах Энгадина, того горного региона, который служил источником вдохновения для Ницше, когда тот писал «Так говорил Заратустра». Его работы оказались настолько популярными, что к этим горам устремились потоки паломников и туристов: «Einsamkeitserlebnis – опыт одиночества – превратился в коллективное занятие!» Бурное развитие ницшеанского китча, которое бы привело в ужас самого Ницше, также указывало на его комическую популярность среди обывателей. В драме Пауля Фридриха «Третий рейх» на сцену выходил Заратустра, в данном (отнюдь не единственном) случае он был одет в золото и серебро и укрыт пурпурным плащом, его светлые волосы были перевязаны золотой лентой, а на плече красовалась небрежно наброшенная шкура леопарда. Временами людей беспокоило то, что культ Ницше затмевает самого Ницше. В 1893 Макс Нордау писал о Nietzsche Jugend – ницшеанской молодежи – так, как если бы это была вполне определенная группа.[49]

Со временем стало все более заметным одно явление: в Германии – и в меньшей степени в других частях Европы – появились поколения (именно во множественном числе) Ницше. Среди прочих это увидел Томас Манн: «Мы, рожденные около 1870 года, слишком близки к Ницше, мы слишком непосредственно участвовали в его трагедии, в его личной судьбе (быть может, это самая ужасная, самая волнующая судьба в истории мысли). Наш Ницше есть Ницше воинствующий. Тогда как Ницше торжествующего знают люди, родившиеся лет на пятнадцать позже нас. Нам он передал психологическую чувствительность, лирический критицизм, опыт Вагнера, опыт христианства, опыт «современности» – и от этих переживаний мы уже никогда не освободимся… Они слишком для этого драгоценны, слишком глубоки, слишком плодоносны».[50]

Ницше особенно привлекал умы как вызов нового типа, парадоксальным образом родственный силам социализма, как современный «соблазнитель», чьи доводы казались более убедительными, нежели «странные уравнения социальной демократии». По мнению Георга Танцшера, Ницше точно отвечал на запросы не нашедшей своего места интеллигенции, которую раздирали противоречивые тенденции: стремление «к изоляции и ощущение своей миссии, желание уйти от общества и желание его направлять». В своей книге 1897 года, посвященной культу Ницше, социолог Фердинанд Теннис обвинял ницшеанство в том, что оно давало «ложное освобождение». Людей, писал он, «завораживали слова о раскрепощении творческих сил, призыв выйти за узкие рамки ограниченных авторитетов и общепризнанных мнений и о свободном самовыражении». Но он считал, что ницшеанство слишком поверхностно и что оно удовлетворяет потребность в элитарности, консерватизме и вседозволенности, которые прямо противоречат социально-демократическому духу эпохи.

Немного позже, в 1908 году, в книге «Культ Ницше: глава в истории заблуждений человеческого духа» философ Вольфганг Беккер также бился над загадкой, почему столь многих «светочей культуры» привлекали слова Ницше, но полагал, в согласии с Манном, что разные люди видели там разные вещи. Молодым людям аргументы Ницше казались «глубокими», тогда как немецкие чиновники в африканских колониях применяли его идеал Herrenmoral на практике каждый день, ощущая, что он прекрасно соответствует «колониальной форме правления».[51]

Социолог и философ Георг Зиммель также испытал влияние Ницше. Его ключевая концепция, Vornehmheit, идеал «разделения», во всем опирается на Ницше. Для Зиммеля Vornehmheit было ключевым качеством, позволяющим людям «отделиться от толпы и примкнуть к “знати”». Этот идеал у Зиммеля был ответом на проблему создания ценностей личности в ситуации денежной экономики. Ницше призывал следовать некоторым определенным ценностям – таким как Vornehmheit, красота, сила, каждая из которых, по его словам, обогащает жизнь и, «отнюдь не укрепляя эгоизма, требует более полного самоконтроля».[52]

Марксисты считали, что ницшеанство откровенно обслуживало капитализм, империализм, а затем – фашизм и что ницшеанцы были до мозга костей буржуазными псевдо-радикалами, которых никогда не интересовал вопрос скрытой эксплуатации и которые никак не стремились изменить существующую социально-экономическую классовую структуру.

Люди нередко с иронией говорили, что Ницше умер намного раньше бога, но по словам Ашхайма, Ницше просто был «непригоден для захоронения». «Ницше – это не учение, – писал в 1895 году Франц Сервис, – но часть жизни, алая кровь нашего времени». Он не умер: «О нет, нам все еще надлежит пить его кровь! Никто из нас этого не минует».[53] В данной книге мы покажем, что он был прав.

Даже за выбором Веймара для хранения архива Ницше стоит намерение создать еще одно святилище (быть может, даже более важное), наподобие другого самопровозглашенного места защиты немецкой духовности в Байройте. Сестра философа Элизабет Фёрстер-Ницше и ее коллеги сыграли важную роль в поддержании памяти о мыслителе и создании его мифологии. То место «было не просто архивом, но домом творческих сил». В частности, сестра философа стремилась создать «узаконенный» образ Ницше, для чего очищала этот образ от «патологии», лишая идеи брата их подрывного характера и делая их, как она полагала, «респектабельными».

Самые грандиозные и монументальные проекты – несравнимые с архивом – были предложены наиболее просвещенными и интернациональными приверженцами Ницше. В 1911 году Гарри Граф Кесслер, англо-германский покровитель искусств и автор книги «Берлин в огнях», предложил построить большой мемориальный комплекс для мероприятий, куда входят храм, большой стадион и гигантская статуя Аполлона. На этом месте, где могут собраться тысячи, изобразительные искусства, танцы, театр и спортивные соревнования будут составлять «ницшеанское целое». Аристид Майоль согласился изваять соответствующую статую, моделью для которой должен был послужить не кто иной, как Вацлав Нижинский. Андре Жид, Анатоль Франс, Вальтер Ратенау, Габриэле А’Аннунцио, Джилберт Мюррей и Герберт Джордж Уэллс стали членами комитета по сбору средств на этот проект. Он не удался лишь по той причине, что в 1913 году Элизабет Фёрстер-Ницше отказалась его поддерживать.[54]

До начала Первой мировой войны Ницше оказывал огромное влияние на искусство. Однако, как мы увидим, эта большая война радикальным образом изменила отношение публики к Ницше и сделала иным влияние его идей.

Возможно, наиболее мощное и устойчивое влияние Ницше испытал на себе интеллектуальный, художественный и литературный авангард – его призыв «быть чем-то новым, значить что-то новое, являть новые ценности» стал символом так называемого «поколения Ницше» (выражение Стивена Ашхайма). Ницше заявил, что истинный авангард должен отделить себя от культурных ценностей истеблишмента.[55] Он особенно ценил две силы: радикальное секулярное создание себя самого и дионисийский императив растворения Я. Это породило попытки смешать индивидуалистические тенденции с поиском новых форм «тотального» сообщества, общины искупления, о которой мы снова и снова будем говорить в данной книге.[56]

Ницше увидел, что мы находимся в тупике нигилизма, его последователи быстро двинулись дальше. Они устремились на поиск новой цивилизации, которая поддерживала бы тип übermenschlich и отражала бы его, порождая такие нужные качества, как возбуждение, аутентичность или интенсивность, и во всем бы превосходила то, что было раньше. Эрнст Боасс, поэт-экспрессионист, вспоминая кафе имперского Берлина, говорил: «Тогда я участвовал в войне против массового мещанства… Что создавало атмосферу тех дней? Прежде всего, Ван-Гог, Ницше, а также Фрейд и Ведекинд. Мы стремились к Дионису после рационализма».[57]

Фрейда и Ницше объединяет то, что они оба искали замену метафизическому объяснению жизни и оба подчеркивали «создание себя» как важнейшее осмысленное дело жизни. Фрейд искал респектабельности, ницшеанцы искали скандала, но это были по большому счету совместимые вещи: строго антинаучные, чуждые рационализма, но с дионисийской риторикой произведения искусства ницшеанцев как будто стремились отворить богатые закрома бессознательного. Могучий Übermensch отражен в романах Габриэле А’Аннунцио и Германа Конради, где герои стремятся – порой не без насилия – к невинности и аутентичности и слишком часто, желая творить, что-то разрушают.[58]

Все равны перед инстинктом

Некоторые критики отмечали, что общее настроение на волне популярности Ницше в чем-то напоминало настроение «контркультуры» 1960-х и 1970-х (см. главу 22). В своей книге, посвященной поколению Ницше, Мартин Грин рассказывает об одном любопытном доме, стоявшем в маленькой швейцарской деревне Аскона. Здесь собралось немало феминисток, пацифистов, писателей, анархистов, танцоров, увлекавшихся танцем модерн, которые хотели объединиться в своем радикализме и «поэкспериментировать с жизнью». Аскона, говорит Грин, отчасти отражала и толстовство, и анархизм, и люди там ориентировались на естественные науки и порой – на оккультизм. Из самых известных людей, побывавших там, можно упомянуть Дейвида Герберта Лоренса, Франца Кафку, Карла Густава Юнга и Германа Гессе.

Ницшеанство там постоянно присутствовало – не столько его «воля к власти», сколько дионисийский аспект, направленный на экстатический динамизм. «Они старались создавать подвижную красоту и утверждать ценности созидания жизни – в первую очередь такие, как эрос. Самым динамичным физическим воплощением этого стал танец стиля модерн».[59]

Аскона содержала в себе все те элементы контркультуры, которые позже получат свое развитие, главным образом в США. Собиравшиеся там хотели достичь интенсивности жизни через эротическую свободу, куда входила демонстрация наготы, иногда – оргии, а порой – обращение к культу мужественности. Там практиковали также вегетарианство, поклонение Солнцу, оккультизм, черную магию, мистику, сатанизм и культ праздников. Все эти культы объединяла вера в иррациональное и в инстинкт, идея, что «все равны перед инстинктом». Той же логике подчинялся распространенный в Асконе культ природы, потому что «поклонение природе свойственно людям, а также лежит в природе животных, растений, почвы, моря, солнца». Такова была, по словам Грина, религиозность Асконы, «как мирного, так и экстатического типа».[60]

Однако важнейшим и устойчивым элементом Асконы было бегство от городской жизни и попытка создать «новый тип человека», секулярного человека постхристианской эпохи, который выражает полноту человечности. Этот тип человека был связан с бродяжничеством и танцем.

Новый тип человека: бродяжничество и танец. Густо Грасер

Аскона стала популярной на рубеже веков, когда Густо Грасер, известный историкам в основном как бродяга, принял участие в одном собрании в Мюнхене, где семеро молодых людей, подобных ему, решили порвать с городами и странами и создали свою общину. В 1900 году западный мир мог наслаждаться зрелищем невероятных технологических достижений, отражавших успех XIX века. Но Грасер и его товарищи испытывали неприязнь к миру науки, технологии и передовой медицины. Среди них были ремесленники, умевшие работать с деревом, металлом или кожей, и в конце 1900 года они ходили по Швейцарии, надеясь найти место, где они могли бы поселиться и жить своей общиной. Они нашли то, что искали, в Асконе.

В те годы Аскона была поселением крестьян, где насчитывалось около тысячи человек, на швейцарской стороне озера Лаго-Маджоре в кантоне Тичино. Эта область никогда не играла сколько-нибудь важной роли в героической истории Швейцарии. Она привлекала своим климатом: здесь могли расти и сосны, и пальмы, здесь был вид на заснеженные горы, а на берегу озера росли розы, здесь можно было видеть уникальное сочетание деревьев, таких как дуб, береза, лайм и оливковое дерево. При этом художникам и интеллектуалам, приехавшим в Аскону, местные крестьяне казались радостной антитезой современным горожанам. Население Асконы говорило по-итальянски, посещало католические храмы, разводило виноградники, ловило рыбу и занималось контрабандой (селение располагалось недалеко от границы). Земля здесь стоила дешево, люди были бедны и стремились переехать отсюда в города или в США.

На протяжении последующих двадцати лет Грасер жил в этом месте. Он не сидел в доме и все время был в движении: кормился землей, его жизнь была его трудом, творчеством. Он усердно приспосабливал свои потребности и желания к здешнему климату, посещал местные пещеры, питался местными фруктами и съедобными листьями. Будучи вегетарианцем, он почитал жизнь и отказывался есть убитое. Он стоял за свободу, а не за самоотречение, за гуманизм, а не за религию, за дружелюбие, а не за набожность.[61] Грасер посидел в тюрьме за свои убеждения (как анархист, радикальный пацифист, «теоретический нудист»), но в его поддержку выступил Герман Гессе, написавший в 1918 году основанное на идеях Юнга эссе под названием «Художники и психоанализ», где говорилось, что люди искусства, подобные Грасеру, особым образом – привилегированным в обществе – провозглашают свою веру: их надо освободить от обязанностей, налагаемых на обычного человека.[62]

В Асконе создавались мастерские для производства вручную различных предметов – от ювелирных изделий до мебели – для людей, разочарованных в массовой продукции фабрик.[63] Предполагалось, что ремесленники трудятся здесь не ради экономической выгоды или какой-то особой цели – что могло бы питать амбиции, – но только из удовольствия от работы, сохраняя, насколько это возможно, дух праздника. Они считали, что человеку достаточно удовлетворять свои потребности на минимальном уровне, чтобы его не затянула в себя социальная система – первоначальный источник всех зол.[64] Они с энтузиазмом держались за идею «полнокровной жизни» и тому подобные и следовали Заратустре Ницше: «Мир и человек существуют не для того, чтобы их улучшить, но чтобы стать самими собой». Так, например, Ойген Дидерихс, издававший Гессе и выпускавший культурно-политический журнал Die Tat («Дело»), полагал, что человечество скоро достигнет «третьей и новой стадии развития», на которой оно не только станет свободнее, но и вернет себе утраченное достоинство (качество, которое было столь важным для Зиммеля).[65] Говорили, что Грасера «можно назвать» создателем человека нового типа, что оказало влияние преимущественно на молодежные движения.[66] По словам Рудольфа Лабана, «весь смысл жизни состоит в том, чтобы стимулировать рост человека, рост людей (отличающихся от простых роботов)».[67]

Идея бродячего образа жизни стала популярной благодаря Грасеру (хотя, разумеется, на востоке ее знали давно, по меньшей мере со времен Будды). Она глубоко повлияла на Гессе, который сам не жил подолгу на одном месте. До выхода его книги «Демиан» самым популярным произведением писателя был роман «Кнульп» (1915). Действие начинается в 1890-х. Кнульп – симпатичный бродяга, живущий в мире игры и чувственных удовольствий. Он начал странствовать из-за эротического приключения, и женщины не могут перед ним устоять. Однако Гессе подчеркивает деликатность, хорошие манеры, веселость, легкость прикосновений своего героя. Кульп не желает связывать свою жизнь с какими-либо профессией, местом или человеком.[68]

Аскона стала домом для Грасера. Местные жители предложили ему в дар участок земли, думая, что он привлечет сюда других бродяг, но Грасер отказался от подарка, поскольку не желал владеть никакой собственностью. Он владел рядом практических навыков, в Асконе его называли «паяльщиком», то есть считали мастером на все руки. Вначале его «дом» составляли две каменные плиты, между которыми находилась доска, служившая ему кроватью. Считают, что именно он ввел в обиход бродяг головную повязку и пончо; он сам сделал себе плащ и веревочные сандалии. Он часто питался тем, что удавалось добыть или что выбрасывали другие, а позднее обжил пещеру, украсив ее чем попало; в качестве вешалок там использовались прутья, а полые чурбаны служили шкафами. Периодами он путешествовал в фургоне, при этом его сопровождали до восьми детей и разные женщины. В 1912 году его пригласила к себе лейпцигская группа молодых бродяг Wandervögel, входившая в состав Jugendbewegung (Германского молодежного движения). Журнал группы Wandervögel печатал его стихи. В 1913 году Альфред Даниэль, юрист, восторгавшийся Уитменом и Толстым, уверял, что Грасер, с которым он виделся в Штутгарте, выглядел подобно Иоанну Крестителю. Группы из пятидесяти-шестидесяти человек, отмечал Даниэль, будут посещать Грасера и его семью в караване.[69] В 1922 году, когда в результате краха кредитной системы всего современного мира в Германии началась массовая безработица, люди снова вспомнили о бродяжничестве. Быть бродягой не так легко, здесь надо, скажем, суметь пережить зимние ночи. В это время многие связывали бродяжничество с ленью, извращениями или с революционерами.

Ферма танцев. Рудольф Лабан

Не менее важным, чем Грасер, человеком из числа тех, кто определил характер Асконы, был одинокий, но отважный Рудольф Лабан, повлиявший на пострелигиозные представления и соответствующий образ жизни, которые и сделали Аскону популярной. Этика Лабана, этика современной постхристианской цивилизации, перекликается с идеями Грасера. Лабан работал в Асконе до 1919 года, а также в разных немецких городах, и ему удалось превратить асконский эксперимент в танцевальное искусство, которое заняло почетное место в высокой культуре Европы. Он видел в жизни нечто вроде непрерывного праздника и считал, что танец может восстановить целостность жизни, цель которой – «коллективный экстаз», и это «способ реализовать идеи Ницше на практике».[70]

Его отец был солдатом, а также мясником – «в лучшем случае представитель среднего класса». Но Лабан младший отнюдь не хотел удовольствоваться таким образом жизни и летом 1913 года пригласил своих учеников по танцам в Аскону. Он вернулся в это же место следующим летом и создал здесь свою «ферму танцев». Ему хотелось, чтобы ученики репетировали и танцевали в контакте с природой – на фоне озера и гор. Танцорам, как он считал, нужна природа, чтобы открыть глубоко в себе «подлинный дух танцора». Он нашел прекрасное место для этого на Монте-Верита, так что с 1913 года и далее в летние месяцы его и членов его группы можно было видеть на склонах гор: учитель со своими дудками или ударными, окруженный женщинами (и немногочисленными мужчинами), которые скакали, извивались и делали броски, «пробуждая» к жизни свои самые сокровенные импульсы. Больше всего их радовала дикая спонтанность, которая также приносила наиболее полное удовлетворение.

Лабан стремился создать в Асконе феминистскую школу современного танца и собрал сильную группу, и с этим связано еще одно обстоятельство. Именно Лабан оказался создателем танца модерн, причем сделал это именно здесь с помощью Сюзанн Перроте и Мэри Вигман.[71] Дело Лабана вызывало великий энтузиазм у посетителей Асконы, включая Джорджа Бернарда Шоу.

До Лабана Сюзанн Перроте работала с Эмилем Жак-Далькрозом, швейцарским композитором, который в поселке Хеллерау под Дрезденом создал систему так называемой эвритмии, метод музыкального воспитания и развития вкуса с помощью движений. Он создал такое танцевальное искусство, которое, по его мнению, заставляло включаться иную сторону личности и имело форму праздничной постановки, Festspiele. Это было нечто вроде городского театра, популярного во французской части Швейцарии, это постановки, где использовались гражданские темы, которые проходили в связи с гражданскими или историко-патриотическими событиями. По словам Перроте, она многому научилась у Жак-Далькроза, в частности тому, как «точно слушать». «Но в тот момент я стремилась к диссонансу, чтобы выразить свой характер, а это было невозможно в его абсолютно гармонической структуре». Для нее Жак-Далькроз был недостаточно современен. Поиск диссонанса привел ее к Лабану, это был «способ выразить мой бунт, поток воли к отрицанию во мне; и он инстинктивно и удивительным образом ответил на мои запросы». Он предлагал каждой ученице найти свою среднюю ноту до, чтобы они «пели вместе так же неслаженно, как птицы в лесу». То же самое он предлагал делать с движениями: каждая должна найти свой способ жизни в своем теле и свое эмоциональное Я. «Так Лабан помогал тебе возрождаться, и среди прочего возрождаться и в телесном смысле».[72]

Перроте относилась к своему новому танцевальному искусству довольно просто: «Все нужно было создать самой, и это было так чудесно, так захватывающе, для меня это новое искусство было религией». В одном письме Лабан объяснял, что им движут две главные идеи: «Во-первых, Танец и Танцор должны обрести свою истинную цену как Искусство и Творец; во-вторых, надо усилить влияние воспитания танцем на искореженную душу нашего времени». В тот момент ему казалось, что танцоры не получают того уважения, которым пользуются другие люди искусства: «им всегда достается verdammte zweideutiger Lächeln, “эта отвратная двусмысленная улыбка”». (Он был бойцом.) Но по сути дела, говорил он, «каждый человек искусства – это танцор, который говорит через те или иные жесты [Gebärde] тела/души, о том Высшем, что философы, богословы, мечтатели, ученые и социологи тщетно пытаются себе присвоить».[73]

Люди оценили труды Лабана. В своей книге «Мой учитель, Лабан» (1954) Мэри Вигман писала, что он «волшебник, священник неведомой религии… господин и повелитель рожденного в танце, но весьма реального царства». Это перебор? Но то же можно сказать о Ницше. Отчасти это объясняется тем, что Вигман была столь же чувствительна к красоте природы, как и Лабан. Подобно ему, она влюбилась в Аскону, куда всегда возвращалась восстановить свои силы. Место современного танцора, любила повторять она, «не в театре, а на открытом воздухе».[74]

Мартин Грин даже утверждает, что Лабан был «инкарнацией современного танца», подобно герою «Рождения трагедии» Ницше: «Изначальный образ дионисизма – это бородатый сатир, в нем бытие выражает себя истиннее, реальнее, полнее, чем в человеке культуры… и на праздниках дионисийского человека, подобного сатиру, Природа грустит о том, что она расчленена на отдельных индивидуумов».[75] В великом плане Лабана по восстановлению жизни танец занимал центральное место. Он обладал многосторонним умом – как ученого, так и художника (он разработал всю систему идей, стоящую за его танцем). Он естественным образом ценил танец как физический и генетический феномен, который в то же время органичен и включает в себя воображение. «Центр тяжести находится очень глубоко. Он окружен кристаллом скелета, который связан управляющими им мускулами».[76] Аскона откровенно стремилась заменить религию.

Эвритимия и этика: танцор Духа. Мэри Вигман, Валентина де Сан-Пуант и другие

Лабану также нравилась концепция эвритмии. Поскольку в эвритмии музыка соединяется со скоростью, он считал, что человек мыслит не просто мозгом, но и всем телом, становясь «равновесием воли, чувств и разума», интенсифицируя таким образом сознание тела, что «противодействует установлению какой-либо диктатуры мозга или морального сознания». «Красота, эстетика, хорошие манеры, сознание, этическое равновесие, доброта – для меня это синонимы».

Эвритмист, как это понимал Лабан, выполняет новую социальную функцию: «это особая профессия, в которой методы искусства прилагаются к этическим целям». Но при этом эвритмия не стремится к созданию церкви, а тем более государства: вместо этого «она пробуждает нерелигиозное и неюридическое сознание, а это само по себе создает новые социальные формы».[77] Танец, в понимании Лабана, был трансцендентальным феноменом, сочетанием мысли, чувства и воли. «Человек должен восстать против засилья абстрактных идей и наполнить мир танцем тела-души-духа. Самым великим достижением человечества во все века было рождение Tänzergeist, “духа танцора”».[78]



Поделиться книгой:

На главную
Назад