Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Практическая метафизика - Игорь Маркович Ефимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И все же слово Христа, сохраненное в Евангелиях, было так ясно и плодотворно, что для всякого человека, в чьей душе слово это рождало высокий отклик, мучительно было слушать его опошление развращенным духовенством, передоверять свое самое интимное чувство презираемому посреднику в рясе, молча смотреть на торговлю отпущениями грехов и своим молчанием попустительствовать затемнению Евангельского света. Секта арнольдинцев, например, обязывала своих членов выполнять заповедь "Но да будет ваше: "да, да", "нет, нет" (Матф 5.37), поэтому церковным судам было очень просто обнаруживать этих еретиков — будучи пойманы, они сразу во всем сознавались. Устав секты вальденцев был более мягким — он разрешал верующим солгать для спасения жизни, но требовал строгого выполнения заповеди Христа "не клянись вовсе" (Матф 5.34). Есть что-то особенно гнусное в том, что официальная инструкция церкви советовала инквизиторам для распознания этой ереси потребовать у подозреваемого поклясться в чем-нибудь, и если он откажется, то есть поступит по слову Христову, немедленно отправить его на костер.

Все тайные и явные ереси были выражением одного и того же порыва — порыва человеческой воли преодолеть преграды, поставленные на пути самых высоких устремлений ее. О силе этого порыва, об огромной энергии осуществления свободы в этом направлении может рассказать бесконечная летопись добровольного мученичества, костров и пыток. Временная победа церковного догматизма и упрочение церковной иерархии в конце первого тысячелетия привели к крестовым походам точно так же, как упрочение сословного неравенства, рассмотренное выше, — к войнам дворянско-монархическим. Когда же пять веков спустя, наоборот, реформация разрушила плотину догматизма, это разрушение ознаменовалось высвобождением такой огромной энергии (наподобие послереволюционных взрывов), что Европа на целое столетие погрузилась в пучину религиозных войн (1555–1649).

Наконец, третий вид нарушения динамического равновесия Мы на уровне государства определяется резким расширением нижних границ всех я-могу — назовем его экономическим.

Ярчайший пример тому — промышленно-техническая революция ХIХ века, переход в индустриальную эру. Машинизация и механизация производства высвобождали огромную энергию, поглощавшуюся раньше менее производительной трудовой деятельностью. Реализоваться она могла только бурным развитием военной промышленности, неизбежно тянувшим за собой цепь так называемых империалистических войн, завершившихся Первой мировой войной.

Примечательно, что наиболее агрессивными были государства монархические: Германия, Россия, Япония. В странах более демократических значительная часть высво-бождавшейся энергии поглощалась политической борьбой партий, профсоюзной борьбой и прочими массовыми видами реализации свободы; в монархиях же вся высвобождавшаяся энергия могла направляться только на усиление военной мощи, что и дало им поначалу некоторый перевес. Поэтому страны более свободные, видя агрессивность своих соседей, вынуждены были в свою очередь спешить с переводом этой энергии на военное направление. Интересно также, что хотя высвобождение энергии осуществления есть процесс вполне метафизический, проницательные политики всегда заранее каким-то безошибочным чутьем предвидят приближение войны; они знают, что несмотря на взаимные угрозы, явные столкновения интересов, пограничные конфликты и тому подобное, два соседних государства могут очень долго жить в мире, ибо военная ситуация в них не созрела; зато смутный, неслышный другому уху гул, идущий из недр какой-то страны, мгновенно настораживает их, предупреждает о готовящемся извержении. Но если они пытаются предупредить об этом свою страну (как Демосфен, указывавший афинянам на македонскую опасность, или Черчилль — англичанам на угрозу гитлеризма), их обычно не слушают, ибо послушать их значило бы искусственно высвободить внутри своего Мы равную энергию сопротивления, что без факта вражеского нашествия невозможно.

Нарушение динамического равновесия, вызванное про-мышленно-технической революцией, остается и в наши дни самой острой проблемой. Остроту ее можно увидеть очень наглядно: достаточно представить себе, что стало бы с миром, если бы завтра вмешательством какой-нибудь высшей силы было проведено всеобщее и полное разоружение. Для мира и цивилизации это означало бы остановку половины всех предприятий, резкое снижение товарооборота, развал финансовых систем, чудовищную безработицу, то есть полную ката-строфу и хаос. Ибо энергия осуществления, поглощаемая сейчас военной промышленностью и содержанием армий, так велика, что внезапное высвобождение ее привело бы к немедленному крушению даже того зыбкого равновесия, которое пока спасает нас от ужасов новой мировой войны.

Таким крушением в миниатюре явился кризис 1929-33 годов. Человечество тогда попыталось вернуться на мирные рельсы, но немедленно зашаталось, как велосипедист, слишком сбавивший скорость, и, чтобы совсем не упасть, снова поспешно нажало на педали военных приготовлений. Там, где это замедление было особенно сильным, в Германии, не имевшей права (по условиям Версальского мира 1919 года) вооружаться, высвободившаяся энергия оказалась так велика, что гитлеризм, овладевший ею и направивший назад в военное русло, немедленно захватил власть и обрушил на мир всю ее страшную силу. Стабилизация положения, достигнутая развитыми странами после Второй мировой войны вселяет некоторые надежды, но увы, слишком очевидно, что и она держится целиком на гонке вооружений. И что бы ни принесло нам будущее, уже сейчас ясно одно: постепенное разоружение в мире сможет пойти только вместе с одновременным отысканием сфер (может, и космических), в которых высвобождающаяся энергия осуществления свободы могла бы поглощаться мирными путями, и вряд ли сможет обойтись без общего снижения всех индивидуальных энергий осущест-вления, пойти на которое добровольно люди в большинстве своем еще не готовы — ни рационально, ни этически, ни религиозно.

Рассмотренные здесь виды нарушения динамического равновесия редко встречаются в том относительно чистом виде, в каком они присутствуют в приводившихся примерах. Чаще всего одно нарушение влечет за собой другое, нейтрализуется теми или иными политико-экономическими факторами, действует в сложных сочетаниях. И тем не менее все вышесказанное можно обобщить в виде следующего правила:

Резкое расширение границ социальных я-могу всех членов Мы или отдельного слоя, сословия, группы, может произойти только в результате напряженной борьбы, то есть возрастания суммарной энергии осуществления свободы. Сам факт расширения этих границ в любом направлении означает ослабление или уничтожение противоборствовавших сил и, следовательно, приводит к высвобождению огромной энергии, которая может быть поглощена только внешней борьбой. Поэтому-то резкое расширение границ социальных я-могу и является причиной и источником военной агрессии любого Мы.

4. Разновидности Мы. Попытка графической систематизации

"Политический быт государства опре-деляется родом верховной власти, верховная же власть в государстве необходимо принадлежит или одному человеку, или меньшинству, или большинству. (Но независимо от формы)… если все внимание верховной власти обращено на собственный интерес — одного или меньшинства или даже большинства, то в этом случае политическое устройство представляет уклонение от правильного"74.

Аристотель. "Политика"

Животная объективация воли может существовать только в том случае, если при всем разнообразии составляющих ее элементов между ними сохраняется на каждом уровне некое единство, нарушение которого приводит к гибели. Любое живое существо может погибнуть от зубов или когтей врага, то есть при нарушении механической связи элементов, от болезни, то есть при нарушении правильного обмена между клетками, от температурной неравномерности, уничтожающей единство межмолекулярное, а также от электрического тока и радиации, то есть при нарушении единства на еще более далеких от нашей способности представления элементарных уровнях.

Точно так же и воля Мы может существовать лишь при том условии, что индивидуальные воли Я, составляющие ее, будут иметь между собой некое единство на всех уровнях, с которыми им проходится соприкасаться. Это значит, что каждая индивидуальная воля Я, входящая в состав Мы, должна быть хоть чем-то одинаково с другими ограничена на верхних, боковых и нижних своих границах.

Уже в самых зачаточных и примитивных Мы можно найти обязательно какие-то "табу" (запрет на верхней границе), подчинение вождю, старейшине, главе семьи и обычай, запрещающий некоторые действия по отношению к членам Мы (запрет на боковой), и понятие твое-мое — запрет по отношению к нижним границам. Развиваясь и эволюционируя, в дальнейшем все это превращается в обязательные для всякой страны понятия государственной религии, государственного права, семейного права и права собственности.

С метафизической точки зрения, эти понятия представляют из себя ничто иное, как сумму ограничений для каждой индивидуальной воли на всех уровнях, с которыми ей приходится взаимодействовать. Ограничения эти в различных исторических Мы отличаются по способу осуществления в государственном механизме (законом или силой) и по степени стеснения индивидуальных я-могу. Сумма же этих ограничений очерчивает то, что мы впредь будем называть (и уже называли в предыдущей главе) социальным я-могу.

Один человек умеет петь, рисовать, знает языки, пользуется успехом у женщин, легко переносит невзгоды. Другой ничем таким не обладает, но зато у него, в отличие от первого, хорошее положение на службе, достойная жена, полдюжины здоровых ребятишек, незапятнанное прошлое, отменное здоровье. Можно ли провести количественное сравнение между я-могу этих двоих? Нет, дисциплина метафизического мышления не разрешает нам этого. Но если нам скажут, что оба они имеют право принимать участие в выборах местных и центральных властей, переезжать с места на место, селиться где понравится, иметь собственность, передавать ее по наследству, исповедовать любую веру, мы имеем полное право сказать (даже если два эти человека жили в разные эпохи и в разных странах), что их социальные я-могу были одинаковы по величине.

Выработать универсальную единицу измерения социального я-могу и способы математического подсчета его — задача заманчивая, но слишком трудная. Не будем пока за нее браться, а удовольствуемся лишь определением:

Социальное я-могу любого члена любого исторического Мы есть конкретная сумма прав, составляющая собой величину, которая может уменьшаться, увеличиваться, оставаться неизменной, а следовательно, может быть сравниваема с другими социальными я-могу по принципу "больше", "меньше", "равны".

Пойдем дальше. Представим себе, что каждому члену рассматриваемого Мы вручен шест, длина которого соответствует социальному я-могу данного индивидуума, и что всем им предложено выстроиться в одну линию в порядке, соответствующем убыванию длины шестов (размеров социального я-могу). Вершины шестов должны будут при этом образовать некоторую кривую, форма которой очень много сможет рассказать нам о характере рассматриваемого Мы.

Как должны будут выглядеть кривые социального неравенства (их можно называть еще эпюрами) трех основных типов государств, выделенных Аристотелем: единовластия, олигархии, демократии? В самом общем виде скорее всего таким образом, как показано на рисунке 1 (а, б, в).

Социальная эпюра на рис 1-а показывает нам непомерную власть самодержца (крайний слева "шест"), резко идущий вниз спуск, охватывающий небольшую группу главных приближенных, родственников и высших чиновников, затем небольшой участок довольно значительных социальных я-могу высшего сословия (всадников, дворян, брахманов-кшатриев, жречества или партийной номенклатуры), и далее — резкий спад, обозначающий конец привилегированного сословия. Если в конце своем кривая сойдет до нуля, это будет означать, что в обществе существует рабство — нулевое социальное я-могу.



Причем, для социографии неважно, к какой исторической эпохе принадлежит рассматриваемое общество. Пойдет ли кривая от императора Нерона до умирающего на арене гладиатора, от турецкого султана до пленника, выставленного на рынке в Стамбуле, от испанского короля послеколумбовых времен до ацтека, добывающего серебро в рудниках Нового света, от самодержца всея Руси до крепостного, проданного без семьи в чужие края, от Гитлера, Сталина, Мао Цзэ-дуна до любого из узников их концлагерей, — во всех этих случаях социограммы рассматриваемых обществ могут оказаться примерно одинаковыми.

Пик кривой на рис. 1-б должен оказаться несколько ниже — власть олигархов, конечно, не так велика, как власть абсолютного владыки. Зато положение привилегированной касты может оказаться несколько лучше (их перестают казнить без суда и следствия), простой народ тоже получает кое-какие послабления (хотя и не обязательно), да и рабство в своих наиболее жестоких формах может оказаться сведенным к минимуму. Таким образом социограмма 1-б отразит нам ту политико-социальную структуру, которая существовала в Древней Спарте, в Древнем Риме V века до Р.Х., в Венецианской республике времен упадка (ХVIII век), в некоторых странах наших дней, где у власти стоят военные хунты.

Наконец, на рис 1-в мы видим социограмму демократии — с ограниченными правами верховной власти, но с необычайно значительными социальными я-могу основной части населения. Правда, при этом надо отметить, что и демократия не исключает возможности существования рабства. То, что отражает рисунок 1-г, существовало в Афинах после Пелопонесской войны (IV–III века до Р.Х.), в древнем Риме времен Гракхов (II век до Р.Х.), в США до гражданской войны 1861-65 годов.

Если бы социографический метод показался историкам удобным и получил распространение, включение социограмм, наряду с описательной частью, в учебники истории могло бы очень помочь студентам. Социальная структура любого общества в любой исторический момент представала бы в графическом изображении хотя и огрубленно, но зато очень наглядно.

Так, например, изложение истории Древнего Рима должно было бы сопровождаться социограммами 2-а, 2-б, 2-в, 2-г, изображёнными на стр. 202.

Следует, очевидно, отличать социальное я-могу члена общества от его экономического я-могу, прав — от богатства. Так как экономическое благосостояние очень часто не совпадает с правами (обедневшие дворяне, разбогатевшие крепост-ные или вольноотпущенники), так как богатство гораздо более текуче и изменчиво, отразить экономическое состояние общества можно только в суммарной форме. Например, можно предложить такую методику: весь годовой национальный продукт делить на численность населения и изображать в виде прямоугольника под горизонтальной осью (рис. 3-а). В этом случае вся экономическая мощь государства будет соответствовать площади прямоугольника, а короткая сторона — производству продукции на душу населения. Можно и по-другому (рис. 3-б): изобразить одним (верхним) прямоугольником то, что идет на удовлетворение повседневных нужд населения и другим (нижним) — то, что достается центральной власти и тратится ею на содержание армии, аппарата управления, пропаганду, роскошь.

Преимущество второго метода состоит в том, что он очень наглядно разъясняет нам столь частое недоумение: как бедная отсталая страна находит силы противостоять стране богатой и процветающей?

Если мы попытаемся изобразить экономические эпюры США и СССР, то выглядеть они будут примерно так, как на рис. 4-а, б.

Хотя полная площадь обоих прямоугольников (производственная мощь государства) на эпюре США гораздо больше, тоталитарная система позволяет советской власти извлечь в свою пользу львиную долю производимой в стране продукции и тем самым сравняться с соперником по военному потенциалу, при том, что население продолжает жить в нищете. Если мы еще договоримся, что удаленность нижней стороны нижнего прямоугольника будет характеризовать уровень достигнутой технологии производства, иллюстративные возможности социографического метода окажутся еще богаче: эта удаленность окажется на советской эпюре несколько меньше американской, но будет намного превосходить, скажем, китайскую.



Конечно, экономический военный потенциал — это еще далеко не все. Реализовать его в военном конфликте удается далеко не всегда. Все нашествия варваров, описанные во 2-ой главе этой части, направлялись на очень развитые государства с мощным военным потенциалом, и тем не менее кочевники побеждали. Боевой дух солдат — вот, что решает порой исход войны. Боевой же дух всегда зависит от размеров социального я-могу. Только человек, обладающий значительным социальным я-могу, станет смело сражаться за Мы, которое это социальное я-могу обеспечивает. Македонец, араб, норман, обладавшие в племенной структуре очень обширным социальным я-могу, понимали, что, в случае разгрома своего племени, они теряли все, превращались в рабов. Наоборот, житель большой империи — Персидской, Византийской, Французской, — обладавший ничтожным социальным я-могу, думал, что ему нечего терять, и, действительно, иногда даже выигрывал от победы завоевателей. По-настоящему защищали империи только члены привилегированного военного сословия, а их численность была соизмерима с численностью наступавших.

Социография весьма наглядно может проиллюстрировать и другую серию парадоксов военной истории — успешное противостояние маленьких республик гигантским деспотиям. Какой бы исторический эпизод мы ни взяли — крошечная Афинская республика против нашествия персов в V веке до Р.Х., 200-тысячная Венеция против 20-миллионной Турции (ХVI век), Нидерланды против Испанской империи. Псковская республика против Польши и против Москвы, 3 миллиона финнов против 200 миллионов подданных Сталина, 3 миллиона израильтян против 80 миллионов арабов в наши дни, — во всех этих случаях сопоставление социограмм враждующих государств будет выглядеть примерно так, как это показано на рис. 5-а, б.

Конечно, никакая демократия не сможет увеличивать социальные я-могу своих членов беспредельно. Есть граница, за которой свобода превращается в полный разброд. Можно привести много исторических примеров, когда различные республики приходили на грань этого опасного состояния. При этом страна остается по-прежнему богата, по виду счастлива, но какое-то бессилие ощущается во всех ее внешних действиях. Энергия осуществления свободы тратится исключительно на борьбу частных интересов, внутриполитические распри или развлечения. Нравы портятся, мельчают, "учителя боятся учеников и льстят им, а ученики унижают учителей и воспитателей. Вообще юноши принимают роль стариков и состязаются с ними словом и делом, а старики, снисходя к юношам и подражая им, отличаются вежливостью и ласковостью, чтобы не показаться людьми неприятными и деспотами… А какое бывает равенство и какая свобода жен в отношении к мужьям и мужей в отношении к женам, — о том мы почти и забыли сказать"75.


Можно подумать, что в последней цитате речь идет о какой-то из современных нам демократий Запада с их разгулом студенческих волнений и сексуальными революциями. Но нет — это Платон описывает состояние Города, развращенного чрезмерной свободой. В области внешней политики утрачена не только былая предприимчивость, но и способность энергично сопротивляться нападающему врагу. И наверно, кто-нибудь из политических деятелей вспоминает былое могущество и громко сетует на положение дел, как сетовал Демосфен в Афинах эпохи упадка: "Да, было тогда, было, граждане афинские, в сознании большинства нечто такое, чего теперь уже нет, то самое, что одержало верх и над богатством персов, и вело Грецию к свободе, и не давало себя победить ни в морском, ни в сухопутном бою; а теперь это свойство утрачено, и его утрата привела в негодность все и перевернула сверху донизу весь греческий мир… Ведь что касается триер, численности войска и денежных запасов, изобилия всяких средств и вообще всего, по чему можно судить о силе государства, то теперь у всех это есть в гораздо большем количестве и в больших размерах, чем у людей того времени"76.

Да, в гораздо больших количествах, а прежней силы нет. Афины, разбившие когда-то полчища персов при Марафоне и Платеях, терпят поражение за поражением то от спартанцев, то от македонцев Филиппа; Новгородская республика, устоявшая в период расцвета под ударами шведов, немцев и монголов, в период упадка в 1471 году проигрывает сражение при Шелони войскам царя Ивана Третьего, уступающим в численности чуть ли не в десять раз, и шаг за шагом теряет свою самостоятельность; Венеция, побеждавшая в ХVI веке Турцию, в ХVII может похвастаться только маскарадами и карнавалами; Англия, когда-то владычествовавшая над миром, в XX веке теряет все свои колонии. Средний срок жизни известных нам демократий — 200–300 лет. Конец их до сих пор бывал двояким: они либо оказывались захвачены и поглощены более могущественными Мы, либо переставали быть демократиями, перерождались чаще всего в тиранию.

Для единовластного повелителя война обычно является главной, если не единственной формой осуществления свободы. Но для того, чтобы предаваться этому своему любимому занятию, ему приходится каким-то образом извлекать из своего народа избыточную энергию осуществления. И ему не нужно знать постулатов практической метафизики для того, чтобы ясно видеть: есть единственная возможность извлечь добавочную энергию из подданных — расширить их индивидуальные я-могу. Причем расширять можно либо только высшим сословиям, либо всему народу.

Первый путь всегда приятнее сердцу монарха и наиболее популярен. Елизавета Английская, Петр Первый, Фридрих Великий, Екатерина Вторая — все действовали именно по такому принципу: расширяли я-могу правящей группы, немедленно пуская высвобождающуюся энергию в успешные захватнические войны, мало заботясь о том, во что это обходилось остальному народу.

Но нельзя идти по этому пути до бесконечности. Снижение социальных я-могу низов неизбежно связано с упадком производства, с захирением торговли, с общим снижением энергии осуществления. Рабы — плохие работники и плохие солдаты: можно собрать несметные толпы их, одеть в мундиры, дать в руки ружья, но горстка людей, знающих цену свободе, наверняка разобьет их.

Когда Иван Грозный в начале царствования усиливал свою власть и, все ниже пригибая к земле головы своих подданных, создавал новую знать с неограниченными я-могу, это поначалу давало ему избыточную энергию для захватов на востоке. Но он вообразил, что главный секрет — в усилении гнета, уничтожив старую знать, обрушился на новую, от пригибания голов перешел к отрубанию их, обескровил и разорил страну, наполнил ее рабским духом, и, двинувшись на запад, получил сокрушительный отпор от шляхетской Польши и маленькой Ливонии.

Поэтому всякий монарх, чувствуя, что возможности первого пути исчерпаны, пытается извлечь избыточную энергию обратным путем — некоторой либерализацией, расширением индивидуальных свобод низов, поднятием верхнего контура социограммы. И английская (1640 год), и французская (1789 год) революции начались с того, что король, нуждаясь в деньгах для войны, созвал собрание народных представителей. Точно так же и освобождение крестьян в России откладывалось бы до бесконечности, если бы Крымская война 1854-55 года не показала военную слабость, обусловленную рабским состоянием общества, а созыв Думы в 1906 году вряд ли был бы возможен без поражения в войне с Японией.

Но ступают на путь либерализации монархи крайне неохотно, лишь под очень сильным давлением обстоятельств. И надо сказать, что судьбы Карла Первого, Людовика ХVI, Александра Второго и Николая Второго показывают, что они не так уж неправы в своей антипатии к этому пути. Все они решались на реформы лишь тогда, когда напор снизу был слишком велик, и стоило ослабить гнет, как поток революционной борьбы вырывался наружу. В России в 1861 году его удалось локализовать в очередном восстании поляков (1863), задавить и замедлить на значительное время; в Англии и Франции удалось задержать на несколько десятилетий при помощи реставраций; но, не углубляясь в исторические частности, мы только обратим внимание на главную особенность: увеличение площади социограммы, обусловленное либерализацией, дало снова высвобождение избыточной энергии, реализовавшейся во внешних войнах — чем дальше скачок, тем страшнее высвободившаяся сила. В России — завоевание Средней Азии (1860-70-е) и разгром Турции на Балканах (1877-78), в Англии — покорение Ирландии и Шотландии Кромвелем, разгром Голландии на море (1652), во Франции — покорение половины мира войсками Наполеона.

Таким образом, можно отметить, что военную угрозу таят в себе не монархии или демократии, а процессы монархизации или демократизации — недаром эти процессы всегда вызывают тревожную настороженность в соседних государствах. Правило, сформулированное в предыдущей главе (стр. 201), может быть повторено в терминах социографии:

Любое резкое увеличение площади социограммы за счет расширения социальных или экономических я-могу граждан на любом участке социографического контура чревато вспышкой военной агрессивности.

Если бы мы попробовали прилагать к описательной истории любого Мы подробно составленную социограмму, то можно быть уверенным, что за датами соответствующими тому или другому резкому расширению площади ее, мы обнаружим даты той или иной войны или торгово-военной экспансии. Не исключено, что при достаточно усовершенствованной методике, мы научились бы даже предсказывать за год-два вспышки военной агрессивности современных Мы. Но смогли бы мы даже при самой совершенной методике исследований извлекать из мирного народа, находящегося в состоянии социального равновесия, силы, необходимые для отражения агрессии, — не столь вероятно.

Зато один весьма существенный практический вывод можно сделать уже сейчас: либерализация гигантских много-национальных империй в ХIX-ХХ веках (Испанской, Австрий-ской, Турецкой) могла идти только при условии их распада на отдельные части, при выделении малых наций в самостоятельные государства. В противном случае высвобождавшаяся энергия просто взорвала бы эти гигантские Мы — прежний аппарат власти, рассчитанный на гораздо более низкий уровень свобод (социальных я-могу), не сумел бы выдержать напора, а новый не успел бы сформироваться. Всем, кому небезразлична судьба сегодняшней России, необходимо учесть этот исторический опыт, совпадающий с указанием теории: успешная либерализация без распада невозможна.

5. Какие силы потрясают Мы изнутри

В предыдущих главах я часто употреблял термины "верхи" и "низы" общества, делая вид, будто смысл этих понятий не нуждается в уточнении. Но "верхи хотят расширить свою власть, низы хотят освободиться" — это атавизм грубой марксист-ской схемы, которой можно довольствоваться, только закрывая глаза на факты истории. Каждому известно, сколько раз представители этих самых верхов посвящали свою жизнь освобождению угнетенных, и сколько раз те самые низы отводили своих освободителей на костер, под нож гильотины, в полицейский участок. Бушевание различных сил внутри Мы удовлетворительно описывается теорией классовой борьбы лишь в некоторых частных случаях; поэтому практическая метафизика дерзает и здесь предложить свое истолкование как более полное.

Каждая воля Я, живущая внутри Мы, непрерывно стремится к осуществлению свободы, к расширению границ царства я-могу. Границы эти, с точки зрения сохранности Мы, могут быть двоякого рода: границы-запреты, установленные самим Мы путем закона, обычая или грубой силы (то есть те, что образуют систему социальных я-могу), и границы естественные, к нарушениям которых Мы относится безразлично.

Динамическое равновесие Мы подразумевает, что сумма энергий осуществления свободы, необходимых для утоления каждого томящегося Я, в значительной мере поглощается преодолением естественных границ, то есть трудовой деятельностью, борьбой частных интересов, игрой, творчеством и тому подобным.

Нарушения границ-запретов, формирующих Мы и формируемых им, являются при динамическом равновесии лишь частными случаями, с которыми власть справляется без особого труда. Однако это никогда не значит, что существующий порядок установился навечно. Дело в том, что именно границы-запреты, какими бы прочными они ни были, со временем приобретают для всякого Я особенный соблазн за счет того, что преодоление их связано с необычайно высокими значениями всех трех факторов. Действительно, чем строже запрет, тем острее сознание свободы при нарушении его; установившийся порядок может казаться весьма прочным, но вот просачиваются слухи, что когда-то раньше жили или где-то сейчас живут лучше, привольнее, — появляется надежда-невероятность; обретаемое же в результате социальных перемен всегда кажется манящим и бескрайним. Поэтому-то энергия осуществления в направлении нарушения границы-запрета может оказаться непредвиденно огромной и привести к социальному взрыву и перевороту, который еще месяц назад казался абсолютно невозможным.

Я до сих пор старался избегать введения иностранных терминов, но для того, чтобы определить состояние воли по отношению к любой границе и к границе-запрету в особенности, вряд ли можно найти более точное слово, чем интенция. Напряженность, направление, намерение, цель, устремленность — все эти русские слова соединены в нем самым удачным образом. Так что определение, нужное нам для дальнейших рассуждений будет звучать очень кратко: бытие любой воли внутри границ социального я-могу характеризуется самими разными по силе и направлению интенциями.

Сохранность любого общественного устройства, устойчивость государственной иерархии обусловлена сложностью и разнонаправленностью интенций, которые никогда не являются функцией только сословной принадлежности индивидуума. Любой темный крестьянин может в глубине души полагать, что хорошо бы помещика прогнать, а землю разделить, но при этом с готовностью будет хватать, вязать и волочить к начальству студента, который придет к нему вслух говорить о том же самом. Ибо у него, как и у всякого члена Мы, есть не только интенция разрушительная, но и интенция охранительная, дремлющая до тех пор, пока он не столкнется с конкретной волей Я, пытающейся нарушить целостность Мы. Так же и богатый русский помещик, взыскивающий без всякой жалости недоимки со своих крепостных, мог в какие-то минуты мечтать о том, чтобы рабство само собой исчезло и, вместо него, явилась вольная и веселая жизнь на манер европейской. Так же и фабрикант, чье благополучие целиком держится на частной собственности, может увлекаться социалистическими идеями и втайне финансировать революционное подполье. Так же и какой-нибудь монах в шестнадцатом веке мог откликнуться на призыв Лютера только в том случае, если в нем заранее жила интенция, направленная против границ-запретов, поставленных сверху его воле церковной догматикой. Поэтому все виды борьбы идей, брожения умов, столкновения партий, следует рассматривать не как борьбу различных группировок индивидуумов, а как борьбу различных интенций, происходящую не только между людьми, но и внутри каждой воли Я.

Когда борьба из идейной перейдет в военную, раскол произойдет не по классово-сословному признаку, а по интенциональному, и мы увидим вандейских крестьян, с оружием в руках защищающих монархию Бурбонов, французских дворян среди членов Конвента, американских рабовладельцев в рядах северян, кадровых русских офицеров в штабах Красной армии уже в годы гражданской войны. Любое идейное движение внутри Мы, проявляющееся в той или иной внешней форме, будь то реформация, масонство, чартизм, самостийность, социализм, тредъюнионизм или крестьянский бунт, являются ничем иным, как объективацией той или иной одинаково направленной интенции многих воль Я. Сложный процесс объединения различных Я по признаку одинаковой интенции я буду называть процессом солидаризации интенций — о нем следует поговорить подробней.

До тех пор, пока преодоление границы-запрета, установленной Мы, представляется индивидуальной воле делом невероятным, интенция ее в этом направлении бывает очень слаба. Усиление интенции без всякой надежды на преодоление границы означало бы для человека усиление страдания от сознания этой несвободы. Поэтому каждый из нас упорно гонит свою мысль прочь от этой границы и весьма искусно перестраивает свои представления таким образом, чтобы не замечать ее и не мучиться понапрасну. Однако всегда можно ожидать появления людей, чьи возможности к осуществлению свободы так ограничены, чей дух томится с такой остротой, что никакая безнадежность не может уже испугать их; и если за какой-то из границ-запретов такой человек провидит манящее обретаемое, например, в виде Царствия Божия на небе или на Земле, то ничтожной тени надежды на победу (пусть даже в далеком будущем, пусть даже после смерти) оказывается достаточно, чтобы он решился ринуться на преодоление, то есть заговорил. Ибо единственная возможность к изменению или расширению любой границы-запрета есть солидаризация интенций многих Я в этом направлении, а единственная возможность солидаризации, известная до сих пор, — выражение интенции в слове.

Когда один говорит, а другие слушают его и видят, что слова проповедующего находят отклик не только в их душах, когда они сознают, что их смутный и так долго задавливаемый порыв живет и в других людях, в них зарождается надежда на возможность преодолеть границу-запрет сообща. Ведь Мы может быть побеждено только другим Мы, а солидаризация интенций и есть процесс зарождения нового Мы.

Ничто так не усиливает индивидуальную интенцию, как зарождение надежды. Если же солидаризующаяся интенция окажется такой сильной, что одержит несколько наглядных побед, надежда разгорится еще сильнее, захватит инертную массу, вовлечет ее в круговорот борьбы и вот уже то, что казалось еще недавно невероятным, совершилось: прежние границы-запреты прорваны, на их месте поспешно устанавливаются новые, и даже люди, никогда не позволявшие себе раньше помыслить о чем-то подобном, с готовностью вытаскивают на поверхность сознания прежде упорно загонявшуюся вглубь интенцию и спешат присоединиться к вновь образовавшемуся Мы, каким бы отталкивающим оно им ни казалось.

Изобретение книгопечатания и распространение грамотности, конечно, необычайно расширили возможности к солидаризации тех или иных интенций. Но все равно, могущество, которое есть в устном слове, навсегда останется непревзойденным. Ибо сам вид большого собрания людей, охваченных единым чувством, действует с той силой представления инконкрето, какой не могут иметь те или иные значки, нанесенные на бумагу. Собрания христианских сект, масонских лож, революционных клубов во Франции конца ХVIII века, современные митинги и демонстрации — все они служат одной и той же цели: укреплению и разжиганию интенций, направленных на преодоление тех или иных границ-запретов. Именно поэтому первое дело укрепления всякой деспотической власти — запрещение свободного слова и собраний, то есть предотвращение возможной солидаризации разрушительных интенций. Очаги огня нужно гасить в зародыше, особенно если основная масса народа представляет из себя хороший горючий материал.

Сама власть использует те же методы для усиления интенций охранительных. Так, человек, ликовавший вместе с восторженной толпой во время триумфа римского императора, надолго сохранял в душе представление о несокрушимом могуществе власти; христианская церковь была вынуждена и здесь нарушить прямой завет Христа — молиться в одиночестве, — и перейти к пышным храмовым богослужениям; той же цели укрепления охранительных интенций служили крестные ходы, процессии флагеллантов, а в мусульманских странах — массовые моления на площадях; в современных тоталитарных государствах проводятся многочасовые митинги и собрания, на которых не обсуждаются никакие вопросы, а лишь зачитываются доклады или произносятся речи, не несущие слушателям никакой новой информации, но весьма наглядно показывающие невозможность собраний дискуссионных; в Китае толпы людей собирались вместе, чтобы читать хором изречения Мао Цзэ-дуна или проклинать выставленных на помосте "ревизионистов".

Таким образом мы видим, что солидаризация интенций внутри Мы может быть двух родов: снизу (разрушительные) или сверху (охранительные).

Среди движений, начинавшихся снизу и оказавшихся самыми массовыми в истории человечества, легко можно выделить три: христианство, ислам и социализм. При всем своем внешнем несходстве они обладают общими чертами, обнаруживающими их метафизическое единство.

Равенство сегодня и Царствие Божие завтра — вот два главнейших лозунга всех трех движений.

Нет такой человеческой души, в которой эти призывы не нашли хотя бы слабого отклика. Они представляются самой главной истиной, ибо всякий человек знает свою волю свободной, то есть равной другим, и постоянно устремленной к царству бесконечной свободы. Имея единственную возможность оценивать уровень своей свободы — в сравнении с другими, наша воля ни от чего не страдает так сильно, как от неравенства. Сияющее же царство беспредельной свободы, обещанное и засвидетельствованное всей страстью религиозного пророка или убежденностью ученого, сулит всякой душе бескрайность обретаемого. В соединении с безусловной свободой выбора это обретаемое обещает неслыханные возможности к осуществлению свободы. Остается лишь указать, чт\ должно преодолеваться в процессе осуществления свободы, и накопленная энергия хлынет наружу.

Этим-то преодолеваемым и отличаются друг от друга указанные движения. Христианство, конечно, стоит особняком — оно единственное указывает на необходимость преодоления не внешних воль, а воль низшего уровня собственного тела и собственных страстей. Это и накладывает на его Основателя ореол истинной и величавой святости. На примере Магомета, обладавшего, без сомнения, религиозным чувством необычайной глубины и искренности, мы можем видеть, что стало бы с Христом, если бы он поддался одному из искушений дьявола в пустыне, а именно — искушению властью. Гораздо проще ринуться на уничтожение "неверных" или "классовых врагов", чем ступить на путь духовного совершенствования, неизбежно связанный с самоограничением, аскезой и даже мученичеством. Оттого-то историческое становление христианства и оказалось таким долгим, по сравнению с другими движениями. Ведь, кроме всего прочего, учение Христа предполагало не изменение тех или иных границ-запретов, формирующих Мы, но уничтожение и разрушение всяческих Мы. Поэтому понадобилось большое время, чтобы внести в него дополнения и извращения, которые бы оставляли Мы право на существование.

Каковы бы ни были пути этих трех движений, завершились все они одинаково: учреждением мира христианского, мусульманского или социалистического, каждый из которых охватывает многие государственные Мы. Сама огромность числа людей, захваченных движениями, определила, в какой-то мере, их общие черты, бросающиеся в глаза: наличие "священного писания", сложная система нерушимых догматов, подавление всякого свободомыслия и инакомыслия, строго разработанная иерархия служителей официального культа, омертвение общественной жизни, исчезновение на долгий период искусств и тому подобное. Всюду торжествуют понятия и представления воли среднего и низкого врожденного уровня, люди же более высокой душевной организации (или по крайней мере те из них, которых нельзя использовать для военных целей) уничтожены, изгнаны или задавлены во всех своих проявлениях. Можно сравнивать между собой принципы, выдвигавшиеся Христом, Магометом или Марксом и отдавать предпочтение тем или другим, но нельзя забывать о том, что человеческие массы перерабатывали их по-своему, и что последствия разбуженного урагана были во всех трех случаях одинаковы. Власть победившего социализма отправит в тюрьму или на расстрел всякого, кто попытается реализовать свободу слова или собраний, обещанную в конституции, точно так же, как церковь отправляла на костер тех, кто пытался жить не по ее приказам, а по слову Христа.

С точки зрения государственного Мы, каждое из этих учений имело смысл лишь как опробованная и хорошо зарекомендовавшая себя граница-запрет, ограничивавшая все индивидуальные воли Я сверху. Хорошо зарекомендовавшая — это значит, уловившая самые сильные и общечеловеческие порывы вверх, объявившая себя исполнителем этих высоких устремлений к царству вечной свободы и на этом основании получившая реальную власть над душами верующих. Киев-ский князь Владимир Красное Солнышко, выбирая для своего государства в Х веке подходящую религию, вел себя, как покупатель в магазине стройматериалов, собравшийся покрыть крышей новый дом и колеблющийся между дранкой, черепицей и кровельным железом, сообразуясь при этом с ценой, климатическими условиями и местоположением своего будущего жилища. Точно так же и возникающие в наши дни новые государства Азии и Африки колеблются в выборе идеологических систем, причем очень многих привлекает социализм — своей прочностью, дешевизной, надежностью и прочими качествами, проверенными в самых серьезных испытаниях. Но так как политическая зрелость и культурные традиции в разных странах различны и то, что годится для одной, для другой оказывается со временем тесным, каждое Мы понемногу модифицирует систему своих границ-запретов, прежнее единообразие нарушается, трещины пробегают там и тут, пока, наконец, раскол церкви или идеологическая распря не приводят к полному разрыву.

Кроме крупнейших движений, наподобие рассмотренных, в любом Мы происходят движения и волнения меньшего масштаба, каждое из которых является результатом солидаризации той или иной одинаковой интенции. Это могут быть простейшие интенции, солидаризующиеся стихийно, например, ненависть к богатым и угнетателям, разражающаяся народным бунтом, или межнациональная ненависть, всегда чреватая резней и погромами. Это могут быть более сложные интенции, направленные к изменению политического состояния государства, выливающиеся в заговоры, перевороты или борьбу партий. Это могут быть интенции высокого порядка, порождающие сектантство всякого рода. Но каков бы ни был характер движения и кто бы ни возглавлял его, победить он сможет только в том случае, если выбранная интенция сможет обеспечить достаточную энергию осуществления свободы. Религиозный жар, обуревавший Вальдо в ХII веке или Виклифа в ХIV, был ничуть не слабее, чем у Кальвина и Лютера в ХVI. И хотя первые двое учили тому же, что и Лютер, то есть возвращению к евангельским истинам, интенция, необходимая для победы, копилась еще много лет, прежде чем единая граница, наложенная церковью на все воли Я сверху, не была взорвана Реформацией.

Религиозный пророк (если он, конечно, не шарлатан) обычно не станет менять своих убеждений ради достижения успеха: он зрит горний свет, вещает о нем, и толпа, собирающаяся вокруг него, свидетельствует нам своей многочисленностью, что виденное им общечеловечно (ведь жило множество пророков, которых так и не стали слушать, хотя они, быть может, были не менее искренни). Так же и среди политиков попадаются фигуры, исполненные благородства, обуреваемые только жаждой общественного блага, не отступающие от своих убеждений ради достижения скорого личного успеха: Перикл, Демосфен, Гракхи, Джефферсон, Линкольн, Черчилль.

Но, как и во всякой сфере деятельности, такие люди — редкость.

Большинство же политиков видят свою задачу в угадывании и солидаризации наиболее сильных интенций, возглавив которые можно было бы победить соперников и прорваться к власти. В демократических странах это угадывание и солидаризация заключаются в предвыборной борьбе, создании той или иной политической платформы, обработке мнений избирателей. Голосование показывает, которая из многообразных интенций, разжигавшихся борющимися партиями, победила в большинстве избирателей.

Кстати сказать, нужна большая политическая культура народа, чтобы побежденное меньшинство сумело подчинить себя воле большинства до следующих выборов. Культура же эта не дается вдруг. Стоит ли подшучивать над Новгородским вечем, где несогласных били до тех пор, пока они не делались согласны, если даже в таком пионере демократии, каким была Америка в ХIХ веке, разразилась гражданская война, когда интересы меньшинства были ущемлены слишком резко. Упорство, проявленное южными штатами в этой войне, показало, что интенция южан была очень сильна и позволила им высвободить огромную энергию осуществления свободы, которую северянам, несмотря на численное и экономико-промышленное превосходство, удалось преодолеть лишь после долгой борьбы.

Что же касается стран, долго живших под гнетом монархическим или колониальным и поэтому не имевших возможности выработать культуру политической жизни, то в них внезапное учреждение политических свобод приводило к последствиям катастрофическим. Победы революций французской, русской, немецкой, испанской, китайской, после короткого периода всеобщего ликования, являют нам зрелище такого разгула страстей, приводят к таким кровопролитиям, что, если б сами революционеры могли их предвидеть, многие бы, наверно, заранее отказались от своих разрушительных намерений. Большинство стран Латинской Америки и Африки, начавших свое самостоятельное существование с конституционной демократии, вскоре одна за другой, с упорством ванек-встанек возвращались к военному тоталитаризму и диктатуре.

Свобода политической жизни, свалившаяся неожиданно на голову непривычного к ней народа, так ошеломляет его, что он начинает метаться от одного политического направления к другому, и почти никогда не удовлетворяется результатами первых выборов, ясно выразивших волю большинства. Ни Национальное собрание во Франции (1789), ни Учредительное в России (1918), ни Веймарская республика в Германии (1920-е), ни испанские Кортесы (1936) не смогли удержаться у власти. Ибо обойденное меньшинство, представители самых крайних политических течений продолжают разжигать страсти, народ же, который ждет после революции чуда и манны небесной и видит, что чуда все нет и нет, готов всегда кинуться за тем, кто это чудо пообещает. Все крайние партии, пришедшие потом к власти в результате тех или иных насилий, не только разжигали ту или иную массовую интенцию, но и стремились показать кратчайший путь, по которому могла бы излиться энергия осуществления свободы в этом направлении, открыть плотину для потока, ибо только на гребне такого потока можно прорваться к власти, захватить и удержать ее. А так как обещавшие чудо выполнить его не могут, они должны указать народу на врагов, мешающих осуществлению чуда. Кто же может быть этим врагами? Конечно все те, кто так или иначе торчат над общим уровнем, наглядно нарушают мечту о всеобщем равенстве.

Уничтожение их становится неизбежно следующим этапом в истории всякой революции. Раз ступив на этот путь, свернуть с него уже невозможно. Так же как уголовная банда обычно вовлекает новых членов, толкнув их для начала на какое-нибудь преступление, так и политическая банда стремится вовлечь народ в какие-нибудь массовые злодеяния, чтобы у него уже не оставалось пути назад, чтобы возрождение прежнего режима пугало его неизбежным наказанием за содеянное. В России между февралем и октябрем 1917 года было совершено по призывам большевиков-анархистов-эсеров столько убийств офицеров, поджогов помещичьих имений, грабежей, насилий, дезертирства, актов саботажа, что обезумевшие от страха и ненависти люди уже не могли слушать тех, кто призывал к возрождению порядка, права, собственности, веры — они хотели верить только тем, кто оправдывал их как "борцов за светлое будущее", и не понимали, что сами станут следующей жертвой — как и случилось во времена "раскулачивания".

Но конечно, путь внутреннего террора может извиваться и по другому: он не обязательно будет начинаться с гражданской войны, как это было в России, Испании и Китае; крайняя партия может быть вдруг отброшена, как якобинцы термидорианцами (1794) во Франции, или коммунисты хортистами в Венгрии (1919); среди самих победивших могут начаться распри и борьба группировок — Сталин сбросит Троцкого, Гитлер уничтожит Рема с его штурмовиками; но как бы ни извивался этот путь, ведет он неизбежно к одному и тому же — к единовластной диктатуре.

Если при этом социографический контур окажется все же выше, чем был до переворота, то есть произойдет расширение социальных я-могу, новоявленный диктатор оказывается обладателем огромной высвободившейся энергии, то есть военным агрессором большого потенциала, как Кромвель, Наполеон, Гитлер. Если контур остался на том же уровне, то высвобождения энергии не происходит, и мы видим умеренный тоталитаризм — Франко в Испании после гражданской войны, Тито в Югославии. Наконец, если контур опустится, то народу, в первую очередь, грозит массовый террор. Ибо пришедший к власти тиран, не имея возможности сохранить власть и обожание подданных при помощи реального чуда — военного или экономического, должен немедленно указать на врагов, виновных в том, что чуда не происходит.

Откуда же взять их теперь, когда все реальные враги уничтожены? В этот-то момент и начинается кошмар 1937 года в России, или "культурная революция" в Китае в 1966-ом, или "эксперимент" красных кхмеров в Камбодже после 1975-го. На сцену является все та же безотказная отмычка — интенция к равенству. Казалось бы, все уже давно сравнялось, все задавлены одинаково, ни сословных, ни имущественных различий уже не осталось. Но нет: остается еще самое главное, смутно ощущаемое врожденное неравенство. Это оно продолжает вести отбор, выдвигать наиболее способных на посты военачальников, инженеров, администраторов, партийных руководителей, преподавателей — на все должности, требующие хоть минимального возвышения над общим уровнем. И именно туда-то и обрушивается удар.

Выбор жертв и в России, и в Китае определялся исключительно этим принципом — уничтожались ведущие кадры во всех сферах общественной деятельности, уничтожались в несколько приемов, слой за слоем, ибо места, предназначенные для руководства, не могли пустовать, жизнь производила новый отбор, вынося на них людей мало-мальски способных, но и их сметала кровавая метла. Изумление и отчаяние многих жертв Сталина, которых под пытками заставляли сознаваться в измене тому, чему они были преданы всей душой, можно сравнить только с изумлением и отчаянием добрых католиков, из которых испанским сапогом вырывали признания в связях с сатаной и поругании святынь.

Историки, описывающие тот или иной период кровавых расправ в каком-нибудь государстве, обычно изо всех сил стараются "мыслить рационально" и непременно снабжать ужасное событие логической причиной. По их объяснениям, Сулла был вынужден учредить проскрипции, чтобы защищаться от своих политических противников; инквизиция была необходима как средство борьбы с ересями, а также как источник дохода; Иван Грозный рубил головы боярам, потому что они злоумышляли против него; якобинцы уничтожали врагов народовластия и революции; и так далее. Наверное, историки будущего попытаются объяснить и то, почему Сталин и Мао Цзэ-дун уничтожали миллионы своих преданнейших сторонников, Гитлер — миллионы не касавшихся политики евреев, а красные кхмеры — практически поголовно все городское население.

Но там, где внутренний смысл событий один и тот же, многообразие объяснений всегда свидетельствует о ложности их.

И действительно, если мы вглядимся пристальнее во все приведенные примеры и во многие другие, то увидим в них, при всей пестроте костюмов, декораций и вывесок, одну и ту же общую суть: жертвами всегда оказывались люди, чем-то возвышавшиеся над средним уровнем. Меняются лишь приметы, по которым их узнают — знатность, богатство, заслуги перед государством, интеллект, образованность, художественная одаренность или горячая религиозность или обостренное чувство национальной самобытности. Но по какому бы из этих признаков ни осуществляла власть солидаризацию каиновой (лучшее название для нее) интенции в народе, исход всюду один и тот же — смерть, тюрьма, изгнание.

А процессы ведьм? На кого в первую очередь падало обвинение в колдовстве?

"Всякое выдающееся качество какого-нибудь человека вело его на костер. Так, например, в одном процессе в Вюрцбурге в 1627 году среди казненных за колдовство находились: канцлер с женой и дочерьми, член городского совета, самый толстый горожанин, два пажа, самая красивая девица Вюрцбурга, студент, говоривший на многих языках и бывший отличным музыкантом, директор госпиталя (очень ученый человек)… один доктор теологии, одна толстая дворянка и так далее…" А вот отрывок из частного письма: "У нас в Бонне сильно жгут… Тут уже сжигали профессоров, кандидатов права, пасторов, каноников, викариев и других духовных лиц. Канцлер со своей женой и жена тайного секретаря казнены. Седьмого сентября сожгли девятнадцатилетнюю девушку, любимицу епископа, которая считалась самою красивою, самою благонравною и самою благородною во всем городе"77. Не религиозные шатания, не богатство, не политическая направленность, не знатность, не род занятий, но исключительность и своеобразие в любой форме (даже патологической — "самый толстый горожанин") — вот, что служило главным признаком для отбора на костер.

Все же в рациональных умах исследователей иногда возникает недоумение: зачем нужен был громоздкий фарс следствия, ведения протоколов, сличения показаний, данных под пыткой? Почему нельзя было просто убить неугодных людей? Но при этом они ни за что не согласятся допустить, что в сталинщине, маоцзэдунизме, инквизиции и других подобных явлениях торжествует иррациональное начало. Метафизический смысл пыток и следствия связан был с тем, что они не только должны были подготовить жертву к публичному ауто-дафе или к процессам с допущением иностранных корреспондентов; и не только вознаграждали исполнителей жуткой комедии, утоляя их садистский зуд; но главным образом с тем, что они являлись естественным завершением и выражением интенции, направленной не столько на уничтожение индивидуумов, сколько именно на подавление воли высшего порядка, вплоть до низведения ее на уровень воющего и окровавленного животного, утратившего все представления о долге, мужестве, достоинстве, чести. Ибо невозможно себе представить, что нужно было проделать с телом магистра ордена тамплиеров Жака де Молэ (1309), чтобы заставить его признать всю клевету, возводимую на орден, чем пригрозить Галилею (1632), чтобы вынудить его отречься, какими методами вести допрос академика Вавилова (1938), чтобы уже в первую неделю получить его подпись почти под всеми пунктами идиотского обвинения.

Трибунал человечества, хотя и вечно запаздывающий, все же выносит свой справедливый приговор калигулам, неронам, торквемадам, иванам грозным, сталиным, гитлерам и им подобным. Никакая "логика истории", никакие ссылки на государственную необходимость не могут прикрыть корыстности их кровавых преступлений. Развязанный террор был выгоден им с двух сторон: во-первых, уничтожая поголовно людей высокого уровня свободы (как противников, так и сторонников), они тем самым гарантировали себя от заговоров, возмущений и покушений, от всякого протеста против своей неограниченной тирании, который может исходить только из среды таких людей; во-вторых, выпуская на волю ту или иную массовую интенцию, они не только завоевывали тем самым обожание народа, но и получали возможность на какой-то момент удовлетворять его материальные нужды. Так, любой римский император, неспособный поднять благосостояние государства мудрым управлением, всегда мог перебить несколько десятков богачей, чтобы, завладев их имуществом, заплатить гвардии и устроить хлебные раздачи; церковь, наживаясь на конфискациях имущества казненных еретиков, могла пускать часть средств на благотворительную деятельность; Гитлер разрешал жадной толпе грабить еврейские магазины; Сталин, уничтожая кулаков, передавал их скот и инвентарь колхозам, уничтожая горожан, мог не хлопотать о жилищном строительстве, ибо миллионы убитых и сосланных освобождали свою жилплощадь, так же как и свои должности; разоряя до тла послевоенную деревню, мог хвастать в конце 1940-х ежегодным снижением цен.

Итак, для тиранов нет смягчающих вину обстоятельств: стоит им умереть, и приговор не заставляет себя долго ждать. Другое дело — нация, народ. Народ обычно принято выставлять невинной жертвой, обманутым добряком, кладезем всего хорошего, или обманутым и запуганным исполнителем. Но спрашивается: мог ли Нерон бросать христиан диким зверям, если бы трибуны не были заполнены восторженной толпой? Могли бы пылать костры инквизиции, если бы на них не стекались люди со всей округи? Могла ли работать французская гильотина без злорадного сочувствия черни? Мог бы Гитлер нашивать желтые звезды, если б народ немецкий не был заражен язвой антисемитизма? Мог ли Сталин вершить свои преступления без армий доносчиков или хотя бы без миллионов читателей газет, с готовностью веривших в любые бредовые разоблачения? Мог бы Мао Цзэ-дун устраивать показательные расстрелы, если бы стадионы не приветствовали дружным ревом каждый залп?

Да, история XX века показывает, насколько безграничны стали возможности к солидаризации любой нужной власти интенции с появлением радио, телевидения, массовой печати. Какая-то жестокая насмешка есть в том, что любое достижение свободной технической мысли может быть немедленно использовано для изгнания духа свободы из жизни общества. И все же, как бы ни были велики возможности власти в этом направлении, она не может выдумать, создать интенцию. Все охранительные интенции конформизма, правоверности, национализма, обычно разжигаемые сверху, хотя бы в слабом виде есть в душе каждого человека. И так как совершенно ясно, что все описанные выше преступления творились с одобрения массы, что все они были результатом успешной солидаризации самых массовых интенций, то возникает вопрос: существует ли какой-то критерий для высоты или низости воли Мы? Можем ли мы когда-нибудь сказать про какой-то народ, как говорим про человека — "да, виновен"? Или мы так и должны остановиться на представлении, что сильный народ всегда прав, на бездушной исторической объективности?

С другой стороны, что значат слова — "контур социограммы после переворота поднялся, опустился, остался на том же уровне"? Почему один народ после совершенного переворота становится свободнее, а другой — нет? От чего зависит положение контура, как оно связано с тем, что принято называть политической зрелостью народа? И если свобода такое благо, почему лишь немногие народы оказываются в силах достичь его, и то не навсегда?

6. Бремя свободы

Воля Я внутри Мы может быть стеснена границами-запретами в большей или меньшей степени, обладать различными для разных Мы социальными я-могу — это и определяет меру свободы в государстве, обуславливает различие между демократией и тоталитаризмом. Характер нижних границ-запретов, то есть священное право собственности или полная отмена частной собственности на средства производства, еще не гарантирует сам по себе свободу или деспотизм. Мы знаем многие варианты социализма, весьма отличные по уровню гражданской свободы, — от китайского до югославского, знаем много капиталистических государств, находящихся под полным самовластьем военных диктаторов, видим также и смешанные варианты — в капиталистических государствах, где идет процесс национализации тех или иных отраслей промышленности. Ужесточение, сужение боковых границ-запретов — отнятие у большинства граждан права голоса, права собраний и вообще всяких возможностей к участию в политической жизни, также, как и сужение верхних — введение религиозной и идеологической цензуры, преследование свободомыслия, уничтожение веротерпимости — вот, что определяет в первую очередь зарождение тоталитарного режима, опускание контура социальных я-могу к оси нулевого состояния.

Человеческая воля в тоталитарном государстве так тесно зажата со всех сторон границами-запретами, что, не имея возможностей к осуществлению свободы, всякий незаурядный человек томится в нем нестерпимо. Именно из среды таких людей, к какому бы слою общества они ни принадлежали, выходят бунтари и заговорщики, пытающиеся разрушить тюремно-казарменный уклад жизни, в котором они задыхаются; и именно из их уст доходят до нас все слова гнева, отчаяния, возмущения торжествующей несправедливостью. Видя себя задавленными и ограниченными наравне со всем народом, они чаще всего воображают, что и чувства, испытываемые ими, разделяются народом и находят тому массу подтверждений, ибо народ всегда поет о том, как он хочет воли. Причиной мучительной для них гражданской и духовной несвободы они всегда полагают власть. Власть — вот, кто удерживает и сохраняет сложившийся порядок, значит она и виновата. Стоит уничтожить власть, думает большинство ниспровергателей, как царство свободы установится само собой.

Казалось бы, и метафизика должна была бы стать на такую же точку зрения. Ведь, действительно, каждая воля Я стремится расширить свое царство я-могу. Почему же тогда совершивший революцию народ никогда не может выбрать среди современных ему форм государственной жизни самую лучшую, то есть самую свободную, и учредить ее у себя? Почему так часто революционный переворот кончается установлением еще более тяжкого деспотизма, чем свергнутый? И каким образом правящее меньшинство могло и может удерживать в повиновении недовольное большинство, если то действительно жаждет свободы? Здесь исторический факт противоречит чувству столь непосредственному и острому, что весьма трудно сохранить объективность даже мыслящему человеку. Страдая в недрах тоталитарного Мы, отождествляя себя со страждущим народом, он не в силах понять, что кажущаяся ему столь естественной и необходимой гражданская свобода может быть для кого-то источником мучений; что завоевывается она не бомбами, баррикадами и кавалерийскими атаками, а, в первую очередь, долгим и трудным путем духовного развития; что свобода эта стоит дорого и не у каждого человека хватает душевных сил платить за нее.

Какой же ценой оплачивается свобода в государстве, то есть широкое и просторное социальное я-могу для каждого гражданина?

Для того, чтобы понять это наглядно, попробуем сравнить положение среднего человека на современных полюсах тоталитаризма и демократии — в Китае и в Америке.

На первый взгляд сравнение это кажется абсолютно невозможным — настолько жизнь американца привольнее, насыщенней, богаче. Его социальное я-могу неизмеримо шире, и обеспечено это не только материальным благополучием, но и огромными возможностями на всех границах: на нижних — предпринимательство всякого рода, на боковых — право участия в политической жизни, в судах, в профсоюзном движении, в любых ассоциациях, на верхних — свобода веры и творчества почти неограниченная. Предложите выбранной нами паре поменяться местами — наверняка, китаец с радостью согласится, американец же, даже если он из тех, кто на досуге заигрывает с идеями Мао, найдет какой-нибудь предлог, чтобы как-нибудь отвертеться.



Поделиться книгой:

На главную
Назад