И все же, несмотря на эту кажущуюся несоизмеримость, в жизни китайца есть преимущества, которых человек незаурядный понять почти не может. Дело в том, что он почти избавлен от страданий неравенства и от гнета ответственности, неразрывно связанного с любой свободой. Пусть он живет в тесной комнатенке, ест только рис, носит каждый день одну и ту же одежду, на работу ездит на велосипеде, послушно выполняет все приказания начальства, в качестве духовной пищи обходится красным цитатником Мао — он может при этом оставаться почти всем довольным, ибо ему не с кем сравнивать себя. Все вокруг него живут точно так же, если же где-то жили или живут иначе, то это могли быть только помещики, буржуи или "ревизионисты", то есть "исчадия ада, которым нужно размозжить головы".
Американец же, в своем отдельном коттедже, с холодильником, набитым провизией, с собственной машиной в гараже, с прелестной женой, меняющей туалеты десять раз на дню, может с утра до вечера терзаться по тому поводу, что коттедж соседа справа, в отличие от его собственного, снабжен кондиционером, что машина у того вдвое дороже, а на устраиваемые там вечеринки его прелестную жену никогда не приглашают, какие бы туалеты она ни надевала. Он, конечно, может находить некоторое утешение, оглядываясь на соседа слева, занимающего на бесконечной шкале неравенства более низкую ступень, но и это слабое утешение чревато для него вечной тревогой — как бы кризис, потеря работы, случайная болезнь или другая превратность судьбы не сбросили его туда.
Китаец же не знает этих тревог.
Ему некуда подниматься, но и некуда падать. Американец с трудом может успокаивать себя жалобой на общественную несправедливость, ибо очевидность и пропаганда говорят ему, что он просто дошел до потолка своих возможностей, и никто не виноват в том, что у него нет сил подняться выше. При этом сравнивать свое положение он может не только с положением соседа. Кино, телевидение, пресса, книги в самых ярких красках расписывают ему героев
Современное государство, конечно, не может существовать без пирамиды взаимного подчинения одних людей другими, поэтому неравенство есть и в Китае. Однако от народа оно тщательно скрыто. Рядовой китаец может лишь смутно догадываться о закрытых распределителях и ресторанах, о загородных дачах за высокими заборами, об особых пайках; но если б ему и стало известно об этом, он утешил бы себя мыслью, что рядом с солнцем — Первым Председателем — эти привилегированные такое же ничто, как и он сам. Зато он точно знает, что ни один из начальствующих над ним не может быть уверен в прочности своего положения, что он как раз скорее попадет под очередную репрессию и что начальствует он над ним не в силу своих особых качеств, а случайно — в любой момент его могут заменить кем угодно. Если же судьба все же вознесла его самого на несколько ступенек вверх, он будет избавлен от страха оказаться несостоятельным: ведь власть требует от него в первую очередь слепой веры и преданности, и покуда он слепо предан, ему нечего бояться обвинений в бездарности.
Ничья воля более высокого порядка не возвысится над тобой в силу личных заслуг, одаренности или ума — как приятно сознавать это всякой посредственности!
И поэтому она не может не прийти в восторг, глядя, как разбушевавшиеся двоечники ведут на веревке своих преподавателей, ставят на колени профессоров, палками выбивают из более достойных остатки их достоинства. При этом и зритель, и исполнитель бесчинств избавлены от чувства ответственности, от чувства вины слепой верой в марксизм-коммунизм куда надежнее и дешевле, чем средневековый христианин, покупавший индульгенцию. Фанатический культ вождя в значительной мере питается тем облегчением, которое несет с собой несвобода. Американец же за любую предлагаемую свободу (даже за ту, без которой он бы готов был и обойтись) получает неизбежно впридачу гнет ответ-ственности за все, что происходит с ним, его семьей, штатом, государством, миром.
Рассмотренные здесь два полюса современной государ-ственной жизни не являются искусственно сконструиро-ванными или, наоборот, предопределенными климатом и национальным характером формациями. И та, и другая форма государственной жизни являются результатом свободного выбора всех индивидуальных воль
Ни один шаг на пути прогресса, то есть расширения общечеловеческого я-могу по отношению к природе, никогда не мог быть сделан всеми людьми сразу. Кто-то один, чья воля томилась острее прочих, всегда делал его первым, являл остальным свою свободу и сразу ставил всех перед выбором: либо избавляться от терзаний этой новой осознанной несвободы, пытаясь подняться до уровня смелого зачинателя, либо избавиться от них гораздо более легким и быстрым способом — уничтожив или задавив его. В чем бы ни состоял первый шаг — в отказе от кровной мести, в новом способе возделывания земли, в создании гелиоцентрической системы, в занятиях анатомией, в прививке оспы, — он всегда мог быть осуществлен лишь там, где уклад общественной жизни не грозил создателю нового немедленным изгнанием, тюрьмой, смертью, где незаурядная воля не была вынуждена тщательно скрывать свою незаурядность. Происходило же это лишь в тех Мы, где большинство людей оказывались в силах задавить в себе голос ревнивой зависти, каинову интенцию, и дать возможность лучшим из своей среды проявлять свои способности, то есть в Мы с высокой степенью зрелости и, следовательно, свободы.
До тех пор, пока мы будем смотреть на свободу только, как на благо, свалившееся с неба, несвободные народы будут нам казаться жертвой несчастной случайности, а свободные — заевшимися богатеями и бездельниками; но если мы не будем забывать, какого мужества и смирения требует уклад свободной жизни от каждого члена Мы, свобода всякого народа предстанет перед нами в ее истинном свете — как исторический подвиг всей нации перед лицом человечества, ибо драгоценнейший плод свободы — культура — всегда в конечном итоге оказывается достоянием человечества.
Вопрос о том, какой из народов следует считать свободным, а какой — нет, в наши дни может обсуждаться только политическими демагогами; для всякого здравомыслящего человека ясно, что титул свободного заслуживает лишь тот народ, который, по меньшей мере, разрешает своим гражданам покинуть пределы государства, если свобода его представляется им недостаточной. Посмотрите, в какую сторону с риском для жизни бегут через границу люди, и все станет ясно.
Но вопрос о том,
"Люди не любят и напоминания о том духе, который живет в них и показывает им на то, что он вечен, а они не вечны; и они убили, насколько могли, сознание духа; завернули в платочек и зарыли гривну, данную им"78.
Евангелие в изложении
Как это ни парадоксально, наиболее разрушительным для постулатов практической метафизики могло бы оказаться вторжение с тыла, а именно с позиций Шопенгауэра, отрицавшего свободу воли. "Отвлеченный, состоящий из одной голой мысли мотив, есть такая же определяющая волю внешняя причина, как и мотив, заключающийся в одном реальном наличном объекте"79. "В силу нее (моральной необходимости) каждый человек и каждое животное при наступлении мотива должны исполнить то действие, которое одно согласно с их врожденным и неизменным характером и потому следует так же неизбежно, как и всякое другое действие причины, — хотя его и не так легко предсказать, как всякое другое"80.
Возражать против таких положений очень трудно. С этой точки зрения, различные уровни объективации воли могут быть представлены не как уровни свободы, а как уровни, различные по сложности мотивации, то есть определения воли внешней необходимостью (физической причиной — в неорганическом мире, раздражением — у растений, мотивацией — у животных). Томление духа может быть объявлено грехом желания. Этические суждения о добром и злом — общечеловеческим заблуждением. Акты доброты и милосердия — следствием сострадания. Постулат о врожденном неравенстве воль легко включается в понятие "неизменный характер". И вот уже на гордое сознание свободы, присущее каждому человеку, снова надвигается тень рационального сомнения.
Спрашивается: можем ли мы указать на какие-нибудь проявления человеческой воли, которые были бы абсолютно свободны? Можем ли мы дать детерминизму бой на его собственной эмпирической территории? Оставлен ли нам в чем-то действительно свободный выбор и, если оставлен, то в чем?
Практическая метафизика не пытается отрицать того факта, что поступки человека, проявления его воли в значительной степени определяются внешними факторами, точнее — волями не-Я. Это могут быть низшие воли собственного тела, действующие изнутри, могут быть и наружные воли, действующие через систему представлений; факторы, определяющие энергию осуществления свободы, также являются не чем иным, как представлениями.
Систему человеческих представлений условно принято разбивать на два класса: а) in abstracto, b) in concreto (инабстракто и инконкрето). Философский разум, как правило, не делает большого различия между этими двумя типами представлений, ибо для него и тот, и другой обладают почти одинаковой значимостью. Поэтому философы редко обращают внимание на то, что для обыденного разума разница между этими двумя классами представлений огромна: то, что дано ему инконкрето, обладает гораздо большей силой, чем все, что существует в сознании инабстракто.
Есть и другой аспект, в свете которого разница эта представляется немаловажной: способность к представлению инабстракто — это единственное, что коренным образом отличает человеческую волю от животной. Так же как воля животного представляется нам выше воли растительной по признаку свободы главным образом потому, что она может различать
Все представления инабстракто как раз и включают в себя так или иначе фактор времени. Воспоминание о прошлом, надежда на будущее, поиски причинных связей между явлениями, размышления о вечности, стыд и гордость, страхи и мечты, — все это возможно только при ясном различении
Животное живет обязательно сейчас — человек может пребывать во времени, может выходить из сиюминутности; животное страшится смерти как чего-то неведомого — человек точно знает, что он смертен; довести человека до животного состояния (болью, похотью, опьянением) всегда означает — заставить его забыть все раньше и потом, свести его существование к сейчас; чем дальше человек способен удаляться от текущего мига, тем дух его представляется нам возвышенней, свободней.
Третий аспект, подчеркивающий разницу между двумя классами представлений: представление инконкрето почти невозможно изменить по собственному произволу, пред-ставления же инабстракто всегда растяжимы, многозначны, их можно вызывать на поверхность сознания или умело прятать в глубине. Когда я вижу убитого щенка, или слышу плач ребенка, или чувствую запах дыма, убедить меня в том, что это не так, невозможно; но рассуждая о том, кто бы мог убить щенка, отчего плачет ребенок, насколько опасен источник дыма, я оказываюсь в сфере представлений гораздо более зыбких, расплывчатых, нестойких; здесь не только мнения других людей, но и бессознательные движения собственной воли могут оказывать очень сильное влияние.
Только по отношению к чисто абстрактным, научным положениям воля соглашается вести себя более или менее индифферентно. Но все, что как-то соотносится со сферой индивидуального бытия, все области сознания, близкие к границам я-могу, к представлениям о сравнительной свободе и несвободе находятся под непрерывным искажающим давлением воли. ("Я это сделал, говорит моя память. Я не мог этого сделать, говорит моя гордость и остается непреклонной. Постепенно память уступает"81.)
Под давлением обстоятельств большинство людей в зрелом возрасте приобретает так называемую житейскую мудрость, то есть умение
Здесь-то и скрыт самый главный
Если сравнить дарованную нам способность представления инабстракто с прожектором, посылающим луч света во мрак времени, то волю можно уподобить человеку, управляющему этим прожектором, могущим по своему желанию направить его в одну сторону или в другую, усилить или ослабить свет. Предельная дальность действия "луча", то есть острота интеллекта, является в значительной мере врожденной и мало зависит от нашей воли. Но посылать постоянный и равномерный свет той силы, какая соответствует врожденному уровню свободы, или посылать его избирательно, избегая освещать все пугающее, грозное, обвиняющее, укоряющее, — вот реальный выбор, в котором наша воля всегда бывает поистине свободна.
Коль скоро какое-то из представлений утвердилось в сознании, оно, действительно, может стать мотивом, определяющим действие воли; но еще до этого момента от нас самих зависело позволить ему утвердиться там или предпринять все возможное, чтобы изгнать его оттуда.
Этот выбор между
Жизненный опыт, мучительный процесс узнавания правды о себе могут заставить человека, в юности приучавшего себя к благородному и мужественному ведению, отказаться от этого пути и постепенно усвоить науку закрывания глаз, перейти к утешительному и безопасному неведению.
Выбор часто может быть половинчатым: смутно сознавая всю важность этого акта, человек старательно напрягает свою способность к представлению инабстракто в малоопасном направлении, как бы искупая этим перед самим собой сознательное самоослепление, допущенное им в другом месте по поводу предметов угрожающих.
Выбор не зависит однозначно от врожденного уровня свободы: самый одаренный человек может поражать нас узостью своих взглядов, и самый "нищий духом" может удивить глубиной и серьезностью своего отношения к жизни.
В пределе своем выбор неведения может дать абсолют животного эгоизма, который при значительном социальном я-могу или высоком врожденном уровне свободы порождает бесконечную плеяду мелких и крупных чудовищ, появляющихся в каждом народе с каждым поколением; предел другого выбора, как правило, должен привести к религиозной экзальтации, для которой все представления инконкрето утрачивают какую-либо ценность.
Одно из важнейших церковных таинств, таинство исповеди имеет внутренний смысл встречи двух выборов ради противодействия выбору неведения; ибо заставляя человека сознаваться в своих грехах, оно тем самым переводит его представление о них из расплывчатого инабстракто памяти в инконкрето произнесенных и услышанных кем-то (исповедником) слов, после чего задавить его гораздо труднее.
И все же ни в коем случае нельзя отождествлять выбор ведения с религиозностью или добротой. Многим людям вера дорога именно тем, что она как бы снимает с него обязанность
Часто человек, выбравший неведение, даже гордится своим умением "не думать ни о чем неприятном" и с готовностью поучает других: "брось, не думай ты об этом, не растравляй себя понапрасну". Но выбравший ведение и в свой смертный час воскликнет, как Толстой на станции Астапьево: "Как же не думать?! Надо, надо думать"82.
Рациональная направленность выбора ведения создала в процессе исторического развития современную науку; эстетическая — искусство; этическая — право; религиозная — монотеизм. Но ни в одной из этих сфер роль выбора ведения еще не была по достоинству оценена и меньше всего — в сфере этической.
"Основные чувства
Однако то трагическое противоречие, которое есть между различными радиусами действия, не попадает в поле зрения Соловьева; ему не представляется возможным, чтобы одно нравственное чувство противодействовало другому только за счет своей большей широты. Но вот пример: человек бежит, спасаясь от преследователей. Это представление инконкрето безотказно вызовет во мне вспышку жалости. Затем мне скажут, что преследуемый — опасный преступник, нарушивший закон. Тогда моя жалость столкнется с состраданием ко всем членам Мы, чей покой и безопасность охраняются нарушенным законом. Потом меня убедят в том, что нарушенный закон бесчеловечен — возникнет представление о "человечестве" — еще более абстрактное, чем "закон", "народ", но тем не менее также предъявляющее свои права на мое сострадание.
Кант потребовал бы отдать предпочтение самому абстрактному представлению. Принцип кантовской этики, отталкивавший многих своей холодной рассудочностью, как раз и состоит в последовательной отдаче предпочтения максимальной абстракции — категорическому императиву — перед любым впечатлением инконкрето, вызывающим те или иные эмоции. "Хотел ли бы я, чтобы данный мой поступок одним фактом своего свершения сделался законом для всех людей?"84. Здесь
"Держитесь доброго", — как бы говорит один.
"Держитесь разумного", — требует другой.
"А о прочем не беспокойтесь", — добавляют оба.
Но "не беспокоиться" — это и есть начало неведения.
Выбор ведения в сущности сводится к готовности выносить страдания, доставляемые несоответствием тех или иных представлений, и избавляться от этих страданий жизне-творчеством, а не отбрасыванием мешающих представлений. В рационально-научной сфере творить может только тот, кто остро переживает логическое противоречие; в эстетической — тот, кто мучается несоответствием между конечностью, несвободой материала и бесконечностью идеи, воплощаемой в художественном произведении; в нравственной — лишь сознающий извечную относительность, неполноту своей добродетели; в религиозной — только тот, кто, по выражению Кьеркегора, сознает "страх и трепет", кто знает о том, что Бог может потребовать и противоположное тому, что требует Добро.
Чаще избирающий неведение склонен отбросить представление инабстракто — их отбросить проще. Чаще — но не всегда. Неведение может выбрать и другой путь: отбросить именно представления инконкрето и спасаться от любого мучительного несоответствия в тумане прекраснодушия, поклонения "чистой красоте", отвлеченно-религиозной экзальтации. Кроме того, высочайшие абстрактные и интуитивные представления могут быть сведены к догме, канону, правилу — тогда придерживаться их еще удобнее. Поэтому-то любая религия — иудейская, христианская, магометанская, буддий-ская — может служить таким же надежным укрытием для выбора неведения, как и абсолютное безбожие. Нечего и говорить, что еще легче занятия искусствами и науками могут перейти в руки избравших неведение, и они будут чувствовать себя там вполне уютно и вольготно, если конечно сумеют выжить оттуда всех избравших ведение, или, по крайней мере, заставят их помалкивать.
Крайняя степень того или иного выбора редко встречается в жизни. Большинство людей живет внешне очень похоже, скромно и незаметно, в одинаковых трудах и заботах. И тем не менее среди них иногда по едва уловимым признакам удается отличать тех, кто с готовностью по любому поводу пускает в ход анестезию неведения, от тех, кто готов терпеть терзания ведения, сколько хватит сил души, даже если этих сил маловато. Такие люди, уступая давлению обстоятельств, тоже в конце концов удаляют из сознания инабстракто наиболее мучительные представления, но идут на это скрепя сердце, будто чувствуют, что попирая дар представления инабстракто, каждый из нас убивает или калечит дарованную нам "священную сущность, про которую неизвестно, что она такое, и может быть, это наша душа, но известно, что без нее общая жизнь человечества не состоится, и это подтверждается тем, что мы страдаем"85.
"Общая жизнь человечества", общая жизнь людей, бытие Мы — вот, что в конечном итоге оказывается зависящим от выбора, совершаемого каждым из нас.
Что может выиграть отдельный человек, выбирая ведение?
Как правило, ничего. Наоборот, его сознание оказывается открытым для всех забот и всех тревог, для любого справедливого упрека, для стыда и страха смерти, для терзающего душу сомнения, для сострадания не только ближнему, но и дальнему — он кругом в проигрыше.
Мы выигрывает всегда.
Оно не только выигрывает в смысле движения вперед — оно создано выбором ведения. Ни табу (запрет на верхних границах я-могу), ни обычай (средняя граница-запрет), формировавшие первобытные Мы, не могли образоваться без того, чтобы внутри стадной группы людей не победил выбор ведения, заставлявший инконкрето жадности, злобы, похоти отступить перед инабстракто можно-нельзя. Само появление речи было в свое время также победой ведения, ибо слово — величайшая из абстракций, усвоенных человечеством; появление письмен-ности — необходимое условие создания государственного Мы.
Историческая эволюция Мы — единственный доступный нашему обозрению путь возрастания свойства свободы, присущего воле. Различные Мы проходят этот путь по разному и с разной скоростью, но внутренней энергией, обеспечивавшей движение Мы, был всегда выбор, совершавшийся незримо и постоянно каждой индивидуальной волей. Наше восхищение любым Мы, достигшим духовного, политического и экономического расцвета, вполне естественно и законно; но когда мы пытаемся отыскать причины этого расцвета, мы чаще всего ищем их в природных богатствах, в удобном расположении торговых путей, в одаренных законодателях. В действительности же свободный выбор ведения большинством членов Мы, и только он, оказывается плодоносен во всех сферах общественной жизни.
Конечно, выбор ведения не может быть совершен вдруг всеми членами Мы. Он набирает силы постепенно, из поколения в поколение откладываясь в обычаях, в навыках народа, закрепляется в законодательных актах, просачивается в уклад семейной, трудовой и гражданской жизни, в систему воспитания и образования. Но происходит это отнюдь не само собой с течением времени, а ценой незаметных нравственных усилий.
То, что течение времени само по себе ничего не делает, что выбор неведения, остановки может восторжествовать в любой момент, доказывает история многих государств, знавших столетия абсолютного застоя, следовавших за периодом процветания. Однако наше восхищение не должно автоматически переноситься на всех членов процветающего в данный момент Мы. Часто они пользуются плодами усилий предыдущих поколений и сами уже очень падки на все блага неведения. Видя расцвет Мы, я могу сказать: оно далеко ушло вперед по пути возрастания свободы. Но продолжает ли он двигаться и сейчас или уже забуксовало на месте — об этом судить очень трудно. В любом, даже весьма преуспевшем Мы, могут быть люди, тормозящие выбором неведения возрастание свободы, и в неразличимой толще самого закосневшего Мы найдутся те, кто предпочитает мучиться ведением в одиночку, но не попирать дара познания — добра и зла, прошлого и будущего, высокого и низкого. Предсказать, на чьей стороне окажется победа, невозможно; но выбор совершается не ради победы, а ради самого себя, поэтому-то мы можем сохранить надежду, что он будет и впредь совершаться даже в самых безнадежных обстоятельствах.
Борьба между людьми, совершившими, совершающими различный выбор, не похожа на борьбу классов, сословий, вер или наций. Она незримо протекает повсюду — в семьях и школах, в дружеских компаниях и трудовых сообществах, на служебных совещаниях и увеселительных прогулках, в промышленности и торговле, в политике и искусстве, в науке и вере — ежедневно, ежечасно. Если какое-то Мы совершает резкий скачок в сторону возрастания свободы, то это лишь заключительный эпизод долгой и скрытой борьбы между ведением и неведением, протекавшей под поверхностью социальных событий. Ни исход евреев из Египта, ни уничтожение царской власти в Древнем Риме, ни победа Реформации в 1649 году не были бы возможны, если бы народ не был внутренне готов к этому, если бы абстракция ведения о земле Обетованной, о благе политической свободы, или о свете Евангельском не пересилила конкретность сложившегося уклада жизни, казавшегося несокрушимым. Если же зрелость, даруемая Мы выбором ведения, не достигнута, не помогут никакие революционные победы — ни Великая французская (1789), ни Февральская русская (1917), ни им подобные.
Родиться с жаждой свободы среди народа, не созревшего для нее — что может быть горше этой безнадежности? Ибо там, где подавляющее большинство выбирает неведение, судьба того, кто решится на иной выбор, тяжела необычайно. Он принимает на себя всю тяжесть знания о прошлом и будущем, понимая всю бесплодность своих усилий в одиночку; над ним сгущается непрерывное ожесточение окружающих, подозрительное недоброжелательство, всегда готовое перейти в открытую злобу — ведь стоит ему обнаружить, что он знает и помнит то, что другие изо всех сил стараются забыть, он тем самым вытащит на поверхность старательно загнанное внутрь знание о той или иной несвободе; его будут обвинять в извращении истины, в предательстве, в причинении ненужных страданий и беспокойства, в растравлении ран, и он, в силу своей уязвимости для любого обвинения, не сможет отмахнуться и от этих; его будут заставлять так или иначе отречься, то есть изменить своему выбору, ибо это единственный способ восстановить тщательно оберегаемое неведение, разрушенное им; по слабости он отречется на словах, но попробует не измениться в душе и будет страдать вдвойне: как выбравший ведение, и как изменивший своему выбору. И если несмотря на все это, во все века и во всех народах встречаются люди, совершающие этот мужественный выбор, то объяснить это можно только тем, что они чувствуют огромное, надличное, миростроительское значение этого акта — высочайшей формы осуществления свободы, доступной каждому человеку, каков бы ни был врожденный уровень его воли.
Развитие производительных сил в доступной нашему взору истории человечества можно представить в виде последовательного покорения волей Мы более низких уровней воли: животного, растительного, неорганического (камень, металл), энергетического (водяной пар, бензин, электричество, атом). Движение по этому пути, переходы от одного этапа к другому могли осуществляться только при расширении и укреплении сферы представлений инабстракто, то есть при очередных завоеваниях выбора ведения.
Так, уже переход от охоты и собирательства к мало-мальски организованному скотоводству требовал от людей представлений о будущем, достаточно прочных для того, чтобы они могли становиться мотивом к сегодняшним трудам по охране и кормлению скота, настолько устойчивых, что они превозмогали непосредственный голод, удерживали человека от того, чтобы в трудную минуту насытиться, перерезав последних животных, а туманное завтра предоставить его собственной судьбе.
Еще более сложных представлений инабстракто требовал переход от кочевого скотоводства к оседлому земледелию. Надрываться сейчас, корчуя лес, распахивая целину, копая оросительные или осушительные каналы, для того, чтобы когда-то, много дней спустя получить, если не случится засухи, пожара или наводнения, ничтожный (по нынешним понятиям) урожай, — заставить себя работать при таких обстоятельствах мог только человек необычайно чуткий к
Следующий этап, овладение неорганической волей — камнем, металлом — требовал еще более сложной цепи абстрактных представлений и почти всюду был связан с переходом Мы на уровень, сохраняющийся и до наших дней — оседло-государственный. Развитие государственных форм жизни, включавшее в себя замену натурального товарообмена денежным, укрепление права собственности, усложнение производства и тому подобное, тоже оказывалось возможным только при расширении сферы представлений инабстракто.
Трудно сказать сейчас, к чему приведет происходящее на наших глазах (точнее — последние полтора века) овладение еще более низким уровнем воли — энергетическим, энергией; но никто не станет спорить с тем, что главное действующее лицо в этом процессе — наука, ученые, то есть люди, превзошедшие всех прочих в рациональном ведении и претерпевающие гонения и преследования во всех Мы, где и когда выбор неведения обладает значительной силой.
Победа выбора неведения может остановить развитие производительных сил на любом этапе. Еще в прошлом веке Африка, Австралия, Южная Америка, Полинезия представляли из себя настоящий музей таких этнических застылостей на всех ступенях, начиная с самых примитивных и кончая земледельческо-ремесленными сообществами. На кинопленку засняты люди, добывающие огонь трением, и люди, не знающие колеса. На уровне государственного Мы такая остановка также в принципе возможна, и для крупных государств она долго может оставаться безнаказанной — Древний Египет, Китай, Византия. Но, чем ближе к нашим дням, тем труднее государственным Мы оставаться в абсолютной изоляции и сохранять неподвижность. Входя в контакты с другими государствами, каждая страна невольно вовлекается в экономическое или военное соперничество, которое является испытанием свободы на уровне Мы.
К сожалению, в сфере военной выбор ведения отнюдь не гарантирует Мы абсолютного перевеса. В войне все решает высвобождающаяся энергия осуществления свободы, а она не зависит от уровня развития цивилизации. Что же касается технической оснащенности армий, то Мы, сильно поотставшие на пути прогресса, с поразительной жадностью заимствуют у развитых государств сокровища технических знаний, добытые теми через подвижничество ведения, и затем обрушивают на них свою военную мощь. Норманны покупали стальное оружие у французов и затем опустошали их побережья и русла рек; монголы заставляли китайских инженеров строить осадные и стенобитные машины; пушки, помогшие туркам пробить неприступные стены Константинополя (1453), были отлиты сербом; Россия, научившись при Петре Первом у Европы корабельному и пушечному делу, в ХVIII веке решительно вторгается на европейскую политическую арену; и в наши дни полуграмотный Китай, освоив с помощью эмигрантов из Америки термоядерное оружие, может угрожать всему миру.
Другое дело — соперничество в чисто экономической сфере.
Здесь все преимущества выбора ведения, торжества представлений инабстракто, становятся очевидными инконкрето. Ибо что нужно для того, чтобы государство богатело и процветало не за счет внешних грабежей, а за счет развития своих внутренних ресурсов? Для этого необходимо, чтобы трудовой народ за абстракцию будущего вознаграждения работал больше и результативнее, чем под угрозой конкретной палки или голода. Нужно, чтобы в торговцах абстракто честности пересиливало конкрето нечестной прибыли. Чтобы промышленник больше дорожил репутацией фирмы, чем мелкими выгодами некачественного производства. Чтобы администраторы предпочитали абстракто личного достоинства и общественной пользы конкрето взятки. Чтобы финансисты могли перейти от конкрето наличных денег к абстракто банковского дела. Чтобы инженеры и ученые не колебались в выборе между абстракцией истины и конкрето своего престижа или оклада. И чтобы каждый человек, в какой бы сфере он ни работал, был готов стерпеть страдания сравнительной несвободы, которая немедленно обнаружится в неодинаковости достигнутого им и другими, чтобы он преодолевал их творческим усилием, а не искажением тех или иных представлений о действительности.
Когда выбор ведения начинает одерживать победу в каком-то Мы, народ этот рано или поздно взламывает внешние преграды политических порядков или иноземного господства и устраивает свою жизнь таким образом, чтобы законы стояли на охране принципов ведения — политической свободы, равноправия, гласности, права собственности, веротерпимости. Но когда соседи, видя богатство и процветание этого народа, попытаются перенять внешним образом его хозяйственные приемы, когда власть попытается сверху насадить то, что может произрасти только изнутри, она всюду встретит неодолимые трудности.
Особенно характерно это для судеб России, где правительство на протяжении всей истории столько раз пыталось подхлестнуть государство и заставить его догнать Европу, но чаще всего воображало при этом, что можно обойтись одними административными мерами, оставив торжество неведения во всех сферах жизни непоколебленным, и получало каналы, по которым не текла вода, бумажные деньги, не имевшие реальной цены, картофель, насаженный с помощью карательных экспедиций, промышленность, не выдерживавшую конкуренцию с Западом даже на внутреннем рынке, и тому подобное.
Убедить какой-нибудь народ, что выбор ведения, то есть предпочтение, отданное абстракции перед конкретностью, может принести желанное материальное благополучие, невозможно. Но, может быть, это и к лучшему. Ибо выбор ведения, совершаемый из корыстных соображений, утратил бы тот ореол чистого устремления к высшей свободе, каким он окружен сейчас. Пусть уж все идет по-прежнему: пусть, по выражению Чаадаева, лишь народы, борющиеся за обладание истиной, обретают попутно свободу и благосостояние.
В наши дни понятия
Пример особенно опасного и изуверского способа обхода выбора ведения — сталинские "шарашки". Собрать ученых и инженеров, то есть людей с высоким врожденным уровнем свободы, а следовательно опасных своей склонностью к выбору ведения, — собрать их в научно-исследовательские и проектные концлагеря, оставить им единственную возможность к осуществлению свободы — профессиональную деятельность, и получить тем самым всю силу свободной научно-технической мысли без тех неудобств, какие всегда причиняют власти ее носители, — такой далеко идущей победы выбор неведения до сих пор не имел. Произошло именно то, о чем писал Владимир Соловьев: "Господство низших сил души над разумом в отдельном человеке и господство материального класса над интеллектуальным суть два случая одного и того же извращения и бессмыслия"87.
То, что затея безусловно удалась, что люди, которые могли обходиться без хлеба, но не без осуществления свободы, с энергией работали не только над решением оборонных задач, но и после войны практически над любыми заданиями, вплоть до создания систем подслушивания, шпионажа и слежки за инакомыслящими, — все это должно вселить тревогу в сердца выбравших ведение, даже если они живут пока в условиях благоприятных, должно показать им, что все, чего их творчество достигает в мире явлений, немедленно берется на вооружение
В этой главе практическая метафизика затрагивает проблемы, до сих пор бывшие предметом изучения другой науки — политэкономии. Ведь
Возрастание прибыли действует на держателя капитала в соответствии с законом возрастания энергии осуществления при усилении фактора обретения (прибыль — денежное выражение обретаемого, а я уже говорил выше об универсальности денег как обретаемого). Прибавочная стоимость — то избыточное количество трудовой энергии, которое Мы отнимает у человека в свою пользу, то есть эксплуатация, осуществляемая через посредство рабовладельца, сеньора, фабриканта или государственного чиновника. Прогрессивность капиталистической конкуренции — выбор ведения о сравнительной свободе в производстве одного и того же товара. Ослабление капитализма при торжестве монополий — победа неведения, исключающая возможность сравнения и победы наиболее прогрессивных методов производства, то есть возможность возрастания суммарной свободы Мы. Наконец, неизбежная агрессивность капитализма на первых порах есть результат стремительного расширения нижних (экономических) границ всех я-могу, чреватого высвобождением огромной энергии осуществления. А главное, сам принцип исследования социальных законов, проявляющихся в истории, есть ничто иное как признание политэкономией самостоятельного бытия воли Мы.
Неравенство, устанавливаемое между людьми денежным капиталистическим принципом, конечно, оказывается в большем соответствии с врожденным неравенством воль, чем кастово-сословное деление, ибо добывание и удерживание денег требует от человека энергии и способностей, для получения же титула достаточно взять на себя труд родиться. Однако полного соответствия нет и здесь: деньги, капитал могут быть переданы по наследству, подарены, украдены, и таким образом всегда есть возможность, что посредственная воля получит значительное социально-финансовое я-могу. Поэтому социализм, упраздняющий частную собственность, подразумевающий соответствие индивидуального я-могу исключительно личным заслугам перед обществом, теоретически выглядел более прогрессивной формацией, приводящей внешнюю форму Мы в большую гармонию с метафизическими свойствами индивидуальных воль. Однако все теоретические преимущества социализма, соблазнявшие так много незаурядных умов, могут проявиться лишь в Мы, достигшем таких высот ведения (или зрелости), какими пока не может похвастаться ни одно реально существующее Мы. Наоборот, победа социализма во всех странах оказалась возможной только в союзе с принципом неведения, и это привело к таким явлениям, которые никак необъяснимы с точки зрения марксистской политэкономии, но вполне согласуются с постулатами практической метафизики.
Главный источник богатства — труд людей, труд умственный и физический, — с этим спорить не приходится. Однако по отношению к свободе характер труда, характер участия человека в экономико-производительной деятельности может меняться в очень широком диапазоне: от работы исключительно по принуждению (рабство) до деятельности абсолютно добровольной (свободное предпринимательство). Чем ближе ко второму полюсу, тем человеку легче увидеть в труде осуществление свободы и тем, следовательно, больше энергия, вкладываемая им в свой труд. Раб сознает себя абсолютно несвободным, поэтому его энергия самая низкая; лишь в простейших трудовых процессах, где легко можно осуществлять контроль за выполнением и жесткий надсмотр, рабский труд оказывался рентабельным. Любое усложнение производственного процесса, требующее от работника самостоятельных решений, уже несовместимо с рабским трудом, ибо оно потребовало бы слишком большого числа надсматривающих.
Чем развитее производственно-экономическая структура общества, тем эффективнее оказывается в ней свободный труд. Расцвет индустриального капитализма в прошлом веке показал это как нельзя лучше. Однако он же обнаружил и все издержки и опасности, связанные со свободой. В развитом промышленном обществе с высокой степенью разделения труда деятельность всех людей оказывается так тесно переплетенной, что временный отказ от этой деятельности какой-то группы людей (а свобода подразумевает, конечно, и такую возможность) расстраивает весь организм. Если трудовой народ лишен обретаемого — достаточной платы за труд, его энергия резко снижается, и мы имеем расстройство местного порядка — забастовку (открытую или скрытую); если же обретаемого — прибыли — лишен предприниматель, его энергия также сходит на нет, и налицо общее расстройство — кризис.
Исследуя лишь
Так, вред монополий был ограничен антитрестовскими законами; обузданы аппетиты профсоюзов; национализированы те отрасли промышленности, которые в некоторых небольших странах слишком рисковано было оставлять в частном секторе; в масштабах крупных корпораций, как это описано Гэлбрайтом, вводится планирование; обнаружены огромные резервы внутреннего рынка, что позволяет снизить угрозу кризисов и военную агрессивность (не нужна более пресловутая погоня за рынками сырья и сбыта). И та же свобода воли, выразившаяся в выборе неведения и его победах, свела на нет все теоретические преимущества социализма.
Социализм успешно решает только одну задачу — сохранение цельности и стабильности экономической системы в условиях жизни развитого индустриального общества. Однако решает он ее ценой резкого снижения всех экономических показателей. Ни одна социалистическая страна не могла бы конкурировать на международном рынке продуктами своего производства, если бы продавала их по себестоимости. В большинстве случаев соцстраны не могут удовлетворить даже внутренний рынок — спрос почти всюду превышает предложение, что выражается в вечных очередях, в нехватке самых необходимых продуктов и товаров, в оседании денег у населения. Причем, занятость почти поголовная: все люди напряженно и помногу работают, а дело не двигается с места.
Какие же законы практической метафизики обусловливают эту невеселую картину?
Прежде всего: резкое снижение индивидуальных энергий осуществления свободы у всех воль, вследствие уничтожения двух первых факторов — свободы (работаю, чтобы только прокормиться) и надежды-невероятности (как ни работай, больше не получишь). Плановое производство, конечно, дает некоторый выигрыш, спасая народное хозяйство от анархии рынка и всех связанных с этим потерь; но выигрыш этот оказывается недостаточным для покрытия гигантских потерь, проистекающих от уничтожения свободы предпри-нимательства. Твердые оклады рабочим и служащим гарантируют более или менее спокойное существование, избавляют от страха безработицы и хлопот забастовочной борьбы; но снимая фактор надежды-невероятности, они сводят энергию осуществления в труде к действию только обретаемого — зарплаты, денег. А как работают люди в тех учреждениях, где зарплата не зависит ни от качества, ни от количества их труда, можно узнать из бесчисленных фельетонов, печатаемых в советских газетах каждый день, но ничего не меняющих в сложившемся порядке вещей.
Абсолютно правильный тезис Маркса (известный, впрочем, и задолго до него) о вреде и опасности монополий был принят к сведению как раз многими капиталистическими государствами; в социалистических же странах государство стало главным и единственным монополистом во всех сферах производства, утратив тем самым какую-либо возможность обеспечить естественный прогресс производства изнутри, снизу, оставив лишь административные рычаги, управление сверху. Но хотя правительства этих стран весьма озабочены развитием экономики и уделяют ей главное внимание, они повсеместно пытаются развивать ее, не затрагивая торжества принципа неведения, который и сводит на нет все их усилия на любом направлении.
Та часть руководства в социалистических странах, которая склоняется к предоставлению принципу ведения каких-то прав, не имеет в руках даже самого необходимого средства для измерения экономических величин — денег, которые соответствовали бы стоимости, реальной трудоемкости товаров. В сфере индустриального производства любое предприятие-поставщик в конечном итоге само назначает цены на свою продукцию, и предприятие-покупатель с готовностью включает эти цены в себестоимость своих товаров, ибо оно знает, что эти цены ему придется отстаивать не в рыночной борьбе, а в кабинетах министерств, где действуют вежливые и доброжелательные чиновники, а не "звериные законы рынка".
Таким образом, неведение, проявляясь в произволе ценообразования, приводит к тому, что Россия вынуждена покупать пшеницу за границей в то время, как по всей стране крестьяне кормят купленным в магазинах хлебом домашний скот; проявляясь в сфере подбора руководящих кадров, создает условия, при которых хозяйственной жизнью заправляют не столько самые способные, сколько самые послушные; в отказе от конкуренции — к резкому снижению качества продукции; в отказе от частичной безработицы — к резкому снижению качества труда; в полной централизации управления — к чудовищному развитию бюрократии и волокиты; в отказе от гласности — к тому, что всему этому не предвидится конца.
Но если молодые силы, поднимающиеся в каждом социалистическом Мы при ослаблении внутреннего террора, захотят наконец преодолеть экономическое отставание, они рано или поздно должны понять, что начинать надо не с материи, а с духа, что прагматизм политэкономистов оказался худшим пророком в вопросах социальных, чем трансцендентализм метафизиков, полагавший, что "все социальные революции человечества устремляются, в сущности, к царствию Божьему. Но увлекаясь материализмом грубым и домогаясь неосуществимого, то есть построения благополучия всеобщего на мерах чисто административных и экономических, попытки современных нам социалистов останутся бесплодными… покамест не поймут они того принципа, что для обладания землею надобно прежде всего от нее отказаться"88.
"Кто требует власти закона, требует, кажется, власти Бога и законов, а кто требует власти человека, тот вместе с тем требует и власти
То, что принято называть прогрессом человечества, есть в понятиях практической метафизики неуклонное расширение нижних естественных границ каждого я-могу с помощью воли Мы — развитие земледелия, ремесел, наук, техники, промышленности, транспорта и тому подобного. В отличие от человека прошлого тысячелетия я могу перемещаться в пространстве быстрее любого другого существа, говорить с собеседником за тысячу километров, подавлять самые страшные болезни, рассеивать ночной мрак на огромных площадях, путешествовать, не выходя из зала кинотеатра, по всем материкам, разглядывать кратеры Луны и скопления вирусов в клетках, — все эти чудесные расширения моего я-могу несомненны, и все они обеспечены существованием Мы.
Но Мы не дает свои волшебные дары просто так, ни за что — взамен оно требует от нас поступиться некоторой частью свободы, сужает наше я-могу, накладывая границы-запреты. И если естественные царства я-могу на протяжении человеческой истории неуклонно расширялись благодаря техническому прогрессу, то социальные я-могу вовсе не следовали за ними в этом отношении — на каждом этапе и в каждом Мы они то расширялись, то снова сужались, не следуя в своих изменениях какому-нибудь правильному чередованию или ритму. Поэтому социальное я-могу гражданина, например. Афинской республики по отношению к границам-запретам представляется гораздо более обширным, чем социальное я-могу современного грека, оказавшегося под властью военной хунты, хотя по отношению к естественным границам оно, конечно, уступает я-могу последнего. На это отсутствие поступательного движения гражданской свободы и указывают скептики, в запальчивости доходящие до утверждения, что никакого прогресса в истории человечества вообще не замечается. Спрашивается: от чего зависит, с чем связано расширение или сужение социальных я-могу в тот или иной исторический период? подъем или опускание контура социограммы?
На пути развития Мы можно заметить неуклонное возрастание не свободы, а другого свойства: численности. От семьи к роду, от рода к племени, от племени к государству — количество членов Мы неизменно увеличивается. Но чем больше здание, тем прочнее должен быть материал, из которого оно сделано; чем обширнее Мы, тем крепче границы-запреты, являющиеся материалом, связующим Мы. Для прочной связи родового Мы оказывалось достаточно небольших сужений индивидуального я-могу двумя-тремя обычаями и общими суевериями; оттого-то североамериканские индейцы, жившие на очень низкой ступени цивилизации, могли быть проникнуты гордым духом свободы и собственного достоинства; и оттого-то так труден и долог был даже переход от родовой к племенной форме Мы: ведь он требовал резкого упрочнения границ-запретов, то есть сужения индивидуальных свобод; и если какой-то род слишком долго держался за блага этой индивидуальной свободы, он скорее всего и оказывался теми могиканами, которым не суждено было существовать далее.
Пройдя период совершенствования, то есть расширения социальных я-могу на племенной стадии, Мы снова подходило к необходимости качественного расширительного скачка — перехода к государственной форме, который снова был повсюду связан с резким сужением индивидуальных свобод. Вследствие своих огромных захватов монголы или арабы очень быстро превращались из вольных, чутких к малейшему ущемлению личной свободы, кочевников в членов необъятного тоталитарного государства. На уровне государственного Мы расширение тоже всегда таит в себе опасность утраты свободы: Римская республика на определенном этапе своей экспансии переродилась в монархию; русские княжества и города в процессе объединения утрачивают все свои вольности и склоняются перед абсолютистским началом Москвы; расширение Британской империи на полтора века задержало прогресс английской демократии. Любое порабощение не проходит для победителя даром — в каком-то смысле он сам оказывается привязанным к концу той веревки, которой связал побежденного. Там же, где, при расширении численности, победители слишком горды, чтобы пойти на сужение границ-запретов, там Мы оказывается не в силах сохранить свою целость и разваливается, как развалилась империя Александра Македонского после его смерти.
Итак, критерий прочности, цельности и силы Мы требует увеличения численности населения и сужения социальных я-могу. С другой стороны, каждая индивидуальная воля стремится к их расширению. Наподобие того, как авиационный конструктор вынужден одновременно удовлетворять противоречащим друг другу требованиям легкости и прочности машины, так и силы, созидающие Мы, действуют под давлением двух противоположных устремлений каждой души, двух интенций — к максимальной индивидуальной свободе и к максимальному могуществу и спаянности Мы. И так же, как конструктивное решение самолета определится, в конечном итоге, прочностью и легкостью сплавов, находящихся в распоряжении конструктора, так и форма Мы будет обусловлена качеством "материалов", его образующих, то есть людей и их способности соблюдать границы-запреты. Но поскольку границы-запреты ограничивают волю Я через систему представлений инконкрето или инабстракто, мы снова приходим к
Прочная граница-запрет может быть воздвигнута в сознании выбравшего неведение лишь страхом немедленного и неизбежного наказания; для выбравшего ведение достаточно угрозы позора. Неведающий станет трудиться для нужд Мы лишь при виде надсмотрщика с конкретной плетью или под нажимом голода; ведающий исполнит свой долг и в кругосветном плавании. Неведающий обязательно должен знать конкретного начальника, которому он обязан подчиняться; ведающий способен подчиниться абстракции закона. Выбор ведения — единственный путь для любого Мы в сторону свободы; торжество неведения — неизбежная дорога к тоталитарности, деспотизму, несвободе. Обычная картина деспотизма: дурные законы, нечестные исполнители их, низкое правосознание народа; цельность Мы держится на огульном стеснении всех воль в очень узких социальных я-могу при помощи силы. Так как абстрактные представления весьма слабы, законы практически имеют очень мало значения — все решает произвол местных начальников, которые знают, что покуда они свято выполняют волю начальников вышестоящих, им будет прощаться любое лихоимство, любая неправда. "Чернь, — писал Платон, — убегая от дыма подчинения, налагаемого людьми свободными, попадает в огонь рабов, служащих деспотизму, и, вместо излишней и необузданной свободы, подчиняется рабству тягчайшему и самому горькому"90.
Границы-запреты при деспотизме, хотя и весьма узкие, не могут похвастаться отчетливостью — благодаря своей зависимости от злой или доброй воли исполнителя они могут сильно колебаться в ту или иную сторону. Поэтому власть иногда и признает, что граница заужена "с запасом", но боится расширить ее, ибо знает, что колебания границы, прежде безопасные, после расширения легко могут пересечь критическую точку. Если же военные или экономические соображения побуждают власть последовать примеру процветающих соседей и все же расширить некоторые границы-запреты, она часто с испугом обнаруживает, что здание начинает трещать по всем швам, и поспешно кидается назад; наступают периоды реакции — Каллон после Неккера во Франции 1780-х, Аракчеев после Сперанского в России 1810-20-х, Распутин после Витте (1906–1916).