Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом на Северной - Владимир Никонорович Мирнев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ой, как же быть, Юрка? — спросила Катя, боясь, что услышит старик. В ней самой, чувствовала она, словно что-то закипало, и каждая ее жилка напряглась, расправляя заснувшие было пружинки. — Как же ты-то? Юра? Ведь и правда дороги не найти.

— И то, — повторял в ответ шофер, взял Катю за руки и осторожно потерся щекой о ее щеку.

Катя задумалась, попросила его подождать и ушла, стукнув калиткой. Она осторожно прошла в дом, постояла в сенях, отворила дверь, прислушиваясь, не храпит ли старик. Цвиркал сверчок в углу, чуть слышно похрапывал старик. Катя хотела было прикрыть дверь, как услышала голос:

— Катя, ты?

— Я, дядь Ваня.

— Ты с кем?

— Так, ну, я с Нинкой Лыковой, — соврала Катя. — Скоро буду.

— Кто ж, Катерина, ночью-то говорит? Ночью люди, спят.

— Знаю. Мы скоро.

Она прикрыла дверь, постояла в сенях, прислушиваясь, не встал ли старик, и вышла. Возле тополя Катя остановилась. Что-то сердце шибко у нее колотилось, и от напряжения устала она. Ветра не было. Тополь стоял не шелохнувшись, и она прижалась к нему, тоскливо подумав о том, что вот ждет ее этот глупый, неловкий человечек, которого и жаль потому, что стоит и ждет ее.

Шофер сидел на лавке, ловко пряча в кулаке горящую сигарету, курил. Катя подошла тихо, он даже не услыхал ее шагов.

— Дядь Ваня не спит, Юра, — шепотом проговорила Катя, села рядом и поерзав, встала. — Ты, может, на сарае переспишь? Только, ой, тихо надо, а то проснется, чего доброго. Он чтой-то тебе не любит.

— Мне его любовь — до фонаря, мне твоя нужна, — просто сказал Юра и затянулся.

— Ой ли!

— Я тебе говорю, красавица. Я не шаляй-валяй, а человек, который свою гордость имеет. «Любви все возрасты покорны», — говорил Карл Маркс. Помнишь? Вот возьми: что ж, по-твоему, Катенька ты Зеленая, головушка ты бедовая, к примеру, даром хожу да на тебя гляжу? Я же знаю, что тебе нравлюсь. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Не так, что ли?

— А ну не так? И Пушкин говорил о любви.

— Но он все одно великий, как и Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Но…

— Погоняло. Не погоняй, не запрягал. Откуда тебе это все известно?

— Уж мне, красавица, все известно. У меня кровя такие, цыганские.

— Ой, скажешь! Смешно-о… А как пойдешь домой в темень непроглядную? Неизвестно, упадешь ли через колоду? — рассмеялась тихонько Катя, оглядываясь и закрывая ладошкой себе рот, показывая и ему, чтобы не говорил и не смеялся.

— А я буду вот на этом месте, красавица, спать. — Он снял с себя пиджак, расстелил на лавке и лег.

— Ой, сдурел, Юрка! Ой, турок несчастный! Умрешь ведь из-за тебя, непутевого. Пойдем, я тебя на сарае пристрою. А то ведь, ой, как проснется дядь Ваня! Он же тебя, такого вертлявого, что ты огурец откусил, до окончания века не забудет, черными словами проклинать будет.

— За что ж он меня так клянет? Неужели за огурец? Да я ему машину огурцов из совхоза «Степного» привезу, черту горбатому!

— Пошли. Только тихо. Ой, присядь! — воскликнула Катя и присела, озираясь.

Но тревога была напрасной. Ей показалось, что хлопнула дверь. Она взяла его за руку, повела во двор, в дальний угол, где стоял сарай. Прошли мимо крыльца; постояли, прислушиваясь, возле сарая. Катя в темноте нащупала лестницу. Шофер быстро взобрался на сарай по лестнице, подал руку. И рука была такой сильной, что, когда он потянул, Катя вскрикнула. Прошлогоднее сено сильно пахло заплесневелостью. Юра сразу сел, и Катя, сказав, чтобы не шумел, направилась за постелью. В сенях постояла. Тихо в доме, только пел песенку сверчок. Боясь зашуметь, она прошла на цыпочках к чулану, отперла его и, плотно прикрыв за собою дверь, включила свет. В чулане хозяйничал дядя Ваня. Катя заходила сюда редко. Очень удивилась, увидев здесь кучу каких-то старых фуфаек, полушубки, возле стенки прямо на полу стоял тазик, полный сухарей (старик, памятуя прошлое, запасался харчами), половину из них источили мыши, два старых ведра полны тоже сухарями. В куче лежали поломанные старые табуретки, керосинка, пучки проволоки. Катя пробралась к стенке, осторожно сняла поддевку, фуфайку, прихватила старую подушку и вернулась к сараю.

— В чулане нашла, — сказала она, подавая вещи. — В дом боюсь заходить. Ой, темно-то как!

Шофер взял вещи, попытался расстелить, потом вернулся к краю сарая.

— Катенька, а где ж тут стелить? Ничего не пойму.

— Ой, уж он ничего не может! — Катя торопливо, чувствуя, как у нее внутри будто что-то закипает, заливает ее всю, полезла наверх. Стала так же торопливо стелить.

В это время дверь в сенях скрипнула. Катя присела. Присел и Юра, придвинулся к Кате, обхватил ее за пояс и привлек к себе, жадно и торопливо целуя сухими губами. Катя ударила его по рукам, но он не отпускал, все сильнее и сильнее сжимая ее, сильными оказались руки у черного человечка.

Катя лежала не шелохнувшись; не хотелось говорить, все казалось, что вот-вот заскрипит под тяжестью старика лестница и тогда позору не оберешься. Но старик постоял на крылечке, поглядел во все стороны, кашляя и шаркая подошвами, побрел обратно в дом. Шофер молчал, осторожненько перебирая Катины волосы, почему-то боясь первым начать разговор. Кругом темно и тихо, звезды лежали на небе далекие, с трудом донося до земли сквозь расстояния свой свет, и оттого, что так необыкновенно тихо, ему все больше и больше хотелось разрушить эту тишину, темноту и дело было только за тем, что он не знал, о чем ей сказать.

— Катя, волосы у тебя!.. — шепотом проговорил он и положил пук волос себе на глаза.

— Чего? — спросила она тоже шепотом, не поворачивая к нему лица. — Времь-то сколько, не знаешь?

— Детское время, Катенька ты Зеленая. А вот волосы у тебя красивые, гляди, какие длинные. Ты что их, ты отращиваешь? Говорят, в Москве косу можно в магазине купить. Купил, прицепил такие, навроде твоих… и красавица.

Катя поглядела в его сторону и облегченно вздохнула. Лежать было неловко, но не хотелось ей и пошевелиться, и, прильнув теплой спиной к телогрейке, от которой пахло мазутом, она старалась думать о чем-нибудь серьезном. Но в голове мелькали картины, связанные только с дядей Ваней. Она глядела в черное, усыпанное далекими, проглядывающими будто сквозь туман звездами небо и загадывала: упадет ли звезда, нет? Вскоре далеко вниз от Большой Медведицы, прочертив мгновенный путь, покатила звезда: у Кати в груди вздрогнуло, и она с печалью обреченного человека подумала: к добру ли это или нет? Видать, к добру, раз таким коротким был путь у звезды: у добра путь всегда короток.

— Катя!

— Чего тебе? — нарочно грубовато спросила в свою очередь Катя и сразу подумала, зачем же это она так грубо отвечает.

Она встала и не попрощавшись, пятясь, ногой искала лестницу. Юра, привстав, поцеловал ее. Она ойкнула, когда нога, свесившись, не нащупала лестницу, потом тут же лестница была найдена, и Катя, обхватив его голову, быстро поцеловала сама. И тут же спустилась на землю.

ГЛАВА VIII

Подруги трудились, Федотыч лежал на расстеленном полушубке и постанывал. Тихое, приятное чувство наполняло Катю. Она посидела у ворот на ящиках, раздумывая, пытаясь разобраться с собою, и впервые ей не захотелось находиться, работать вместе с подругами, которые стучали молотками, разбивали старые ящики, подметали — готовились к приему новой картошки. Она сидела у ворот, все еще колеблясь и не решаясь подойти к подругам. В это самое время приехал Гаршиков.

— Зеленая! Поздравь!

— Ой, с чем тебя, Павел? Разве с опозданием на работу.

— Нет, Зеленая, не угадала. Меня невозможно отгадать, я как вон та невидимая вечерняя звезда, которую ты видела сегодня ночью.

— Которую, Павел, звезду? — у Кати замерло в груди. Она приподнялась, насторожилась.

— Это я к примеру, Зеленая. — Гаршиков рассмеялся. — Но скоро я смогу крикнуть: Эврика! Я документы сдал в Московский Ломоносовский университет. Усекла? Государственный! Но скажи еще, Зеленая, что такое жизнь? Я выучусь, буду известным человеком, тебя, наверное, больше не увижу, буду творить дела, ходить, говорить, я же буду философом! Пройдет лет сто… А дальше? Что такое жизнь, Зеленая?

— Уж я думаю, Павел, то, что сегодня, и есть жизнь. — Катя успокоилась и с вызовом глядела в глаза Гаршикову, чувствовала, что выдержит его взгляд, чего, впрочем, никогда не случалось, и ее уже слегка изнутри подтачивал червь смеха. Она не смеялась, по-прежнему грустно смотрели ее глаза, вялыми были мысли и жесты, но в груди у нее, словно на дрожжах, подплывал к горлу смех; странно — она чувствовала этот смех, но ей было совсем не смешно.

— То, что есть? — спросил он, поводя рукой кругом, так и не спрыгнув с подножки автомобиля. — Нет, Зеленая, усекай главное: жизнь — не это. Это видимость. Жизнь, жизнь интересная, настоящая, полнокровная — это не это и не вот это. Поняла? Ты вот человек?

— Ой, не знаешь?! И спрашиваешь, точно философ какой… Ай, не знаешь…

— А ты мне ответь: ты человек? Не уклоняйся, прямо говори мне, потому что в последнее время… Нет, ты мне ответь на этот, может быть, самый важный вопрос, когда-либо за последние два миллиарда лет задаваемый человеком человеку, а потом будешь глядеть в глаза мои ясные. У меня глаза прекрасные, но не про тебя они, Зеленая. Будем откровенны. Но ты ответь на этот один сакраментальный вопрос, имеющий, может быть, историческое значение: ты человек?

— Ой, прилип, как репей! Неужто ты не видишь! Руки, ноги, голова… Вот пусть тебе лучше Нинка Лыкова ответит.

— Но ведь время-то, время-то, Зеленая, идет гигантскими шагами. Машине пора под погрузку, а ты мне не ответила на главный, можно сказать, глобальный вопрос. Правда, не ты одна этим незнанием страдаешь. Все страдают. Вот гляди, Зелененькая. — Гаршиков сел на крыло машины и повел рукой вокруг себя. — Вот гляди. Люди живут. Черт знает сколько. Много. Время считает секунды, годы. Вселенная дышит энтропией, торопит нас, говорит нам: «Люди, ответьте на главный вопрос свой! Ответьте: для чего живете?» Нет, Зеленая, ответа. Были, конечно, ответы. Но ответы породили столько новых вопросов, что люди терялись, а растерявшись, свалили вину за неум на слабого, начались войны. И ты, Зеленая, не знаешь ответа на вопрос главный: для чего?

— Нет, знаю, Павел, — ответила быстро Катя, поглядела внимательно на парня и рассмеялась. — Ой, уморил! Вон девчата на нас глядят и думают: о какой такой жизни мы калякаем? Сейчас ты столько наговорил, а что будет потом? Что будет потом?

— Жизнь, Зеленая, сама усекаешь, вещь не смешная. Земля-то вертится, время стучит на гигантских часах космоса, вокруг девки глядят, а я парень — усекаешь это? — не из последних.

— Да уж… хвастать тебе пристало.

— Старче! — крикнул Гаршиков Федотычу, который все еще лежал на полушубке в глубоком раздумье по поводу внезапной болезни в животе.

— Чего тебе, Пашка — оторви нос? Чего тебе, оглоед, съешь тебя поганые собаки, надоть от мене?

— А ничего не надо, кроме шоколада, — пропел Гаршиков, передразнивая Федотыча. — Ничего не надо. Ответь мне на главный вопрос. Глобальный вопрос под силу лишь глобально мыслящим людям. Но ты скрываешь одно, ты с дьяволом заигрываешь. Черт тебя возьми и сжарь на том свете на сковородке, ты хочешь продать эту тайну дьяволу за большую цену. Не шути с огнем! — возвысил голос Гаршиков. — Жи-изнь! Она идет. Лю-юди! Они, Федотыч, кто сват, кто брат, а кто примазанный. Сейчас век какой? Космический! А почему ты хочешь продать тайну? Сакраментальную! Джордано Бруно! Продавал? Нет! Коперник, великий светоч! Продавал? Нет. А ты, плесень на великой оси Вселенной, росинка в гигантском атоме бесконечности, продаешь. Разве это дело? Нет. Это не дело. Клянусь своим черепком. Ты продаешь…

— Чего ты, Пашка, съешь тебя поганая собака, орешь? — Федотыч пожал плечами, посмотрел на Катю, и растерянная улыбка запорхала на его заросшем лице. — Чего орешь? Прямо как на трибуне казакуешь. С ума свихнулся, что ли? Перед девками выкобениваешься, чего ли?

Гаршиков выкатил свои синие большие глаза, будто от удивления, спрыгнул на землю, затем сел на крыло машины и поманил Федотыча к себе, как-то странно крутя пальцами, причмокивая языком. Деряблов, ничего не понимая, подошел, находясь во власти этого странного, вечно пытающегося подшутить над ним парня. Старик знал, что над ним подшучивают, и в то же время, съедаемый детским любопытством: «Что же будет дальше?» — подошел к парню. Гаршиков повел пальцем вверх. Деряблов запрокинул голову, следил за пальцем.

— Не продал? — завораживающе доверительно спросил Гаршиков, не глядя на старика, постучал тому по голому черепу. — Ответствуй правду. Будешь гореть на том свете, жариться на сковородке. Не продал? Говори как на духу, так как есть. Ответствуй!

— Да ничего не продал, Пашка, — слезливым голосом проговорил старик, оглядываясь на Катю, прикусившую от смеха язык и готовую в любую минуту прыснуть.

— А тайну, в которую я тебя посвятил?

— Какую ж тайну, Пашка? — ничего не понимал Деряблов, присев от тяжести неожиданно свалившегося на него обвинения. — Какую такую тайну, Пашка?

— Ты слыхал, как скрипит земля, старик? Слыхал. Не отбрехивайся, старче. И этот скрип ты продал. Продал кому? Продал нечистой силе! Кто это к тебе, старче, на метле приезжал ночью? Прелюбодействуешь с ведьмой? Кто, ответствуй?! — Гаршиков со смеху с трудом говорил.

— Да ты чего, Пашка? Серьезно? — совсем растерялся Деряблов, и по его растерянному виду можно было заключить, что из сказанного парнем он ничего не понял и уж никак не мог предположить, хотя подобное повторялось часто, что Гаршиков над ним просто смеется.

Подошли Нинка Лыкова, Марька, Нюрка. Нинка Лыкова была в новой короткой юбочке, привезенной в подарок матерью из Москвы, черной блузке, все догадывались, что оделась она специально для Гаршикова; белые свои красивые руки, оголенные до плеч, она держала перед собой, сцепив на животе.

— Да ты чё, Пашка? Спятил, что ли? Я продал! Да я ничего не продавал. Я на войне не был — не взяли.

— А вот врешь ты! — Гаршиков уже не скрывал, что смеется, но старик, заметив это, все еще никак не мог взять в толк, в чем и почему его обвиняют.

— Не вру, Пашка. Ей-бо! Не вру. Зачем же мне врать! Правда, бабоньки? Поганый ты, Пашка, человек, если подумал такое обо мне. Я сроду не врал. И съешь тебя, Пашка, самая поганая сучка, на которую ни один кобель не позарится. Кобель ты здоровый, Пашка, и есть.

— А на фронте ты продал чертежи одной секретной пушки. Ты забыл разве?

— Каки чертежи? — Старик от удивления даже присел, словно его кто по голове ударил.

Нинка Лыкова, не сводя влюбленных глаз с парня, заливисто смеялась, Нюрка от смеха вытирала слезы, и только Кате стало жаль бедного старика, и она смеялась и плакала одновременно, не зная, как ему помочь.

— Пушка — ракета «РУ-1152117 ДД», то есть дальнего действия! — громко сказал Гаршиков и ухватился за живот. — Не продавал? Не ври!

— Так, Пашка, я у фронте-то не был, — плаксиво отвечал все наконец понявший старик и не знавший еще, как же отплатить парню. — Я, Пашка, на первой империалистической кресты получил за храбрость, а ты, сукин сын, съешь тебя сучка паршивая и через зад выплюни, чтоб усю жизнь вонял, надсмехаться, точно француз, над стариком вздумал.

— Кто? Я? А что, девоньки, надсмехался я над стариком? Никогда такого не было! — отвечал Гаршиков. И тут он дал волю себе, смеялся так, что Нинка Лыкова с испугу, что с парнем случилось плохое, стала икать.

Глядя на него, рассмеялся и Деряблов. Проходивший мимо человек заглянул на овощную базу и спросил:

— Падучая прихватила?

Кате стало грустно, и она отошла от машины. К ней подошли Лыкова, Марька, и они втроем некоторое время сидели молча. Стоило Нинке сесть, как коротенькая юбочка ее задралась, оголяя полные белые бедра. Она постоянно одергивала юбочку, но видно было по всему, что ей очень нравилась и сама юбочка, и само занятие одергивать.

— Вот возьму сошью себе такую, — сказала Катя, глядя на Нинку. — Раньше прятали коленочки, а теперь — на, гляди, коли уж так тебе хочется. Да, Нинка?

— Ой, чего мы сидим! — крикнула Марька. — Давайте работать, а то вон туча к нам в гости!

Словно стремясь подтвердить ее слова, раздалось далекое тарахтение грома. Все оглянулись и увидели, как огромная черная туча, правым концом разворачиваясь к городу, сверкнула молнией. Через минуту закрыла солнце, все еще стремившееся прорваться лучами сквозь хмарь к земле. И как только услышали гром, все смолкли. Деряблов перестал ворчать на парня, схватил лопату и начал сгребать в бурт раскиданную на просушку, мокрую от гнилости картошку. Рабочие бросились уносить зеленый лук под навес, громко хохоча, поглядывая на тучу, так неожиданно и некстати закрывшую небо. Один Гаршиков, будто его не касались капризы погоды, сел спокойно на крыло машины, достал из кармана программу для поступающих в вуз и стал сосредоточенно читать.

Катя торопилась. Она бегала с охапкой лука. Картошку не успеют унести, так хоть в бурт ее собрать, чтобы совсем не размыло дождем. А гроза уже дышала повлажневшим, холодеющим воздухом. Все чаще погромыхивало, вот прошлась по земле первая, вторая и третья волна обеспокоенного воздуха, тяжелого от влаги, громыхнул рядом, за домами, коротенький, но крепкий гром, смолк на секунду-другую, и только слышно было, как где-то там, за тучами, обложившими весь небосклон, недовольно поурчал, успокаиваясь, и затих. И вдруг совсем над головами треснул, словно лопнула каменная скала, с такой силой, что Нинка, тащившая куль с луком, растянулась на земле. И сразу порывами налетел ветер, подхватил соломинки, завертел фуражку Деряблова, и сыпанул реденький дождичек. Увидев, что Нинка Лыкова упала, Гаршиков вскочил, сунул в карман программу и начал помогать. Но тут хлынул проливной дождь.

Капли залетали под навес, падали на руки, лицо. Катя глядела с восторгом на дождь, не замечала капель. Дождь сплошной завесой висел на улице, густо шумел, поглотив все шумы. И только изредка в сторонке слышно было, как погромыхивало. Тут уже властвовал дождь, а где-то еще погромыхивало, там дождь только готовился пролиться. Все сидели молча, один Гаршиков в кабине читал, готовясь к вступительным экзаменам. Катя сквозь густой дождь видела Гаршикова — как он там сидел, позевывая и не удосуживаясь взглянуть хотя бы в ее сторону. «И зачем он должен смотреть в мою сторону?» — спросила она себя, почувствовала на себе чей-то взгляд и обернулась, — точно так же, только сзади нее, стояла Нинка Лыкова и глядела на парня.

А дождь лил.

Лил и вечером. Катя, сняв тапки, под дождем побежала домой. Иван Николаевич сидел у окна и, надев очки, читал книгу.

— Чего читаешь, дядь Ваня?

— Книжонка. Интересная. Хочешь?

Катя глянула на обложку толстой книги и очень удивилась: дядя Ваня читал Библию.

— Чтой-то? — спросила она и рассмеялась. В бога уверовали или как понимать? Навроде не набожные были.

Старик молча поглядел на Катю, — видно было, как он щурил глаза за очками, внимательно всматриваясь в нее, глядел так, словно ожидал от нее чего-то необыкновенного. Катя не могла усидеть на месте, прошлась по комнате, постояла возле комода, направилась в другую комнату, в которой не жили. Здесь стоял огромный стол, лавки вдоль стен, было сильно захламлено. В куче лежали: материнские туфли, старые платья, отцовские резиновые сапоги, хлопчатобумажные галифе, старые ящики с разной всячиной, ржавые обручи, истлевшие веревки. Комната была большая, никто в ней не жил с войны, ее заколотила мать именно в тот день, когда они получили похоронку. Катя очень хорошо помнила, как утром встала, поеживаясь от холода, и мать уже все решила относительно этой комнаты, неимоверно холодной, такой холодной, что Катя, когда задувала пурга и боялась ходить за водой к колодцу, соскребала со стен в ведро снег, натапливая его целое ведро.

Печник, молодой хитроватый парень лет двадцати двух, хромой то ли на левую ногу, то ли на правую, — Катя уже не помнила, — примерил заранее отцовскую новую шинель (мать отдавала шинель за печь, которую он должен был сложить), недовольно нахмурился, полагая плату мизерной и набивая себе таким образом цену, хотя по всему было видно, что шинель ему нравилась и он боялся упустить ее. «Но… согласен… уж…» Печь парень построил за два дня, клал ее быстро и весело, насвистывая бравурную песенку. А вечером, когда печник ушел домой, к ним постучал почтальон и принес то, чего они больше всего опасались — похоронку. И вот она стояла сейчас как раз в этом же углу, как и в тот раз, и где у них, пока печник не сложил печь, стояла железная печурка, и так как трубу через вынутое стекло в окне вывели на улицу, она стояла и грелась. Постучали. Она пошла открывать. В печурке тонко свистело от ветра, и этот свист так и остался навсегда у нее в ушах. На всю жизнь… Стоило бы зайти сюда, постоять чуть, как этот тоскливый свист ветра находил на нее и она вспоминала тот вечер, до мельчайших подробностей.

В немощной безнадежности не однажды стояла у этого окна Катя, — молча глядела во двор, слезы катились из глаз — чувствуя безысходную тоску и бессилие что-либо сделать, слышала в себе этот свист, думала о матери и отце. Намаявшись и настрадавшись душою, замирала от усталости.

Катя села на печурку. А за окном шумел дождь, и ей казалось, что это у нее в голове шумит кровь; от шума было хорошо, и она, тоскливо озираясь, будто еще выискивая следы матери, не могла взять в толк, как ей удалось столько времени прожить без отца и матери. Неужели жизнь устроена так жестоко и так неумолимо и нельзя сделать, чтобы вот дочь их, Катя, обернулась — и она, мать родная, на пороге стоит, глядит своими ласковыми глазами? «Доченька, умаялась без меня-то?» Неужели это может происходить только во сне?

Катя заплакала. Слезами горю не поможешь, все это она прекрасно знала, но часто человек бессилен перед самыми простыми своими чувствами, и ему приходится искать утешения в слезах. Катя не заметила, как в комнату вошел Иван Николаевич.

— Плачешь? — Он подошел ближе и опустился рядом с Катей. — Не надо плакать. Нет. Нет. Нет. Что такое слезы? Слезы — это работа железок в глазах. Вот лучше прочитай в Библии про апостола Павла.

— Отстаньте, дядь Ваня, со своим апостолом.

Катя посидела еще с минуту на печурке, затем стала прибирать в комнате. Она с таким остервенением сбрасывала в кучу старый хлам, подняв при этом большую пыль, что старик с изумлением, сняв очки, уставился на нее. А она этим самым словно старалась избавиться от горьких мыслей, от своей, наконец, одинокой жизни. Она раскраснелась от работы, засучила рукава, вынула раму, что ни разу не делала, и сразу густой шум дождя заполнил комнату, повел тоскливую песню о вечной жизни, о том, что пока дождь идет, жизнь не остановится, из года в год будет прекраснее, интереснее…

— Вот так, дядь Ваня, — сказала она, глядя, как старик старается ей помочь, уносит хлам из комнаты в сени. — Хватит, намаялась в тесноте. Надо по-человечески жить. А то, ой, мы, как нищие, в тесноте да в темноте. Вон какая комната-то светлая, пять окон.

— Да, Катерина, тут просторно от света, солнечная сторона, — отвечал Иван Николаевич, усаживаясь отдохнуть на печурку. — Умирать тут — и то легко.

— Ой, дядь Ваня, скажете!



Поделиться книгой:

На главную
Назад