Трудно указать пример какого-либо правительства, которое сумело бы самостоятельно выбраться из этого заколдованного круга. С другой стороны, революционерам и ниспровергателям, искренне жаждущим расширения социальных я-могу, нетерпение не позволяет увидеть, что для той свободы, какой они хотят для своего Мы, народ должен пройти еще очень долгий путь в сторону выбора ведения; в противном случае дарование ему этих свобод приведет лишь к анархии и развалу Мы. Зато если выбор ведения достиг значительных завоеваний в духовной жизни народа, старые рамки окажутся тесными и затрещат под напором изнутри. Стоит этим завоеваниям увенчаться еще и политической победой, как новые, гораздо более широкие границы-запреты установятся в абстракциях конституции и законов не менее прочно, чем они держались в конкретности деспотической власти, осуществляемой феодальной, чиновничьей, церковной или партийной иерархией.
В животном мире жесткая основа организма может находиться внутри в виде скелета или снаружи в виде панциря; так же и Мы могут обеспечивать свою прочность внутренним правосознанием не менее успешно, чем внешним стеснением всех воль. Причем "ракообразные" Мы так же малоподвижны, неповоротливы, но в то же время и трудно уязвимы, как их аналоги в животном мире. Эволюция в природе пошла в основном по другому пути — будем надеяться, что и развитие Мы свернет, в конце-концов, с этой заводящей в тупик дороги.
История любого народа, осознанная как борьба двух противоположных выборов, превращается из простой цепи фактов в самую захватывающую драму — драму, которая продолжается и сейчас, на наших глазах, и конец которой никогда не будет написан. Не только спартанский царь Леонид в Фермопилах, Брут в курии сената, Ян Гус, едущий на Констанцский собор, Томас Мор в темнице, князь Курбский на пути в Литву, Джефферсон за проектом Декларации независимости, Достоевский на каторге или Мандельштам в воронежской ссылке становятся героями этой драмы, но и каждый их безвестный современник попадает в список ее действующих лиц, и каждое поле битвы, замок, площадь, таверна, мастерская, суд, храм, пещера, становятся местом действия.
Как всякий великий художник, история-драматург никогда не повторяет своих сюжетов, но под множеством красочных обличий показывает нам одну и ту же сокровенную суть: как мечется душа человеческая между безжалостным светом ведения и покойным сумраком намеренного неведения, от бремени свободы к безответственности рабства.
Причудливыми путями проходят народы этот важнейший искус, но никогда моменты национального пробуждения, подъема не бывают только благими — почти всегда в них присутствует и трагедийное начало. Там, где выбор ведения начал побеждать под видом протестантизма — трагедия открытой распри и междуусобицы, как в Германии, Франции, Нидерландах ХVI-ХVII веков. Там, где он выступил под видом революции, — трагедия перерождения в неведение и начало террора, как во Франции 1792-94. Там, где выбравшие ведение держались слишком страстно за свободы отдельных городов, — трагедия национальной раздробленности и вечного порабощения, как в Италии ХVI-ХIХ веков. Там, где выбор ведения зашел слишком далеко в религиозной одухотворенности, — трагедия полного уничтожения и прекращения политического существования, как в древней Иудее. Наконец, всюду, где выбор ведения побеждает резким скачком, происходит массовое расширение границ индивидуальных социальных я-могу, чреватое высвобождением энергии, и следовательно, войной.
Если в сфере экономической победа выбора ведения всегда приносит наглядные плоды материального процветания, то в сфере политической она может принести и не менее наглядные плевелы раздоров, зла и мучений. Поэтому-то власть, подавляющая всякие всходы ведения, чаще всего находит у большинства, жаждущего покоя, молчаливую поддержку. Выбор ведения — не этическая категория, и носитель его вовсе необязательно добр, поэтому многие проявления его часто оказываются под огнем выдающихся моралистов. Устремляясь в бесконечность, ведение всегда прорывает сети церковной догматики, поэтому и церковь, как правило, жестоко преследует его. Принцип ведения можно искоренять именем Бога, именем Добра, доводами разума, грубой силой; и противопоставлять всему этому в мире явлений и слов он может лишь другое понимание Бога и добра, другие доводы, другую силу. Но истинное бытие его все же не там, не в шуме борьбы, а в невидимом мире души, и именно оно наполняет внутренним светом столь многие страницы драмы-истории.
Рассуждая так долго о различных проявлениях выбора, мы рискуем впасть в отождествление выбора с его проявлением. Напоминаю: выбор может внешне никак не проявляться, как это бывает в Мы с полным торжеством неведения, и однако это не значит, что там нет людей, избравших ведение. Два человека могут с одинаковым выражением лица стоять в толпе, окружающей костер, на котором жгут очередную "ведьму", но один будет восклицать про себя — "какой ужас! когда же это кончится?", другой — снимать естественную боль сострадания, взвинчивая в душе ненависть к жертве: "так и надо, всех их надо сжечь, ведьм проклятых, чтоб не пили кровь младенцев, не наводили засуху". Двое придворных могут одинаково безмолвно склоняться перед разбушевавшимся повелителем, но один будет с тоской думать — "я покорствую произволу ничтожества", другой — "я верный слуга лучшего из государей". Среди слушавших речь современного партийного олигарха найдутся такие, у кого хватит мужества сознаться, что они аплодируют самому наглому вранью, и такие, которые сумеют убедить себя, что все это во многом верно, а ложь, какая есть, необходима из высших соображений.
И разница между этими двумя не так мала, как может считать сторонник решительных действий: тот, кто принимает на себя мучения, связанные с добровольным знанием,
При достижении политической победы выбор ведения прежде всего спешит учредить главнейшие гарантии своего бытия — гласность и свободу слова; торжество выбора неведения воплощается всегда в создании специальной организации по борьбе с малейшими ростками ведения — инквизиция в католическом мире, Звездная палата в Англии времен Стюартов, Третье отделение у Романовых в России ХIХ века, гестапо, КГБ, "савак" и им подобные — в веке XX. Разница между общественными укладами, основанными на ведении или неведении, получается столь разительной, что трудно сохранять равнодушную объективность и полагать вместе с известной пословицей, что "всякий народ заслуживает то правительство, которое он имеет". Если же пословица все же права, и нам нельзя осуждать народ за политическую незрелость, то есть за отставание на пути выбора ведения; если правильнее считать это не виной, а бедой, на преодоление которой он мог бы направить свои духовные силы, то уж никак нельзя сохранять такую же терпимость по отношению к внешним действиям этого Мы. Когда несозревший для свободы народ, за счет своей многочисленности, захватывает, порабощает, и подчиняет своим порядкам народ, в котором высокий уровень зрелости мог бы обеспечить жизнь по законам свободы, это уже явная вина: вина Испании перед Нидерландами (ХVI век), Турции — перед сербами и греками (ХVIII-ХIХ), Австрии — перед Италией (ХVIII-ХIХ), России — перед Восточной Европой (ХIХ-XX). Однако судить за эту вину пока некому. Международное право еще лишь младенец в колыбели, и неизвестно, вырастет ли оно когда-нибудь в реальную политическую силу, способную обуздывать империалистическую жажду к захватам.
Выбор ведения, обусловливая перевес представлений инабстракто над всяческой наглядностью, развивал и совершенствовал формы Мы, переводя его все выше со ступени на ступень. В наши дни выбор ведения, проявляясь в религиозных, этических и социальных устремлениях, силится перейти последнюю возможную грань — от Мы государственного к Мы всечеловеческому. Неизвестно, сколько времени требовалось на предыдущие переходы, но то, что шесть тысяч лет существования государственного Мы не подвели еще нас к следующей ступени, — это можно утверждать с уверенностью.
Несмотря на внешнее единообразие, приобретаемое сейчас всеми крупными городами в разных странах, внутреннее несходство, разрыв на пути ведения не только не уменьшается, но становится еще шире. Человечество так растянулось на этом пути, что объединить его можно было бы лишь потребовав огромных экономических и моральных жертв от ушедших вперед и невероятных нравственных и физических усилий от отставших. Развитие средств связи и информации приводит не к тому, что Мы с различной степенью выбора ведения начинают лучше узнавать друг друга, а к укреплению взаимной неприязни, подозрительности, барьеров и перегородок. Прогресс техники выливается в культ военной промышленности, в гонку вооружений; так как Мы с победившим неведением неизбежно отстает в экономическом развитии, оно пытается компенсировать это отставание, укрепляя внутренний деспотизм, который позволил бы ему усиливать эксплуатацию и бесконтрольно направлять львиную долю национального продукта на военные нужды. Успехи просвещения, ликвидация неграмотности, вопреки всем упованиям гуманистов прошлого, обернулись тем, что слово — это главное оружие ведения — оказалось вырванным из его рук и перешло к его вечному противнику: потоки лжи, затопляющие эфир и печать тоталитарных государств, являют нам торжествующее наглое неведение с какой-то жуткой наглядностью.
Ненависть к более свободному, понимание одной только силы и непонимание закона, сознательное искажение правды, безжалостность к слабым и угодливость перед сильными — все пороки, свойственные раньше лишь отдельному человеку, выросли сейчас до гигантских размеров и сделались пороками тех Мы, где принцип неведения достиг политической победы. Поэтому, каким бы ни был наш взгляд на будущее человечества — оптимистическим или мрачным, мы должны, по крайней мере, отказаться от иллюзии, будто прогресс науки, техники, экономики, образования, социальных преобразований или чего другого может сам по себе двинуть человечество вперед. Нет, это движение вперед всегда происходит там и тогда, где свободная человеческая воля избирает ведение, а без этого духовного акта любые воспринятые извне идеи и сведения становятся лишь орудиями злобы, ненависти, несвободы.
В движении человечества к следующей ступени — всечеловеческому Мы — нет никакой предопределенности. Достижение или недостижение его зависит от свободной человеческой воли в той же мере, как и достижение Царствия Божия, о котором сказано: "Делайте усилия в настоящем, чтобы войти в жизнь духа, если не будете делать усилий, не войдете в нее" (Матф 11.12).
О духовном богатстве Мы принято судить по достижениям наук и искусств, по уровню образования, по характеру нравов и степени религиозности, то есть по тем или иным внешним проявлениям; выбор же — акт потаенно-индивидуальный, эмпирически не обнаруживаемый; если бы не эта принципиальная разница между понятиями, следовало бы заменить в названии данной главы союз
Вершины, достигнутые человеческим духом, обычно носят имена их открывателей — мыслителей, художников, ученых, праведников. Можно признать эту традицию удобной и справедливой; но если практическая метафизика настаивает на ответственности всякого народа за преступления, творившиеся в его среде, она тем более обязана признать, что и в победах духовных он должен получать свою долю славы.
Ни одна такая победа не была достигнута силами одного человека или группы людей. Как дерево не вырастает на каменистой безводной почве, так и великий художник, мыслитель, пророк не могут явиться в духовной пустыне. Русская литература ХIХ века никогда не могла бы подняться на такую высоту, если бы не было тысяч читателей, жадно ловивших каждое новое слово, каждую поэтическую строку, если б не было многомиллионного народа, умевшего в пучине рабства и невежества сохранять и отстаивать человеческие черты и тем самым доводить нравственное противоречие социального неравенства до мучительной и плодотворной остроты. Столь густое скопление звезд в немецкой философии ХVIII-ХIХ века никогда не смогло бы появиться, если бы в образованном обществе не господствовало такое напряженное устремление ко всему трансцендентальному, а в народе — культ честности, возведенной в ранг первой добродетели. А разве возможны были бы успехи естественных наук в Англии, Франции и Голландии в ХVII веке без побед протестантизма, ослабивших тиски папско-инквизиторского неведения? А итальянская живопись, скульптура, зодчество — вне общего подъема национального эстетического чувства, заставлявшего горожан бросать свои дела и бежать на площадь, если там выставляли новую статую? А испанские и португальские открытия — без жажды неведомого, обуревавшей толпы авантюристов в портах Кадиса и Лиссабона? Так же и римские государственные институты, являющиеся до сих пор образцами политического устройства, остались бы пустыми проектами, если б не были воплощены в жизнь народом, у которого "любовь к отечеству носила религиозный оттенок"91. И античная культура не появилась бы на свет, если бы в Афинах возобладало то же духовное начало, что и в Спарте. И, наконец, зерну, из которого произошли величайшие мировые религии, негде было бы пустить корней, если б не нашлось маленького народа, способного уверовать с такой силой и страстью, что Бог смог заменить им даже родину.
Кроме проявлений чисто духовных есть еще одна внешняя черта, позволяющая судить о степени выбора, достигнутой Мы: его связи с прошлым и будущим. Почитание предков — вот древнейшая форма выражения этой связи, сохраняющая этико-религиозный характер как в родовых Мы, так и в современных. Монголы, например, знали свою родословную до седьмого колена, и это играло в их жизни такую же роль, как учение об адских муках в жизни христиан; любое твое нечестие потомки будут помнить и проклинать десятки лет после твоей смерти — уверенность в этом должна была служить очень сильным сдерживающим средством.
Если обычаи и законы соединяют в единое Мы всех, кто живет в настоящем, то религия часто берет на себя попутную задачу соединить еще и (по выражению Александра Кушнера) "тех, кто умер, с теми, кто не жил". Недаром более сложная форма этого соединения — история — поначалу находилась всецело в ведении жрецов или монахов, а у некоторых народов исторические книги являются одновременно и священными. Вообще появление истории у какого-нибудь народа знаменует значительный прогресс выбора ведения, ибо оно являет собой приближение весьма далекого инабстракто прошлого к инконкрето настоящего. Евреи, сделавшие так много для духовного движения человечества вперед, ведут свою историю от самого основания; наоборот, в Индии, при всей ее ранней богатейшей культуре, ущербность выбора ведения, выразившаяся в пренебрежении к истории (к
Богатство, свобода, культура — казалось бы неисчислимы блага, даруемые выбором ведения. Но есть одно благо, которого он дать никогда не может, — покой, тишина, неизменность. Конкурентная борьба — вот обязательная цена богатства народов; политическая борьба — вот непременная цена свободы; борьба различных направлений в сферах искусства, науки, морали и религии — без нее немыслимо существование культуры.
Борьба, борьба — всюду борьба.
Но зачем, ради чего? Нельзя ли положить этому конец, прекратить борьбу и соединиться в мире и согласии, спрашивают слабые от рождения и уставшие за долгую жизнь, недалекие и слишком умудренные, знающие только сегодня и помышляющие только о вечном. Как это ни печально, ответ должен быть таким: для выбравших неведение прекращение борьбы возможно; для выбравших ведение — никогда. Ибо только на узкой почве представлений инконкрето можно найти нечто незыблемое и общеобязательное, могущее стать фундаментом для человеческого согласия; в бескрайних же просторах инабстракто каждый рискует затеряться в одиночестве.
Чем дальше человек заходит в выборе ведения, тем меньше у него шансов встретить близкую душу, чем сильнее он предан своему пути, тем враждебнее относится к путям других. Тот, кто всей душой устремляется в инабстракто прекрасного, часто с презрением смотрит на инабстракто рационально-практическое. Преданный морально-этическому идеалу готов именем добра отменить как рационально-практическое, так и прекрасное. Поднявшийся до лицезрения внутренним взором Божественного объявляет тленом и прахом всю жизнь и все устремления человеческие.
Все проектанты идеальных Мы что-нибудь да отсекают: Платон — красоту, Ницше — добро, социалисты — веру. И так как ни один абстрактный идеал не оказывается способным обеспечить Мы необходимое единство, реальные Мы вынуждены сводить их всех к какому-нибудь инконкрето: веру — к догме, добро — к порядку и законности, красоту — к канонам и модам, мудрость — к знанию правил. Только на этой зауженной и обедненной почве удается Мы поддерживать относительный мир между различными степенями и различными направлениями выбора ведения, давать относительный покой уставшим и относительную безопасность томящимся духом. Стабильность, покой внутри Мы — это и есть блага, которые ведение вряд ли когда-нибудь сможет обеспечить.
В духовном мире одна лишь философия вечно пытается выступить с пальмовой ветвью в руке.
По четырем основным направлениям уводит выбор ведения человеческую душу в пучину инабстракто — и ни одно из этих направлений нельзя назвать путем собственно философа. Философии в духовной жизни человека принадлежит совершенно особая роль. Не будучи в чистом виде ни наукой, ни искусством, ни системой морали, ни религиозным учением, она странным образом соединяет в себе черты и того, и другого, и третьего, и четвертого. Ибо вырастает она именно из внутренней потребности снять противоречивость, исключительность этих путей, обнаружить их глубочайшее сродство и единство. Этот внутренний смысл объединительства обусловливает то, что в истории культуры любого периода крупный философ всегда появляется
Сами художники, ученые, моралисты и законодатели редко приемлют полностью какого-нибудь философа — они предпочитают довольствоваться своей собственной, часто довольно кустарной философией, обязательно оставляющей что-то непримиренным (то есть взывающим к творчеству). Но люди обыкновенные, нетворческие тянутся в эти периоды к философии как к великой примирительнице. Не созидая ничего полезного, прекрасного, поучительного или возвышенного, философия тем не менее имеет такой характер универсальности, что остается окруженной в глазах всех людей ореолом таинственного величия; часто на нее возлагают даже надежды, превышающие ее возможности.
Особенно же превозносима она самими философами. Многие из них не уставали повторять, что нет более блаженного занятия на земле, чем философствование. Мало того: те из них, кто был в глубине души слишком сильно предан какому-то из направлений — научному, как Пифагор или Спенсер, художественному, как Шеллинг или Ницше, этическому, как Сократ или Толстой, — те доходили до претензии заменить своей философией все остальные направления и изменяли соединительной задаче философии. Кроме этого вечного разлада между различными духовными устремлениями души, философу всегда приходится преодолевать и другое противоречие: между трансцендентальностью чувствования и реальностью мышления, между абсолютной свободой духовного и неизбежным ограничением свободы при воплощении чисто духовного опыта в материал философии — в понятия, выраженные словом.
Первым великим законодателем в философии явился создатель логики — Аристотель. Следующий важнейший шаг был сделан Кантом, очертившим границы правомочности спекуляций чистого разума. (Иосиф Бродский дерзко, но довольно точно сравнил его со "свистящим в свисток постовым".) Шопенгауэр, идя вслед за Кантом, сформулировал единственно возможное соотношение рационального и иррационального начал в метафизике: "То божественное, что открывается человеку свыше всякого рассудка, философия должна вверять именно рассудку как надежному хранителю во времени, уважая его и щадя его законы… Догматики искали при помощи него. Мы будем искать для него"92.
Но как бы успешно ни справлялась философия со своей задачей, она не может отменить исполнение жизненной задачи, стоящей перед каждым человеком, перед каждым новым поколением. Ведь "вверить рассудку", понять — это всегда в какой-то мере значит преодолеть-закрепить-умертвить-оставить позади. Как бы ни увлекала нас глубина кантовско-шопенгауэровского постижения мира, мы не должны забывать, что рассудку для хранения во времени мы вверяем лишь тень, лишь отблеск духовного мира. Слишком многие любят философию именно за то, что она дает иллюзию приобщения к "божественному" одним лишь усилием ума, без усилий души и мучений выбора, которые всегда оплачивают это приобщение.
Самые фантастические научные открытия, самые блестящие произведения искусства, высочайшие нравственные идеалы и религиозные откровения останутся мертвыми словами, книгой за семью печатями, без духовной работы, совершаемой каждым человеком, избирающим ведение.
Когда входящий в жизнь обуреваем смутным сознанием высокого назначения дарованной ему свободы и жадно ищет, к чему примкнуть, чтобы "сполна изжить священные силы ума и сердца" (Андрей Платонов), чтобы приумножить "дарованный талант", когда такой человек в страстных поисках своих обратится к философии, она должна ему сказать: к чему бы ты ни примкнул в этом мире явлений, что бы ты ни делал, это не избавит тебя от выбора, перед которым оказывается каждый. Ни та или иная религия, ни политическое движение, ни художественная школа или научное направление не выдадут тебе спасительной индульгенции. Все внешнее может лишь помогать тебе или мешать, но в конечном итоге выбираешь ты сам. Ни в чем ты не можешь быть так свободен, как в этом выборе. Его нельзя совершить раз и навсегда — каждый день и каждый час его приходится совершать заново. Акт этот настолько скрыт от постороннего взора, что никто никогда не сможет оценить твоих усилий; сам же ты тоже не сможешь сказать себе "кажется, я достиг высоких степеней в выборе ведения", ибо это прозвучит столь же нелепо, как "кажется, я достиг святости". Никаких реальных благ или зримых результатов ты можешь и не дождаться в своей жизни, и никакого бессмертия выбор не обещает. Ты не можешь утешать себя даже мыслью о тех благах, какие получит Мы, ибо твой выбор вполне может остаться в меньшинстве и пройдет незамеченным. Если ты выбираешь, то столь же свободно, сколь и бескорыстно, ибо выбираешь ты, в сущности, готовность к духовному терзанию, которое злая судьба может усугубить и терзанием физическим.
Духовное богатство — вот единственная, неуловимая, расплывчатая и бесплотная награда, достающаяся выбравшему ведение.
Но зато уж тот, кто обрел ее, кто знает, что это такое, тот может быть уверен, что никто не отнимет у него эту награду и никто никогда не достигнет ее другим путем, нежели он сам.
"В этом внешнем мире все на предъявителя… — писал Серен Кьеркегор — первый мыслитель, воздавший должное выбору. — Обладатель сокровищ мира и остается их обладателем, каким бы путем они ему ни достались. В мире духовном не так. Там царствует вечный божественный порядок; там дождь не идет на поля праведных и на поля неправедных, там солнце не светит и на злых, и на добрых; там, действительно, хлеб достается лишь трудящемуся, мир душевный лишь тому, кто испытал муки трепета; там лишь тот, кто спускается в преисподнюю, спасает возлюбленную, лишь тот, кто занес нож, обретает Исаака"93.
Часть пятая. Гипотезы и ограничения
Как и всякая философская система, практическая метафизика претендует на известную полноту и законченность. Однако это отнюдь не значит, чтобы она помышляла захватить главенствующую роль в таких различных сферах духовной деятельности человека, как наука, искусство, мораль, религия или, тем более, заменить их. Полнота раскрытия внутренних связей между этими сферами, законченность разграничения их — вот, в чем я вижу задачу любой философской системы. Научное познание мира, созидание прекрасного, воплощение этических идеалов в практику человеческих отношений, осмысление Божественной воли будут идти дальше своим чередом, и неизбежно настанет момент, когда иллюзия их взаимной противоречивости и несовместимости снова станет такой навязчивой и мучительной, что вызовет к жизни создание новых философских систем. Возможно, эти философские системы будут строиться на более широких, пока недоступных нам началах, но вряд ли им удастся миновать теоретическую метафизику Канта-Шопенгауэра — ведь и та не смогла обойтись без логики Аристотеля.
Древо философии растет медленно и при этом ветвится необычайно густо, но тем не менее ствол у него уже явно наметился.
Убеждение Канта и Шопенгауэра в том, что дальше идти некуда, следует понимать исключительно в том смысле, что у философской мысли сейчас нет иного пути, что их дорога — главная. По отношению же, например, к мысли чисто научной, то есть действующей в соответствии с законом достаточного основания, метафизика не только не притязает на установку каких-то ограничительных барьеров, но полностью признает бесконечные возможности ее движения вперед и полную автономность, то есть подчинение собственным законам. Однако и наука не должна требовать, чтобы философия, побывавшая уже в служанках у богословия и политики, перешла теперь в услужение к ней. Все, чем она может быть полезна ученому, это расширение горизонтов его мышления, необходимое для появления новых идей. Постулаты и выводы практической метафизики также могли бы оказаться плодотворными для создания научных гипотез, разработка которых оставалась бы делом специальных наук, особенно наук о человеке и обществе. Привожу для примера несколько таких гипотез:
Вот схема кантовской гносеологии: наши органы чувств, используя априорные формы восприятия — пространство и время, — поставляют представления, которые рассудок формирует в понятия; разум, используя априорные формы мышления — категории, соединяет понятия в систему суждений. Таким образом, в основании всякого подлинного знания (за исключением математических знаний) так или иначе оказывается чувственное восприятие.
Эту схему можно сохранить без изменений, оставив за ней наименование индивидуальной гносеологии; она достаточно полно описывает способ познавательной деятельности отдельного человека. Но хотя этот способ остается в основе своей неизменным вот уже многие тысячелетия, человеческие представления о мире непрерывно накапливаются, расширяются, становятся достоянием коллективно-научного знания и создают трудности для гносеологии, вводя понятия физические по сути, но не имеющие в основе своей чувственных восприятий: атом, электрон, радиоволна, квант и тому подобное.
Человек не имеет органа чувств для определения направления линий магнитного поля, но может видеть поворот магнитной стрелки компаса — он пользуется
Воля Мы — единственная воля, эволюцию которой исследователь может изучать с достаточной степенью достоверности. Не даст ли она ему каких-то путеводных нитей для исследования эволюции воли животного и растительного уровней? Не нащупывает ли всякий организм свои новые формы так же упорно и постепенно, как Мы — свои? Не ускоряет ли появление нового, более свободного вида весь процесс эволюции в биосфере (человек ведь явно ускорил трансформацию многих видов, приручая животных, культивируя растения) так же, как появление более совершенного Мы — перемены в Мы застывших? Нет ли аналогии между длящейся вот уже миллионы лет неизменяемостью Мы насекомых (муравьев, пчел), обязательно связанной с полным преобладанием самок, и затор-моженностью перемен человеческих Мы в период матриархата? И обратно: не является ли путь непрерывного укрупнения Мы — порочным путем? Не постигнет ли современные государственные Мы судьба гигантских ящеров? Не будут ли в будущем нащупаны формы Мы менее громоздкие, и при этом не менее живучие, сложные и совершенные, чем нынешние государственные?
Время от времени в политической жизни современных демократических государств случаются такие эпизоды: правящая партия, опираясь на благоприятные опросы общественного мнения, объявляет досрочные выборы, и вдруг, в результате этих выборов, к власти приходит оппозиция.
Думается, ошибка здесь кроется не в методике социологов, проводящих опрос, и не в тех или иных речах партийных лидеров, а в том, что результаты опроса и намерения правящей партии стали известны самим избирателям. Когда вы говорите человеку: я знаю твое желание, оно состоит в том-то и том-то, и сейчас я попробую использовать это свое знание о тебе к собственной выгоде, в нем просыпается невольный протест; он инстинктивно готов даже отказаться от своего желания, чтобы явить этим свою свободу.
Учитывая это человеческое свойство, не следует ли социологии впредь вводить специальную поправку на обратный эффект своих исследований в тех случаях, когда они становятся известны исследуемым? Ведь физик, погружая измерительный прибор в какую-то среду, всегда учтет изменения, вносимые в среду самим прибором; не следует ли социологу тем более делать то же самое?
Представление о тех или иных свойствах национального характера (англичане выдержанны, французы экспансивны, немцы педантичны) имеют характер самых устойчивых предрассудков. Мнения о принципиальной разнице между южанами и северянами также очень распространены. Монтескье, уделивший этой теме много глав в своей книге "О духе законов", доказывает, что более суровые условия северных областей накладывают на северян в каждой стране одну и ту же печать: они, мол, всегда более энергичны, трудолюбивы, суровы, замкнуты, холодны, сдержанны, чем южане.
Но не может ли быть, что природа вовсе не накладывает свой отпечаток, но
Это, конечно, не значит — чем севернее, тем свободней; часто слабые этнические группы просто вытеснялись в бесплодные области более сильными. Но если демография займется всеми случаями
Правило напрашивается такое: не обязательно на север, но вообще на необжитую, невозделанную землю уходит всегда наиболее энергичная, волевая и творческая часть народа, создающая на новом месте еще более могучую цивилизацию, чем та, из которой она явилась. Арии из Индии, евреи из Египта, карфагеняне из Тира, американцы из Англии — во всех этих процессах слишком много общего. Возможны и другие варианты, как например, в России, где исход происходил не в определенное место, а по всей периферии — казачество. (Вариант, по сути, трагический, ибо таким образом наиболее энергичная и свободолюбивая часть народа переставала влиять на внутренний рост свободы в самой стране, не могла ничего создать на новом месте, ибо была слишком распылена, а тратила свою энергию лишь на оборону границ все той же России и на ее колониальную экспансию.)
Таким образом утвердившаяся и проверенная на фактах
Трудно говорить что-либо определенное о будущем тому, кто утверждает свободу человеческой воли. Но, с другой стороны, именно признавая потребность осуществления свободы неизменным человеческим свойством, можно получить хоть один надежный ориентир во тьме грядущего.
Правда, использование этого ориентира потребует отказаться от механического интерполирования статистических кривых, которым футурология в основном занималась до сих пор. Зато, признав свободу, она сможет сбросить маску мрачной фатальности и с полным правом разрабатывать целый ряд обнадеживающих прогнозов, а именно: не дает ли нам неуничтожимость томления человеческого духа гарантии в том, что ни один, даже самый совершенный деспотизм не сможет установиться навечно? Не явится ли выбор ведения и впредь могучим средством, откладывающим очередной конец света на неопределенное время? Не окажется ли ему по силам пресечь даже самую несокрушимую тенденцию нашего времени — рост вооружений и угрозу мировой войны? Ведь Мы нуждаются вовсе не во взаимной вражде и войнах как таковых, а лишь в поглощении избыточной энергии осуществления свободы; не может ли эта энергия быть поглощена другими, не военными путями — овладением космоса, дна океана, экономическим и спортивным соперничеством, или, в соответствии с предчувствием русских религиозных мыслителей XX века, — построением Нового Града?
Философские идеи проникают в жизнь причудливыми и, как правило, очень долгими путями. Но что-то говорит мне за то, что эта книга найдет отклик в умах и сердцах уже нынешнего поколения. Слишком близко она касается страстей и политики, чтобы оставить кого-то равнодушным.
Я предвижу, что у практической метафизики будет много противников, — им мне нечего больше сказать. Будет и много искренних сторонников — к ним я хочу обратиться с самым настоятельным увещеванием.
Исторический опыт показывает, что чем шире распространяется какая-то идея в умах, тем большему извращению она подвергается. Идеи теоретической и практической метафизики извратить особенно легко; ибо разум человеческий настолько еще не приучен к дисциплине мышления, преподанной Кантом, с такой готовностью переходит границы, установленные им, что вряд ли какой-то человек сможет без насилия над собой отказать себе в удовольствии толковать о вещи в себе, о воле, с уверенностью и апломбом, будто она так же доступна нашему сознанию, как любое явление. Поэтому, желая заранее уменьшить это неизбежное зло, я хочу закончить книгу следующими
1. Теоретический постулат о врожденном неравенстве воль не может иметь никакого практического применения. Ни одного человека нельзя объявить высшим или низшим по признаку свободы, ибо свобода каждого — бесконечна, судим же мы о ней лишь по проявлениям, которые всегда конечны, и поэтому не могут служить основанием для сравнения.
2. Понятие о выборе между ведением и неведением также не может быть использовано для оценки человека.
3. Томление духа, жажда осуществления свободы могут когда-нибудь быть использованы ловкими юристами и психиатрами в качестве оправдательных мотивов даже для уголовных преступлений. Этого не должно произойти — никому не дано измерить остроту томления чужой души. Поэтому пусть Фемида по-прежнему стоит с повязкой на глазах и судит только поступок.
4. Демографическая гипотеза при неосторожном использовании ее может подвести практическую метафизику к пропасти расизма. Каждый, кто заинтересован в том, чтобы этого не случилось, должен строго следить за собой и другими и не позволять переносить какие бы то ни было оценочные суждения о государственных и национальных Мы на любого произвольно взятого члена этих Мы.
5. Предложение мыслить волю Мы более свободной, чем воля Я, основано на том, что Мы может в мире явлений несравненно больше, чем Я. По аналогии можно приписать Мы и систему представлений, и жажду осуществления свободы, и даже томление духа. Однако все это будут лишь допущения, принятые для удобства, в то время как свою волю каждый из нас доподлинно знает томящейся и свободной. Поэтому никакие требования к воле Я отказаться от своих свобод во имя якобы высшей свободы Мы не могут быть обоснованы практической метафизикой.
Какие бы спекулятивные построения ни сооружала философия для собственной стройности и завершенности, ей ни на минуту нельзя забывать того, что с полной достоверностью о вещи в себе, о воле известно лишь одно: Божественный дар свободы, а с ним и бремя ответственности дарованы лично каждому человеку — "Царствие Божие внутрь вас есть" (Лука 17.21).
Список цитируемой литературы
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.